Тень автора Харвуд Джон
Техника сновидения действительно оказалась мне не по зубам. Но я преуспел в другом. Ее сны я использовал как сценарий своих сексуальных фантазий в отношении прерафаэлитской богини, в которой мне виделась Алиса. Я не помнил ее лица, ведь она явилась мне лишь однажды, той волшебной ночью. А тем временем я притворялся, будто научился, как и она, управлять своими снами, беспомощно копировал ее письма, с их недосказанностью, нежностью, эротизмом. К своему глубокому стыду, мне самому приходили на ум лишь хорошо знакомые слова, которыми были исписаны стены в школьных туалетах, но они, конечно, выражали лишь животную грубость, в то время как язык Алисы взывал к возвышенному и чувственному.
И она верила в то, что мы едины в этом чистом порыве. Мысль о том, чтобы потерять ее доверие, была невыносима, и в то же время я знал, что более не заслуживаю его. Раньше письма давались мне легко, строчки свободно ложились на бумагу. Теперь они рождались в муках: я нервно перечитывал написанное, рвал целые страницы, чего прежде никогда не делал, и все чаще мысли мои оказывались пустыми, словно белый лист бумаги, лежащий передо мной. И очень скоро она это заметила.
Я чувствую, что-то не так, твои письма стали короче, и мне кажется – не знаю, как и сказать, немного напыщенными? – во всяком случае, что-то в них изменилось. Пожалуйста, скажи, в чем дело. Мне горько думать о том, что ты можешь скрывать что-либо от меня – пусть даже то, что ты меня разлюбил. Я говорю правду. Верь мне. Я буду вечно любить тебя.
Твоя возлюбленная
Алиса
Я все мучился, рвал один ответ за другим, а время беспощадно уплывало, и оставалось лишь рассказать правду, хотя бы ту ее часть, которой я не так стыдился.
И вот я признался в том, что мои сны – вовсе не результат каких-то манипуляций, ведь мне так и не удалось освоить технику сновидения, – на самом деле они не что иное, как дневные фантазии. Но ведь они подтверждают то, что я люблю ее, отчаянно, безумно, безгранично. Я объяснил ей, что не буду счастлив до тех пор, пока не окажусь рядом с ней, и если она не примет решения порвать со мной – чего я, конечно, заслуживал, – пусть хотя бы скажет, что однажды мы сможем быть вместе, и я готов ждать этого дня сколь угодно долго. Мои сумбурные мысли излились на нескольких страницах письма, которое я в каком-то нервном порыве поспешил бросить в почтовый ящик, после чего понуро поплелся домой, словно узник в постылую тюремную камеру.
В последующие две недели я в полной мере познал, что такое душевные муки. Лицо мое было искажено страданием; я едва мог говорить. Аппетит пропал, язык болтался во рту, словно инородное тело, а в животе чувствовалась тошнотворная пустота. Мать умоляла сказать ей, что со мной происходит. Моя классная руководительница названивала родителям; был приглашен и семейный доктор; но все их заботы я отражал подростковым безучастным «ничего не случилось», между тем лихорадочно соображая, сколько таблеток аспирина нужно проглотить, чтобы тихо и безболезненно умереть, или какого газа надышаться, чтобы принять смерть раньше, чем подступит рвота. Письма от Алисы по-прежнему приходили, и в предпоследнем она с тревогой спрашивала, не болен ли я, не страдаю ли, и опять уверяла в том, что будет любить меня, что бы ни случилось. Не в силах написать ни строчки, я по несколько раз перечитывал ее письма, с ужасом ожидая, когда же она пришлет прощальное.
Когда наконец письмо пришло, я час собирался с духом, прежде чем вскрыть конверт.
Мой милый Джерард!
Я так виновата перед тобой, я оказалась бесчувственной эгоисткой, замкнувшейся в собственном счастье, – счастье, которое подарил мне ты, мне следовало раньше это понять. Какой же ты смелый, что решился рассказать мне обо всем, я бы так же поступила, окажись я на твоем месте. Сможешь ли ты простить меня?
И, знаешь, я тоже не была до конца честной, потому что не всегда ты являлся ко мне во сне. Я имею в виду, когда мы занимались любовью. Я боялась, что тебя шокирует мое признание. Я ведь такая трусиха. Мне следовало доверять тебе так же, как ты доверяешь мне.
Но теперь, по крайней мере, никому из нас не нужно стыдиться желания заниматься любовью. В прошлый раз я была искренна, когда говорила, что между нами не может быть ничего стыдного, и чтобы доказать тебе это… теперь каждый день в половине второго я ложусь, закрываю глаза и представляю, что я сплю, и во сне мы занимаемся любовью. И если тебе захочется сделать то же самое в какой-то определенный день и час, тогда заранее предупреди меня об этом, и тогда я мысленно присоединюсь к тебе.
И потом… разве расстояние имеет значение, если я буду совсем рядом, в твоих мечтах, в биении твоего сердца?
Твоя незримая (но страстная) возлюбленная
Алиса
И так мы стали любовниками, как бы нелепо это ни прозвучало. Она учила меня не стыдиться пылкой страсти, которой мы предавались в письмах, но я жил в постоянном страхе, с ужасом представляя, что мать прочитает хотя бы строчку из нашей переписки, пока не у знал, что всего за несколько долларов в год можно арендовать на почте абонентский ящик с собственным ключом. Постепенно, тактично и нежно Алиса раскрыла передо мной свое тело – тело, которое я никогда не видел, рассказав, что ей нравится, что она любит, а что приводит ее в полный восторг. И все-таки иногда, лежа в постели, мучаясь от бессонницы, я ловил себя на том, что мне она кажется еще более далекой. Несмотря на мои мольбы, она твердо стояла на своем: пока она не излечится – по крайней мере, в ее письмах стало проскальзывать это обнадеживающее «пока», – наша встреча невозможна. Я не мог с этим смириться, отказывался понимать, но все-таки вынужден был признать, что мои уговоры лишь огорчают ее. Я перестал настаивать, решив держать свои планы при себе. Как только мне удастся накопить денег на билет, я тут же полечу в Англию; я обшарю весь Суссекс, пока не отыщу ее. Правда, в самых мрачных фантазиях мне виделось, как меня встречают строгим приговором: «Мисс Джессел не желает вас видеть». Но я упорно продолжал откладывать центы на авиабилет, мысленно взывая к Богу, чтобы тот не дал мне умереть, прежде чем я увижусь с Алисой Джессел.
Ближе к концу третьего курса колледжа Мосонского университета я занялся оформлением своего паспорта. Я по-прежнему жил дома с матерью и все так же пополнял свой банковский счет жалкими центами, которые удавалось урвать от жалованья, получаемого в библиотеке колледжа, но на билет до Англии катастрофически недоставало тысячи долларов.
Вот уже семь лет мы с матерью делали вид, будто письма Алисы так же иллюзорны, как и она сама. Поначалу я, возвращаясь из школы и обнаруживая на столике в своей спальне письмо, старательно изучал конверт, пытаясь обнаружить на нем следы вскрытия. (Я читал, что письма можно вскрывать над паром, хотя на практике с этим не сталкивался.) Но конверты неизменно оказывались нетронутыми. Я понимал, что причиняю матери боль, и, если бы она хоть раз нарушила обет молчания в отношении Стейплфилда, я бы страдал еще больше от того, что поступаю с ней так же несправедливо, как когда-то она поступила со мной. Ее нервы расшатались до предела, и это еще задолго до внезапной смерти отца. С наступлением темноты она панически боялась оставаться одна. Даже сейчас, стоило мне задержаться хотя бы на полчаса после вечернего дежурства в библиотеке, я заставал ее дома возле телефона, в полной готовности обзванивать больницы.
Без писем Алисы жизнь дома была бы невыносимой, но, если бы не Алиса, я бы и не жил там. Да и вообще в Мосоне. Мои оценки были достаточно высокими, чтобы я мог рассчитывать на место в одном из престижных университетов на Восточном побережье, но тогда – даже если не брать в расчет патологический страх матери за меня – я бы не смог откладывать деньги на поездку в Англию. Даже при том, что мне была гарантирована именная стипендия от Фонда Грейс Левенсон и перспектива получить через год работу в Англии.
Алиса была рада тому, что я не оставил мать. Еще в начале нашей переписки мы с Алисой поклялись ни при каких обстоятельствах не выдавать никому наших секретов и не позволять кому бы то ни было читать наши письма. Кроме почтальона, никто из посторонних даже не знал о существовании Алисы. Теперь у нее были фотографии моих родителей, нашего дома и окрестностей, а в последнее время появились и мои фотографии, так что Алиса имела полное представление о том, как протекают мои серые будни; впрочем, она уверяла, что ей интересна моя жизнь в мельчайших подробностях. Что ее беспокоило, так это напряженность в моих отношениях с матерью, и, будучи проницательной, она чувствовала, что отчасти сама является причиной этого. В то же время ей были понятны мои опасения: ведь стоило мне приоткрыть завесу тайны, и мать своими настойчивыми расспросами спровоцировала бы очередную ссору. «Я знаю, что это тяжело, – написала недавно Алиса, – но ты должен дорожить ею, Джерард. Только когда она уйдет из жизни, ты сможешь понять, как она дорога тебе. Я хочу лишь одного: чтобы она не видела во мне угрозы, ведь я не стремлюсь разлучить вас».
Алиса была абсолютно искренна в этом, поскольку пребывала в твердом убеждении, что, если только не чудо ее исцеления, мы никогда не встретимся. Но у меня были другие планы.
Только приступив к сбору документов для оформления паспорта, я впервые увидел оригинал моего свидетельства о рождении. Краткая выписка, которой я до сих пор пользовался, не содержала никаких сведений о матери, кроме того, что в девичестве она носила фамилию Хадерли. Теперь же я узнал, что Филлис Мэй Хадерли родилась 13 апреля 1929 года в Лондоне, по адресу: Портман-сквер, Марилебон. Отец Джордж Руперт Хадерли, род занятий – джентльмен; мать Мюриель Селия Хадерли, урожденная Уилсон.
Не знаю, почему это открытие обернулось для меня шоком. Мать ведь никогда не говорила — по крайней мере, я не помнил, – что она родилась в Стейплфилде, на поиски которого во всевозможных атласах и справочниках я потратил долгие годы, и, как мне казалось, не совсем напрасно. В дорожном атласе Британии издательства «Коллинз» я отыскал крохотную деревушку с названием Стейплфилд – на южной окраине лесного массива Сейнт-Леонард в Западном Суссексе. Просто черная точка на желтой линии второстепенной дороги под номером В2114, но местечко выглядело вполне правдоподобно, хотя даже богатое воображение не позволяло представить, что отсюда можно увидеть корабли в Портсмутской гавани, находившейся в пятидесяти милях к юго-западу. Как полагала Алиса, большой загородный дом вполне мог носить название близлежащей деревни. Но ведь я никогда не спрашивал у матери о том, где находится Стейплфилд, да и вообще не задавал вопросов о ее жизни до Мосона. Почему я всегда верил, что ее родители умерли, когда она была совсем маленькой? Действительно ли она говорила мне об этом или я это просто придумал? Почему, в конце концов, я так долго мирился с ее молчанием? Разве я не имел права знать свою историю?
В тот вечер, когда мы после ужина сидели в гостиной, я вручил ей заветный документ. Она лишь мельком взглянула на него и тут же отшвырнула.
– Зачем тебе это понадобилось? – В ее голосе зазвучали зловещие нотки.
– Я оформляю паспорт.
– Зачем?
– Я собираюсь ехать в Англию. Как только накоплю денег.
Взгляд матери был устремлен на газовый обогреватель, который теперь заменял нам камин. Я не мог разглядеть ее лица за оказавшейся между нами лампой, но свет падал на ее руки, которые стали совсем как у госпожи Нунан – со скрюченными пальцами и набухшими суставами, усыпанные старческими пигментными пятнами, с синеватыми ногтями.
– Чтобы там остаться… – произнесла она наконец.
– Еще не знаю, мама. Но если я останусь, то хочу, чтобы ты тоже переехала туда.
– Я не могу себе этого позволить.
– Я бы помог.
– Я бы не приняла твоей помощи. Как бы то ни было, я бы не вынесла тамошних зим.
– Но ты ведь терпеть не можешь жару, мама.
– Холод еще хуже.
Она механически произносила слова, словно сама себя не слышала.
– Мама, я не хотел тебя расстраивать. Но пришло время поговорить… еще раз. О твоей семье. Потому что это и моя семья.
Повисло тягостное молчание, и, не в силах терпеть его дольше, я первым нарушил его.
– Мама, ты слышала, что я…
– Я слышала.
– Тогда скажи мне… – Я запнулся, не зная, о чем спросить. – Я… послушай, я до сих пор помню все, что ты мне рассказывала, когда я был… ну, до того, как я… ты рассказывала про Стейплфилд, про свою бабушку, и я хочу знать… почему ты перестала говорить об этом, почему я ничего не знаю… – Я услышал, как дрожит мой голос.
– Больше нечего рассказывать, – произнесла она после долгой паузы.
– Но как же так? А твои родители? Что с ними случилось?
– Они оба умерли… когда мне было всего несколько месяцев. Я их совсем не помню.
Ее руки свесились с подлокотников кресла.
– И ты жила со своей бабушкой… Виолой… она была твоего отца… или матери?..
– Она была бабушкой по отцовской линии. Я рассказала тебе все, что помнила, когда ты был маленьким.
– Но почему ты перестала рассказывать после того, как я… это все из-за ее фотографии, которую я нашел в тот день?
– Я не помню никакой фотографии.
С каждой фразой ее голос становился все более тусклым и безжизненным.
– Ты должна помнить, мама. Ты была в такой ярости. Из-за фотографии, с которой ты меня застукала в твоей спальне…
– Ты постоянно шуровал в моей спальне, Джерард.
Ты же не думаешь, что я помню каждую мелочь?
– Но… но… – Мне до сих пор не верилось в происходящее. – После того дня ты ни разу не упоминала о Стейплфилде…
– Я помню только то, Джерард, что, став старше, ты перестал спрашивать. И хорошо. Нельзя жить прошлым.
– Да, но почему ты перестала говорить об этом?
– Потому что ничего не осталось, – огрызнулась она. – Там… был пожар. После того, как мы уехали. Во время войны. Дом сгорел дотла.
– Ты никогда мне этого не говорила!
– Да… Я не хотела разочаровывать тебя. Вот почему я перестала рассказывать об этом.
– Жаль, что ты так решила, мама. Все эти годы я надеялся… надеялся… – Я был не в силах продолжать.
– Джерард, ты ведь не думал, что дом был нашей собственностью?
– Нет, конечно нет. Я просто хотел увидеть его.
Но разумеется, я думал о Стейплфилде как о своем доме, хотя и не признавался себе в этом. Неизвестный наследник, затерянный в далеком Мосоне, в ожидании, когда семейные адвокаты позовут его домой. Нелепо, абсурдно. В глазах щипало от подступивших слез.
– Прости, Джерард. Я поступила дурно. Мне вообще не следовало упоминать об этом доме.
– Нет, мама. Тебе, наоборот, нужно было рассказать как можно больше. Почему вы уехали? В чем была причина пожара?
– Это была бомба. Мы… я была в школе. В Девоне.
Нас эвакуировали от бомбежек.
В какой-то момент мне показалось, что она растрогана воспоминаниями. Но вот в ее голосе опять появилось некоторое отчуждение.
– А Виола?
– Она опекала меня. Пока не умерла. Вскоре после войны. Тогда мне пришлось идти работать.
– Но ведь у вас был большой дом, с прислугой. Разве он не был застрахован? И неужели Виола ничего не оставила тебе?
Еще одна долгая пауза.
– Все ушло на похороны. Осталось немного денег, которых едва хватило, чтобы оплатить мои курсы машинописи. Она сделала для меня все, что смогла. И это все.
– Мама, это не все, и ты это знаешь. А «Серафина»?
– Я не понимаю, о чем ты говоришь.
– Рассказ, написанный Виолой. Он лежал в том же ящике, что и фотография.
– Я не помню никакого рассказа.
Я уже готов был возразить, но понял, что настаивать бессмысленно.
– Почему ты не хочешь говорить о своем прошлом?
– Наверное, по той же причине, по которой ты никогда не рассказываешь о своей подруге. Мое прошлое никого не касается. Даже тебя.
Впервые за семь лет мать признала факт существования Алисы.
– Нет, это совсем другое. Алиса… она не имеет к тебе никакого отношения…
– Она уводит тебя от меня.
– Это несправедливо! Как бы то ни было, мне уже почти двадцать один год, в этом возрасте люди уходят из дома, женятся…
– Так ты женишься? Что ж, спасибо, что сказал…
– Я этого не говорил!
– Так ты женишься или нет?
– Я еще не знаю!
Мы оба почти кричали.
– Я не хотел бы говорить о ней, мама, – произнес я, несколько успокоившись.
– Но ты ведь собираешься ехать к ней.
– Я… я просто не хочу говорить о ней.
– Джерард, – сурово произнесла она после затянувшейся паузы, – я знаю, ты думаешь, будто я ревную. Ревнивая мать, которая не отпускает сына. Что бы я ни сказала, это ничего не изменит. Только помни: я пыталась спасти тебя.
– Спасти от чего, мама?
Но она лишь произнесла: «Я иду спать».
– Тогда скажи мне одну вещь, – не унимался я, – и больше я ни о чем не спрошу тебя. Где находился Стейплфилд? Дом, я имею в виду. Он был в деревне Стейплфилд?
Скрипнуло ее кресло. Она поднялась и тяжелой походкой двинулась к двери. Я думал, что она выйдет молча, но в дверях она обернулась, и в свете лампы блеснули стекла ее очков.
– Искать Стейплфилд – пустая трата денег. От него ничего не осталось. Ничего.
Последнее слово она бросила уже выходя. Оно повисло в воздухе, словно тяжелое облако гари, а ее шаги постепенно стихали в коридоре.
Пустыня всегда представлялась мне безжизненным морем песка. С высоты тридцати пяти тысяч футов я обозревал раскинувшийся под крылом самолета пейзаж, фантастические узоры, сплетенные ветром и песком, в которых причудливо сочетались все оттенки желтого, коричневого, пурпурного и красного цветов, пока вежливая стюардесса не попросила опустить шторку иллюминатора, чтобы другие пассажиры могли смотреть кино. Я впервые летел в самолете и, конечно, не обрадовался такой просьбе, но подчинился и выпрямился в кресле с нераскрытой книгой на коленях.
Двадцать два часа до Хитроу. Я даже мысли не допускал – да неужели? – что после восьми лет неослабевающей страсти Алиса захлопнет передо мной дверь. Ее письма были по-прежнему исполнены любви и нежности. Я написал ей, что остановлюсь в отеле «Стэнхоуп» в Суссекс-Гарденз в Лондоне. Отель представлялся мне роскошным, утопающим в зелени, пусть даже в рекламном буклете он и значился в категории «доступных по цене». Впрочем, стоял январь, поэтому ожидать буйства зелени не приходилось, но уж на письмо, оставленное для меня у портье, я рассчитывал. Из отеля я собирался позвонить в клуб по переписке, телефон которого наверняка значился в справочнике. Возможно, следовало бы сначала написать Джульетте Саммерз, но я отказался от этой идеи, решив, что в моем случае лучше обращаться с просьбой при личной встрече.
Поскольку я перестал упрашивать Алису изменить свое мнение, никто из нас не упоминал о возможности нашей встречи. Ее отношение к тому, что я приеду жить в Англию, похоже, не изменилось: она писала, что ей будет очень приятно знать, что я где-то рядом, но только если я смогу убедить свою мать присоединиться ко мне. Мы оба делали вид, будто я приезжаю, чтобы подыскать местечко, куда бы согласилась переехать мама. И конечно, увидеть Стейплфилд, если только она выдумала тот пожар. Но разве Алиса могла сомневаться в том, что на самом деле я приезжаю к ней? Раз она не требовала с меня обещания не приезжать, она должна – а разве нет? – ожидать, что я разыщу ее.
Бизнесмен, сидевший в соседнем кресле, отложил свои бумаги и заснул. Я уже знал, что не испытываю страха перед полетом. Тогда откуда взялось это ощущение тревоги, напоминающее о себе неприятным холодком, осевшим где-то в низу живота? И ведь появилось оно не перед взлетом, а еще за несколько дней до отъезда.
Возможно, все дело было в том, что я переживал из-за матери гораздо больше, чем мог себе признаться. Она вела себя так, будто я был смертельно болен, а не отправлялся на три недели в Лондон. В феврале мне предстояло приступить к работе в качестве помощника библиотекаря в колледже Мосонского университета. Я еще не представлял себе, как смогу оторваться от Алисы, но позволить себе остаться дольше, чем на три недели, не имел возможности; я должен был вернуться, чтобы заработать денег и подать прошение на постоянное проживание. Если моя мать не мыслит своей жизни без меня, рассуждал я, она должна будет преодолеть свои патологические страхи переезда, полета и бог знает чего еще. Я мог сколь угодно долго убеждать ее в том, что вероятность погибнуть в автомобиле в тысячу раз выше, чем в авиакатастрофе; все мои доводы разбивались о ее твердолобое упрямство. Я заметил, что в последнее время она стала особенно нетерпима к шуму; ее раздражало радио, а телефонный звонок был для нее чуть ли не пожарной тревогой. Казалось, она слышит – или намеренно вслушивается – в звуки, не воспринимаемые другими.
Прошло больше года с того памятного разговора в гостиной, когда она сообщила о том, что Стейплфилд выгорел дотла, и за все это время ни разу не упоминала об Алисе. Наша жизнь совершенно не изменилась, и мы оба делали вид, будто запретных тем для нас не существует. Несмотря на ее протесты, я научился готовить, хотя она так и не подпускала меня к посудомоечной машине и утюгу, так же как и отказывалась брать с меня деньги на питание. Но все-таки расстановка сил изменилась. Теперь казалось, что держит оборону она. «Я не буду больше упоминать о твоей подруге, – словно говорило ее молчание, – а ты не приставай с расспросами о прошлом».
Я совершенно не ожидал от себя такой реакции на потерю Стейплфилда. Мой здравый смысл, казалось, беспомощно взирал со стороны на то, как убиваюсь я по охваченному огнем дому, в котором сгорает все, что мне было так дорого. Даже сознавая всю никчемность подобных переживаний, я не мог совладать с эмоциями. А однажды вечером, за письмом к Алисе, меня вдруг осенило, что счастливые фантазии последних лет были связаны с комнатой Алисы, которая волшебным образом ассоциировалась в моем сознании со Стейплфилдом. И вот теперь выходило, что и ее больше нет, она тоже сгорела. После столь мрачного открытия – им я не решился поделиться с Алисой – меня стали посещать ночные кошмары, в которых я видел себя стоящим в одиночестве у окна, откуда смотрел на выжженный огнем, почерневший пейзаж и чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это опустошение.
И все же временами – и это приводило меня в еще большее смятение – я подозревал, что мать нарочно придумала пожар, чтобы прекратить дальнейшие разговоры о Стейплфилде, но причины, толкнувшие ее на это, оставались для меня загадкой. Алиса, при всем своем нежелании поддерживать мою критику в адрес матери, согласилась со мной. «Возможно, – писала она, – там была какая-то семейная ссора, после смерти твоей прабабушки, и твою мать лишили наследства – разумеется, она не могла совершить ничего такого, что оправдало бы этот суровый вердикт. Но я знаю, каково это – вычеркивать из своей жизни все, что было дорого и любимо. Может, твоей матери легче было сказать, что дом сгорел, чем признать, что в нем живут другие люди. Конечно, она должна была бы сказать тебе о пожаре еще давно, когда ты был маленьким, чтобы не обнадеживать на будущее. Ну, в том смысле, что ты когда-нибудь сможешь там жить. Но вполне возможно, тогда она еще надеялась на то, что Стейплфилд может вернуться к вам, а потом произошли какие-то события, поставившие крест на ее надеждах, и тогда она вообще перестала говорить о нем.
Знаешь, я кое-что вспомнила.
Дописываю спустя некоторое время: я только что перечитала твои письма, самые первые, и наткнулась на такие строчки: „Мама сказала, что мы не можем поехать туда жить, потому что дом давно продан, а выкупить его нам не под силу“. Возможно, тогда она еще надеялась, что когда-нибудь вам удастся сделать это. А потом что-то произошло, и она была вынуждена расстаться со своей мечтой. Что ты на это скажешь?»
Ее рассуждения выглядели логичными. Я вспомнил фотографию, которую когда-то нашел в спальне матери. Из-за нее, как я всегда думал, мать и перестала говорить про Стейплфилд, это было своего рода наказание для меня. Но быть может, я ошибался, и как раз в тот день или накануне мать получила плохие известия. Возможно… но эта безудержная ярость… Нет, что-то тут не так. А если предположить, что, поймав меня с фотографией, мать послала запрос насчет Стейплфилда и ответ ее огорчил? Как бы узнать, что это были за новости? Спрашивать ее бесполезно. «Фотография… какая фотография?» А если спросить напрямую: «Чья это фотография?» Явно не Виолы, ведь мать всегда говорила о ней с такой теплотой и нежностью. Разве не держала бы она фотографию Виолы на самом видном месте, хотя бы в тот период, когда мы свободно беседовали о Стейплфилде?
И к тому же я не стал расспрашивать мать про «Серафину»; так что даже не мог с точностью утверждать, что «В. Х.» и есть моя прабабушка. Я открывал ящик еще раз, но там было пусто. Позже, когда я стал разбираться в библиотечном деле, до меня дошло, что можно заказать обозрение «Хамелеона» по межбиблиотечному обмену, снять фотокопию с рассказа, подсунуть его матери, сделав вид, что мне невдомек, кому принадлежат инициалы «В. Х.», и проследить за ее реакцией. Проблема была лишь в одном: во всем Южном полушарии нельзя было найти ни одного экземпляра «Хамелеона». Из Британского библиотечного каталога я узнал, что обозрение вышло лишь в четырех номерах с марта по декабрь 1898 года. Заполучить их можно было только по особой читательской заявке; вот почему в кармане у меня лежало рекомендательное письмо.
Сходство между Серафиной и Алисой временами тревожило меня. Впрочем, если рассуждать рационально, ничего странного в этом и не было. Наверняка Виола посещала выставки картин прерафаэлитов. И скорее всего, видела леди Шалотт, когда ее портрет был впервые выставлен в Королевской академии. Только мне Серафина не напоминала ни леди, ни кого бы то ни было еще, лишь Алису, которую я видел во сне. И, открывая ящик во второй раз, я словно тянулся за тем, что мне принадлежало по праву.
Самолет содрогнулся и загрохотал, словно автобус, свернувший на гравийную дорогу. Впереди двадцать с лишним часов полета. Но ощущение беспокойства не отпускало. Я надеялся, что чтение отвлечет меня, и достал книгу Генри Джеймса «Поворот винта и другие сказки».
«Где же мисс Джессел, милочка?» Эта фраза крутилась у меня в голове всю беспокойную и нескончаемую ночь, которую я провел на борту QF-9. Монотонный гул двигателей уже казался ритмичной мелодией, звучавшей в такт моей присказке. Странно, но сама Алиса писала свою фамилию с двумя «л». Временами темп мелодии менялся и начинал отстукивать: «Мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел», словно проверяя, достаточно ли я бодр для галлюцинаций. «Где же мисс Джессел, милочка?» Ждет в комнате Алисы, где же еще? Я уже знал, что никогда не забуду это имя. Как-то я заглянул в телефонный справочник Мосона. Ни одного Джессела – ни с одним, ни с двумя «л». Алисе будет достаточно лишь взглянуть на меня, чтобы понять, что со мной происходит нечто ужасное. А я, глядя на нее, буду упрямо вспоминать мисс Джессел из своей глупой песенки. Мисс Джессел с мертвенно-бледным лицом, в длинном черном платье. Похожую на того бродягу, что ходит по могиле моей матери. А известно ли вам, сэр, что вы оставили мать в крайне болезненном состоянии, а между тем поезда в вашем гараже ходят строго по расписанию, и где же все-таки мисс Джессел, милочка?.. Я проснулся от тяжелого удара, с которым самолет рухнул на посадочную полосу Хитроу, и первое, что я увидел, были струи дождя, заливавшие крыло.
Я никак не ожидал, что будет так темно, когда я окажусь на вокзале Паддингтон. И что «Стэнхоуп» – куда меня в конце концов поселили – окажется сущей дырой, провонявшей псиной, прогорклым маслом и плесенью. Лестницы скрипели при каждом шаге, а единственное оконце в моей комнате – или, вернее сказать, каморке на втором этаже – смотрело на почерневшие стены соседнего дома, испещренные ржавыми лестницами пожарных выходов.
И никакого письма от Алисы, хотя я и сообщил ей адрес отеля за две недели до отъезда. Пытаясь не поддаваться депрессии, которая неумолимо затягивала меня в свою черную воронку, я спустился в фойе, где имелся платный телефон.
Пролистав адресную книгу, я убедился лишь в том, что никакого Международного клуба друзей по переписке в ней нет. В телефонной книге я нашел с десяток Саммерз, Дж., но ни у кого из них в адресе не значился почтовый ящик Маунт-Плезант. Когда наконец я догадался позвонить в почтовое отделение Маунт-Плезант, там мне лишь подтвердили, что абонентский ящик 294 действительно закреплен за Международным клубом друзей по переписке. «Все остальные сведения строго конфиденциальны, сэр, сожалею, что не могу сообщить вам больше, я дорожу своей работой, простите, сэр, но я не могу вам помочь».
Я потащился по скрипучей лестнице обратно, к себе в номер, лег на кровать и зарылся головой в подушку.
Все, что рассказывала мать, оказалось правдой: действительно, тротуары были завалены горами черных пластиковых мешков с мусором. У подземных переходов на подстилках из мокрого картона валялись бродяги в оборванных одеждах. Я бы не прошел и пары кварталов под сыпавшим мокрым снегом без риска заблудиться, а снующие толпы прохожих смели бы меня вместе с моим путеводителем. Продрогшая, но от этого не менее агрессивная шавка заливалась истошным лаем. Зяблики, похоже, мутировали в прожорливых голубей.
Каждое утро я прохаживался по вонючему холлу отел я в ожидании почтальона, но письма все не было. Потом я отправлялся в Британский музей, где засиживался в читальном зале до самого закрытия, пытаясь отыскать хотя бы какой-то след Алисы. Я понимал, что должен испытывать восхищение перед величием музея с его необъятными каменными колоннами, впечатляющим внешним двором с толпами туристов, галдящих на разных языках, вавилонским столпотворением на ступенях и читальным залом, в котором вполне могла бы разместиться вся библиотека колледжа Мосонского университета. Я вглядывался в золоченый купол, венчавший своды музея, и пытался почувствовать хоть что-нибудь, но мои эмоции были такими же, как если бы я смотрел на солнце сквозь густую пелену тумана. Я ощущал на себе взгляды окружающих; временами мне казалось, что они смотрят на меня с ужасом, словно видят черную пелену депрессии, окутавшую меня.
Впрочем, некоторые мои собратья-читатели выглядели не лучше: маленькая старушка в замызганном сером плаще целыми днями просиживала в ряду L в окружении рваных пакетов, валявшихся у нее в ногах; а седой господин с бешеными глазами, занимавший дальний угол ряда С, каждый раз закрывал свою книгу обеими руками, стоило кому-нибудь приблизиться. Однажды, когда я в очередной раз штудировал справочники, рядом со мной разместилась высокая, истощенного вида пожилая дама, от которой сильно пахло нафталином, а лицо было скрыто такой тяжелой вуалью, что даже контуры не проступали. Она раскрыла перед собой «Таймс», но я чувствовал, что она все время смотрит на меня.
На третий день я отважился на прогулку по Кингзуэй к Кэтрин-Хаус, где хранились записи актов о рождении и браках. Им оказался мрачный, сырой, бетонный бункер, пропитанный запахами сальных фолиантов и сырых тряпок. Ежеквартальные реестры – огромных размеров тома, скрепленные стальной лентой, – стояли рядами на металлических полках. В томах красного цвета хранились записи о рождении, в зеленых – о браках (реестры смертей держали в хранилище на другой стороне Кингзуэй). Архивариусы с унылыми физиономиями проворно сновали между полками, с грохотом стаскивая тяжелые папки с полок, а потом запихивая их обратно. Кто-то ругался и кричал; шум стоял оглушительный. Несколько минут я провел в вежливом ожидании возле полки с реестрами, датированными 1960 годом, прежде чем решился ввязаться в схватку. Кто-то здорово врезал мне по почкам металлическим углом фолианта, затем последовал удар локтем по ребрам, потом чья-то невидимая рука схватила с полки том с надписью «J – L январь – март, 1964» и унесла в неизвестном направлении. Я понял, что даже найденное мной свидетельство о рождении Алисы не даст ровным счетом ничего. Запуганный, дрожащий от нервного напряжения, я сдался без боя.
Оказавшись в спокойной тишине читального зала, я составил список всех частных лечебниц Суссекса, после чего извел кучу денег на телефонные звонки, но Алиса нигде не значилась. Она как будто пряталась от меня.
На пятый день я проснулся с тяжелой головой и осипшим горлом, но, вместо того чтобы валяться, уставившись в темноту двора-колодца, я опять поплелся в музей.
В справочнике Суссекса за 1930 год я стал искать упоминание о Стейплфилде. Мне попался лишь Стейплфилд-Хаус, но его владельцем был полковник Реджиналд Бассингтон. Ни Виола, ни кто-либо из рода Хартли не значились среди жителей Стейплфилда и окрестных деревень и городков. Имени Виолы Хартли не было и в главном библиотечном каталоге. Я заказал четыре ном ера «Хамелеона», с ужасом думая о том, насколько пророческой оказалась «Серафина».
Но из заказанных номеров обозрения мне выдали лишь четвертый, и последний; заявки на первые три номера вернулись с пометкой «Уничтожены при бомбардировках во время войны». Без особой надежды и даже интереса я просмотрел оглавление. «Хамелеон», том 1, номер 4, декабрь 1898 года. Эссе Эрнеста Риса. Рассказ Эйми Леви. Поэмы Герберта Хорна и Селвин Имидж.
И – «Рожденная летать: Сказка», автор В. Х.
РОЖДЕННАЯ ЛЕТАТЬ
Думаю, читальный зал библиотеки Британского музея – не то место, где стоит искать убежища от снедающей грусти, и уж тем более зимой, когда туман пробирается под его купол и влажным нимбом зависает над электрическими лампами. К тому же его завсегдатаев не назовешь самой приятной компанией: некоторые из них более чем небрежны как в одежде, так и в личной гигиене; в то время как другие, явно на грани помешательства, шепчутся с воображаемыми призраками или же на целый день замирают перед раскрытой книгой, страницы которой так и остаются неперевернутыми. Кто-то просто храпит часами, подложив под голову бесценные рукописи, пока не разбудят служители. Разумеется, немало здесь и преданных тружеников, которые старательно конспектируют, и временами дружный скрип перьев эхом разносится под куполом, но воспаленное сознание легко может принять этот звук за скрежет ногтей узников, которые скребут каменные стены.
По крайней мере, так казалось Джулии Локхарт, но она все равно упорно возвращалась в зал музея, одержимая навязчивой идеей отыскать книгу, созвучную ее горю. Она как будто искала друга, который был бы настроен на ту же волну и мог бы разобраться в ее душе лучше, чем она сама. Но поскольку она и сама не знала, что за книга ей нужна и какого автора, то ей приходилось проводить массу времени за тупым перелистыванием страниц огромного каталога. Иногда она просто сидела, уставившись в черную кожаную поверхность стола, иногда пускаясь в странствия по воображаемому лабиринту книжных полок, который, как ей представлялось, уходил глубоко под землю.
Минуло несколько месяцев с той поры, как она рассталась с Фредериком Лидделом, но печаль все не уходила; более того, она перерастала в нечто мрачное и пугающее, доселе ей незнакомое. Казалось, опустился тяжелый занавес, разделив ее с остальным миром; она чувствовала, что стала чужой не только для друзей и родных, но и для себя самой. Не в силах сосредоточиться, она не могла работать. Ее муж продолжал жить своей жизнью, разрываясь между парламентом, клубом и креслом у камина, пребывая в спокойном неведении относительно ее душевного состояния; дочь Флоренс была в школе в Берне; а болтовня с подругами, которой Джулия когда-то предавалась с таким энтузиазмом, теперь казалась бредом мертвецов в преддверии ада. Впрочем, если так разобраться, она не совершила ничего такого, чего бы до нее не делали многие женщины, которых брачные узы связали с равнодушными мужчинами. Среди ее знакомых было немало женщин, беззаботно и легко порхавших от одного любовника к другому, и ей были известны случаи, когда те самые равнодушные мужья безропотно принимали рож денных вне брака детей. Можно сказать, существовал некий не гласный кодекс: пока внешние приличия более или менее соблюдаются, женщины так же, как и мужчины, имеют право на удовольствия. Но для Джулии любовная связь имела особый, высокий смысл. Она ждала настоящей страсти, которой могла бы отдаться целиком, без остатка, высвободив дремлющие в ней тайные желания; и она уже готова была смириться с тем, что так и умрет, не познав этого, пока ей не встретился Фредерик Лиддел.
Брак с Эрнестом Локхартом обернулся для Джулии величайшим разочарованием. Между тем она не могла сказать ничего плохого о своем муже, разве только то, что он был абсолютно неэмоциональным человеком, но ведь он и не обманывал ее на сей счет; она сама обманулась. В двадцать лет она позволила себе увлечься романтическими иллюзиями по поводу брака с мужчиной, бывшим на шестнадцать лет старше ее и казавшимся таким уверенным в себе и образованным на фоне, скажем, молодого Гарри Флетчера, который краснел и заикался в ее присутствии, но зато – как она поняла, хотя и слишком поздно, – просто обожал ее. Родители не заставляли ее идти под венец; напротив, она до сих пор помнила, как отец просил ответить предельно честно, уверена ли она в своем выборе, на что она произнесла свое твердое «да», легкомысленно считая, что за внешней сдержанностью Эрнеста Локхарта скрывается подлинная страсть. И только потом она увидела в своем муже аморфное и унылое существо, хотя и ревностно соблюдающее моральные устои в семье, но совершенно безучастное к ее страданиям. Если бы не дочь, которая родилась через год после свадьбы, она бы оставила мужа; как бы то ни было, она продолжала писать, развлекалась с подругами и не находила в себе сил ненавидеть мужа за то, что был он обделен страстями; только все острее чувствовала она, что тридцать лет прожиты напрасно.
И вот теплым весенним днем в доме выдающегося литератора она была представлена Фредерику Лидделу, последний сборник стихов которого она как раз прочитала неделей раньше. Вскоре они уже увлеченно беседовали в тихом уголке сада, устроившись на скамье в тени дуба. Они говорили так долго, что она потеряла ощущение времени. Ему было немного за тридцать, но выглядел он еще моложе, настолько утонченной была его внешность, а темные глаза, как показалось Джулии, излучали по-женски теплый и нежный взгляд. Волнистые темные волосы, уложенные в экспрессивном беспорядке, открывали широкий высокий лоб, на узком лице заметно выделялся волевой круглый подбородок. Он весь был как будто соткан из эмоций; его естественным состоянием была нежная меланхолия, какая-то особая мягкая грусть, устоять перед которой Джулия была не в силах, тем более что Фредерик, казалось, был начисто лишен коварства. Она умело отвергала ухаживания опытных искусителей вроде Гектора, мужа ее несчастной подруги Айрин, с которым любой женщине рискованно было оставаться наедине дольше пяти минут, но совершенно не привыкла к тому, чтобы ее слушали с таким заинтересованным вниманием. А узнав, что он с восхищением прочитал одну из ее сказок, опубликованную в журнале, Джулия поняла, что обрела настоящего друга.
В тот день они много говорили о религии, вернее, о невозможности веровать в предписанные ею заповеди и при этом жить сообразно собственным устремлениям, но так и не пришли к какому-то заключению, разве что убедились в полном взаимопонимании. В поэзии их разделяли пристрастие Джулии к Китсу, а его – к Шелли, но это лишь открывало счастливую перспективу обмениваться друг с другом цитатами из любимых произведений. Естественным образом их разговоры переместились в область сновидений, и Джулия, сама того не ожидая, поведала Фредерику о своем сне, который посещал ее не раз. В теплые летние сумерки она видела себя на склоне холма, за которым простиралось открытое поле, заросшее высокой зеленой травой. Она сбегала по склону и чувствовала, что пальцы ее ног уже едва касаются травы, и тогда ее охватывало радостное ощущение полета, она понимала, что рождена летать. Потом она раскидывала руки и парила над полями, словно птица, пока осознание того, что все это происходит во сне, не заставляло ее опуститься на землю. Она всегда пыталась удержать сон; и в какой-то волшебный миг ей казалось, что она уже не спит, но все равно продолжает полет, но наступал момент пробуждения, и тогда она чувствовала себя одиноким бродягой, очнувшимся на холодной земле. Она никогда и никому не раскрывала свою тайну, опасаясь, что сон больше не вернется. Но почему-то Фредерику она доверилась и поразилась тому, что он был искренне тронут ее рассказом.
Он рассказал, что несколько лет тому назад был влюблен в танцовщицу по имени Лидия Лопес, – разумеется, имя было не настоящее, поскольку она родилась и выросла в Лондоне, но другого он все равно так и не узнал, прежде чем она покинула его, оставив после себя лишь памятную вещицу. Что это была за вещь, он, впрочем, уточнять не стал. Каждый вечер он шел в театр, где она выступала, и иногда приглашал ее на ужин после спектакля. Фредерик лишь в общих чертах описал Лидию, отметив только, что была она миниатюрной, с неразвитыми формами и ее вполне можно было принять за девочку лет двенадцати-тринадцати.
В одной из самых сложных сцен спектакля – которую публика принимала с особым восторгом – она появлялась с крыльями за спиной и, поддерживаемая тросом, резко взмывала ввысь. Фредерик сидел в первом ряду зала в тот вечер, когда трос оборвался и Лидия рухнула с нарисованных небес; как он говорил, его до сих пор бросает в дрожь при воспоминании об этом, и жуткий стук, с которым ударилось об пол ее тело, стоит в ушах. Занавес тут же опустили; между тем, к всеобщему изумлению и облегчению, она вышла на сцену спустя полчаса, немного ошеломленная, но без видимых травм и поклонилась. Публика встретила ее овацией. Но облегчение оказалось преждевременным. Через несколько часов она впала в беспамятство, а двумя днями позже скончалась от кровоизлияния в мозг.
До встречи с Лидией, как признался Фредерик, он влюблялся в женщин чуть ли не каждую неделю, но после нее уже никогда и никого так не любил. «Только после ее смерти я понял, что она значила для меня», – сказал он, с такой искренностью и печалью глядя Джулии в глаза, что она тут же прониклась к нему состраданием и даже сама не заметила, как его руки оказались в ее руках. Его откровенные признания странным образом вдохнули в нее новые силы; и он так охотно принял ее приглашение на домашнее чаепитие в Гайд-Парк-Гарденз и так тепло говорил о радости знакомства с ней, что домой она возвращалась счастливой, какой не помнила себя с тех пор, как впервые взяла на руки новорожденную дочку.
Джулия уже знала, что полюбила Фредерика с первой встречи, но прошло много времени, прежде чем она посмела надеяться на ответное чувство, ибо, встретившись с ним в свете в следующий раз, она усомнилась в том, что ей единственной он внемлет с таким вниманием и интересом. Между тем он, несмотря на занятость – у него был небольшой личный доход, подкрепляемый активным рецензированием рукописей, – с такой готовностью принимал все ее предложения, что она устыдилась своего разыгравшегося воображения. Она не смела приглашать его домой слишком часто; мысль о том, что их отношения могут стать предметом сплетен, была невыносима; потому они встречались в галереях и парках, а иногда в читальном зале музея, каждый раз под предлогом того, что именно это место давно хотели посетить, да все не было возможности. Времени, отпущенного на свидания, катастрофически не хватало, они все никак не мог ли наговориться. Постепенно в его рассказах все реже стало упоминаться имя Лидии, но лишь в самом начале лета она, едва живая от волнения, оказалась на пороге многоквартирного дома на улице Блумсбери, впервые приглашенная на чашку чая.
Он предупреждал ее о ступеньках, заранее извиняясь за свое предпочтение жить под самой крышей, но она никак не ожидала, что лестниц окажется так много. Хотя день был прохладный и туманный, она удивилась тому, как много света в гостиной, куда он наконец проводил ее. За высокими французскими окнами просматривалась железная решетка маленького балкончика. Комната была небольшой; два кресла и диван, расставленные вокруг персидского ковра, занимали большую часть пространства, а вдоль стен высились полки с книгами. Джулия с удовольствием бы осмотрелась, но Фредерик тут же пригласил ее сесть; его поведение было более формальным, нежели обычно, и эта сдержанность задела ее, так что вместо дивана она предпочла занять одно из кресел, и Фредерик тотчас удалился делать чай, оставив ее в одиночестве.
Из этого она заключила, что будет, как и надеялась, единственной гостьей, уселась поудобнее и расслабилась. Когда глаза ее привыкли к яркому свету, она поняла, что находится в комнате не одна: на столике возле окна стояла фотография – портрет молодой женщины, которой могла быть только Лидия. Она была и похожа, и не похожа на ту Лидию, которую рисовала в своем воображении Джулия: на первый взгляд лицо было круглым и детским – уж очень трогательными казались нижняя губа и подбородок, но в то же время в нем угадывалась скрытая чувственность, которая становилась все заметнее, стоило лишь вглядеться в эти темные глаза, глаза женщины, в полной мере сознающей силу своего очарования. «Навеки ты, любовь!» – вдруг пронеслось в сознании Джулии, и она тут же пожалела, что вспомнились эти строки.
Она все рассматривала портрет Лидии, когда в комнату вернулся Фредерик с чайным подносом. Но он, казалось, и не заметил ее состояния, а пустился в рассуждения о том, как лихо ему удалось сегодня утром прочитать четыре новеллы и написать на них рецензии, не вычеркнув ни строчки, а потом успешно продать их на Флит-стрит. Джулия почувствовала легкий укол досады при мысли о том, с какой легкостью критики оценивают месяцы, а то и годы писательского труда, но тут же строго одернула себя, вспомнив о том, что Фредерик вынужден зарабатывать на жизнь исключительно своим пером, будучи лишен роскоши солидного годового дохода Эрнеста Локхарта, и это отозвалось в ней болью уже другого сорта. Они сменили несколько тем, но ни одна не вылилась в оживленный разговор; возможно, все дело было в холодном прямом взгляде Лидии, от которого Джулия никак не могла отрешиться; как бы то ни было, напряженность между ними возрастала, и она уже пожалела, что пришла. Комната стала казаться слишком тесной; она чувствовала, что начинает задыхаться от собственных страданий, и ей пришлось попросить Фредерика открыть окно. Он тут же вскочил со своего кресла и распахнул окна, впуская благословенный воздух. Не в силах больше терпеть взгляд Лидии, Джулия поднялась и тоже подошла к окну.
Она еще никогда – во всяком случае, ей так казалось – не была так высоко над землей. Балкон показался ей крохотным, не больше подоконника. Пол его был сделан из прессованного металла, а ограждением служили лишь две поперечные перекладины. Верхняя находилась на уровне чуть выше ее талии. Даже стоя в оконном проеме, Джулия ощущала, что смотрит прямо в пропасть. В этот момент она не испытывала ничего, кроме страха, который все сильнее овладевал ею; головокружительная высота неудержимо манила вниз, еще мгновение – и она бы бросилась через перила прямо в пустоту. Это видение вспышкой пронеслось в ее сознании, и вот уже она видела перед собой Фредерика, который открыл рот, словно хотел что-то сказать, но его движения почему-то казались замедленными, и ей вдруг захотелось сравнить его с гигантской птицей, раскрывшей клюв. Так же неестественно медленно она потянулась к нему, словно в поисках опоры, разрываясь между ужасом и нелепым желанием расхохотаться, а между тем Фредерик уже заключил ее в свои объятия, и она наконец почувствовала прикосновение его губ. Головокружение не прошло; возможно, они действительно падали вниз, но это уже не имело значения, ведь она не ощущала своего тела, а значит, летала.
В тот вечер она бродила в одиночестве по берегу озера Серпантин в Гайд-парке и думала, что мир прекрасен. Она понимала, хотя и смутно, что пропасть между ее нынешней ситуацией и той жизнью с Фредериком, которую она рисовала в мечтах, может оказаться непреодолимой, но она уже не могла его оставить; возможно, ее муж и смирится с неизбежностью; а пока она пребывала в полном блаженстве, наслаждаясь закатом и упиваясь сознанием того, что Фредерик ее любит и скажет об этом еще раз, но уже завтра, перед заходом солнца. Однако утренняя почта принесла ей лишь короткую записку: «Дорогая госпожа Локхарт, я очень сожалею, но вынужден отменить нашу встречу сегодня; дела совершенно неотложные тому причиной, и я молю лишь о том, чтобы вы соблаговолили принять мои самые искренние извинения. Верьте мне, преданный вам Фредерик Лиддел».
Джулия всегда ценила его такт и благоразумие, но официальный тон и краткость записки, хуже того, отсутствие хотя бы намека на новую встречу оскорбили ее до глубины души. Она тщетно пыталась убедить себя в том, что в конце концов Фредерику нужно зарабатывать себе на жизнь; но, с другой стороны, если раньше эти обстоятельства не препятствовали их встречам, то почему они должны стать преградой сейчас? Остаток дня она провела в глубоком отчаянии. После мучительной бессонной ночи Джулия решила, что больше не выдержит. Как только муж отправился в парламент, она послала Фредерику неподписанную записку, сообщив, что будет у него в три часа дня.
Он ждал ее у подъезда, когда она подъехала в своем кебе. Одного взгляда на его лицо было достаточно, чтобы подтвердить ее худшие опасения. В молчании они медленно преодолевали бесконечные марши лестниц, пока не оказались в его комнате, где еще витал дух недавней страсти. Поддавшись воспоминаниям, Джулия обернулась к Фредерику, словно умоляя разбудить ее, прервать ночной кошмар. К ее ужасу, он непроизвольно от шатнулся, прежде чем к нему вернулись заученные вежливые манеры, и это добавило ей унижений. Яркий солнечный свет, струившийся в комнату, словно подшучивал над ней; но окна были закрыты.
– Фредерик, скажи мне, что случилось?
От волнения она едва могла говорить.
– Боюсь, что я… я не свободен, – пробормотал он, – то есть я хочу сказать… мое сердце занято… я надеялся преодолеть это… но получается, что не могу… – Конец фразы так и не дался ему.
– Ты имеешь в виду, что у тебя есть кто-то еще? – Да. – У него был взгляд мертвеца.
– Тогда почему ты мне раньше не сказал об этом?
– Я говорил. Но я надеялся…
Она не понимала до тех пор, пока он жестом не указал на портрет у окна. Джулия застыла под холодным неумолимым взглядом Лидии, отказываясь верить в то, что услышала.
– Но она мертва, Фредерик. А я… – но продолжить так и не смогла.
– Для всего мира – да, но только не для меня.
– И ты считаешь, что предал ее, – бесцветным голосом произнесла она.
– Да, – ответил Фредерик. – Я ужасно виноват…
Сдерживать слезы уже не было сил; не видя ничего перед собой, она вышла из комнаты, оставив его наедине с его терзаниями.
Шли месяцы, и Джулия чувствовала, что пропасть между ней и ее прошлой жизнью становится непреодолимой. Потребность говорить о своем горе оставалась столь же острой, но рядом не было никого, кому она могла бы доверить свою тайну, даже близкая подруга Мэриан не годилась на роль поверенной. Возможно, в ней говорила гордость; да и как, в самом деле, признаться в том, что ее отверг любовник и из-за этого жизнь пошла прахом. Многие женщины из числа ее знакомых отнеслись бы к подобной ситуации точно так же, как к очередному проигрышу в крокет. Джулия и сама не ожидала, что ее переживания выльются в такое отчаяние; временами у нее возникало ощущение, будто она бродит по руинам некогда процветавшего города. Между тем никто из ее окружения, казалось, не замечал в ней перемен. Она и сама, глядя на себя в зеркало, удивлялась тому, что видит перед собой все то же лицо, которое Фредерик когда-то называл красивым, правда, чуть бледнее и тоньше обычного.
А сон, в котором она летала, все не возвращался; вместо этого ее вот уже несколько раз посещали кошмары, в которых она видела себя на вершине осыпавшейся каменной стены древнего монастыря. Вокруг все было усеяно обломками, давно поросшими травой. Поначалу площадка, на которой она стояла, казалась ей широкой, но по мере того, как она осторожно спускалась вниз, стена становилась все уже, камень крошился под руками, и, когда она подползала к самому краю разрушенной арки, ее охватывал дикий ужас при мысли о том, что она вот-вот рухнет прямо на уродливые фрагменты каменной кладки.
Если бы она знала, что найдется верный слушатель, которому можно довериться, она бы не стала искать спасения в читальном зале музея и не придумала бы себе тот загадочный лабиринт, в котором скрывается та самая книга: собственно, она даже не знала, какая именно, но точно не из области философии или теологии, поскольку Джулия и прежде не принимала абстрактного мышления, а уж в нынешнем-то состоянии философские рассуждения были бы ей понятны так же, как санскрит. Нет, она хотела услышать голос, который просто и ясно объяснит ей, как жить, поможет выбраться из безумия, в которое она шагнула; ведь наверняка кто-то уже проходил этот путь и нашел мудрость, которой ей сейчас так не хватало.
Но себе-то она могла признаться в том, что ее влекла в читальный зал и надежда встретить Фредерика. Впрочем, до сих пор мечте не суждено было сбыться. Недавно, листая каталог, она подслушала разговор двух мужчин, явно из числа знакомых Фредерика; один из них сетовал, что Лиддел стал настоящим отшельником, на что другой ответил, что бедный старина Фредди, должно быть, засел за грандиозный труд. На этом они посмеялись, но Джулии их смех не понравился, и она так разволновалась, что, вернувшись за свой стол, долго сидела, уставившись невидящим взглядом в раскрытый перед ней том.
Беда была в том, что она до сих пор любила его, хотя и сопротивлялась этому чувству. Она пыталась заставить себя ненавидеть его, но тщетно; в ней даже не просыпалась ненависть к Лидии. И в самом деле, разве могла она винить женщину, которой давно не было в живых? Не так давно она с удивлением обнаружила, что в ее окружении много людей, предпочитающих общаться с мертвыми, а не с живыми. Так, ее муж с возрастом все чаще предавался восторженным воспоминаниям о своих предках; а еще была тетушка Элен, увлеченная спиритическими сеансами, во время которых она постоянно получала весточки от своего обожаемого жениха Лайонела, скончавшегося от лихорадки в Крыму полвека тому назад. Джулия несколько раз составила ей компанию и была поражена размахом мошенничества, а мысль о тех несчастных, что гоняются за фантомами, повергла ее в уныние. И вот теперь среди них был Фредерик, помешанный на памяти о Лидии; да и Джулия была не в лучшем состоянии.
Ей часто приходила в голову эгоистичная мысль о том, что лучше бы они упали с балкона в тот день; она бы умерла в одно мгновение и избавила себя от мучительного существования в этом мире, где живые бродят, словно призраки, среди скорбящих по усопшим.
Вот таким мрачным мыслям предавалась она хмурым февральским днем, когда туман, зависший под куполом читального зала, казался гуще обычного. Джулия уже собиралась уходить, когда ей доставили книгу, оказавшуюся вовсе не сборником стихов Клара, который она заказывала, а томиком малого формата в строгом черном переплете, на котором не было ни названия, ни имени автора. Озадаченная, она открыла первую страницу, но увидела лишь заголовок «Глава первая»; между тем никаких признаков отсутствующих страниц не наблюдалось. Это был роман; и, что самое удивительное, действие его разворачивалось в квартале Блумсбери и начиналось с яростной ругани кебменов на улице Грейт-Рассел. На одном из мужчин был грязный красный шарф, на другом – белый. По мере того как страсти накалялись, кебмены оставили свои экипажи и принялись сначала толкать друг друга на мостовой, а потом пустили в ход и кулаки, пока драчунам не пришлось посторониться, чтобы пропустить «дородную женщину, одетую во все черное и несшую в руках нечто, по форме напоминающее детский гробик, неумело завернутое в коричневую бумагу и перетянутое веревкой…» Но когда Джулия собралась перевернуть страницу, оказалось, что листы в книге не разрезаны. Заинтригованная сюжетом, Джулия поискала глазами служителя. И тотчас перед ней возник неприметный человечек, приближения которого она даже не заметила; он, очевидно, проникся ее проблемой и, пробормотав: «Позвольте, мадам», выхватил у нее книгу и скрылся за боковой дверью.
Джулия подождала несколько минут, но служитель так и не вернулся, и вспыхнувший было в ней огонек любопытства постепенно угас. Она вновь оказалась во власти меланхолии; собрав свои вещи, она покинула читальный зал. Небо было низким, темным и грозило дождем или даже снегом, так что она быстро пересекла внутренний двор и попросила констебля, дежурившего у ворот, вызвать для нее кеб. Ожидая на тротуаре улицы Грейт-Рассел, она заметила приближение сразу двух экипажей, которые сворачивали с улицы Монтаг. Раздался свисток констебля; и следовавший сзади кеб вырвался вперед, пытаясь обогнать первый, так что кареты едва не столкнулись, и уже в следующий момент извозчики схватились в жестокой перепалке. Один из них соскочил с козел, второй последовал его примеру, и Джулии показалось, что она заметила болтавшийся у него на шее красный шарф; но лишь когда из дверей соседнего дома выплыла необъятных размеров женщина в черном балахоне, с большим свертком странной формы в руках, своим появлением заставившая извозчиков расступиться, чудовищный смысл происходящего стал доходить до сознания Джулии. В тот же миг она услышала, что к ней обращается констебль, и, обернувшись, увидела третий кеб, который подъехал со стороны Музейной улицы.
– Лучше вам сесть в этот экипаж, – сказал констебль. – А я пока разберусь, в чем там дело.
Оцепенев от ужаса, Джулия слепо повиновалась. Пока кеб разворачивался, она успела заметить, что возчики, завидев констебля, бросились к своим экипажам, а широкая спина женщины удалялась в направлении Саутгемптон-роу.
На следующий день, ровно в десять утра, она уже была в читальном зале, хотя до этого никогда еще не появлялась там в такую рань. День выдался сырым и туманным, отопление в музее было явно недостаточным, чтобы она могла согреться после поездки, но Джулия не обращала внимания на легкий озноб – все ее мысли были устремлены к загадочному черному томику, а это значило, что прежде всего нужно отыскать человека, который приносил его, ведь на самой книге не было шифра. С того самого момента, как она пробудилась от тревожного сна, ее терзали сомнения, действительно ли в книге была описана сцена уличного происшествия или все-таки это был тот самый эффект дежавю. С ней уже случалось подобное, когда вдруг в разговоре она слышала странно знакомые фразы, но то, что произошло вчера, было для нее внове.
Однако поиски вчерашнего служителя не увенчались успехом. Она поймала себя на том, что даже не может описать его внешности, настолько он был бесцветным. Ей запомнилось лишь, что был он высокого роста и одет в подобие серого костюма; память выдавала только очертания. Дежурные служители старались помочь ей, как могли, и даже предложили на опознание три кандидатуры, но все было тщетно. В то же время ее старательно убеждали в том, что книг без шифров читателям не выдают; да, название и имя автора могли отсутствовать, но чтобы шифр – это абсолютно исключено, мадам, книга без шифра – все равно что душа без имени в день Страшного суда. Джулия была не в силах сопротивляться натиску библиотекарей; к тому же она понимала, что настаивать бесполезно, они просто подумают, что книга приснилась ей (разумеется, она умолчала о том, что произошло на улице в тот день), и, опустошенная бесплодными усилиями, она вернулась на место.
Стоило ей оказаться за тем же столом, что и вчера, мучившие ее сомнения разом развеялись; да, книга все-таки была в ее руках, перед глазами стояли строчки, отпечатанные на первой странице, и она четко помнила, как пыталась перевернуть страницу, но обнаружила, что листы не разрезаны. Несколько раз она вставала из-за стола и бродила по залу, пытаясь отыскать человека в сером, но все было напрасно. Туман, висевший под куполом, казалось, был еще гуще, чем вчера, а посетителей было непривычно мало; если не считать одинокой фигуры, неподвижно сидевшей за несколько столов от нее, весь ее ряд был свободным. Чтобы хоть как-то успокоиться, она принялась писать, перенося на бумагу впечатления прошедшего дня, и полностью растворилась в этом занятии, вспоминая мельчайшие подробности пережитого. Воздух сгущался вокруг нее, она уже чувствовала тепло, поднимавшееся снизу от трубы отопления, а ровный скрип пера словно гипнотизировал ее. Джулия не знала, сколько времени прошло, но, когда она в очередной раз механически потянулась к чернильнице, до нее вдруг дошло, что в зале стоит гробовая тишина, и, оглядевшись, она обнаружила, что окружена плотным кольцом тумана.
Ее первой мыслью было, что кто-то оставил открытыми дверь или окно, но это было абсурдом: она никогда не видела, чтобы в помещении стоял такой туман; должно быть, природа в очередной раз преподнесла сюрприз. Она сидела в коконе света от на стольной лампы, а тем временем туман становился все плотнее. Его холодные струи уже лизали стол, источая какой-то странный запах золы и серы, и казалось, будто огромное морское чудовище поднимается из глубин. Она находилась не так уж далеко от центра зала; все, что от нее требовалось, это встать из-за стола и осторожно двинуться влево, а потом еще раз повернуть налево, чтобы добраться до выхода. Но что потом? Наверняка снаружи туман еще сильнее, и к тому же было во всем этом что-то тревожное, отчего ей никак не хотелось покидать свой островок света. Возможно, ей следовало позвать кого-то из служителей; но почему тогда она не слышала, чтобы кто-то еще звал на помощь? Ведь в соседних рядах тоже сидели читатели, и разве не должны были служители обойти зал и успокоить людей? Между тем кругом стояла зловещая тишина, нарушаемая лишь легким шорохом тумана.
Но ведь не мог же туман издавать звуки? Этот шорох, доносившийся слева, был порожден явно не туманом; похоже, кто-то неумолимо приближался к ней. Шорох подкрался совсем близко и замер; пелена тумана по-прежнему не пропускала света; и тут до нее донесся слабый скрежет отодвигаемого стула – похоже было, что соседнего, – а потом раздался скрип, как будто кто-то сел на него.
И снова воцарилась тишина. Джулия пыталась убедить себя в том, что рядом расположился читатель, заблудившийся в тумане и решивший подождать, пока пелена рассеется. Очень медленно, не отрывая взгляда от своего невидимого соседа, Джулия начала приподниматься со стула, надеясь незаметно пробраться к выходу. Но стул предательски скрипнул, и в тот же миг пелена тумана, подобно занавесу, взмыла вверх.
Хотя и изрядно удивленная происходящим, Джулия с облегчением обнаружила, что рядом с ней сидит ребенок, девочка лет восьми, с золотистыми кудряшками и розовыми щечками, одетая в белое накрахмаленное платье с нижней юбкой. Но сохранить душевное равновесие надолго ей не удалось. Было что-то застывшее и неестественное в этом детском личике, которое улыбалось Джулии, и особенно в глазах, которые поначалу смотрели вниз, но вдруг широко распахнулись, причем с громким щелчком. Это были глаза-пуговки куклы, а лицо выглядело совсем как фарфоровое; и все-таки девочка была живая, судя по тому, как она сучила ножками, явно намереваясь сползти со стула и подойти к Джулии.
У Джулии волосы на голове зашевелились; во всяком случае, ощущение было именно такое. Щелчок, с которым открылись глаза девочки, отозвался в ней нечеловеческим ужасом. Она знала, что тотчас умрет, если только улыбающаяся живая кукла прикоснется к ней; страх парализовал ее, и она не могла издать ни звука. Между тем атласные туфельки коснулись пола; Джулия как ужаленная вскочила со стула и отпрянула в сторону, прорезая стену тумана. Пробираясь между рядами, где по-прежнему не видно было ни души, она продолжала пятиться назад, пока не ударилась о стеллаж с каталогами; двигаясь на ощупь вдоль него, она вынырнула, как ей казалось, в другом крыле зала, где остановилась, чтобы отдышаться и прийти в себя. Все это время она прислушивалась, не шуршит ли рядом накрахмаленное платьице.
С того момента, как Джулия оставила свое место, туман как будто взял ее в тиски. Поднося руку к лицу, она видела лишь очертания пальцев, а дальше все тонуло в ватном облаке. Читальный зал музея изначально был похож на лабиринт, многие не случайно сравнивали его с паутиной, но при свете он хотя бы не производил столь зловещего впечатления. Ряды столов, лучами расходящиеся от центра, на первый взгляд совершенно не препятствовали выходу из зала. Но сейчас Джулия чувствовала, что потеряла ориентацию. Странный запах, ассоциировавшийся с морским чудищем, словно парализовал ее чувства, в ушах стоял гул. Она понимала, что бежать вслепую смерти подобно: она выдаст себя любым своим движением. К тому же – хотя она и гнала от себя эту мысль – преследовавшее ее существо было где-то рядом. Джулию трясло как в лихорадке.
Зная, что малейший шорох может оказаться фатальным, она все-таки не могла таиться и ждать, пока ее настигнет фарфоровая рука. Она медленно отступила назад, но наткнулась на стул, который проехал по полу с предательским скрипом. Двинувшись, как ей казалось, в правильном направлении, она тут же уперлась в холодную вертикальную поверхность, после чего нырнула в пустоту, окончательно утратив ощущение пространства. Она вдруг почувствовала, что падает; пытаясь удержаться, она схватилась за узкую планку или рейку, которая поначалу показалась твердой, но вдруг с хрустом раскололась, выпала из ее руки и с ужасающим грохотом рухнула под ноги. Существо могло настичь ее в считаные мгновения; Джулия попятилась назад, в пустоту, и на этот раз ей удалось проскочить через целый ряд стульев, держась за их спинки. Шум стоял оглушительный, несмотря на поглощающий эффект тумана; падали какие-то стулья, но она продолжала идти, вытянув перед собой руки, пока наконец не уперлась в книжный стеллаж. Внутреннее чутье подсказало ей, что, если двигаться влево, можно выйти к главному входу, а там уж звать на помощь.
Джулия вновь остановилась и прислушалась, но дышала она по-прежнему с трудом. Ужас убил в ней все мысли и желания, кроме одного: выбраться во что бы то ни стало. Она вновь ринулась вперед, правой рукой опираясь на книжный шкаф, а левую вытянув перед собой. Довольно быстро она дошла до открытого проема, который, как ей казалось, был главным входом; сделав еще несколько шагов в пустоту, она уперлась в стену. Нет, это была дверь, которая распахнулась от удара ее тела, и она очутилась, по-видимому, в фойе. Сказать наверняка она не могла, поскольку и здесь не видно было ни зги. Она опять шагнула вперед, но пол показался ей странным; он словно состоял из пустот; и вот уже она снова наткнулась на холодную металлическую поверхность, которая не рождала никаких ассоциаций с предметами обстановки фойе. Ощупав поверхность, Джулия поняла, что это не что иное, как книжная полка. Руки ее нащупали стоявшие рядами книги, одна из них с грохотом упала на пол, и Джулия тут же догадалась, где находится. Это была «железная библиотека», еще один лабиринт книгохранилища. Если ей не удастся отыскать дверь, через которую она прошла, можно будет забыть о спасении.
Но быть может, помощь совсем близко, или ей только померещились слабые голоса? И ведь они звучали где-то рядом; впрочем, возможно, это шелестел сгущающийся туман. Она сделала шаг вперед, держась рукой за полку, и звук стал еще более отчетливым, хотя и казался монотонным, как будто кто-то шепотом повторял одно и то же слово. Ее рука соскочила с опоры и тут же нащупала другую; да, голос доносился из прохода между полками; казалось, он поднимается с пола; и тут же туман вновь расступился, явив кукольное фарфоровое личико, широко распахнутые глазки-пуговки и похожий на розовый бутон ротик, который, механически открываясь и закрываясь, нашептывал: «Джулия… Джулия… Джулия…»
Так началась опасная игра в прятки, которая уводила Джулию все дальше в мрачные глубины «железной библиотеки». Туман немного рассеялся, так что проходы между стеллажами просматривались из конца в конец, но это лишь усугубляло ужас: теперь фарфоровое личико могло выплыть откуда угодно или, хуже того, маячило у нее за спиной, стоило ей остановиться, чтобы решить, куда идти дальше. Хотя кукла была ей по пояс, мысль о том, чтобы ударить ее или отбросить со своего пути, вызывала новый приступ страха; она понимала, что не переживет и прикосновения этого существа, и потому опять бежала, пока не оказалась перед железной витой лестницей, которая уходила вверх, в туманную темень.
Преследовавшее ее существо на время исчезло из виду, но путь назад был отрезан. Вздрагивая при мысли о том, что девочка-кукла ждет ее, Джулия начала карабкаться наверх. Но подниматься бесшумно не получалось, как она ни старалась, ступени все равно скрипели под ногами; туман поднимался следом, так что она не могла ни видеть, ни слышать, не прячется ли кто за его пеленой. Она миновала площадку, с которой открывался выход в узкую металлическую галерею, и продолжала подниматься все выше, а языки тумана уже лизали ей пятки.
Вскоре она достигла самого верха; последний виток лестницы вывел ее в еще одну галерею, пол которой, как и все полы «железной библиотеки», был решетчатым, так что, глядя под ноги, можно было видеть, как стелется внизу туман. По одну сторону от нее шла отвесная темная стена, с другой стороны был поручень, взявшись за который она ощутила легкое ритмичное постукивание, как будто снизу кто-то торопливо поднимался. Джулия быстро, насколько было возможно, двинулась по галерее, все время оглядываясь назад. Куклы пока не было видно, но она чувствовала, что смертельная развязка близка; впереди маячил только конец поручня и никаких ступенек.
Ее обдало холодной волной воздуха; туман тотчас рассеялся, и Джулия обнаружила, что смотрит вниз с огромной высоты и у нее под ногами уходящие в темноту ряды решетчатых полов. Она испытала сильное головокружение, совсем как в тот день, у Фредерика на балконе. И в этот миг в галерею вошла девочка-кукла и заспешила к ней, улыбаясь все шире. С каждым шагом поступь куклы становилась тяжелее. Разрываясь между страхом высоты и ужасом от приближения этого существа, Джулия прижалась к стене. Фарфоровые ручки потянулись к ней; глаза, щелкнув, широко распахнулись. Из груди Джулии непроизвольно вырвался истошный крик, и вдруг ее пальцы нащупали рукоятку. Часть стены со скрежетом подалась назад, пропуская Джулию в следующую галерею с широким стеклянным куполом, и ее вопль страшным эхом пронесся по всему читальному залу, над головами изумленных людей.
На следующий день Джулия вновь оказалась в библиотеке, чему и сама была немало удивлена. Ее разговор со старшим администратором был долгим и унизительным: он так странно посмотрел на нее, когда она заикнулась о тумане, что она решила опустить подробности и сказала, что попросту заблудилась и забрела в «железную библиотеку». На вопрос, зачем она полезла под купол, Джулия была вынуждена ответить, что по ошибке приняла лестницу за выход. Но он был явно не удовлетворен ее объяснениями и строго изрек в конце концов, что она нарушила ряд правил, проигнорировала неоднократные замечания служителей, сорвала работу читального зала, не говоря уже о том, что подвергла свою жизнь серьезной опасности. Он вынужден будет довести информацию до руководства, и, возможно, ее читательский билет будет аннулирован.
То, что произошло на самом деле, оставалось непостижимым. Оказывается, Джулию преследовала не фарфоровая кукла, а служитель, который заметил, что женщина взбирается по лестнице в «железной библиотеке». Единственным рациональным объяснением представлялось то, что она бродила во сне, но Джулия слабо верила в это. Видимо, долгие страдания пробудили в ее сознании некие темные стороны. Между тем она не могла избавиться от мысли, что анонимная книга и жуткая встреча в тумане были каким-то странным образом связаны. Более того, как она вскоре обнаружила, страх перед возвращением девочки-куклы преследовал ее и дома. Она знала, что, пока не поймет смысла этих событий, не сможет чувствовать себя в безопасности, а внутреннее чутье подсказывало, что разгадку следует искать в читальном зале, куда она и вернулась, невзирая на косые взгляды служителей, державших ее отныне под неусыпным контролем.
День стоял ясный и солнечный, купол зала был наполнен светом, и отсутствие тумана вселяло надежду на то, что сегодня она будет избавлена от повторения вчерашнего ужаса. Но хотя беглый осмотр верхней галереи убедил ее в том, что на такой высоте ее вряд ли кто мог рассмотреть, Джулия испытывала определенный дискомфорт и старалась не маячить перед читателями. О том, чтобы наводить справки о таинственной черной книге, не могло быть и речи. Хотя… не все потеряно: ведь существует целый раздел каталогов по анонимным произведениям, и она вполне могла бы заняться их изучением, а не сидеть сложа руки, прислушиваясь к разговорам соседей и гадая, не о ней ли шепчутся.
Однако работы с каталогами анонимных произведений оказалось невпроворот, чего Джулия никак не ожидала. Она стала искать по детскому принципу «холодно-горячо», выписывая названия, которые могли бы заинтересовать ее. Но, памятуя о правиле, запрещающем читателям заказывать помногу книг одновременно, как и о своем шатком положении в библиотеке, она тщательно обдумывала каждую запись, так что вскоре обнаружила полное отсутствие прогресса: за окнами уже смеркалось, а она проштудировала лишь часть заголовков под буквой «А». Нетрудно было догадаться, что такая работа займет недели или месяцы, причем без особой надежды на успех… но что это?
«Полное и достоверное описание странных событий, приведших к смерти поэта Фредерика Лиддела, эсквайра, в ночь на четверг, 2 марта 1899 года. С. 8 (четн.). Лондон. 1899».
Дата стояла сегодняшняя. Это невозможно, Джулия не верила глазам своим. Регистрационная карточка ничем не отличалась от других. Ее шифр вместе с первыми строчками произведения Джулия механически занесла в свою заявку, которую тут же и отправила, прежде чем до нее дошел смысл написанного. Это, должно быть, другой Фредерик Лиддел, повторял внутренний голос, но она знала, что голос ошибается; она слишком часто просматривала каталог в поисках этого имени: раньше – из удовольствия, а в последнее время – от боли. Любой другой читатель, столкнувшийся с подобной нелепицей, решил бы, что имеет дело с ошибкой, допущенной нерадивым служащим, или, в худшем случае, с грубым и неостроумным розыгрышем; но для Джулии, с ее обострившимся даром ясновидения, эти слова были предвестником неотвратимой беды.
Прошло пятнадцать минут, потом еще полчаса. Зажгли электрический свет; стекла купола неотвратимо темнели; Джулия напряженно вслушивалась в свои мысли. Стоит ли пойти к нему, чтобы предупредить? Но предупредить о чем? Чтобы точно узнать, откуда исходит опасность, нужно хотя бы увидеть эту книгу… но тут начинало возмущаться здравомыслие, хотя его тут же заглушали живые воспоминания о женщине со свертком в форме гроба. Она так и сидела, раздираемая противоречивыми мыслями, пока не подошел служитель, который сказал, что заявленной книги нигде не обнаружено. Джулия тотчас вернулась к каталогу; она хорошо помнила, где располагалась регистрационная карточка, но сейчас ее там не было. Поскольку каталог постоянно пополнялся новыми названиями, причем не всегда в алфавитном порядке, она долго листала страницы в тщетных попытках отыскать нужную ей вещь. Впрочем, это лишь усилило ощущение опасности. За окном стояла ночь; нельзя было медлить, пусть даже ей придется испить еще одну чашу унижения. Но если она не явится домой, муж всполошится и начнет ее искать. Второпях набросав записку, что ужинает с Мэриан, Джулия быстро собрала вещи и поспешила из читального зала.
Ночной воздух был сырым и неподвижным, свет фонарей едва пробивался сквозь легкую дымку, когда Джулия позвонила в дверь дома, где жил Фредерик. Ей пришлось долго ждать – или ей только казалось, что долго? – прежде чем дверь открыл старый портье.
Дурные предчувствия усиливались с каждым шагом по бесконечным ступенькам, и ей пришлось дольше обычного задержаться на последней лестничной площадке, чтобы отдышаться и набраться смелости постучать в дверь Фредерика. Кругом было тихо; от ее стука тишина, казалось, стала еще звонче; потом послышался глухой удар, за которым последовали торопливые шаги и скрежет отпираемых замков. Гораздо сильнее страха перед встречей с ним была, оказывается, надежда, которая вспыхнула бешеным пламенем при одном только взгляде на его лицо, такое бледное и измученное, но вдруг осветившееся ответной радостью. Она переступила порог и бросилась к нему в объятия – сразу же почувствовав, как страшно он исхудал, – а потом стала целовать его, выплескивая так долго сдерживаемую страсть, пока не расслышала имя, которое все это время он нежно бормотал: «Лидия».
Джулия отпрянула назад и вгляделась в хорошо знакомое лицо, пытаясь отыскать в нем любимые черты. Это был прежний Фредерик, и в то же время не он: небритый, в потрепанном домашнем халате зеленого цвета, под которым виднелись мятые рубашка и брюки, в старых домашних тапочках; волосы у него стали чуть длиннее и лежали все в том же беспорядке, но уже без былого шика. В его взгляде было все то же обожание, но казалось, будто он смотрит сквозь нее, не видя перед собой ее лица. На мгновение она даже подумала, что он ослеп, но, словно угадав ее мысли, он заметил распахнутую дверь и закрыл ее. Как только щелкнул замок, по лицу его пробежала тень удивления; он перевел взгляд с нее – или, скорее, с той, которую он видел вместо нее, – на дверь и обратно.
– Я завершил, и ты пришла, – произнес он каким-то странным, отрешенным голосом, – но я думал… я думал, что ты…
Он не договорил и повернулся к окнам, которые, как заметила Джулия, были открыты на ночь. Несмотря на полыхавший в камине огонь, она чувствовала, как пробирает ее озноб. Ей вовсе не хотелось искать скрытый смысл в его словах, как не хотелось считать его сумасшедшим. Может, он тоже бродит во сне? И если сейчас ему снится Лидия, разве нельзя его разбудить?.. Ей так и хотелось крикнуть, что она Джулия, а не Лидия, но сознавала полную бесполезность этого жеста, и это повергало ее в отчаяние. Во сне или наяву, сердце Фредерика принадлежало мертвой, и не было в нем места для живых; та любовь спалила его дотла, и новой уже никогда не будет.
К тому же она где-то читала или слышала, что лунатиков нельзя будить, а, наоборот, нужно уложить в постель и проследить, чтобы они заснули настоящим глубоким сном, который сотрет из памяти следы от ночного кошмара. И ей вдруг стали понятны зловещие предзнаменования последних дней; в самом деле, не приди она сегодня к Фредерику, с ним могла бы случиться беда. Поэтому прежде всего надо было закрыть окна; нет, сначала уложить его в постель, а потом заняться окнами.
– Фредерик, – нежно произнесла она, взяв его за руку, – ты очень устал и должен отдохнуть.
– Да, я очень устал, – повторил он. – Но… ты ведь не оставишь меня, Лидия? Не сейчас? – Голос его зазвучал громче и задрожал на последних нотах.
– Нет, Фредерик, – печально сказала Джулия, – я не оставлю тебя. Но ты должен лечь в постель и уснуть.
С этими словами она медленно повела его через всю комнату, стараясь держаться подальше от черной зияющей пустоты окон, и проводила в спальню, в которой теперь царил жуткий беспорядок. Он стоял послушно, как ребенок, пока она расправляла простыни, взбивала подушки; так же по-детски он присел на краешек кровати, снял тапочки и халат, а потом быстро растянулся на постели и устроился для сна. Его глаза закрылись, прежде чем Джулия успела укрыть его одеялом, и буквально через минуту его дыхание стало ровным и глубоким. Она еще немного постояла возле него, вспоминая, как часто и как горячо мечтала о том, чтобы наблюдать за ним, спящим. И вот мечта сбылась, а в душе полная опустошенность. Его дыхание было уже совсем спокойным; Джулия хотела открыть окно в спальне, но побоялась разбудить его, так что, погасив лампу, она вернулась в гостиную.
Она хотела сразу же закрыть окна, но затхлый воздух спальни, казалось, до сих пор преследовал ее, да и, в конце концов, в комнате было не так уж холодно; так что она решила запереть одну створку, а вторую оставить открытой. Направившись к окну, она случайно уронила взгляд на письменный стол, стоявший справа. Настольная лампа освещала и портрет Лидии, и ворох исписанной бумаги под хрустальным пресс-папье. Джулия почему-то вспомнила о жертвоприношении, и ей стало еще более неуютно. На листе, что лежал сверху, можно было прочесть две строфы, написанные мелким аккуратным почерком Фредерика:
Как мотылек летит на свет,
Так я стремлюсь в пучину ночи,
Чтоб встретить утренний рассвет
И милой ангельские очи.
И я нисколько не боюсь Бросаться в ночи благодать. Ведь милая порхает рядом, Она рожденная летать.