Тень автора Харвуд Джон
Это было лицо молодого человека: во всяком случае, так ей показалось поначалу. Но стоило ей придвинуться ближе и присмотреться внимательнее, как выражение лица утопленника изменилось. И не только выражение лица, но даже и его форма. По мере того, как она наклонялась все ниже, утопленник словно старился, пока не превратился в настоящего старика, усохшего, беззубого и совершенно лысого: его волосами, оказывается, были водоросли. Только агония оставалась прежней. Она отпрянула от картины, и видение как будто исчезло.
– Удивительно передан эффект обмана зрения, – сказал Гарри, неловко приседая рядом. – Думаю, все дело в красках; видите, как играет свет, если смотреть с разных углов? – Он принялся внимательно рассматривать полотно по всей длине. – Взгляните на это.
Она увидела в его руках чистый листок, который он отклеил с внутренней стенки обложки. Внизу архаическими черными буквами было написано: «Утопленник».
– Интересно. Утопленника нельзя увидеть, пока не выложишь полотно целиком, – продолжил он. – И знаете, это первая работа из тех, что я здесь видел, которая имеет название.
– А разве картинам обязательно иметь название? Это правило такое?
– Ну не то чтобы правило, но редко когда встречается целая коллекция без единого названия. И… – Он опустился на колени и стал постепенно складывать дощечки, при этом рассматривая оборотную сторону каждой. – Мало того что она единственная имеет название, только на ней отсутствует подпись. По крайней мере, я ее нигде не вижу.
Он вновь выложил дощечки.
– Как вы думаете, что это значит? – спросила она.
– Ну… это определенно его работа, насколько можно судить после столь краткого знакомства с его творчеством. Но сама книга, я имею в виду ее конструкцию, выглядит древней. Я бы сказал, это восемнадцатый век, хотя прежде я ничего подобного не видел. Интересно, мог он найти ее пустой? Разрисовал по собственному вкусу, добавил название… но тогда почему он не подписал ее?
Он замолчал, уставившись на страдальческое лицо утопленника.
– Вы действительно хотите, чтобы я приехал еще раз и чтобы я попытался побольше узнать о художнике? – спросил он наконец, словно обращаясь к утопленнику.
– О да, конечно.
– Я рад. Что вы, не помогайте мне, я сам.
Он принялся складывать дощечки. Щелкнув наконец застежкой, он потащил тяжелый переплет обратно в кладовку и водрузил на аналой. «Совсем как молитвенник», – подумала она, но неловкость момента исчезла в тот же миг, когда он обернулся к ней и с улыбкой спросил:
– Надеюсь, ваше приглашение к чаю все еще в силе?
– Конечно. Вы еще побудете здесь, а потом спуститесь?
– Нет, позвольте мне пойти с вами и помочь. По крайней мере, у нас будет возможность еще немного поболтать, пока вы готовите чай.
Кухня, что нетипично для старинных домов, была удивительно светлой и радостной, стены увешаны сковородами, горшками и прочей кухонной утварью, французские окна открывались в мощеный внутренний дворик, густо заросший травой и кустарником. Она усадила Гарри за деревянный стол в центре кухни и надела фартук, решив, что ему придется привыкнуть видеть ее и в таком наряде. Мысль эта пронеслась в голове так естественно и стремительно, что до нее не сразу дошел смысл.
– Как у вас здесь красиво, – сказал Гарри. – Э-э… вы сами для себя готовите?
– Да, с тех пор, как умерла госпожа Грин. Она была нашей экономкой долгие-долгие годы, мы ее воспринимали как члена семьи. Молли – девушка из деревни – приходит помогать с уборкой, а господин Граймс занимается садом.
Она отвечала на его вопросы почти машинально, ловко сервируя стол к чаю, а бушующие в ней эмоции словно подхлестывали ее. Хотя в сознание то и дело закрадывались мысли: «Но мы ведь едва знакомы» или «Мы только что встретились», она чувствовала себя так, словно они были давними и близкими друзьями. Она отнесла поднос к своему любимому столику в дальнем углу сада, где за чаем узнала, что он вырос в Плимуте, у него есть сестра, которая теперь замужем и живет в Канаде. Его отец умер до войны, а мать – пять лет назад, с тех пор он живет в Лондоне, снимая комнату пополам со своим другом на улице Коптик, неподалеку от Британского музея. Ему всего тридцать лет, и, судя по всему, он совершенно свободен. Ее собственная история естественным образом перетекла в историю жизни бабушки, так что еще до наступления сумерек она выложила ему все, что знала об Имогене де Вере и Генри Сен-Клере, о несчастье, обрушившемся на них, о странном завещании, при этом не забывая мысленно просить Господа о том, чтобы дядя Теодор оставил Беатрис и тетю Уну ужинать в городе. Хотя солнце уже село – это произошло еще до того, как Гарри Бошан с явной неохотой засобирался в обратный путь, – воздух все еще был налит теплом, когда она провожала его до станции; там они продолжали свой разговор через открытое окошко его вагона, пока не тронулся поезд.
Корделия была не в силах скрывать тот факт, что в ее жизни произошло нечто знаменательное, и еще до возвращения Гарри доверилась тетушке и дяде (но не Беатрис, которая, к ее великой радости, собиралась провести уик-энд в Лондоне со своей школьной подругой). Чтобы скрасить дни ожидания, она почти безвылазно торчала в комнате с картинами, мысленно представляя себе, как могла бы выглядеть студия Генри Сен-Клера, когда он писал портрет ее бабушки далеким летом 1896 года. Вняв ее заверениям, что попечители не станут возражать против размещения имущества в двух смежных комнатах, дядя Теодор, хотя и не без опаски, согласился выставить часть мебели в пустующую спальню рядом с кладовкой. Он был обеспокоен не только тем, что Корделия явно благоволила к адвокату, представляющему попечительский совет, но и ее решимостью восстановить студию.
– Я просто чувствую, что должна это сделать, – говорила она ему, отчаянно пытаясь объяснить важность своего решения. – Так же, как для Генри Сен-Клера, это будет изгнанием дьявола. Вещи Сен-Клера, как того хотел Рутвен де Вере, оставались кучей хлама, сваленного в темноте. Если мы сделаем комнату такой, как если бы в нее вернулся Генри Сен-Клер, – чистой, светлой, наполненной воздухом, тогда де Вере утратит свою власть над нами.
– Но, дорогая, ты ведь не ждешь его возвращения?
– Если нам удастся отыскать его – я имею в виду, если он жив, тогда, конечно, я бы хотела увидеть его здесь. Разве не здорово это было бы? Во всяком случае, мы могли бы хоть как-то искупить грех, совершенный нашим дедом. И воссоздание студии стало бы первым шагом.
– Боюсь, это принесет новые беды. Этот Генри Бошан…
– Гарри, дядя…
– Ну, Гарри. Похоже, он очень легкомысленно относится к своим обязанностям. Если мы лишимся – то есть, я хочу сказать, ты лишишься своего дохода из-за нарушения обязательств перед попечителями, – что ж, тогда нам придется продать этот дом.
– Я знаю, Гарри не подведет нас, дядя; да ты и сам в этом убедишься, когда познакомишься с ним. И пожалуйста, очень тебя прошу, постарайся полюбить его.
– Обещаю, дорогая, только ради тебя. Но все-таки прошу тебя ничего не трогать в этой комнате.
Возвращаясь вместе с Гарри со станции субботним утром, Корделия чувствовала себя не в своей тарелке; он тоже, казалось, испытывал неловкость, и, представляя его родственникам, она уже пожалела о том, что заранее расписала его достоинства. Хотя он и произвел хорошее впечатление на тетушку и дядю (она предупредила Гарри, что тему картин лучше оставить на потом), присутствие родных заметно стесняло ее, так что во время ланча она под разными предлогами то и дело выбегала из-за стола на кухню.
Но стоило зайти в студию, как между ними вновь установились прежние доверительные отношения, как будто и не было разлуки длиною в четыре дня. Гарри, казалось, сразу понял ее желание восстановить обстановку студии и полностью принял ее идеи насчет того, что и где нужно поставить. Разгребать кучу хлама они принялись вдвоем и работали на равных. В пыли и грязи, за перестановкой мебели ей как будто легче было скрывать растущую симпатию к нему; ее румянец казался вполне естественным, так же как и их частые прикосновения; время шло, и она уже не сомневалась в своих чувствах. В какой-то момент она поймала себя на мысли о том, что, если бы они поженились и переехали в Лондон, картины она взяла бы с собой. И уже через несколько мгновений Гарри вдруг заметил, как бы между прочим: «Конечно, если бы вы когда-нибудь переехали в Лондон, картины отправились бы с вами; вы могли бы организовать частную галерею и приглашать туда посетителей. Условия договора не запрещают этого». Он говорил с такой теплотой, что она растаяла при мысли о том, что они думают в унисон.
К концу дня им удалось разгрести все, что загромождало центр комнаты. Кровать теперь стояла возле окон; Корделия с удивлением обнаружила, что покрывало за тридцать лет хранения нисколько не пострадало от моли и сырости, только запылилось. Между кроватью и дверью она поставила стол и два стула, а справа от двери – маленький диван. Посреди комнаты остался лишь мольберт с палитрой Генри Сен-Клера. Краски в тюбиках, разумеется, давно высохли, но она все равно оставила их, так же как и кисточки, ножи и другие инструменты художника. Незавершенные или замазанные работы, холсты и рамы были расставлены вдоль других двух стен, так что обстановка в студии вполне напоминала рабочую.
Они еще раз осмотрели картины и отобрали двадцать работ для предполагаемой выставки. Корделия хотела перенести в соседнюю комнату всю серию «Изгнания дьявола», но Гарри убедил ее в том, что выставка должна быть разносторонней, так что некоторые ночные сцены и, разумеется, «Утопленник» остались.
Когда все засверкало чистотой и комнату наполнил солнечный свет, она почувствовала, что злой дух Рутвена де Вере наконец оставил их дом. Они просмотрели каждую коробку, каждый мешок, но не нашли ничего угрожающего; кроме постельного белья и тряпок, в них хранились лишь художественные при надлежности да еще плотницкий набор, вероятно предназначенный для обработки рам. Помимо «Утопленника», единственной вещью, которая вызывала у Корделии неприятные ощущения, оставалась коробка – или, вернее, куб, который, по-видимому, не открывался, – из панелей темного полированного дерева площадью около пятнадцати дюймов каждая. Куб был довольно легким и, судя по всему, пустым. Панели слегка гнулись, стоило надавить на них, а потряхивая куб, можно было расслышать – по крайней мере, Корделии так казалось – очень тихий шорох. Но вещица была настолько элегантной, что Корделия решила оставить ее в комнате рядом с диваном.
Приняв душ, она переоделась в шелковое платье абрикосового цвета, которое особенно шло к ее волосам, и спустилась вниз, чтобы позвать дядю и продемонстрировать ему результаты их работы. Гарри, уже, как ни странно, в элегантном костюме, опередил ее, и она застала его в гостиной на первом этаже, где они с дядей Теодором болтали, словно старые знакомые.
День клонился к вечеру, и в сумерках преображение комнаты было особенно заметным; создавалось впечатление, будто они и в самом деле перенеслись на тридцать лет назад. Иллюзия усилилась, когда Корделия зажгла заранее приготовленные свечи. Электрического света в комнате не было; вещи Сен-Клера привезли сюда задолго до того, как дом был электрифицирован, к тому же Теодор предпочитал не трогать ничего в комнате. Пока дядя созерцал обновленную студию, ей пришло в голову спросить его, не помнит ли он, горел ли свет в ресторанчике в Сохо тем далеким зимним вечером.
– Нет, дорогая, я что-то не припомню. Пожалуй, электрического света не было; помню, на стене горела газовая лампа. Знаешь, электричество в те времена было роскошью, а хозяева ресторана были слишком бедны. Вы уверены, – добавил он, уже обращаясь к Гарри, – что попечители одобрили бы это?
– Абсолютно уверен, сэр. В конце концов, это наша – то есть ваша – обязанность обеспечить полную сохранность вещей, а нашу перестановку можно считать улучшением условий хранения.
Дядя Теодор задал еще несколько вопросов на эту тему и, казалось, был удовлетворен ответами, что подтолкнуло Корделию к тому, чтобы обратиться с просьбой, давно зревшей у нее в голове.
– Дядя… ты не будешь возражать, если мы занесем сюда портрет Имогены и установим его на мольберте? Мы можем сделать еще один ключ – думаю, Беатрис все равно, портрет ее мало интересует, – чтобы ты мог заходить сюда в любое время и смотреть на него… я имею в виду, смотреть на все картины. – Она вовремя спохватилась, вспомнив, что не рассказывала Гарри о любви дяди к Имогене де Вере.
– Тебе ни к чему спрашивать у меня разрешения, дорогая, ты вправе решать все сама. Но почему ты хочешь переместить его сюда?
– Только с твоего согласия, дядя. А хочу я потому, что тогда студия будет выглядеть в точности так, как прежде.
– Прежде? – не понял он.
– Ну, до того, как все случилось, – смутилась она, чувствуя, что коснулась деликатной темы.
– Понимаю… Но ты ведь знаешь, что прошлого не вернешь. – Знаю, дядя. Только я чувствую, что это будет правильно.
– Что ж, дорогая, мне остается только довериться твоей интуиции и принять предложение о запасном ключе.
Она чувствовала, что дядя переживает, но не сомневалась в том, что ей удастся убедить его в правильности решения, как только портрет займет свое место в студии. А на лестничной площадке вполне можно было бы повесить один из утренних пейзажей Генри Сен-Клера.
Вечером за ужином Гарри настоял на том, чтобы исполнять роль ее помощника, и они включились в игру, будто прислуживают дяде с тетей. В воображаемом зверинце Корделии тетя всегда представала тучной коровой, но неизменно красивой и величественной. В последнее время она тяжело передвигалась, поскольку ноги ее опухали, а сердце было слишком слабым. Но сегодня она надела свое лучшее шелковое платье сизого цвета и лучилась от счастья, глядя на Гарри так, словно они с Корделией уже были помолвлены. Дядя Теодор выставил пару бутылок своего лучшего вина, и за ужином Корделии казалось, что никогда еще у них не было такого роскошного приема. Гарри и дядя вели оживленную беседу; а она сидела, не сводя глаз со своего возлюбленного, и чувствовала себя как никогда счастливой.
Поскольку все имущество Генри Сен-Клера было арестовано без предупреждения, они рассчитывали найти среди его вещей бумаги, письма, а может быть, даже и личный дневник. Гарри – к великому неудовольствию своего дяди, как он со смехом признался, – в течение всей недели пытался навести справки о художнике, но безрезультатно; ни в одной известной галерее или художественном салоне никогда не слышали о Сен-Клере и уж тем более не видели его. Точно так же ничто не указывало на то, что он мог продолжать творить под другим именем. Начиная разбирать его личные вещи, они были исполнены энтузиазма; но уже к концу воскресенья были вынуждены признать поражение. Ни книг, ни дневников, ни фотографий, да и вообще никаких бумаг среди вещей не было. От личности художника осталась лишь его подпись на картинах.
– Не понимаю, – сказала Корделия, когда они отложили в сторону последнюю коробку и вернулись в студию. – Если они разрешили ему оставить при себе все личные вещи, тогда почему отняли кисти, краски и прочее?
– Я думаю, – ответил Гарри, – что де Вере, – (Корделия сказала ему, что не уважает своего деда), – скорее всего, уничтожил все его личные бумаги.
Он стоял возле аналоя с «Утопленником», изучая лицо старика, уже не в первый раз за сегодняшнее утро; казалось, оно особенно притягивает его. Сняв скобы, удерживавшие последнюю панель, он мог разглядывать эту доску, не выкладывая работу целиком.
– Тогда почему он не уничтожил все остальное?
– Ну… если даже отбросить мысль о его безумии, похоже, он убрал все следы, которые могли бы вывести нас на Сен-Клера. И это наводит меня на мысль о том, что он хотел, чтобы никто и никогда не нашел художника. Значит, все-таки было что-то незаконное в присвоении им этих картин… И если предположить, что вы бы не проявили к ним интереса и оставили их запертыми, тогда в назначенное время вся коллекция была бы сожжена и никто бы так и не увидел этих творений. Де Вере действительно удалось бы стереть все следы существования Сен-Клера. «Здесь лежит тот, чье имя знает лишь вода…» Он замер, не сводя глаз с лица утопленника.
– Но теперь, если мы найдем его – а я чувствую, что он еще жив, – мы сможем исправить несправедливость и спасти картины. Навсегда.
– Я понимаю, что вы имеете в виду, – сказала Корделия. – Но предположим, мы найдем его и выяснится, что все это по праву принадлежит ему, тогда я лишусь дохода и дядя будет вынужден продать этот дом. Я не к тому, что мы не должны пытаться найти его, – мы обязательно это сделаем, но дядя будет страшно переживать. Он любит Ашборн, и я тоже, и мне ненавистна мысль о том, что мы его лишимся по моей вине.
Она вдруг подумала о том, что дядя и тетя не вечны – и что будет с Ашборном после их смерти? Но развивать эту мысль ей не хотелось.
– Насколько я понял из завещания, такой исход совершенно не обязателен. К тому же Сен-Клер будет безумно счастлив увидеть свои картины здесь; вряд ли он захочет причинить вам боль, поверьте. К тому же, чтобы доказать свое право на картины, он должен будет судиться с попечительским советом, а это слишком дорого. Нет, моя идея заключается в том, что мы будем хранить картины все время, пока существует совет попечителей, но если мы сможем восстановить доброе имя Сен-Клера, тогда попробуем убедить попечителей в том, что картины нельзя сжигать; ведь если они станут общественным достоянием, никого нельзя будет упрекнуть в наживе.
Корделии показалось, что в цепочке его рассуждений слишком много «если», но его фраза «мы будем хранить картины» привела ее в восторг. Она сидела, устроившись на подоконнике возле открытого окна и вдыхая теплые запахи цветущего сада. Портрет Имогены де Вере с ее спокойным и ясным взглядом привычно стоял на мольберте, и казалось, будто художник только что отложил свои кисти. «Да, – подумала она, – нам действительно удалось побороть зло; проклятие обернулось Божьим даром. Не будь этих картин, я бы никогда не встретила Гарри; а теперь эта комната станет нашей обителью, пока мы не обзаведемся собственным домом». Гарри принял приглашение дяди Теодора посетить их и в следующий уик-энд, причем так охотно, что она уже почти не сомневалась в его чувствах… И возможно, настанет день, когда они отыщут Генри Сен-Клера, привезут его сюда и покажут, что его картины живы. Если бы только с ними была Имогена, все было бы просто замечательно. Жаль, конечно, что Генри Сен-Клер не написал автопортрет; но она так явственно представляла его себе, что это уже не имело значения. Он был очень похож на Гарри… который вновь погрузился в созерцание «Утопленника»; он то наклонялся к его лицу, то отстранялся, прослеживая превращение юноши в старца и обратно.
– Что вас так привлекает в нем? – спросила Корделия.
Он поднял на нее взгляд и, казалось, не сразу сообразил, кто она.
– Не знаю… он притягивает меня, вот и все. То, как он меняется… кажется, что-то знакомое, но я не могу вспомнить…
Он опять сложил переплет, закрыл крышку и словно очнулся ото сна.
– Может, прогуляемся? – предложил он. – До вечернего поезда еще много времени.
– О да, – охотно откликнулась она, и момент неловкости был забыт.
Беатрис вернулась домой на следующий день. Хотя Корделия и подозревала, что дядя Теодор провел с ней беседу и наказал вести себя подобающим образом, Беатрис делала вид, будто не замечает происходящих в доме перемен; она даже не спросила, куда делся портрет бабушки. Возвращаясь с Гарри со станции в следующую субботу (теперь уже они шли, взявшись за руки, тем более что и дорога была скользкой после дождей), Корделия предупредила его, что сестра может держаться холодно и неприветливо, так что не следует обижаться, если она вдруг покажется ему дикаркой, притом воинственной. Но на этот раз Беатрис вела себя совершенно иначе. Как только ее представили Гарри, ее обычная надменность улетучилась, она вдруг сделалась застенчивой и молчаливой. За ланчем Корделия заметила, что сестра очень бледна; она почти ничего не ела и говорила мало, хотя внимательно следила за ходом беседы, не сводя глаз с Гарри и Корделии. А потом Беатрис удивила ее еще больше, когда, помогая ей убирать со стола, робко спросила, нельзя ли ей подняться вместе с ними в студию, чтобы посмотреть картины.
Не желая показаться невежливой в присутствии Гарри, Корделия согласилась, надеясь на то, что сестре хватит и пятнадцати минут, чтобы все увидеть. Но Беатрис задержалась чуть ли не на два часа. Она задавала такое количество вопросов и так внимательно слушала ответы, что в итоге выпытала столько информации, сколько, наверное, не дал ей и дядя Теодор, когда два месяца назад рассказал историю завещания. При этом было непохоже, чтобы она положила глаз на Гарри. Скорее, она вела себя как маленькая девочка, польщенная вниманием любимой старшей сестры и ее друга. Она отметила, с каким вкусом Корделия обставила студию, с восхищением осмотрела картины, выказывая неподдельный интерес, и Корделия вдруг задалась вопросом: а так ли уж хорошо она знает свою сестру?
Особенно заинтересовал Беатрис «Утопленник», которого она долго разглядывала, прежде чем попросила Гарри объяснить, как достигается эта странная метаморфоза, когда юное лицо на глазах старится. Пока они беседовали, Корделия, стоя чуть поодаль, поймала себя на том, что сравнивает лицо Беатрис с лицом на портрете – точно так же, как это делал Гарри в первый день их знакомства. И дело было не в обычном сходстве – лицо у Беатрис было узкое, форма глаз совсем другая, цвет волос, скорее, пепельно-коричневый, но никак не медный, – но вот посадка головы, аура… У Корделии вдруг возникло ощущение, будто сорвали вуаль, но не с портрета, а с Беатрис, которая все слушала Гарри – внимательно и восторженно, в ней не было и следа от прежней заносчивости. Но чаще всего она адресовала вопросы Корделии, в то время как Гарри наблюдал за сестрами, видимо сбитый с толку неосведомленностью Беатрис в вопросах семейной истории. Как он позже признался Корделии, когда ей все-таки удалось утащить его на прогулку в Херствуд, если бы он не знал заранее, то подумал бы, что они с сестрой лучшие подруги.
В тот вечер Беатрис (обычно строго следившая за тем, чтобы они готовили еду по очереди) предложила Корделии свою помощь и на кухне была сама любезность. Потом она спустилась вниз в сногсшибательном темно-синем платье, которого Корделия прежде не видела. Возможно, она просто следовала наказу дяди вести себя прилично, но Корделии показалось, что взгляд Гарри все чаще останавливается на ее сестре, и всю ночь она не сомкнула глаз, то предполагая самое худшее, то ругая себя за ревность и подозрительность. Воскресным утром, гуляя с ним по лесу (Гарри уверял, что его больной ноге нужна физическая нагрузка), она с трудом сдержалась, чтобы не заметить ему, как необычно ведет себя Беатрис, и вместо этого сказала: «Моя сестра очень красивая, не правда ли?»
– Да, действительно, – ответил он, – почти такая же красивая, как вы. – И поцеловал ее, а может, это она поцеловала его, – не важно, но после этого у нее уже не осталось сомнений в его чувствах.
Даже непосвященный заметил бы, что уже к концу следующей недели Беатрис стала прежней. Столь желанного примирения не состоялось; с каждым днем она все больше замыкалась в себе, но в ее отшельничестве появились новые нотки: тревога, озабоченность, рассеянность. Казалось, будто стена, разделявшая сестер, наконец рухнула, но только обнаружилось, что за ней пустота. В следующий приезд Гарри она держалась настолько холодно, что он был вынужден несколько раз спросить у Корделии, не совершил ли он чего-то, что могло обидеть Беатрис. Корделии оставалось лишь заверить его в том, что поводов для беспокойства нет; а то, что ей подсказывала интуиция, она предпочитала хранить в тайне, тем более от него.
Беатрис пребывала в меланхолии в течение нескольких недель, а между тем приближалось лето, и приезды Гарри на уикэнд вошли в привычку. В самом начале июня Беатрис отправилась в Лондон, где она собиралась провести несколько дней в Бейсуотере со своей подругой Клаудией. По возвращении в Ашборн она сразу же объявила дяде и Корделии (тетя Уна уже легла спать) о своем решении пойти на курсы машинописи, с тем чтобы потом зарабатывать себе на жизнь в Лондоне.
– Меня берут в школу мисс Харрингей в Марилебоне, а мама Клаудии сказала, что я могу жить у них. Я буду уезжать в город в понедельник утром и возвращаться в пятницу. Я хочу сама зарабатывать, особенно теперь, когда Корделия собирается замуж…
– Он еще не сделал мне предложения.
– Я уверена, что сделает, и очень скоро. И тогда вам понадобятся деньги, которые идут за картины…
– Нет, – отрезала Корделия. – Дядя знает, что доход останется в его распоряжении; он заботился о нас всю свою жизнь, и я не намерена брать ни пенса из этих денег.
Корделия уже обсудила с дядей этот вопрос. Он хотел, чтобы племянница взяла себе хотя бы часть дохода, когда (как все уже предполагали) они с Гарри поженятся, но она решительно отвергла его предложение. Ценные бумаги, в которые был вложен капитал попечительского совета, заметно упали в цене, так что доход и так сократился до четырех сотен в год, и этих денег едва хватало на то, чтобы обеспечить жизнь тети и дяди в Ашборне. Она любила этот дом не меньше, чем дядя, и даже мысли не допускала о том, что он может быть продан. Конечно, теперь, если Беатрис уедет… Ей вдруг пришло в голову, что идеальным было бы остаться здесь жить вместе с Гарри, а потом, когда Ашборн отойдет к ней и Беатрис, она могла бы за счет своего дохода выкупить долю сестры. Впрочем, Гарри слишком привязан к Лондону, и если, как она надеялась, он когда-нибудь оставит юриспруденцию и найдет себе место в художественной галерее или аукционном доме, ему тем более не захочется переезжать в провинцию.
– Дорогая, Беатрис сказала, что обучение обойдется ей всего в три гинеи в неделю, а длится курс примерно двенадцать недель. Так что вопрос лишь в том, одобряешь ли ты ее решение.
– Если ты имеешь в виду деньги, дядя, это решать тебе; что же касается меня, то я согласна.
– Думаю, мы можем себе это позволить, – сказал Теодор, – но придется кое в чем ужаться.
– Это не проблема, – сказала Корделия. До нее вдруг дошло, что Беатрис всю неделю будет находиться всего в паре миль от Гарри, в то время как она не может оторваться от Ашборна, поскольку нужно присматривать за тетушкой. Но сказанного не вернешь, да и к тому же речь шла всего о трех месяцах; правда, если Беатрис удастся потом найти работу в Лондоне, она вряд ли вернется домой. Остаток вечера Корделия старалась и виду не подавать, что расстроена, но уже в постели дала волю слезам.
Корделия всегда представляла себе, что предложение руки и сердца – это своего рода волшебство: в какой-то момент тебя еще терзают сомнения в чувствах избранника, а уже в следующее мгновение (ну конечно, если ты его обожаешь) ты становишься счастливейшей из женщин. В последнее время Гарри в разговорах с Корделией все чаще упоминал местоимение «мы», словно их совместное будущее было предопределено; так, он фантазировал, как «мы развесим картины в нашем доме в Лондоне» или «как было бы замечательно, если бы Генри Сен-Клер нашелся и стал нашим другом». Эти фразы казались совершенно естественными, но, несмотря на столь обнадеживающие моменты, он так до сих пор и не подошел к вопросу о женитьбе, а спрашивать у него напрямую ей не хотелось.
Как ни странно, но их помолвке как будто мешало усиливающееся влечение Гарри – на грани помешательства, как ей начинало казаться, – к «Утопленнику». Когда бы они ни находились в студии, если только он не был занят разговором или не рассматривал одну из картин, его так и несло к аналою, и тогда он полностью погружался в созерцание и, словно загипнотизированный, медленно раскачивался взад-вперед. В такие минуты она вспоминала о том, как когда-то и сама теряла ощущение реальности, стоя перед бабушкиным портретом; но это еще она могла понять, а вот чтобы в состояние транса ввергало зрелище трупа, застывшего в агонии, с вываливающимися из орбит глазами, опутанного водорослями, с сочащейся изо рта водой… Это настораживало, тем более что, когда она пыталась отвлечь его, нередко замечала вспышку раздражения и даже враждебности на его лице, которое, впрочем, тут же принимало прежнее благодушное выражение. За порогом студии он нередко и сам признавался в том, что его влечение к «Утопленнику» носит нездоровый характер, но, насколько она могла судить, говорить об этом ему было неприятно. Он часто повторял, что лицо утопленника что-то напоминает ему, и это «что-то» должно было помочь им в поисках Генри Сен-Клера. Но долгие часы созерцания, казалось, нисколько не приближали его к разгадке. Корделия пару раз спрашивала, не может ли за этим мертвецом скрываться автопортрет, написанный отчаявшимся художником после расставания с Имогеной. Возможно, ответил он, но признался, что не это его завораживало. Никаких результатов не давали ни его запросы, разосланные по всем галереям, ни изыскания, которые он вел в ведущих научных библиотеках Лондона. Ничто не указывало на то, что Генри Сен-Клер существует.
В субботу, как раз после заявления Беатрис, Корделия и Гарри вновь оказались в студии, это была его идея. Он захотел еще раз взглянуть на одну из «водных эскапад» (как она любила называть водные пейзажи), чтобы попытаться определить место ее написания. Корделия понимала, что это бесполезно; не зная названия картины, практически невозможно было угадать, что за место изображено на ней, даже если сохранялась вероятность, что ты сам когда-нибудь там бывал. Но она охотно согласилась, надеясь, что ей удастся утащить его на прогулку в лес, прежде чем его опять потянет к «Утопленнику». Был прекрасный летний день, и у нее на примете было чудное местечко; однажды, гуляя по берегу реки, они устроились в густых зарослях травы, и он тут же уснул, так что она придвинулась ближе и поцеловала его спящего. А потом, проснувшись, он и сам поцеловал ее долгим поцелуем, после чего сказал, что, пожалуй, пора возвращаться. Хотя Корделия и оценила его порядочность, сама она с радостью осталась бы на этом берегу на целую вечность; а так у нее возникло ощущение, будто ей вручили ключи от рая, а потом сказали, что она может бывать там лишь несколько часов в неделю.
Спальня, располагавшаяся этажом ниже студии, с самого начала считалась «комнатой Гарри»; здесь были разбросаны его вещи, и все лето на крюке за дверью висел плащ цвета хаки. Спальня Теодора тоже находилась на первом этаже, но в другом конце коридора (в соседней с ним комнате до сих пор хранились вещи бабушки, нетронутые, обрастающие пылью). Сестры спали на втором этаже; Корделия – рядом с ее любимой гостиной, а комната Беатрис находилась в середине коридора. Чтобы добраться до комнаты Гарри незамеченной, Корделии нужно было лишь на цыпочках прокрасться мимо спальни сестры, а потом осторожно спуститься по лестнице, так, чтобы не скрипнули половицы. Вот уже несколько раз за время его отсутствия она ночью прокрадывалась в его спальню, закутывалась в его плащ и ложилась на его постель, мечтая о том, чтобы когда-нибудь ей хватило смелости проделать это в его присутствии. Собственно, ей ничто в этом не мешало (дядя Теодор спал крепко), разве что опасение шокировать Гарри, который мог бы решить, что она слишком «шустрая». И был бы прав. Воспитанной девушке не пристало красться среди ночи в спальню к мужчине, каким бы страстным ни было ее желание видеть его, касаться, целовать; и – самое удивительное – она совершенно не стыдилась своих новых ощущений.
Картина, которую хотел изучить Гарри, висела первой по левую сторону от двери: подернутая рябью речная вода, маленькие лодочки на переднем плане, неясные очертания зеленого мыса вдалеке и великолепно выписанный небесный свод. Он уже не раз говорил, что бывал в похожем месте; но и сегодняшнее скрупулезное изучение картины не помогло ему вспомнить, где же это было.
– Может, пойдем? – предложила Корделия. – На улице так хорошо.
– Да, конечно, – ответил он, направляясь к аналою, – я только…
– Пожалуйста, не надо. Может, лучше все-таки… – Она не договорила, боясь показаться навязчивой.
– Да, конечно, – повторил он. Но ноги сами несли его вперед.
– Что тебя так тянет к нему?
– Я должен… – Его голос прозвучал еле слышно, словно унесенный порывом ветра.
– Нет, ты не должен. Пожалуйста, посмотри на меня.
Он неохотно повернулся и взглянул на нее. И вновь у нее возникло странное ощущение, будто он ее не узнает. «Как пьяница, который не в силах побороть желание выпить», – вспомнились ей слова слуги де Вере. Она вдруг поймала себя на том, что боится его, а потом сильно разозлилась.
– Мне кажется, тебя больше интересует это жуткое лицо, а не я. Оно превратило тебя в раба, и ты сам это знаешь, но все равно… тебе приятнее смотреть на мертвеца…
Слезы душили ее, и она, вылетев из комнаты, бросилась вниз по лестнице. И тут же, к своему великому облегчению, рас слышала раздавшийся сзади топот неровных шагов. Это Гарри спускался следом за ней. Однако она не оглянулась, а про должала бежать, моля о том, чтобы никого не встретить, тем более Беатрис; проскочив через кухонную дверь, она выпорхнула в сад и понеслась дальше от дома. Вскоре она остановилась, и он до гнал ее; тяжело дыша, стал вымаливать прощение, уверял в своей преданности, после чего заключил ее в объятия.
– Я так виноват, – сказал он потом. – Ты совершенно права, я веду себя по-дурацки. Мы уберем его в соседнюю комнату, и я больше никогда не взгляну на него.
– Ты тоже прости меня, я не хотела тебя обидеть. Ты только скажи – что ты видишь? Что чувствуешь? Что тебя так манит в нем?
– Я не могу… это как сон. Когда вдруг просыпаешься среди ночи и уверен, что никогда не забудешь его, а утром ниче го не можешь вспомнить… только то, что должен что-то вспомнить, но не можешь…
Корделия подозревала, что он что-то скрывает, но они уже шли к берегу реки, где, как она и мечтала, легли на траву и предались ласкам, а потом он сделал ей предложение, и утопленник был тотчас забыт.
Хмурым вечером, ближе к концу лета, Корделия опять сидела на подоконнике, ожидая, когда из-за поворота покажется знакомая фигура Гарри. Короткая записка, доставленная вчерашней почтой, сообщала ей, что он приедет в пятницу, между пятью и восемью часами вечера, в зависимости от того, когда ему удастся вырваться из офиса.
День выдался на редкость жарким, солнце палило нещадно, так что набежавшие ближе к вечеру облака воспринимались как благо. Но духота по-прежнему давила. Воздух был напоен тяжелым ароматом цветущих вьющихся роз, смешанным с запахами других цветов, листвы, мха, горячего камня, дерева и плавящейся от жары краски. Она в который раз обернулась к часам, стоявшим на камине: восемь минут седьмого.
Первые несколько недель после помолвки Гарри казался вполне довольным. Прекрасная погода позволяла им проводить много времени на улице, и в их прогулках неизменно присутствовали несколько часов райского наслаждения на берегу реки. Но в отсутствие Гарри дни тянулись уныло и медленно. Беатрис всю неделю оставалась в Лондоне, Корделия была намертво привязана к Ашборну, и не только из экономии, но отчасти и потому, что после визита к кардиологу тете Уне было предписано избегать нагрузок и отдыхать по несколько часов в день. И поскольку в доме не было телефона, а Гарри, как он сам признался, ненавидел писать письма, она всю неделю ничего о нем не слышала.
К тому же он катастрофически не умел ездить по расписанию, оправдывая свои опоздания тем, что забежал «на минутку» в музей или галерею, а задержался на час-полтора. На станции он мог запросто заболтаться со станционным смотрителем или встретить кого-то в деревне, а потом и вовсе заблудиться. Впрочем, каждый раз, появляясь на повороте к дому, он радостно махал ей рукой. Поджидая его, она по привычке садилась на подоконник с книгой в руках, но читать удавалось редко. Ее воображение было слишком богатым, а чувства слишком обостренными; так что, если Гарри не являлся засветло, ее начинало одолевать беспокойство и в голову лезли самые разные мысли. ПОЕЗД ЗАДЕРЖАЛСЯ. ОН ПРИНЯЛ ДРУГОЕ ПРИГЛАШЕНИЕ И ЗАБЫЛ ПРЕДУПРЕДИТЬ МЕНЯ. ОН ПРОСТО ЗАБЫЛ. ОН БОЛЬШЕ НЕ ЛЮБИТ
МЕНЯ. ОН ВСТРЕТИЛ ДРУГУЮ. НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ. ПОЕЗД СОШЕЛ С РЕЛЬС. ОН РАНЕН… ОН МЕРТВ. Я БОЛЬШЕ НИКОГДА ЕГО НЕ УВИЖУ… И все это в красках и мельчайших подробностях. Эти мысли налетали на нее, словно мошки, рвущиеся к свету; стоило ей отмахнуться от одной, как полчища других обступали со всех сторон. И только знакомый приветственный взмах руки с тропинки мог остановить их нескончаемый поток.
В течение этих нескольких недель первый поцелуй вспоминался ей как самый искренний и чистый: она крепко прижималась к нему, мечтая лишь о том, чтобы их близость растопила все существовавшие между ними преграды. Она не могла сказать, когда набежала первая тень, но, чем больше она думала над этим, тем сильнее было ощущение, что тень тянется за ними давно, пока она не осознала, что его страсть уже не та. Она пыталась убедить себя в том, что его просто смущают проявления чувств на людях, но даже после того, как она научилась сдерживать свои порывы, он все равно нередко осаживал ее, словно говоря: «Полегче, старушка», и при этом нервно поглядывал на окна. А потом он начал произносить это вслух. Ее еще питала уверенность в том, что она должна быть безумно счастлива, но все чаще возникало ощущение, будто она отправилась прогуляться в безоблачный день и, поглощенная своими мыслями, не заметила, как сгустились сумерки, а когда подняла голову и огляделась, вдруг осознала, что уже давно дрожит от холода.
Ее и вправду знобило, хотя вечер был теплым. В доме царила тишина. Тетя Уна лежала в своей комнате, дядя Теодор наверняка читал в кабинете, Беатрис еще не вернулась из города. По пятницам занятия у мисс Харрингей обычно заканчивались около двух часов дня, и сразу после учебы она ехала домой. Но может, Гарри связался с ней и предложил ехать вместе, хотя раньше такого не было. По настоянию дяди Теодора Беатрис всегда уезжала в город первым утренним поездом в понедельник, а не вместе с Гарри в воскресенье вечером. Теодор говорил Беатрис, чтобы она не злоупотребляла гостеприимством подруги из Бейсуотера, но Корделия подозревала, что на самом деле он просто догадывается, как неприятно ей было бы наблюдать совместное возвращение Гарри и Беатрис, и в глубине души была ему благодарна. К сожалению, она слишком поздно поняла, что пожертвовала очень многим ради Беатрис. Четыре счастливых года, что она провела в Ашборне после окончания школы, теперь казались затянувшимся сном; ей тоже хотелось зарабатывать на жизнь, что она и собиралась делать после замужества, к тому же в Лондоне она бы каждый день видела Гарри.
К чести Беатрис, она ни разу не предложила, чтобы Гарри сопровождал ее в поездках. Ее отношение к нему стало еще более сдержанным, но тому могло быть множество причин. Корделия не уставала спрашивать у Гарри, не видится ли он с Беатрис в городе; он заверял ее, что нет; но, с другой стороны, он ни разу не спросил, нужно ли ему увидеться с сестрой своей невесты, и это наводило на мысль о том, что ему этот вопрос не казался праздным. И стоило ей начать сомневаться в пылкости его чувств, как тревоги разом обострились. В прошлую субботу, проворочавшись в постели без сна, она спустилась в кухню приготовить себе какао (решив, что, если хватит смелости, заглянет к Гарри, пока он спит). Проходя мимо комнаты, в которой они сложили оставшиеся вещи Генри Сен-Клера, она заметила пробивавшуюся из-под двери полоску света.
В отличие от студии, которая запиралась на особый замок, эту комнату можно было открыть ключом от любой другой комнаты первого этажа. Может, кто-то оставил включенным свет? Но почему? Она сама уже несколько недель не заходила сюда, с тех пор как они перенесли «Утопленника» и заперли его здесь. Затаив дыхание, она прислушалась. Из комнаты не доносилось ни звука, но ей показалось, что свет у нее под ногами слегка пульсирует. Что хуже, подумалось ей, зайти и посмотреть или провести остаток ночи в мучительных раздумьях? Она взялась за ручку и бесшумно открыла дверь.
Гарри – все еще полностью одетый, и это в два часа ночи – стоял перед «Утопленником» и медленно раскачивался взад-вперед. В последний раз она видела переплет в дальнем углу, обернутым в тряпку. Теперь картина стояла на аналое в центре комнаты, прямо под абажуром. Если бы он поднял взгляд, то непременно увидел бы ее, но его внимание было целиком поглощено мертвецом. Она видела странный блеск в его глазах, и на мгновение ей показалось, что он слегка улыбается. Она все ждала, мысленно призывая его взглянуть на нее, но вскоре ее терпение иссякло.
– Дорогой?
Ритм его дыхания сбился, словно он готов был проснуться, но выражение лица не изменилось. Как давно он прокрадывается сюда по ночам? На полу, как и на мебели, густым слоем лежала пыль, а аналой, насколько она могла судить, был безукоризненно чистым.
Она шагнула в комнату, не отрываясь от ручки двери. Но подол ее пеньюара зацепился за пустую раму, которая с треском рухнула на пол.
Он дернулся. На мгновение в его взгляде промелькнула смертельная ненависть, словно перед ним предстал его злейший враг; казалось, он готов был броситься на нее. Медленно к нему возвращалось сознание; и вот уже он выглядел, словно воришка, которого схватили с поличным. Потупив взгляд, он сложил панели и снял фолиант с аналоя.
– Я… я, должно быть, бродил во сне, – пробормотал он.
– Пожалуйста, не лги мне. Если ты должен смотреть на него, то хотя бы скажи мне об этом, не обижай недоверием.
– Я не хотел, чтобы ты знала.
– Знала что?! – закричала она.
Но его ответ был прерван звуком шагов, спешащих к комнате. Это была Беатрис, в накинутом на плечи зеленом пеньюаре.
– Что случилось? – спросила она.
– Ничего, – ответила Корделия. – Гарри… показалось, что кто-то лезет в дом. Извини, что разбудили тебя.
– Да, – произнес Гарри. – Э-э… ложная тревога. Извини. И спокойной вам всем ночи. – Он наспех поцеловал свою невесту и направился к лестнице.
Корделия не сомкнула глаз до рассвета, утром проспала и вышла к завтраку с сильной головной болью. Раскаивающийся Гарри тут же предложил ей прогуляться в лес – чего уже давно не делал, – и они отправились к берегу реки. Пока они шли, он объяснил, что не врал, когда говорил, что бродит во сне; он уснул в кресле в своей комнате, и ему приснилось, что он рассматривает «Утопленника», и во сне он наконец увидел, что именно пыталось сказать ему лицо мертвеца. В этот момент он проснулся, и ему казалось, что он все помнит, но иллюзия быстро исчезла. Поэтому он взял ключ и пошел наверх, надеясь восстановить увиденное во сне.
– И тебе удалось? – спросила она, изо всех сил желая верить ему, хотя его объяснения не выглядели убедительными.
– Нет… я думал… но нет. Я совершенно забылся, и потом… потом как будто кто-то позвал меня.
– Когда я уронила раму, ты посмотрел на меня с такой ненавистью. – Голос ее дрожал.
– Извини… Я не был самим собой.
– Тогда кем же ты был?
Он замялся.
– Я хотел сказать, что не сознавал, что делаю.
– Гарри, посмотри на меня. Я готова разделить с тобой любую ношу. Но я не могу быть твоей женой, если ты не доверяешь мне.
Он обнял ее и пустился в сбивчивые объяснения, вымаливая прощение. Говорил, что больше это не повторится; они запрут «Утопленника» в сундуке, и ключ будет только у нее, если она захочет, но в любом случае он больше никогда, никогда не посмотрит на него; он любит ее, обожает, не мыслит своей жизни без нее… все было очень трогательно, но она так и не приблизилась к разгадке причины его странного влечения. И, когда они подошли к реке, она поймала себя на том, что отстраняется от его поцелуев и все ищет в его лице ответ на мучивший ее вопрос, а между тем голова уже раскалывалась от боли, и ей пришлось вернуться домой. Ни аспирин, ни отдых не могли унять бешеную пульсацию крови в висках, и к тому времени, как она спустилась вниз, Гарри уже уехал, оставив лишь записку, в которой объяснял, что не хотел ее беспокоить.
На следующий день Корделия поднялась в хранилище и вернула аналой с «Утопленником» на прежнее место в студии. Если он не мог противостоять этому… Она не знала, что будет дальше, но только мысль о том, что он опять будет ночами красться к утопленнику, была невыносима; к тому же второй ключ от студии находился только у дяди.
День был прохладным и ясным; легкий ветерок залетал в открытое окно, и одна из картин на противоположной стене слегка раскачивалась от его порывов. Корделия закончила протирать пол и повернула мольберт к свету, а потом села на кровать и попыталась погрузиться в созерцание портрета. Спокойная, живая Имогена де Вере смотрела на нее с пониманием. Корделии пришло в голову, и уже не в первый раз, что со стороны могло показаться, будто портрет был для нее тем же, чем для Гарри «Утопленник». Она провела еще одну бессонную ночь и весь следующий день в размышлениях о том, почему утопленник приобрел такую власть над ее женихом. Может, это каким-то образом связано с его навязчивой идеей отыскать Генри Сен-Клера и подружиться с ним? До сих пор Гарри не удалось найти ни единого доказательства существования художника, кроме того, что хранилось в этих двух комнатах, но его уверенность в том, что Сен-Клер жив и ждет не дождется, когда Гарри постучится в его дверь, оставалась непоколебимой.
Было бы лучше, если бы они вообще не прикасались к вещам; ведь все началось с ее идеи восстановить студию. Она была так уверена в том, что им удалось победить злой дух… но, выходит, она верила в силу проклятия? Нет, в этом не было никакого смысла. Ведь «Утопленника» написал не де Вере, а Сен-Клер. И если только поверить в историю последних дней жизни де Вере, в комнате не было ничего другого, что могло бы…
Разве что тот полированный деревянный куб, что стоит в углу, у подножия кровати.
Он оказался тяжелее, чем ей показалось в первый раз, – конечно, ведь тогда они поднимали его вместе с Гарри, – и, хотя из куба не доносилось привычного шуршания, ей все-таки почудилось, что внутри что-то сдвинулось, когда она поставила его на кровать. Трудно было определить, с какой стороны открывался куб, если он вообще открывался: все шесть панелей выглядели абсолютно одинаковыми. Каждая была выполнена из полированного дерева – кедра или красного дерева, и в самом центре имелось углубление в форме изысканной резной розетки размером не больше флорина. Переворачивая куб, она все время возвращалась к одной из них, пока ей не пришло в голову пересчитать лепестки. У всех розеток было по двенадцать лепестков, а у этой – тринадцать. Заинтригованная, Корделия попыталась нажать на нее и повернуть и тут же почувствовала, что розетка слегка поддалась. Что бы это могло быть? В самом деле, ведь не живое существо спрятано в кубе? Воображение почему-то нарисовало огромные, в прожилках яйца, и она в ужасе отскочила от кровати, чуть не опрокинув мольберт. Может, следовало позвать дядю? Но он скажет, чтобы она оставила куб в покое, и будет прав. Да, лучше вернуть его на место, а еще лучше запереть в соседней комнате. Но яйца уже прочно засели в ее воображении. Что, если куб откроется, как ящик с выскакивающей игрушкой, и напугает ее? Пожалуй, самым мудрым решением было оставить все это до следующего приезда Гарри; но это значило, что еще пять дней ей предстояло мучиться видениями, в которых чудовищные пауки, вылупившиеся из яиц, опутывают студию своими сетями…
Перебранка черных дроздов, усевшихся на соседнем дубе, отвлекла ее от страшных видений и заставила взяться за щетку. Не давая себе времени на раздумья, она свободной рукой повернула розетку до упора и сразу же предусмотрительно отскочила.
У края панели появилась темная линия. Она выждала, прислушиваясь к биению собственного сердца, но больше ничего не происходило. Держа щетку в вытянутой руке, она попыталась просунуть щетину в образовавшуюся щель, но рука так тряслась, что куб перевернулся.
И ничего не вывалилось. Нагнувшись, она увидела, что изнутри коробка выстлана смятыми газетными листами. Она начала ворошить их щеткой и вскоре обнаружила что-то зеленое – твердый круглый предмет размером… с яйцо индейки… обернутое в мягкую бархатную ткань изумрудно-зеленого цвета… нет, это было изумрудно-зеленое платье… а то, что скрывалось под ним, не могло быть яйцом, поскольку конец его венчала куполообразная выпуклость с острием, и когда она слегка постучала по нему рукояткой щетки, раздался еле слышный звон. Очень осторожно она извлекла сверток на поверхность. Что бы ни находилось внутри, оно было совсем легким. Она постучала по нему пальцами; слишком твердое для яйца. Похоже на стекло.
Она начала медленно вытаскивать платье. Но руки вдруг предательски задрожали; предмет выскользнул неожиданно – прежде чем она успела подхватить его, подкатился к краю кровати и, упав на пол, рассыпался на куски. Ей показалось, что она видит перед собой разбитую электрическую лампочку с остриями стекла и длинными узкими трубками. С одного конца торчала тонкая, словно нить, проволока… и еще была металлическая пластина, скрюченная, как засохший лист… а третий фрагмент представлял собой стеклянную трубку, соединенную проволокой с другой металлической пластиной, того же размера, но плоской и посеребренной, словно зеркало.
Любопытство быстро сменилось ужасом от содеянного. Теперь они могут лишиться и дохода, и дома; и Гарри, при всей его преданности, был последним человеком, которому она могла бы признаться в своей ошибке. Она должна собрать осколки, сложить их обратно в коробку и молить Бога, чтобы никто и никогда ее больше не открывал. Складывая платье, она сообразила, что именно в нем Имогена де Вере была запечатлена на портрете.
Теперь ей предстояло смести стекло, сложить его в платье, которое она уже мысленно примеряла на себя; казалось, оно было ее размера. Хотя и очень мятое, оно было почти не тронуто пылью. А осколки могли порвать бархат… нет, она не могла этого допустить. Выложив платье на кровать, она развернула газетные листы. «Таймс», пятница, 3 декабря 1896 года. Насколько она помнила из рассказов дяди, эта дата примерно совпадала со временем ареста имущества Генри Сен-Клера.
Но он бы не позволил себе так варварски скомкать платье, даже если предположить, что Имогена оставила его в студии. Это было дело рук де Вере… тогда тем более нельзя было оставлять платье на растерзание осколкам, как того хотел он сам. Ей вдруг пришло в голову, что самым надежным местом для платья был гардероб в бабушкиной комнате, куда она не заходила с того самого дня, как отец поймал ее в вуали; да и никто другой, насколько ей было известно, туда тоже не заходил. А вдруг дядя Теодор будет идти мимо… нет, она решила, что пока повесит платье в своем шкафу и дождется благоприятного момента.
Она смела осколки, вернула крышку на место и спустилась вниз, чтобы убедиться, что дядя дремлет в кабинете. Тогда, повинуясь необъяснимому желанию, она вернулась на первый этаж и тихонько проникла в бабушкину комнату.
Пыль зашуршала у нее под ногами, когда она двинулась к окну, чтобы открыть шторы. Застоявшийся воздух был еще теплым от вчерашней жары. Мебель, казалось, усохла, а высокое зеркало уже не нависало над ней. Слабый запах камфоры словно поприветствовал ее, когда она открыла дверцу гардероба, и тут же в памяти ожили воспоминания об играх в привидения с Беатрис. На вешалках висели несколько платьев, все в темных тонах, и все «комфортные», как и разношенные туфли, стоявшие на полу. Имогена, насколько она помнила, приехала в этот дом в том, в чем сбежала от мужа. Что стало с ее роскошным гардеробом, оставленным на Белгрейв-сквер? А с драгоценностями? Книгами, письмами, дневниками? Должно быть, де Вере либо продал все, либо уничтожил.
Бродя по комнате, Корделия вдруг поймала себя на том, что всегда думала об Имогене де Вере и бабушке как о двух совершенно разных людях, и в этом не было ничего странного. Даже если не де Вере стал причиной ее болезни – «его плевок обжигал, словно кислота», вспомнились Корделии слова дяди Теодора, – в ту роковую ночь Имогена де Вере умерла для всего мира, а проснулась бабушкой, приговоренной до конца дней своих скрываться под вуалью… Кстати, папа, должно быть, вернул вуаль на место; да, действительно, вот она, в нижнем ящике комода, где Корделия видела ее в последний раз.
Вновь вдыхая аромат камфоры, смешанный с запахами целебных мазей и бальзамов, Корделия почувствовала непреодолимое желание надеть вуаль, и во второй раз в своей жизни облачилась в черную прозрачную ткань и повернулась к зеркалу.
Зрелище повергло ее в трепет. Неудивительно, что тогда она так напугала и себя, и отца. Ее платье казалось нелепым под вуалью, а голова и плечи словно принадлежали другому человеку, чьи очертания едва угадывались в черной дымке, плывущей в океане света.
В коридоре скрипнули половицы. Она сбросила вуаль и, затаив дыхание, прислушалась, но никаких других звуков, кроме бешеного стука ее собственного сердца, не доносилось, и когда она осторожно приоткрыла дверь и выглянула, в коридоре никого не увидела. Чувствуя, что в своей комнате ей будет безопаснее, она скомкала вуаль и понесла ее наверх, где спрятала в шкафу вместе с изумрудно-зеленым платьем.
Каминные часы пробили еще полчаса. Облака опустились еще ниже, почти сомкнувшись с серой пеленой тумана, незаметно окутавшей верхушки деревьев. Если бы Гарри приехал шестичасовым поездом, он бы уже наверняка был здесь; а так предстояло ждать еще не менее часа.
Почему он никогда не может приехать вовремя? Она бы бегом неслась от Блумсбери до вокзала Виктория ради лишнего часа общения с ним. Внезапно разозлившись, она соскочила с подоконника и направилась к лестнице. Она прогуляется до деревни – так, на всякий случай, – а потом пойдет к берегу реки, где сможет хотя бы опустить ноги в прохладную воду.
Сквозь кроны деревьев едва пробивался свет, и воздух по-прежнему был тяжелым и душным. Она прошла сотню ярдов, когда вдруг расслышала голоса, и остановилась в густой тени от дуба.
На повороте показались Гарри и Беатрис. Они шли медленно, близко друг к другу и были увлечены беседой. Стоит ли помахать им или окликнуть? По мере того как они подходили все ближе, по-прежнему не замечая ее, хотя она и была в светлом – в том самом кремовом платье без рукавов, что в день их первой встречи, – Корделия все сильнее ощущала неловкость. Они были уже в нескольких шагах от нее, когда она вышла из тени и встала у них на пути.
(На этом рукопись обрывалась.)
Часть вторая
ХАДЕРЛИ. Потомок желает восстановить историю семьи. Просьба ко всем, кто располагает информацией о раннем периоде жизни и предках Филлис Мэй Хадерли, внучки Виолы Хадерли, родившейся в Марилебон, Лондон, 13 апреля 1929 года, вышедшей замуж за Грейема Джона Фримана (1917–1982) в Мосоне, Южная Австралия, 4 мая 1963 года, скончавшейся 29 мая 1999 года, связаться с ее сыном Джерардом Фриманом…
Адвокатская контора
«Ланздаун энд Грирстоун»
14А Бедфорд-роу
Лондон
12 июня 1999 года
Уважаемый господин Фриман!
Я пишу вам в ответ на объявление, напечатанное в сегодняшнем утреннем выпуске «Таймс». К сожалению, не имею возможности ответить ни факсимильной, ни электронной почтой, как вы предлагаете, но надеюсь, что вы сможете расшифровать мой испорченный артритом почерк! Я также надеюсь, вы примете от незнакомого вам человека соболезнования по поводу недавней кончины вашей матери.
А теперь перейду к делу. В 1944 году, в связи с военными действиями, меня перевели в школу Святой Маргариты в Девоне для продолжения учебы. Моя новая классная наставница (которая превыше всего ставила порядок) не разрешала свободной рассадки учеников в классе. Места за партами были распределены строго по алфавиту, так что меня посадили с девочкой по имени Энн Хадерли, которая вскоре стала моей ближайшей подругой.
Энн Хадерли и ее младшая сестра Филлис (которую я никогда не видела, но однажды говорила с ней по телефону) воспитывались в Лондоне бабушкой, Виолой Хадерли, и их тетей Айрис, незамужней дочерью Виолы. Поэтому я, как только увидела ваше объявление, сразу решила, что ваша покойная мама и сестра моей лучшей подруги – одно и то же лицо. Чтобы окончательно убедиться в этом, сегодня утром я перечитала письма Энн и установила, что день рождения Филлис был как раз 13 апреля. Энн родилась 6 марта 1928 года, а поскольку Филлис была на год моложе сестры, все сходится.
Виола Хадерли скончалась сразу после Дня Победы, и, разумеется, Энн пришлось немедленно покинуть школу и вернуться в Лондон. Я осталась дома, в Плимуте, но мы с Энн постоянно переписывались на протяжении четырех лет и виделись при любой возможности. Ее тетя Айрис умерла осенью 1949 года, и вскоре после этого от Энн перестали приходить письма. Больше я о ней ничего не слышала.
Разумеется, я буду только рада помочь вам, чем смогу. Пожалуйста, пишите мне на адрес моего поверенного, господина Джайлса Грирстоуна, который ведет все мои дела, в том числе и переписку. Я надеюсь, вас не обидит моя просьба прислать ему формальное подтверждение вашей личности, а также личности вашей покойной матери, включая, по возможности, и фотографии. Все, что вы передадите ему, останется строго конфиденциальным.
Хотя вы и не упоминали про Энн в своем объявлении, я очень надеюсь, вы сможете рассказать мне, что с ней стало; меня до сих пор волнует ее судьба.
Искренне ваша
(мисс) Эбигайл Хамиш
Адвокатская контора
«Ланздаун энд Грирстоун»
14А Бедфорд-роу
Лондон
27 июня 1999 года
Уважаемый господин Фриман!
Большое спасибо за ваше любезное и очень содержательное письмо. Я представляю, сколько усилий вы затратили, чтобы собрать столько документов для господина Грирстоуна, да еще так быстро, и очень ценю это. Фотография вашей матери в самом расцвете лет, которая держит вас, младенца, на руках, меня тронула особенно – я так и вижу в ней Энн. Нелюбовь к фотографиям, должно быть, у них семейное, потому что Энн упорно отказывалась подарить мне хотя бы один свой снимок.
Для меня было потрясением узнать, что ваша мать говорила о себе как о единственном ребенке. В то же время для меня это отчасти неудивительно, но о причинах такого мнения я умолчу, пока мы не установим наверняка, что ваша мать была младшей сестрой Энн. Боюсь, многое из того, что вы потом узнаете, вас огорчит, но вы сами призывали меня к откровенности, так что уж не взыщите.
К сожалению, мне почти ничего не известно о детстве вашей матери. Как и ваша мать (наверное, будет проще, если я стану называть ее Филлис), Энн почти никогда не говорила о смерти родителей; ей было два года, когда с ними произошел несчастный случай. Они воспитывались бабушкой и тетей Айрис, росли в очень комфортных условиях; у них были няня, повар, горничная, а позже и гувернантка, и другой жизни они не знали. К тому времени, как мы познакомились, Энн уже твердо знала, что, будь родители живы, у нее вряд ли было бы такое счастливое детство. Не знаю, думала ли так же Филлис. Конечно, война все изменила: девочки, как и многие другие дети, были вывезены из Лондона в самом начале бомбежек. Айрис и две ее подруги по спиритизму – она была ярой поклонницей спиритических сеансов с планшетками для беседы с духами и тому подобным, хотя Виола и не одобряла такого увлечения (странно, что Виола, которая сама писала о призраках, скептически относилась к этому)… Впрочем, я чувствую, что отвлекаюсь от темы, против чего меня всегда предостерегала мисс Тремэйн (это та самая классная дама, которая любила порядок).
Так вот, я хотела сказать, что Айрис сняла коттедж в Оукхемптоне, чтобы быть поближе к девочкам, но Виола отказалась покидать Лондон, даже под угрозой бомбежек. Немцам, как заявляла она, не удастся выжить ее из родного дома. Хотя я никогда не встречала Виолу, Энн пару-тройку раз приглашала меня на чай к Айрис. Помню, она всегда говорила: «Тетушка – просто прелесть, но предупреждаю, она будет все время говорить о своих духах, как будто они живые люди. Лично меня это не раздражает, но Филлис злится ужасно». Все, что я помню об Айрис, – так это то, что она была высокой и слегка сутулой; вообще-то, у меня хорошая память на лица, но ее лицо почему-то не запечатлелось, помню только, что оно было добрым.
И еще, кажется, она была очень близорукой. Позже Энн рассказала мне, что Айрис потеряла своего жениха в годы Первой мировой войны и так и не оправилась от горя, – но я опять ухожу в сторону.
С Филлис я так и не встретилась, поскольку она покинула школу Святой Маргариты за несколько месяцев до моего приезда, отправившись изучать машинопись и стенографию, но, боюсь, не знаю куда. Мне известно только, что вскоре после войны она работала в адвокатской конторе в Кларкенуэлле. Видите ли, Виола полагала, что девочкам нужно уметь самим зарабатывать на жизнь. Энн надеялась продолжить учебу в Оксфорде, но смерть Виолы все изменила. Айрис совершенно расклеилась, а поскольку они с Филлис не ладили, почти все тяготы легли на плечи Энн. Конечно, они и не подозревали, что Айрис осталось жить всего несколько лет.
Кажется, я уже упоминала в предыдущем письме, что мне пришлось остаться со своей семьей в Плимуте. Мой отец был болен – он служил инженером в Восьмой армии, и его легкие серьезно пострадали от выхлопных газов, – так что мне нужно было ухаживать за ним. Возможно, именно это отчасти роднило меня с Энн. Обстоятельства жизни были у нас во многом схожи. Состояние Виолы за годы войны заметно оскудело, и, если бы она прожила дольше, им бы пришлось продать дом, чтобы оплатить грабительские расходы на похороны. И разумеется, мы все страдали от карточной системы, недоедания и прочих лишений. Мы продолжали переписываться, и Энн несколько раз приезжала к нам в Плимут погостить. Мой отец был очень строгим и не разрешал мне жить в Лондоне одной, хотя я и мечтала об этом.
Я до сих пор вспоминаю ее приезды как самое счастливое время моей жизни. Энн была (во всяком случае, мне всегда так казалось) исключительно красивой молодой женщиной, скромной, лишенной всякого тщеславия. Легкая в общении, естественная, без тени зазнайства… Впрочем, продолжу.
Весной 1949 года Энн познакомилась с молодым человеком, которого звали Хью Монфор. Поначалу она очень сдержанно отзывалась о нем – возможно, опасаясь, что меня обидит ее новое увлечение, но постепенно его имя стало все чаще мелькать в ее письмах. Было ясно, что он проводит очень много времени в их доме. 30 июня она написала мне, что он сделал ей предложение. Она хотела приехать вместе с ним ко мне в Плимут, как только у него выдастся свободное время, чтобы познакомить нас. Но так этого и не сделала. К 20 сентября между ними все было кончено. «Обещаю, что обо всем расскажу тебе, Эбби, – написала она, – но не сейчас».
А 1 октября я получила от нее записку, явно написанную второпях. «Случилось самое страшное, – писала она. – Тетушка и Филлис рассорились окончательно; я не могу сказать из-за чего, но только Филлис сбежала из дома. Собрала свои вещи в два чемодана и укатила на такси в неизвестном направлении, и тетя послала за Питтом-старшим (господин Питт был поверенным в их делах, а звали они его «старшим» в шутку); боюсь, что она хочет изменить завещание. Мы все в страшном смятении. Напишу, как только смогу. Всегда твоя, Энн».
8 октября она прислала мне короткое сообщение о неожиданной смерти тетушки вследствие сердечного приступа. Айрис было всего шестьдесят два. Разумеется, я умоляла отца разрешить мне поехать к ней, но тщетно. Несколько раз я звонила ей (из таксофона: дома у нас телефона не было), но никто не отвечал, так же как и на мои письма.
Наконец я решила обмануть отца. Взяв свои сбережения, я села в поезд до Паддингтона, откуда с трудом добралась до Хемпстеда. Должна сказать, что дом был построен дядей Виолы, который был холостяком. Она была его любимицей, и ей он оставил все свое состояние. Дом стоял на окраине Хита, в самом мрачном уголке Долины здоровья – или это только мне так казалось. Энн так часто и живо описывала мне свой дом, что мне он уже казался знакомым, правда, в ее описаниях он всегда был залит солнцем. Но в тот хмурый и унылый ноябрьский день он больше походил на тюрьму. Кирпичная стена забора, покрытая битым стеклом, была такой высокой, что я могла разглядеть лишь окна верхних этажей. Жалюзи были опущены, окна зашторены. Из труб не выбивался дымок. Единственный вход был через деревянную калитку в заборе. Энн говорила мне, что днем она никогда не запирается, если кто-то находится дома, но я не смогла ее открыть. Около часа я простояла, дрожа, на дороге, пока не решила, что брошу в почтовый ящик записку и отправлюсь назад, домой.
Мои родители, уже успокоившись после вспышки гнева, сказали, что мне не стоит лезть в чужие дела. Разумеется, рассудили они, Энн не могла оставаться в доме одна и, скорее всего, уехала к родственникам или друзьям. И с моей стороны было чистым эгоизмом рассчитывать на то, что она станет писать мне, когда у нее такое горе. Их рассуждения показались мне логичными, но все равно не убедили меня. Так что я набралась храбрости, разыскала адрес господина Питта – больше мне не к кому было обратиться – и написала ему. Он ответил, но оказалось, что вот уже три месяца он ничего не слышал от Энн – а был уже февраль, – и еще он просил, чтобы я при первой же возможности позвонила ему в офис в Холборне.
Письмо господина Питта встревожило меня не на шутку, но я была совершенно не готова к тому, о чем прочитала дальше. 26 октября (за две недели до моего напрасного путешествия в Долину здоровья) Энн пришла к нему в офис. Тетя Айрис действительно изменила завещание за неделю до смерти, исключив из него Филлис и переписав все имущество на Энн. Теперь Энн настаивала на составлении собственного завещания, назначая господина Питта распорядителем ее воли, которая заключалась в том, что она оставляла все состояние «своей любимой и самой верной подруге Эбигайл Валери Хамиш».
Разумеется, господин Питт (как он потом признался мне) заподозрил, что его подопечная попала под влияние нечистоплотной особы, которая воспользовалась состоянием убитой горем подруги в своих корыстных целях, но когда он увидел, насколько я шокирована известием о новом завещании – меня до сих пор бьет озноб, когда я вспоминаю об этом, – его отношение ко мне изменилось.
Он не раз спрашивал у Энн, не хочет ли она восстановить справедливость в отношении Филлис. На это Энн неизменно отвечала, что твердо знает: сестра никогда не возьмет от нее ни пенса, но о причинах предпочитала умалчивать. Он пробовал убедить ее в том, что она сейчас не в состоянии принимать решения (она действительно, как он считал, выглядела неважно, и лицо ее покрылось сыпью), но она и слушать не хотела. Он привел все возможные аргументы, но в итоге Энн заявила, точно так же, как это сделала тетушка несколькими неделями раньше, что, если он не выполнит ее требование, она обратится к другому поверенному. «Я не могу оставаться в Лондоне, – сказала она, – я должна уехать и хочу, чтобы вы вели мои дела». С крайней неохотой он подчинился. Она подписала завещание и обещала, что будет держать с ним связь.
К тому времени, как я приехала к нему в офис, господин Питт уже всерьез беспокоился о ее безопасности. Еще более, чем ее молчание, настораживал тот факт, что с ее счета не было снято ни пенса. Он поднял на ноги полицию, неоднократно помещал объявления в газетах, обращаясь ко всем, кому что-либо известно о местонахождении Энн или Филлис, с просьбой связаться с ним, но все безрезультатно. Конечно, мы не знали, что ваша мать эмигрировала в Австралию, чем, собственно, и объяснялось ее молчание. Только подумать, какие печальные последствия имела одна-единственная ссора между вашей матерью и ее тетей. Жаль. Что ж, продолжу.
Шли годы, а от Энн по-прежнему не было никаких известий, но я постоянно держала связь с господином Питтом. Ему было за шестьдесят, когда мы впервые встретились, и когда из-за слабого здоровья ему пришлось отойти от дел, он передал мне обязанности душеприказчика Энн. (Дело в том, что Питта-младшего не было, отчасти в этом и состоял смысл шутки.) После его смерти я поручила вести мои дела господину Эркуарту, который показал свою полную несостоятельность, а потом перепоручила их конторе Ланздауна и Грирстоуна, с которой, как вы поняли, с тех пор и сотрудничаю. Господин Эркуарт советовал мне, поскольку в течение семи лет Энн так и не объявилась, начать процедуру официального признания ее умершей и соответственно вступить в права наследования. Разумеется, я отказалась и думать об этом.
Забыла сказать, что полицейские провели обыск в доме и, не обнаружив ничего подозрительного, пришли к выводу, что Энн просто собрала свои вещи, заперла дом и уехала. Господин Питт всерьез опасался, что она могла покончить с собой; я даже и мысли об этом не допускала и никогда не оставляла надежду на то, что она жива. Но должна вам признаться, что больше всего меня мучает неизвестность. Казалось, я всю жизнь только и жду известий от Энн.
И вот теперь, когда я и сама состарилась, мне пора подумать о собственном завещании и об исполнении воли подруги.
Я очень устала – так много чувств всколыхнули во мне воспоминания, – так что, пожалуй, пора заканчивать это длинное письмо. Оно опять пробудило во мне страстное желание узнать, что же стало с моей лучшей и любимой подругой, что на самом деле произошло в те тревожные месяцы, предшествовавшие ее исчезновению: почему она разорвала помолвку с Хью Монфором и что (если вы простите мое любопытство) послужило причиной разрыва между вашей матерью и Айрис. Интуиция всегда подсказывала мне, что разгадку следует искать в том доме, в Хите. В первое время – после того как я приняла обязанности душеприказчика и могла беспрепятственно заходить в дом – я несколько раз приезжала туда с намерением произвести тщательный осмотр. Но дом слишком большой, прямо-таки лабиринт, и находиться в нем женщине, одной, просто страшно, так и чудится, что кто-то бродит рядом! Прошло уже много лет – десятки, наверное, – с тех пор, как я была там в последний раз. Но поручать осмотр кому-то постороннему мне, конечно, не хотелось.
Поэтому я просила бы вас – поскольку вы собираетесь вскоре в Лондон, – прежде чем вы навестите меня, на что я очень надеюсь, осмотреть дом; возможно, вам удастся найти какие-то письма, тетради, дневники и прочее. Как профессиональному библиотекарю вам наверняка будет интересно покопаться в семейной библиотеке Феррье, которая насчитывает несколько тысяч томов. Боюсь, электричество в доме давно отключено, а сад зарос, но ведь вы приедете в середине лета. Господин Грирстоун приготовит для вас ключи, которые вы сможете взять в его конторе в Бедфорд-роу. И пожалуйста, не бойтесь доверять своей интуиции, куда бы она вас ни привела. Возможно, это лишь фантазии старушки, но я чувствую, что это ваша судьба, и если кто и найдет разгадку, так только вы.
Я буду с нетерпением ждать встречи с вами.
Искренне ваша