Человеческий крокет Аткинсон Кейт
— Ну так как насчет отпуска? — а Элайза ответила: Только без нее.
И они вчетвером уехали на море и поселились в пансионе, где вечерами хозяйка призывала жильцов на ужин, колотя в медный гонг, висевший в коридоре, и Гордон однообразно шутил насчет Дж. Артура Рэнка,[38] пока Элайза не сказала: Господи всемогущий, Гордон, хватит уже, а? — и больше Гордон не шутил.
Гордон снял кабинку на берегу, где по всему променаду тянулась целая шеренга разноцветных кабинок, и днями напролет строил замечательные песчаные замки. Чарльзу приходилось носить вислую панамку, как маленькому, потому что рыжие очень обгорают.
— Так у тебя в роду были рыжие? — спросил Гордон в редком припадке коварства, но Элайза лишь непроницаемо воззрилась на него сквозь солнечные очки.
Они закопали Элайзу в песке. Она сидела равнодушно, читала книжку, иногда поглядывала на детей поверх очков и улыбалась. (Я ваша пленница!) На ней был шикарный красный купальник с хомутом; жаркое солнце не выключалось всю неделю и окрасило ее белую кожу смуглой экзотикой.
Вечерами Элайза наряжалась в дорогие вечерние платья и они с Гордоном гуляли по променаду. А когда возвращались, Гордон расстегивал ей платье на спине, и снимал ожерелье, и пальцами гладил теплую смуглую кожу, и лицом зарывался в темные-темные волосы, а Элайза смеялась: Прости, голубчик, детский магазин закрыт, и Гордон спрашивал, отчего она распутничает со всеми, кроме него? Элайза смеялась.
Я пошла гулять, сказала Элайза, вскочив с шезлонга, и не ходите за мной, предостерегла она, когда Гордон тоже начал подниматься, мне дышать нечем.
На ней была красная хлопковая юбка поверх красного купальника, она подоткнула эту юбку сбоку, и мужчины, послушно сидевшие на пляже с детьми и женами, украдкой оборачивались и глядели, как Элайза неспешно кочует вдоль кромки моря. Один раз она наклонилась, что-то подобрала, рассмотрела и зашагала дальше.
Она ушла далеко, превратилась в далекий красный огонек, еще чуть-чуть — и исчезнет. Когда прибрела назад, солнце больше не жарило, а песчаные замки по всему пляжу вылизывал прилив.
— Я думал, ты не вернешься, — сказал Гордон, когда Элайза наконец появилась.
Она не ответила, сказала Чарльзу: Гляди, что я нашла, и вручила большую спиральную раковину, снаружи белую, шероховатую, известняковую, а внутри блестящую, атласно-розовую, цвета детского нутра, пояснила Элайза, и Гордон сказал:
— Лиззи, перестань, ради бога.
Элайза закурила, поглядела, как волна подползает к ее худым коричневым ступням с ногтями как ягоды остролиста.
— Ну, пошли, — сказал Гордон Чарльзу и Изобел. — Дж. Артур Рэнк вот-вот позовет, мы же не хотим остаться без ужина?
Они по шершавым бетонным ступеням взобрались на променад, а Элайза осталась, и волны облизывали ей щиколотки.
— Тоже мне Кнуд Великий,[39] дьявол ее дери, — сказал Гордон, который обычно не ругался, — пускай хоть утонет, к дьяволу.
Но Чарльз от такой идеи заорал, побежал обратно и притащил Элайзу за руку.
— Ты бы могла с ней подружиться, — сказал Гордон Элайзе — они смотрели, как миссис Бакстер работает в саду. — Она же ненамного тебя старше.
Они стояли в чердачной спальне, но Чарльза и Изобел не было, они купались в ванне под надзором Вдовы, которая притворялась капитаном подлодки, чтобы Чарльзов лодочный флот ее потопил. Гордон сзади обнимал Элайзу за талию, положил голову ей на плечо. Элайза заставляла себя не обращать внимания на его голову, не вздрагивать, не отпихивать его.
Миссис Бакстер вела наступление на запущенные травяные заросли в саду «Холма фей», всем весом налегала на механическую газонокосилку, то и дело останавливалась, чтобы снять с вала длинные мокрые стебли. Жаркий чердак заполонили ароматы скошенной травы.
— Зря она так, в ее-то положении, — сказал Гордон (миссис Бакстер была беременна), тревожно нахмурившись; вышел мистер Бакстер, что-то сказал жене. — Вот ведь ненормальный тип, — сказал Гордон.
Элайза попятилась от окна, прижалась к Гордону, а тот вел ее задом, держа за талию, точно пленницу, а потом Элайза изо всех сил вонзила локоть ему под ребра, пнула каблуком в лодыжку, и от боли и изумления Гордон рухнул на постель Чарльза.
Он долго лежал и слушал, как уничтожают германский флот («Ахтунг! Ахтунг!» — кричала тонущая Вдова) и рычит в вечернем воздухе газонокосилка миссис Бакстер. Он слышал, как хлопнула парадная дверь. В эти долгие летние вечера Элайза все время уходила. Куда? Погулять.
— Бабье лето, — возвестила Вдова.
Стоял сентябрь, зелень на деревьях состарилась. Чарльз и Изобел болели ветрянкой, у Чарльза еще не начались уроки, Изобел пойдет в школу только в будущем году.
— Здоровы как быки! — всякий раз при виде их сердилась Винни.
Завтрак — это всегда нелегко. Вдова — сама назойливость, Элайза — сама праздность.
— Да ты сама только обрадуешься, когда Чарльз опять пойдет в школу, — сказала ей Вдова как-то раз за особо удручающим завтраком; сентябрьское утреннее солнце маслом растекалось по белому льну Вдовьей скатерти. — Когда они оба в школу пойдут! — продолжала Вдова, одолжив у Винни восклицательный знак.
Гордон еще не спустился к столу — брился, опасной бритвой осторожно скреб красивое горло.
Да? переспросила Элайза, беззаботно щелкая зажигалкой. Глубоко затянулась и сказала, что, будь ее воля, она бы детей вообще в школу не посылала. Она еще не накрасилась, лицо чисто вымыто, а волосы забраны лентой на затылке, и вдруг проступили эскимосские скулы.
— Ну, значит, и хорошо, что воля не твоя, — огрызнулась Вдова.
Элайза промолчала, только праздно воздела бровь и намазала маслом тост — от таких ответов у Вдовы вскипала кровь.
(«У меня кровь от нее вскипает», — бормотала она Винни, возя старой деревянной щеткой по ковру в гостиной, словно хотела стереть его до полного несуществования. Винни, которая следовала за ней с тряпкой для пыли и политурой, посетило неприятное видение: в материном теле-реторте весело булькает кровь. По Вдове не скажешь, что у нее кровь кипит, скорее, сворачивается от холода.)
— И чем бы ты с ними тогда занималась? — не отставала Вдова; любопытство понуждало ее длить беседу, хотя в целом она бы предпочла вообще не разговаривать с Элайзой.
Ой, ну не знаю, беспечно отвечала та, к восторгу Чарльза выдувая идеально круглое дымное колечко. Намотала на палец черный локон, улизнувший из ленточных уз, улыбнулась Чарльзу. На ней был старый шелковый пейслийский халат Гордона и ночнушка, такая красивая, что в ней хоть на танцы, — длинный кружевной лиф и косая юбка устричного атласа, — и в неприбранности своей Элайза была до того прекрасна, что у Гордона, который незамеченным замер в дверях, сжалось сердце. Я бы их выпустила где-нибудь на большом зеленом лугу, наконец сказала Элайза, и пускай бегали бы весь день.
— Гиль, дичь и дурь, — протелеграфировала в ответ Вдова.
Овсянка у Изобел собралась островком посреди молочного пруда, серым и комковатым, как расплавленные мозги. Изобел запустила ложку в середину овсяного островка и вообразила, как бегает по Элайзиному зеленому лугу. Вот она, Изобел, крохотная фигурка в океане зелени.
— Ты будешь есть или играться? — сурово осведомилась Вдова.
Не надо так разговаривать с моим ребенком, сказала Элайза, встала и оттолкнула стул, будто вот-вот бросится на Вдову со столовым ножом. Халат соскользнул, обнажив плечо и северное полушарие гладкой круглой груди, что вздымалась над кружевными зарослями. Кожа у Элайзы была безупречна — Чарльзу она напоминала мягкий творог, который готовила Вдова, только без мускатных веснушек, как у него самого.
— Посмотри на себя, шлюха, — прошипела Вдова, и Изобел поджала пальцы на ногах и принялась быстро-быстро поедать овсянку.
— Что тут такое? — спросил Гордон, входя в столовую.
Рубашка у Гордона (накрахмаленная Вдовой) и свежевыбритое лицо были так свежи, так чисты, что все устыдились и за столом наступило перемирие.
Гордон вдруг подхватил Изобел со стула — она и ложку не успела положить — и подбросил так высоко, что казалось, она вовсе не приземлится.
— Осторожнее — ты ее на абажур подвесишь, — попеняла ему Вдова.
Появилась Винни, в поход на работу экипированная шляпой и сумочкой.
— Описается же, — предупредила она.
И не подумаешь, что у нее есть свой дом, вслух сказала Элайза, вечно здесь торчит.
Гордон водрузил Изобел на стул и сказал Вдове:
— Если б в этом доме изредка веселились — вот был бы ужас, правда? — а та ответила:
— Оставь, пожалуйста, этот тон, Гордон.
Винни тоже не упустила шанса вклиниться.
— Веселье, Гордон, — усмехнулась она, — рубашки тебе не постирает.
— Что это вообще значит, Винни? — Гордон резко развернулся к ней, а она села за стол и налила себе чая, поскольку ответа не придумала.
Ой, голубчик, проворковала Элайза, подошла к Гордону, прижалась к нему всем атласно-кружевным телом, и Винни пришлось рукой закрыть Чарльзу глаза. Руки Элайзы скользнули Гордону на талию, под пиджак, высвободили рубашку и майку из брюк, ладони проползли по спине до самых лопаток, и Гордон не сдержал постыдного стона. Винни и Вдова зеркалами отражали гадливость друг друга. Губы Винни надулись, как у карпа. «Шлюха», — украдкой бормотала она чайнику.
Элайза встала на цыпочки, зашептала Гордону в ухо, и кудри ее щекотали ему щеку, а голос ее был как жженый сахар: Голубчик, если мы вскорости не поселимся отдельно, я от тебя уйду. Ты понял меня?
Миссис Бакстер потеряла ребенка. («Как можно потерять ребенка?» — ужаснулся Чарльз. Легче легкого, если сильно постараться, голубчик, засмеялась Элайза.) Как-то ночью миссис Бакстер внезапно отбыла в больницу. Мистер Бакстер явился в «Арден», волоча за руку Одри, попросил Вдову за ней присмотреть. Едва ли Вдова могла отказаться, и Гордон отвел Одри наверх и уложил в постель к Изобел. Одри вела себя очень смирно, сказала только «здравствуйте» и «спокойной ночи», но тихонько похрапывала, как котенок.
Ребенок у миссис Бакстер был недоношенный, слишком рано родился и умер, так и не увидев дневного света.
— Нежизнеспособный, — сказала Вдова наутро за яйцами-пашот, а Гордон сказал:
— Тш-ш, — и указал на Одри. Та, впрочем, была занята — ловила яйцо, убегавшее с тарелки, — и ничего не заметила.
Потом, когда Одри ушла домой, Чарльз спросил, что такое нежизнеспособный, и Винни ответила:
— Мертвый, — как обычно не церемонясь. Она жевала тост, ожидая, когда ее подбросят до работы.
— Куда девают мертвых детей? — спросил Чарльз.
Винни ни капли не растерялась:
— В землю кладут.
И Вдова зацокала языком от такой прямолинейности.
— Они, естественно, отправляются на небеса, — утешила Вдова, — дети улетают на небеса и становятся ангелочками.
Чарльз вопросительно посмотрел на Элайзу. Если Элайза не подтверждала, дети не верили почти ничему.
На ремонт в детский магазин, сказала она, к досаде Винни и Вдовы.
— А если не поторопишься в школу, — прокаркала Вдова Чарльзу, — тебя тоже отнесут в детский магазин и обменяют на другую модель! — Довольная своей уловкой, Вдова победно ухмыльнулась Элайзе и отбыла из столовой.
Элайза сощурилась и закурила. В один прекрасный день, сказала она, в один прекрасный день я убью эту старую сволочь.
— Нам действительно пора жить своим домом, — рискнул Гордон.
Вдова в кухне месила тесто для воскресного пирога с плодами ее собственных «викторий» — на столе стояла огромная фарфоровая ваза красных слив. Ошалев от благоухания, по ним медленно ползла оса. Вдова скрестила руки, подперев тощую грудь, и обсыпала блузку мукой. Она спала и видела избавиться от Элайзы, но, едва доходило до дела, мысль о том, что Гордон («сыночек») уйдет из дома, оказывалась невыносима.
— Не вижу смысла, — сказала она, — у меня тут места полно, и без меня некому о тебе заботиться, и вообще этот дом однажды станет твоим. Очень скоро, — прибавила она, и голос у нее дрогнул.
Она фартуком промокнула глаза, и Гордон сказал:
— Ну полно, полно, — и обхватил ее руками.
Элайза хладно лежала в постели подле Гордона. В не ахти какой постели. Простыни в «Ардене» были жестки, как оберточная бумага. Через ледяное плечо Элайза сказала ему: Ты посмотри на нее — почему она не уедет, не поселится, с Винни, отдала бы нам дом или хоть денег с лавки? Лавка ведь твоя, она уже старуха, чего она за эту лавку цепляется? Мы бы продали, выручили бы денег, убрались бы из этой адской дыры. Добились бы чего-нибудь.
За последние месяцы Элайза ни разу не говорила Гордону столько слов подряд. Он в темноте смотрел на стену — если вглядываться очень пристально, можно различить, где начинает повторяться узор, розы на шпалере. На Сикоморной улице заухала сова.
Вдова тяжко взгромоздилась на переднее сиденье большой черной машины.
— Сегодня закрываемся рано, — сказал Гордон Чарльзу. — Я к обеду вернусь.
Винни залезла на заднее сиденье, негодуя:
— Почему я вечно сзади? Почему я всегда не ахти что?
И все уехали, чтобы снова превратиться в патентованных бакалейщиков, пррт-пррт-пррт. Чарльз махал, пока автомобиль не скрылся из виду, и потом еще чуть-чуть, потому что у Гордона был такой фокус — притвориться, будто исчез за углом, думаешь, будто его нету, а потом он опа — и опять есть. В этот раз, правда, не так.
Пикник, сказала Элайза, туша сигарету на Вдовьем блюдце в цветочек, каникулы все-таки, а мы, дьявол его дери, всю неделю баклуши, бьем, выволокла старую плетеную корзину из корзинного тайника под лестницей и прибавила: На автобусе в город, встретим папу в обед, устроим ему сюрприз.
Детям на радость, они сидели на втором этаже автобуса, впереди, и смотрели, как мимо проплывают древесные улицы. Толстая ветка сикомора неожиданно треснула по стеклу, затрясла мертвой листвой, как ладонями, и Элайза сказала: Все нормально, это просто дерево, и закурила. Помахала рукой, отгоняя от них дым, скрестила ноги и застучала туфлей по полу, будто ей не сиделось. Она надела любимые туфли Чарльза, на шпильках, из коричневой замши, с мохнатыми помпончиками. Норковыми, говорила Элайза. Тонкие чулки того же оттенка. Норкового.
Автобус протрюхал дальше, по улице, где прежде жила Винни. Элайза затушила сигарету на полу, долго-долго крутила ногой, хотя сигарета давно погасла. Элайза источала недовольство, точно холодное октябрьское солнце. Прямо напротив двери Винни была автобусная остановка, и они втроем заглянули сверху в крошечный садик, всмотрелись сквозь кружевные занавески — им ничто не угрожало, Винни же на работе. Спальня прямо напротив окна автобуса, но шторы навеки задернуты — не на что здесь смотреть любопытным пассажирам второго этажа, — и никаких тайн спальня зевакам не выдала. Краснокирпичный домишко Винни — узкий, ленточная застройка, с небольшим угловатым эркером и убогим крыльцом; дом построили, когда у градостроителя истощилась фантазия и алкоголем переполнились сосуды (крепкая туша градостроителя рухнула под ударом инсульта в 1930-м).
Бр-р, передернулась Элайза, хотя не поймешь, думала она про дом или про его отсутствующую хозяйку. Про обоих, наверное. Чарльз и Изобел не любили ходить к Винни. Там пахло сыростью, моющими средствами и вареными овощами.
Вдова стояла в лавке у потертой краснометаллической кофемолки «Хобарт» и грезила о деньгах и отмене нормирования. Гордон посадил Изобел на полированный прилавок красного дерева, чтоб посмотрела, как он взвешивает чай. Чай пах темнотой и горечью, как Вдовий горячий хромированный чайник с вязаной желто-зеленой чайной бабой. Винни резала ланкашир, белый, как Вдовья кожа.
— Так-так-так, — сказала постоянная покупательница миссис Тиндейл, грузно вваливаясь в лавку, — да это же Чарльз и Изобел. — Повернулась к Вдове. — Вылитая мамочка, правда? — (И Вдова с Винни разом воздели брови, между собою безмолвно обсудив неизбежные выводы из этого наблюдения.) — Как приятно, — сказала миссис Тиндейл, — видеть счастливую молодую семью!
Элайза ни слова не ответила и исчезла в глубине лавки, а за ней на невидимом поводке ушел Гордон. Миссис Тиндейл заговорщицки склонилась над прилавком и сказала Винни:
— Взбалмошная она штучка, да?
Винни улыбнулась этак странно, с прищуром, и шепнула:
— И игривая, — будто Элайза представительница диковинного орнитологического вида.
Элайза и Гордон вернулись — у обоих лица напряженные и пустые, словно они только что поругались. Мы на пикник, но сначала вас подвезем, сказала Элайза Вдове. Та воспротивилась. Она идет обедать в «Базилику», сказала она, вся такая святоша, будто молиться собралась, будто «Базилика» — взаправду храм, а не ресторан при универмаге.
— Пикник в октябре? — жизнерадостно переспросила миссис Тиндейл, но на нее никто и не взглянул.
Элайза сняла Изобел с прилавка и принялась покусывать ей ухо. Почему, недоумевала Винни, Элайза вечно пытается отгрызть кусок от своих детей? Ах ты, вкусненькая плюшка, прошептала Элайза дочери, а Винни тем временем энергично кромсала масло, воображая, что это Элайзина голова. Лучше б она поостереглась, думала Винни, — в один прекрасный день опомнится — а детей и нету, всех съела.
Вдова между тем размышляла, что это за пикник такой — не очередная ли спонтанная Элайзина вылазка? А вдруг она опять вернется с ребенком? Или, если повезет, заплутает и вообще не вернется? Винни шмякнула кусок масла на мраморную доску — ее-то позвать на пикник никому и в голову не пришло, а? Винни, ласково промурчала Элайза, поедем с нами, хочешь? И Винни отшатнулась в ужасе: да она никуда с ними не поедет, ни за какие блага, ей просто хотелось, чтоб позвали.
— Да, поезжай, — гаркнула Вдова, — может, свежий воздух в тебя чутка жизни вдохнет.
Бедная Винни, сказала Элайза, бурля смехом.
Элайза развеселилась, хотя бы на пару минут, и все вздохнули с облегчением. Она неделями на всех кидалась. Я не в себе, сказала она и захохотала, как маньяк, но вот где я — это вопрос.
Гордон, взмахнув рукою, эффектно вывернулся из белых бакалейных пут, надел габардиновый плащ и фетровую шляпу и совсем перестал походить на бакалейщика. У него такие густые кудри — он прямо как кинозвезда. Встал в дверях и поднял руки, чтоб сыграть в «Апельсины, лимоны»,[40] сказал:
— Скоро тебя утешит палач!
И Изобел пробежала у него под руками. Чарльз разволновался и, чтоб его утешил палач, бегал три раза. Гордон как раз собрался отрубить голову и Элайзе, но она сказала — очень холодно, очень по-хампстидски — Прекрати, Гордон, — и он глянул на нее странно, щелкнул каблуками и ответил: — Jawohl, meine dame,[41] — а Винни рявкнула:
— Не смешно, Гордон, — на войне люди погибали!
Элайза засмеялась: Да ну тебя, Винни, — а Гордон развернулся к ней и сказал:
— Помолчи, Элайза, ладно?
Не понимаю, что с тобой такое, беспечно ответила она, а Гордон поглядел на нее очень пристально и ответил:
— Правда, что ли?
Когда Гордон захлопнул дверь, лавочный колокольчик на пружинистой железке громко загремел. Вдова и миссис Тиндейл стояли за дверным стеклом и махали машине, одеревенелые, как Панч и Джуди в сундуке. Едва мотор завел свое пррт-пррт-пррт, обе они повернулись друг к другу — не терпелось посудачить о поведении этой не особо счастливой молодой семьи.
— Куда двинемся? — спросил Гордон не пойми кого, руками в кожаных перчатках постукивая по рулю, словно перед ним тамбурин.
Куда угодно, ответила Элайза, закуривая. Он посмотрел на нее странно, косо, будто они только что познакомились и он не понимает, что она за человек такой.
— Может, в Боскрамский лес? — спросил он, глянув на Чарльза в зеркало заднего вида.
— Да! — воодушевился Чарльз.
Элайза что-то сказала, но Гордон, отъезжая от обочины, с шумом дал по газам, и слова Элайзы утонули в реве мотора.
Винни, по обыкновению сосланная на заднее сиденье, съеживалась, уворачиваясь от пагубы брыкающихся ног и липких рук.
— А ты что скажешь, Вин? — спросил Гордон, и та ответила:
— Что, в кои-то веки кого-то заинтересовало мое мнение? — Закурила, так своего мнения и не высказав, и исчезла в дымном облаке.
Едва Гордон завел мотор, Изобел закрыла глаза. Ей нравилось уплывать в дрему, вдыхая снотворные запахи кожаных сидений, никотина, бензина и Элайзиных духов. Когда проснулась, они еще не приехали. Элайза оглянулась через плечо и сказала: Почти прибыли. Язык у Изобел во рту был как гравий. Чарльз ковырял болячку на коленке. Все лицо в веснушках и крошечных эллиптических кратерах шрамов от ветрянки. В сигаретном дыму он шмыгал курносым носом. Гордон приятным мягким баритоном запел «На ивовой аллее мы повстречались с ней».[42] В профиль нос у него был прямой и римский, и, если смотреть, лежа на кожаном заднем сиденье, прямо воображалось, как он летит на самолете в облаках. Временами Гордон взглядывал на Элайзу, словно проверял, не испарилась ли она.
Он резко дал по тормозам — дорогу перед машиной перетекал тоненький ручеек серых белок, — и все подпрыгнули и клюнули носом. Винни стукнулась лбом о спинку переднего сиденья и взвизгнула.
— Господи, — сказал потрясенный Гордон, а Элайза только рассмеялась — опять этот ее странный смех, раздражает. Гордон глядел в лобовое стекло, и щека у него дергалась.
— А ты как, Винни? — поинтересовалась Винни. — Ой, спасибо, не беспокойтесь, — ответила она, и ее снова тряхнуло, когда Гордон помчался дальше.
Холод удивил после долгой жары в машине, после табачного смога ясный лесной воздух потряс. Элайза подняла воротник верблюжьего пальто и натянула тоненькие кожаные перчатки. Надо было шляпу надеть, сказала она и нагнулась завязать Изобел шарф. Изобел увидела крупинку туши у Элайзы на щеке, под ресницами. Элайза так затянула шарф, что Изобел стало нечем дышать, — пришлось совать под шарф руки и растягивать.
Шарф был под цвет шетландского берета — то и другое связала Вдова на Рождество. Чарльз в школьном блейзере и фуражке, Винни — в темно-синем габардиновом пальто с поясом и такой же зюйдвестке. Посмотреть на них — славная семейка, здоровая, красивая, обыкновенная, из тех, что еженедельно согревают своим присутствием рекламу в «Пикчер пост». Славная обыкновенная семейка идет прогуляться по лесу. Посмотреть на них — никто не догадается, что их мир вот-вот подойдет к концу.
Элайза лизнула краешек рождественского подарочного носового платка и опять наклонилась, протереть Изобел уголки губ. Она так терла, что Изобел нечаянно попятилась. Откуда-то сверху голос Гордона глухо сказал:
— Не три так сильно, Лиззи, ты в ней дырку протрешь.
И Изобел увидела, как сузились глаза у Элайзы, как выступила и запульсировала под нежной кожей на лбу тонкая синяя жилка цвета гиацинтов. Элайза сложила платок аккуратным треугольником, запихала в карман клетчатого шерстяного пальто Изобел: Вдруг тебе понадобится высморкаться.
Пикник вышел так себе. Стряпня Элайзе не давалась. От огурца раскисли бутерброды с рыбным паштетом, у яблок под кожурой проступали ржавые пятнистые бочка, и еще Элайза не взяла ничего попить. Они уже углубились в лес.
— В лесу, — сказал Гордон Чарльзу, — всегда держись тропы, тогда не заблудишься.
А если нет тропы? спросила Элайза, и от раздражения голос у нее срывался.
— Тогда иди к свету, — сказал Гордон, даже не обернувшись.
Элайза захватила с заднего сиденья большой тартановый коврик и разостлала его на ковре буковой листвы. Чудесное солнечное местечко, сказала она, но ее лихорадочное оживление никого не убедило. Чарльз упал на коленки и покатался по ковру. Гордон лег, опираясь на локти, и у него под мышкой притулилась Изобел. Элайза сидела эдакой рафинированной аристократкой, длинные тонкие ноги в норковых чулках и элегантных туфлях вытянулись на тартановом коврике и смотрелись не у дел, будто забрели сюда с парада манекенов. Винни косилась на них с завистью — ее тощие ноги сошли бы разве что за колышки на вешалке. Она мучительно скрючила свое тело-кочергу, подогнула колени и прикрыла ноги юбкой; она была как викторианский путешественник среди примитивных лесных аборигенов.
Новизна ковровой жизни вскоре приелась. Дети безутешно дрожали и жевали бутерброды с джемом и «Кит-Каты», пока не замутило.
— Невесело, — сказал Чарльз, бросился с коврика в груду листвы и давай зарываться, как собака. Веселье было очень важно для Чарльза — самому веселиться и смешить других.
— Он просто внимания добивается, — сказала Винни.
И получает его — умница, правда? ответила Элайза. Волосы у Чарльза были почти под цвет умирающего леса — бежевый дуб и завитки медного бука. Если потеряется в груде листвы, до весны никто не найдет.
Винни не без труда поднялась с коврика, сказала:
— Мне надо пойти это самое, — и исчезла между деревьями.
Бежали минуты, Винни не возвращалась. Гордон засмеялся:
— На много миль уйдет, только бы ее трусов никто не увидал, — а Элайза изобразила, как ее тошнит при мысли о белье Винни, потом вдруг вскочила, сказала: Пойду погуляю, ни на кого не взглянув, и зашагала по тропе, не в ту сторону, куда Винни.
— Мы с тобой! — крикнул ей вслед Гордон, а она развернулась на ходу — широкое верблюжье пальто взметнулось, под ним водоворотом заплескалось зеленое платье — и крикнула: И думать не смейте! В ярости. — Как она в таких туфлях по лесу будет шастать, — сердито пробормотал Гордон и через плечо запустил в лес гнилым яблоком. Уже исчезая за поворотом тропы, Элайза остановилась, закричала, и слова ясно прозвенели в морозном воздухе: Я иду домой, нечего за мной ходить! — Домой! — взорвался Гордон. — Как это она собралась домой? — потом вскочил, устремился за Элайзой, на ходу крикнул Чарльзу: — Я на минутку — побудь с сестрой! — И с этими словами тоже исчез.
Солнце уползло из леса, осталась только солнечная лужица в уголке ковра. Изобел лежала лицом в теплой лужице, задремывая и просыпаясь, но в конце концов Чарльз прыгнул на нее и разбудил. Она закричала, и крик диким эхом раскатился в тишине. Они сидели рядышком на коврике, держась за руки, ждали, когда вместо умирающего эха зазвучит что-нибудь еще, ждали голосов Элайзы и Гордона, птичьей песни, жалоб Винни, ветра в ветвях, чего угодно, кроме абсолютного лесного безмолвия. Может, Гордон опять показывает фокус с исчезновением? У него плохо получается, но он вот-вот все исправит, выпрыгнет из-за дерева и крикнет: «Сюрприз!»
Лист, похожий на шевелюру Чарльза, слетел перышком и беззвучно приземлился. В животе у Изобел кипятком бултыхался страх. Что-то случилось, что-то серьезное.
Время растворилось. Они как будто часами сидят одни в лесу. Где Гордон с Элайзой? А Винни? Может, пока она ходила это самое, ее съел дикий зверь? Веселая мордашка Чарльза побледнела и в тревоге сморщилась. Элайза твердила, что, если они потеряются, оставайтесь там, где вы есть, — она вернется и их найдет. За последние час-два вера Чарльза в это обещание существенно пошатнулась.
В конце концов он сказал:
— Ладно, пошли их искать, — и за руку потащил Изобел с ковра. — Наверное, в прятки играют, — прибавил он, но его выдавали посеревшее лицо и дрожь в голосе. Быть взрослым и за все отвечать — тяжкое бремя.
Они направились вслед за Элайзой и Гордоном, и тропа была прекрасно видна — твердая, утоптанная земля, кое-где прошитая древесными корнями.
Уже темнело. Изобел споткнулась о корень, змеившийся через тропу, и расшибла коленки. Чарльз нетерпеливо ждал, когда она его догонит. Он что-то держал в руке и в сумерках щурился. Туфля, коричневая замшевая туфля, каблук сворочен на сторону, норковый помпончик мокрый и липкий, распластался плоско и вяло, как новорожденный котенок, страз тускло блестел в меркнущем свете.
Чарльз, с туфлей в руке, пошел медленнее, потом ни с того ни с сего нырнул вбок, в заваленную листвой сухую канаву. Листьев целые горы — Чарльз утонул по разбитые коленки, — и эти листья приятно шуршали и хрустели, когда он переходил канаву вброд. На миг Изобел решила, что это он не оставляет вечные свои поиски веселья, но Чарльз почти сразу выпрыгнул из канавы на той стороне. Изобел пошла за ним, слезла в канаву, похрустела листьями. Хорошо бы лечь, утонуть в мягкой лиственной постели, немножко поспать, но Чарльз устремился вперед, и Изобел выкарабкалась на другом берегу и побежала следом.
Он шел впереди сквозь ветвистую завесу, и прутики стегали Изобел по лицу, словно тонкие хлыстики. Когда она догнала Чарльза, тот стоял к ней спиной, застылый, как дерево, будто в статуи играет, руки в стороны. В одной руке туфля. На другой пальцы растопырены, и Изобел взяла Чарльза за эту сикоморную руку, и они стояли и смотрели вместе.
На Элайзу. Она привалилась к стволу большого дуба — брошенная кукла, сломанная птица. Голова перекатилась на плечо, белая шея тонкая, лебединая, хрупкий стебелек, вот-вот сломается. Верблюжье пальто распахнуто, шерстяное платье цвета яркой весенней листвы веером покрыло ноги. Одна туфля упала, другую не сняла, и в голове у Изобел заскакали слова «Дили-дили-дон, мой сыночек Джон».
Непонятно, как поступать с этой спящей матерью, не желающей просыпаться. Она такая безмятежная, длинные ресницы опущены, крупинка туши до сих пор видна. Только темно-красные ленты крови в черных кудрях намекали, что ее череп раскроен о дубовый ствол, точно буковый орех или желудь.
Они запахнули ей пальто, и Чарльз очень постарался надеть туфлю на ее изящную ступню в чулке. У нее во сне как будто ноги распухли. Туфля не налезала, и в конце концов Чарльз испугался, как бы что-нибудь Элайзе не сломать, плюнул и запихал туфлю в карман блейзера.
Они прижались к Элайзе, постарались ее согреть, постарались согреться — притулились по бокам, прискорбно сентиментальная сценка («Неужто вы не проснетесь, дражайшая матушка?»). Изредка с ветвей слетали листья. Три-четыре листика уже застряли в черных Элайзиных кудрях. Чарльз встал и вытряс из волос листву, как собака. Стало совсем темно — «идите к свету», ага, как же, а если нету никакого света? Изобел попыталась встать, однако ноги затекли, она не удержалась и упала. И она ужасно проголодалась — на головокружительную секунду захотелось впиться зубами в древесную кору. Но она так ни за что не поступит, Элайза рассказывала им сказку «Самое старое дерево в лесу», и Изобел понимала, что кора у дерева — это кожа, больно ведь, когда кусают кожу, — Изобел знала, потому что Элайза все время кусалась. Иногда больно.
Чарльз сказал:
— Надо папу найти, — и голос пронзительно зазвенел в тишине, — он придет и маму заберет.
Они с сомнением взглянули на Элайзу — не хотелось оставлять ее в одиночестве, в холоде и мраке. Щеки у нее были ледяные — они для сравнения пощупали свои. Оказалось, у них еще холоднее. Чарльз принялся сгребать листья и засыпать Элайзе ноги. Вспомнилось лето у моря, как они закапывали Элайзу по пояс в песок, а она сидела в красном купальнике с хомутом, читала книжку, в солнечных очках смотрелась шикарной иностранкой, тушила сигареты в песчаных башнях, которые они вокруг понастроили (Я ваша пленница!). На краткий миг солнце согрело плечи Изобел, донесся запах моря.
— Помоги, — сказал Чарльз, и она стала пинать к нему листья, а он сгребал их руками и сыпал на Элайзу.
Потом они ее поцеловали — каждому досталось по щеке, странный негатив еженощного ритуала. Уходили неохотно, несколько раз оглядывались. У канавы обернулись в последний раз, но Элайзу не увидели — только груда мертвой листвы громоздилась под деревом.
Вернуться к тартановому коврику и позаброшенному пикнику, ждать спасения? Или пойти вперед и поискать выход из леса? Жалко, сказал Чарльз, что они не захватили недоеденные бутерброды.
— Мы бы сыпали крошки, — сказал он, — и нашли бы дорогу назад.
У них был всего один план спасения, да и тот сказочный. Увы, они помнили сюжет: с минуты на минуту они выйдут к пряничному домику — и вот тогда взаправду начнется кошмар.
Изобел теперь раскаивалась, что капризничала из-за Элайзиных бутербродов с паштетом, — сейчас бы она не сыпала крошки, она бы все съела. Она до того проголодалась, что согласна была отгрызть пряничную черепицу или кусок леденечной оконной рамы, хоть и знала, каковы будут последствия. Оба они вдруг отчаянно пожалели обо всей пище, что оставляли на тарелках. Сейчас они бы съели даже Вдовий пудинг из тапиоки. Миражем замерцал пред ними большой овал стеклянного блюда, в котором Вдова стряпала молочные пудинги. На языке склизкость тапиоки, вкус шиповникового сиропа, жидкого янтаря, который Вдова всегда наливала в серединку. Чарльз обыскал карманы и обнаружил конский каштан без веревочки, фартинг и полосатую черно-белую мятную конфету, всю облепленную карманным пухом. Разломить не получилось, и они сосали ее по очереди.
В лесу было очень шумно. Иногда темноту прорезали странные звуки, скрипы и свисты, на какие в этом мире никто не способен. Хрустели и щелкали веточки, кустарник грозно шелестел, будто кто-то шел за ними по следу.
Куда ни пойди, везде страшно. Прямо над головой беззвучно нырнула по своему маршруту сова, и Изобел ясно почувствовала, как совиные когти коснулись волос. Кинулась на землю, в панике обезумев, однако Чарльз остался невозмутим.
— Это просто сова, дурочка, — сказал он, снова вздернув ее на ноги. Сердце у нее билось очень быстро, как будто вот-вот остановится. — Нам не сов бояться надо, — угрюмо пробормотал Чарльз. — Бояться надо волков. — Потом вспомнил, что ему полагается отвечать за эту скорбную экспедицию, и прибавил: — Да я шучу, Иззи, — забудь и не думай.
Если идти, чуть-чуть не так страшно, чем если стоять и ждать, когда что-нибудь налетит и сцапает, и они горестно шагали дальше. Изобел немножко утешало шершавое тепло Чарльзовой руки в ее ладони. Чарльз припомнил обрывок стишка. В чаще плохо потеряться, в чаще есть чего бояться.[43]
Дерево за деревом, потом опять дерево — в ту ночь в Боскрамском лесу собрались все деревья со всего света. В чаще так далек рассвет в полночь, когда света нет. Может, Элайза решила выпустить их на волю не на большом зеленом лугу, а в бескрайнем лесу? Лучше бы просто вернула в детский магазин, решила Изобел.
Тропа вильнула и вдруг раздвоилась. Чарльз вынул из кармана фартинг и сказал:
— Кинем монетку: орел — направо, решка налево, — выжимая из себя всю мужественность до последней капли, и Изобел квело ответила:
— Решка.
Монетка упала крапивником вверх, и птичка клювом указала налево. Как по команде, из-под облачного одеяла вынырнула луна — полная, вот-вот лопнет, — и на несколько кратких секунд неоновой вывеской повисла над левой тропинкой.
— Идем к свету, — решительно сказал Чарльз.
Тропа зарастала, ежевика тянулась к ним, точно птичьи когти, хватала за одежду и дергала за волосы. Тьма стояла кромешная, и они не сразу сообразили, что сбились с тропы. Еще несколько шагов, и под их «старт-райтами» захлюпала земля. Они боязливо пощупали носочками — везде мокро и топко. Они слыхали истории о людях, увязших в зыбучих песках, утонувших в болотах, и сейчас ринулись сквозь колючки туда, где повыше и посуше.
— Хуже не будет, — понуро сказал Чарльз, и тут к ним потусторонним гостем подступил туман.
Он вихрился вкруг деревьев и густел, точно матовая вода, накатывал волна за волной, и все вокруг затопляло призрачное белое море. Изобел очень громко заревела, и Чарльз сказал:
— Закрой варежку, Иззи. Пожалуйста, а?
Устали — шагу больше не ступить, в этом тумане совсем растерялись, устроились под большим деревом, свернулись калачиком меж исполинских корней, что вздымались над землей узловатыми костистыми пальцами. Вокруг горы палой листвы, есть чем укрыться, но они вспомнили Элайзу под лиственным одеялом и завернулись в одежду. Их окутало холодным туманным покрывалом.
Изобел тотчас заснула, а Чарльз лежал и ждал, когда завоют волки.
Изобел приснился наичуднейший сон. Она была в огромной подземной пещере, где тепло, шумно и полно народу. При свете сотен свечей она видела, что стены и свод пещеры золотые. На троне у стены этого огромного зала сидел человек. Весь в зеленом с головы до пят, на голове золотая лента. Кто-то дал Изобел серебряное блюдо с горой вкуснейшей едой, какой она никогда не едала. Кто-то другой сунул ей в руку хрустальный кубок, и жидкость в нем была на вкус как мед и малина, только вкуснее, и, сколько Изобел ни пила, кубок не пустел. Люди вокруг затанцевали — поначалу степенно, затем музыка потеряла рассудок, танцы одичали на глазах. Человек с золотой лентой на голове вдруг появился подле Изобел и, перекрикивая гвалт, спросил, как ее зовут, и она в ответ закричала: «Изобел!» — и в тот же миг зал, и огни, и музыка, и люди исчезли, и она очутилась одна в лесу, жевала гнилой гриб на листочке и пила стоялую воду из желудя.
Она вздрогнула и проснулась, и сон ее испарился в свете зари — ни хрустального кубка, ни серебряного блюда, ни даже гнилого гриба и желудевой чашечки, только лесное безмолвие. Чарльз храпел, опрятно свернувшись, точно залегший в спячку зверек. Туман рассеялся, подступил водянистый рассвет, и ничегошеньки не изменилось — они по-прежнему были одни в лесной чаще.
НЫНЕ
Листья света
— Древнейшая жизнь — бактерии и синезеленые водоросли — появилась миллиард лет назад. Синезеленые водоросли первыми научились превращать молекулы света в питательные вещества. Кислород, выделяемый при этом процессе, навсегда изменил атмосферу Земли, что и породило нынешнее биологическое разнообразие. После синезеленых водорослей появились мхи, грибы и папоротники. К концу девонского периода уже вымерли первые деревья — Genus cordates. В каменноугольный период разрослись леса гигантских папоротников, появились первые хвойные, была заложена основа первых угольных бассейнов. Сто тридцать шесть миллионов лет назад на сцену впервые выступили цветковые и широколиственные деревья. Большинство деревьев, нам известных, существовали уже двенадцать миллионов лет назад. — По классу разносится бубнеж мисс Томпсетт.
По правую руку от меня Юнис застыла чутко, точно пастушья собака, а мисс Томпсетт аккуратно пишет на доске:
И сама мисс Томпсетт в темно-зеленой двойке и тартановой юбке со встречными складками аккуратна, как ее почерк.
Слева Одри сгорбилась, положила голову на руки и спит. Под глазами тени, густые, как синяки, она ужасно бледна. Ее тут, по сути, и нет — будто кто-то сотворил очень приблизительную копию и невежественным доппельгангером послал ее в мир, не обучив этикету.
Мисс Томпсетт все гундит: «…внешние слои эпидермиса и палисадную ткань…» — она излагает краткую историю фотосинтеза, которая эффективнее всякого снотворного. Слова втекают мне в уши и зеленым туманом окутывают мозговые клетки. «…Хлорофилл, граны, фотоны…»
Юнис деловито конспектирует. В тетрадке у нее все тщательно нарисовано, выделено, раскрашено, помечено и подчеркнуто. Графики точнее, чем в учебнике. Мисс Томпсетт рисует молекулы на доске — они размером с шарики для пинг-понга. Наверное, мисс Томпсетт живет в мире гигантов: примитивные организмы там малы, как небольшие города, а слоны размером с Сириус Б.
Я клюю носом, мозг затуманивается, и вскоре я тоже засыпаю.
— Так, — гавкает мисс Томпсетт, и я, вздрогнув, просыпаюсь. — А теперь нарисуйте, как происходит фотосинтез в поперечном сечении листа.
Я понятия не имею, как выглядит лист в поперечном сечении (ну… зеленый, тонкий, плоский
но, по-моему, она что-то другое имеет в виду). Я даже учебник не принесла.
Все, кроме Одри, трудятся над своими листьями, мисс Томпсетт спрашивает:
— Что-то не так, Изобел? — И тон ее яснее слов говорит: в моих интересах, чтобы все было так.
Я вздыхаю и качаю головой.
— Одри Бакстер! — гаркает мисс Томпсетт, и Одри вздрагивает и озирается, будто напуганная кошка. — Как мило, что вы к нам присоединились, — продолжает мисс Томпсетт, впрочем она поторопилась с выводами — Одри уже вскочила.
— Мне надо идти, — бормочет она и исчезает за дверью.
— Что такое с Одри, Изобел? — спрашивает мисс Томпсетт, недоуменно (однако очень аккуратно) хмурясь.
— Сама не своя, — невнятно отвечаю я (а кто свой?).
Вооружившись карандашами «Лейкленд», я склоняюсь над учебником по биологии и, чтобы взбодриться, рисую дерево.
И не какое-нибудь просто так дерево, но чудесное и таинственное, проросшее из недр воображения. У дерева кривой узловатый ствол, кора выкрашена коричным и умброй, а гигантская крона разделена напополам. Слева я рисую листья всех оттенков зеленой гаммы — как мягкий мох и плакучие ивы, как спутанный луговой ржанец, как яблони и первобытные леса.