Я – нет Ликальци Лоренцо
— Шучу?! Почему я должен шутить?!
— Синьор Масса, но сейчас только третий месяц, и всего того, что вы тут перечислили, еще не может быть видно.
— Видно-видно! Я все это вижу!
Когда мы вышли, он на полном серьезе задал мне вопрос:
— Слушай, а может, нам сменить гинеколога? Этот ведь ничего не видит!
Если родится мальчик, он хочет назвать его Пупо.
Надеюсь, родится девочка.
XI Франческо
Вот уже почти три года мы живем в Нью-Йорке.
Лаура растет не по дням, а по часам. Она очень красивая девочка, говорит по-итальянски и по-английски. У нее такие же волосы, как у матери: светлые, блестящие, тонкие. Глаза мои. Мы приехали сюда, когда Лауре исполнился всего месяц, иначе Элиза могла бы потерять предложенную ей работу в Нью-Йорке — уже объявился другой кандидат на это место. Я хотел, чтобы девочка родилась в Америке! И можно было приехать еще раньше. Но Элиза предпочла обождать. Дело в том, что она безоглядно доверяла только своему гинекологу. Тому самому, которому абсолютно не доверял я.
Это Элиза пожелала назвать девочку Лаурой.
— В конце концов, это все заслуга Лауры, правда? Если бы не вышло по ее, и наша малышка не появилась бы на свет. Если бы не Лаура, у нас вообще никто не появился бы на свет.
— О'кей, — уступил я ей, — будь по-твоему.
Я сам был уверен, что это правильный выбор.
Если бы родился мальчик, я хотел бы назвать его Пупо. Первым именем. И Моррисон — вторым.
Пупо Моррисон Масса. Звучит классно для рок-звезды.
Я уже видел его на сцене с электрогитарой в руках рядом со мной. Даже нет, я видел его одного, еще более заводного, чем я, играющего тяжелый рок а-ля «Блэк Саббат»!
Когда Элиза сказала Лауре, что мы решили назвать девочку ее именем, это потрясло ее до глубины души. А когда Элиза добавила, восхитительно солгав, что это была моя идея, потрясение Лауры перешло в рыдание.
— Она плачет, — сказала Элиза, прикрывая трубку рукой.
Я взял трубку:
— Сейчас-то чего плакать?
— Это из-за имени… спасибо, Франческо… просто не ожидала от тебя такого… спасибо.
— Я назвал ее в честь Лауры Паузини[29]. Она мой кумир.
Лаура не перестала плакать.
Она мне не поверила, подумал я, стало быть, приходит в себя.
Когда Элиза не занята работой, мы частенько выходим в город. Бываем в ресторанах или каких-либо заведениях, где можно послушать хорошую музыку. Но чаще всего мы проводим время дома, всей семьей. И когда Лаура засыпает, мы вдвоем, я и Элиза, уютно располагаемся на диване в майках и домашних тапках… В домашних тапках, надо же! Мы сидим перед включенным телевизором, который не смотрим, или смотрим какой-нибудь фильм на видеокассете. Мы открываем бутылку хорошего красного или охлажденного белого вина, которые я откапываю, бродя по энотекам Нью-Йорка, и мы запиваем им странные китайские блюда, и нам доставляют домой в маленьких картонных пирамидка
Вкусно. Мы потихоньку приканчиваем бутылку и слегка пьянеем. После чего иногда танцуем. Я знаю, это может показаться чересчур сентиментальным, и если бы мне сказали что такое случится со мной, я бы не поверил, и тем не менее иногда мы танцуем. Прижавшись друг к другу, молча, мы отдаемся ритму музыки. Элиза расслаблена и спокойна, не отпускает никаких шуточек, видимо чувствуя, что это не к месту, и позволяет вести себя. Ей это доставляет удовольствие. У меня на душе умиротворение, какого я никогда прежде не испытывал. Я наконец-то абсолютно спокоен. Состояние, в котором я пребываю… как его определить, я не знаю. Меня распирает… что?.. Счастье?.. Счастье — нужное слово? Бог весть. Может быть, полнота жизни?.. Что-то очень близкое к этому. Но верное определение все-таки другое… Оно есть. И нет смысла ходить вокруг да около, потому что я знаю, что это такое. Точное слово — любовь. Я никогда не произносил его, а может, произносил, но только сейчас я не просто произношу его, я чувствую то, что за ним стоит. Я понимаю глубинный смысл любви.
Элиза постоянно старается затащить меня на свои деловые ужины — я, как могу, увиливаю от этого. Я предпочитаю оставаться дома с Лаурой, есть всякую дрянь, которую сам готовлю, что, впрочем, намного вкуснее той дряни, что подают в нью-йоркских ресторанах.
Иногда нам звонят Лаура и Флавио. Разумеется, по отдельности. Флавио информирует меня о своих успехах, которые в какой-то степени и мои тоже, поскольку я являюсь совладельцем фирмы.
С Лаурой иначе. Это я рассказываю ей о перипетиях жизни в Нью-Йорке, умышленно сгущая краски, чтобы подогреть остывающий, как мне кажется, интерес к этой теме.
— Послушай, Лаура, чего ты до сих пор торчишь в Милане? Твое место здесь! Знаешь, кого я встретил сегодня утром на лестничной клетке? Шварценеггера! Ты как угадала!
Он действительно живет в нашем доме. И мы дружим. Он просил передать тебе привет.
— Я тебе говорила, что он живет в твоем доме? Не припомню такого. Ну и как он?
— Как?.. В общем… я выгляжу мускулистее его.
И она все это «съедала». Не то, что я мускулистее его разумеется, а то, что мы живем в одном доме. На самом деле «Джорнале» арендовала для нас небольшую квартирку — зато в Верхнем Вест Сайде, районе с самой высокой концентрацией знаменитостей, где, как утверждала Лаура, живет и ее кумир Шварценеггер, которого я если и видел, то только на киноэкране.
Справедливости ради надо сказать, что Элиза тоже нередко попадает под обаяние «звезд», одна оригинальней другой. Однажды она вернулась домой в сильном возбуждении. Открыла дверь, напевая бравурный мотивчик. Переступив порог, поцеловала меня с порывом эмигранта, вернувшегося на родину. Схватила на руки Лауру и сделала с ней несколько туров вальса на сверхзвуковой скорости, так что, когда опустила ее на пол, чуть не упала сама, не поддержи я ее. Уселась на диван и воскликнула:
— Ты не поверишь!
Мы с Лаурой, открыв рот, смотрели на нее. Она сделала глубокий вдох, словно собираясь сообщить нечто необыкновенное, и сообщила:
— Держись крепче!.. Угадай, у кого я завтра буду брать интервью? Я ходила за ним по пятам целых три месяца!.. Тебе не говорила, чтобы не сглазить…
— Судя по тому, как ты вздрючена, это как минимум Били Клинтон.
— Нет, это ерунда…
— Тогда это… погоди… Сэлинджер! Неужели тебе удалось раскрутить на интервью самого Сэлинджера?!
— Нет, не будем преувеличивать мои возможности…
Она бросила на меня взгляд, который читался так: эта затея должна понравиться и тебе тоже.
Я немного подумал, и до меня дошло. Как только мы появились в Нью-Йорке, я попросил ее найти возможность взять интервью у одного полезного для меня человека и взять на это интервью меня.
— Это Джон Ли Хукер!! Ты сделала это! Спасибо… Давай возьмем с собой еще Лауру! Хотя нет, она будет отвлекать нас, а я собираюсь вызнать у него кучу вещей. Позовем бебиситтер и отправимся вдвоем. Когда назначена встреча?
В этот момент я был взволнован сильнее, чем она.
— У нас с ним ланч… Но это не Джон Ли Хукер.
— Нет?! — Моему огорчению не было предела. — А кто тогда?
— Один актер.
— Актер? Но мне не интересны никакие актеры.
— Знаешь что? Я предпочитаю делать интервью не с те-ми, кто интересен тебе, а с теми, кто интересен мне!
— Ты так на меня посмотрела, будто хотела сказал, что я…
— Ничего я не хотела, успокойся.
Я ошибся. Она действительно не собиралась говорить ничего для меня обидного, мне просто показалось.
— Ну и кто это в таком случае? — спросил я, уже слегка ревнуя.
— Величайший человек! Самый великий из всех!
— Ах, самый великий! Понял… Иди-иди, у тебя достаточно милая попка, чтобы он клюнул на интервью с тобой… Де Ниро?
— Уф!.. Нет, не он. Ладно, даю подсказку, поскольку ты сам никогда не догадаешься… Рон.
— Кто?! Розалино Челламмаре?[30] А разве он актер?
— Да нет же! Я не настолько экзальтирована, чтобы интервьюировать Розалино Челламмаре. Ты что, дурак? Рон! Рон «Ридж»!
— Кто?!
— Рон Мосс, ну, «Дерзкие и красивые».
— Этот тип со здоровенной нижней челюстью?
— Ну да, он самый! А разве ты отказался бы иметь такую челюсть? Он — полный отпад! Как только подумаю… Как он мне нравился!.. Знаешь, когда я была девчонкой, я не пропускала ни одной серии «Красивых»!
— Слушай, ты ненормальная? Надеюсь, ты шутишь!
— Шучу? Да я с ума сходила по нему, так мне хотелось познакомиться с ним!
— Ну ты даешь! Большую пустышку еще поискать надо!
— И это говорит мне президент фанклуба Пупо?!
— Какой, к черту, президент фанклуба Пупо? Это была шутка. Может, неудачная. По-твоему, я похож на президента фанклуба Пупо?
— Еще как!
— О господи!.. Неужели?
— Да.
— Извини, но тогда какого черта ты связалась с типом, зная, что он президент фанклуба Пупо?
— Так уж получилось…
Я повернулся к Лауре и заявил:
— Никто тебя не держит.
Я не шутил. Может быть, даже когда воображал себя президентом придуманного мною фанклуба «Тащимся от Пупо», и уж точно, когда мы поцапались из-за Мосса. Потому на следующий день после интервью Элиза ходила с затуманенным взором. Оставалось надеяться на лучшее. Если у меня родится сын с тяжелой нижней челюстью, я хотя бы буду знать, кто его отец.
Если я выхожу из дома один, я посвящаю себя любимому хобби: разглядывать людей. В Нью-Йорке нет ничего, что мешало бы выбору объектов. Правда, я никогда не обращаю внимания на странных типов, хотя они здесь — норма. Мне нравится смотреть на людей, ничем не выделяющихся, незаметных: например, на клерков, которые по утрам идут на работу одними и теми же ежедневными маршрутами, перекусывая на ходу хот-догами, наклоняясь вперед, чтобы не закапать галстук кетчупом; на домохозяек, замученных бытом, несущих тяжеленные сумки; на мускулистых негров, играющих в баскетбол на асфальтовых площадках, отгороженных от несущихся машин металлическими сетками. Еще я смотрю на женщин, на некоторых из них, тех, что, кажется, несут в себе какую-то тайну; на тех, что проходят мимо меня с отсутствующим или беспокойным взглядом, знаком некоего внутреннего потрясения; на тех, что, греясь в солнечных лучах за столиком бара, оглядываются по сторонам в ожидании кого-то, кто никак не придет. Я ищу вдохновения. И существуют места, где я его нахожу.
Например, в Бруклине, куда я хожу покупать сигареты в угловой табачной лавке у входа в общественный парк и заодно, раз уж я там, снимаю этот угол на фотокамеру. Или же иду к Дакота Билдинг на Семьдесят второй улице и стою там в оцепенении перед главным входом, у которого псих застрелил Джона Леннона. Или же брожу по «Мэннис Мьюзикл Инструменте», где Эрик Клэптон и Лу Рид покупают себе гитары… И мечтаю.
Год назад мои музыканты приехали ко мне в Нью-Йорк и мы записали здесь диск, гораздо лучше, чем тот, что мы сделали дома. Как я и предполагал, в Америке он не вызвал никакого интереса, зато в Италии… Короче говоря, парни из фирмы звукозаписи были очень довольны. А я — нет. Я грезил о фуроре! В результате несколько хвалебных рецензий, много обещаний, ночной сюжет по ТВ, который я не видел, поскольку заснул раньше. На том все и кончилось. О турне не могло быть и речи: маленький репертуар, а главное, мало людей, расположенных платить за то, чтобы послушать, как мы играем. Нам предложили работать на разогреве других групп и певцов, из тех, чьи имена даже стыдно называть вслух.
Сейчас мы заканчиваем работу над вторым диском. Он еще лучше предыдущего. Я убил два года, сочиняя музыку для него, но оно того стоило. На этот раз я уверен, что мы произведем фурор, я это чувствую. Диск сейчас проходит мастеринг на «Стерлиг Саунд», в одном из ведущих храмов нью-йоркской музыки. А недавно нас пригласили сыграть несколько раз в одном заведении в Виллидж, где всегда полно музыкантов разных рас и широт, а также всяких знаменитостей. И когда мы исполняем мою новую музыку, сразу видно, что она доходит до людей, я ощущаю, как она их забирает, понимая, что в ней есть нечто большее, чем просто музыка, потому что на этот раз я вложил в нее всю свою душу, ведь невозможно хорошо сделать работу, любую, если у человека ее нет, души.
Музыка, определенная музыка в определенные редким моменты, действуя на слух, заполняет мозг, отзывается в сердце, трогает нервы и проникает в душу. Я верю, что музыка — онтологическое доказательство существования Бога. Если бы Бога не существовало, то не существовало бы и музыки, но поскольку музыка существует, это непреложно свидетельствует о существовании Бога!
Философия и музыка — две части меня, потому что наиболее адекватно представляют две мои природы: рассудок, который заставляет меня производить постоянную вивисекцию собственной жизни, и сердце, которое волнуется или, точнее, которое начинает опять наполняться эмоциями благодаря Элизе. Без нее, без Элизы, я никогда бы не вернулся к музыке.
Элиза — женщина, какую я всегда искал. Описывать ее — значит упрощать ее. Ей удалось остановить сползание моей жизни в безумие, и она сделала это одним мановением руки. Элиза — это терпимость, чувствительность, понимание, красота и сексуальность. Это — сопричастность. Она — все это по отдельности и вместе взятое.
Элиза — сама терпимость. Это понятно из того, как она рассуждает, как никогда не повышает голоса, как она сдержана, как воспитывает Лауру, с мягкой, но непререкаемой настойчивостью, из того, как ей удается, не ломая, менять, меня, из того, как выносит она мои выпадения из жизни, когда я, запершись в своей студии, часами и днями пишу музыку или вскакиваю по ночам, чтобы записать на бумаге то, что пришло мне в голову.
Элиза — сама чувствительность, потому что необычайно тонко чувствует вещи. Это идет от сердца, трепетной кожи, души и лишь потом, много позже, от головы.
Элиза — само понимание. Я и вообразить не мог, что с женщиной можно достичь такой глубокой душевной и духовной гармонии, какая возможна только с самыми близкими друзьями. С Элизой я достиг ее на практике. К тому же нередко я забываю, что Элиза — женщина, потому что у нее мужской склад ума, она рассуждает как мужчина. Таких женщин раз-два и обчелся.
Элиза — сама красота. Достаточно посмотреть на ее руки, ее глаза, ее волосы, ее лицо, ее ноги, ее грудь, все ее тело. Она красива, когда смеется, когда сердится, когда рассеяна и не замечает, что я на нее смотрю, она красива, когда думает о своих делах. И она красива тем, что, когда я думаю о своих делах, она никогда не спрашивает, о чем я думаю. Она никогда не спрашивает меня об этом даже после того, как мы занимались любовью. Она красива, когда носит мои свитера, которые ей велики, когда ходит в джинсах и майках без тени грима и когда элегантно одета и с макияжем. В последнем случае она вообще гиперкрасотка! Она красива, даже когда у нее на чулках спустилась петля, и я говорю ей: смотри, у тебя петля поехала, — а она отвечает: ох, да что ты, хотя фиг с ней, уже ничего не поделаешь, если кто обратит внимание, скажу, что только что. Элиза — единственная женщина с поехавшими чулками, которая мне нравится. Она красива тем, как одевается после того, как мы занимались любовью, она делает это потрясающе сексуально, другие способны так только раздеваться перед тем, как заняться любовью. Элиза красива, как бывает красива июньская ночь, когда дух захватывает от вибрирующего летнего воздуха. Вот как красива Элиза.
Элиза — сама сексуальность. Заниматься любовью с ней — значит делать это в полном смысле слова без стыдливости, запретов и тормозов. Иногда она смотрит на меня, когда я раздеваюсь и падаю на кровать, и не закрывает глаз, когда мы занимаемся любовью с такой безудержной страстью, что это скорее похоже на яростную схватку. А иногда, наоборот, она хочет, чтобы я раздевал ее, закрывает глаза, и мы занимаемся любовью с нежностью, невообразимой для меня прежде, медленно, сладко и сокровенно.
Элиза — сама сопричастность. Потому что до встречи с ней я чувствовал себя чужим в любом месте, а теперь я чувствую свою причастность ко всему тому, где я с ней. Даже к Милану. Больше того, прежде всего к Милану. Даже сейчас, когда Милан далеко. К Милану, где живут Флавио, Лаура, моя мать. И мой отец. К Милану, где у нас есть дом. Наш дом.
Элиза — для меня все, и много больше того. В целом мире мне была предназначена одна женщина, одна-единственная среди трех миллиардов, и это Элиза.
Я это знаю.
Элиза это чувствует.
Девочка растет большой непоседой. Здорово, что у нас такая получилась.
Быть… чувствовать себя отцом правда приятно. Это интересный феномен, стоит проанализировать его получше. Но сейчас мне не до феноменологии отцовства — я получаю полное удовольствие от жизни, от того, что у меня есть дочь, и от эмоций, которые она мне дарит.
Мне доставляет радость думать о ней, о том, какая она есть на самом деле, мне кажется, что она и не могла быть другой, я просто не могу представить себе другую Лауру.
Она тихая и неугомонная, застенчивая и смелая, смешная и драматическая, уступчивая и гордая. Иногда серьезная. Она восхитительна с ее изменчивым прелестным профилем, с ее округлой мордашкой, с нежными линиями рта с ее тонкими светлыми волосами. С ее ножками и ручками. А ее глаза! Я ни у кого не видел таких светящихся глаз. Когда она смотрит мне глаза в глаза, мои начинают светиться так же.
Лаура — все это и множество чего еще, чего я не в состоянии выразить словами, потому что существуют вещи, о которых невозможно рассказать. Например, любовь. Прежде всего, любовь. Любовь, какую я испытываю к своей дочери. Любовь легкая и глубокая. Легкая — потому что светлая, безоблачная, ничем не отягощенная, всепоглощающая, отличная от той, что я испытываю к Элизе. Глубокая — потому что в этой любви есть все: там есть я, есть мы, есть годы прожитые и те, что мы должны еще прожить, есть огромная часть смысла моей жизни и, я думаю, большая часть смысла ее жизни. По крайней мере, той, что выпадет на нашу долю.
И когда порой, прижимая ее к себе, я закрываю на секунду глаза, мне кажется, что это я сам — ребенок в объятиях моей молодой матери, а когда я их вновь открываю и вижу Лауру, мне кажется, что пролетел всего лишь миг. Впредь мне следует держать глаза широко отрытыми, потому что боюсь, что если я их опять закрою, то, открыв их в следующий миг, я буду уже стариком.
Сегодня Лаура — самый сильный импульс моей утекающей жизни, но и самый манкий из всех, которые я мог бы себе представить.
Я часто хожу с ней гулять, в то время как Элиза занята работой, и, признаюсь, нам не скучно друг с другом, потому что у нос куча совместных дел, которые надо переделать. Мы все-таки в Нью-Йорке, не знаю, понимаете ли вы меня.
А когда когда мы устаем, то есть когда устаю я, мы направляемся к маленькому озерку в южной части Центрального парка наблюдать за утками. Мы усаживаемся на скамейку, смотрим на уток и задаемся вопросами, откуда они прилетают, а когда озеро замерзает и уток нет, то куда они улетают.
И еще мы обсуждаем множество разных вопросов, и я использую эту ситуацию, чтобы вести с Лаурой философские беседы. Элиза говорит, что я фанатик, что никому в голову не пришло бы вести философские беседы с трехлетней девочкой, что это еще очень рано. А по-моему, не рано. И я же не объясняю ей теорию познания Канта или феноменологию Гегеля. Я ограничиваюсь тем, что растолковываю ей два-три базовых понятия, типа сюжета о пещере Платона (она ей безумно нравится) или кое-какого простенького Аристотелева силлогизма, для того чтобы научить ее мыслить.
Если согласиться с Элизой, так еще рано и для блюза. Несколько дней назад Элиза удивила меня, когда я надел на Лауру наушники, чтобы та послушала Devil In My Closet Джона Кэмпбелла.
— Франческо, — сказала она гневливо, — я тебе в последний раз говорю, прекрати напяливать на нее наушники, ты хочешь, чтобы у нее пропал слух? И эта музыка не для нее.
— Почему это не для нее? Тогда какого рожна вчера, что-бы пробудить у нее аппетит, ты заставила меня играть ей на басу Smoke On the Water?
Элиза замолчала. Я выключил музыку и снял с Лауры наушники. После чего уставился на Элизу, ожидая ее реакции. Ее не последовало. Элизе нечего было мне ответить, потому что это была сущая правда.
Через месяц — Рождество. Мы возвращаемся в Италию. Так захотела Элиза. Три года в Америке могут надоесть кому угодно. Да и я практически закончил с новым диском, через месяц он выходит, остались только заморочки с промоушеном, чем я не хотел заниматься, доверив это ребятам из звукозаписывающей компании. Они организовали все наилучшим образом: ТВ, радио и предстоящее летнее турне. Я был доволен ими.
Я рад тому, что возвращаюсь домой. Кто-нибудь когда-нибудь мог бы подумать такое?
Элиза чувствует себя неважно, жалуется на усталость, у нее часто поднимается температура, последствие перенесенного на ногах жестокого гриппа. Несмотря на это, она бегала на интервью, а вечерами строчила тексты для своей колонки в газете. Она даже немного похудела. Ест мало и через силу. Плюс заботы о работе, ребенке и о моей бесполезной персоне, от которой в доме мало толку.
Как только приедем в Италию, надо будет показать ее врачу. А чтобы дать ей немного роздыха — нанять постоянную бебиситтер, хотя бы против воли Элизы.
Вторая часть
XII. Лаура
Новообразование в легких. Рак. Боже мой, она ведь даже не курила! Я узнала об этом, когда пошла забирать ее анализы, компьютерную томографию и все прочее.
Элиза ни о чем не догадывалась. Ее изматывали смертельная усталость и невысокая, но постоянная температура. Франческо десять дней как не было в городе: уехал на презентацию диска. Никто же не ожидал такого.
Бронхит. Такой диагноз поставил врач-идиот после первого визита. Позже, когда он увидел, что у Элизы анализы настолько безнадежны, он перепугался и назначил несколько спешных контрольных обследований.
— Ничего нельзя поделать, — сказал мне мой друг-профессор. — Сожалею, но уже ничем не помочь. Метастазы повсюду. Она неоперабельна. Химиотерапия бесполезна. Если я подвергну ее агрессивному курсу лечения, мы только, причиним ей лишние страдания, без какой-либо надежды на реальный позитивный результат. У молодых, когда это случается, все так и происходит: торопятся, носятся, спешат жить, не щадя себя, бегут за славой… Шесть месяцев, не больше, Лаура. Мне очень жаль. Старайтесь быть рядом с ней. Я посмотрю, что можно сделать, чтобы облегчить боли, и пошлю вам опытную медсестру.
Я вышла из кабинета врача, шатаясь будто пьяная. Какое-то время брела, не выбирая дороги, убитая горем. Вошла в бар, выпила что-то крепкое, чтобы придать себе храбрости, и позвонила Франческо. Он был в Риме. Он так и не завел мобильника, он их терпеть не может, специально потерял три штуки. Поэтому я набрала номер одного из его музыкантов и попросила передать ему трубку.
— Франческо, будет лучше, если ты срочно вернешься в Милан. Есть проблемы.
— Какие? Что случилось? Девочка заболела?
— Нет, речь об Элизе.
Я все ему объяснила, плача, еле слышным голосом. Он молча выслушал, затем сказал:
— Не говори глупостей. Врачи ошиблись. Элиза не умрет. Это я тебе говорю.
Через четыре часа он был в Милане. Я приехала за ним в аэропорт, и он сразу же попросил отвезти его к профессору. Он хотел все услышать от него лично. Он не поверил даже ему, волновался, переспрашивал, искал в его словах малейшую надежду, которую тот не мог ему дать. После чего мы поехали к нему домой. Всю дорогу мы молчали.
— Мы скажем ей? — спросила я, выходя из машины.
— Нет. Ни в коем случае. Завтра поговорим еще с кем-нибудь, может, найдем кого-то, кто подскажет выход. Может, ее прооперируют, может, не все так ужасно. Я убежден, что не все так ужасно. Ты можешь представить, что Элиза умрет? Все, хватит, не будем ей говорить обо всех этих глупостях.
Однако, едва мы вошли в квартиру, Элиза, посмотрев Франческо в глаза, которые он отводил в сторону, не в состоянии выдержать ее прямого взгляда, все поняла.
— Сколько мне осталось жить? — спросила она дрогнувшим голосом.
— Столько, сколько захочешь сама, — отвечал Франческо.
Она почти не испытывала болей. За исключением последних пятнадцати дней. Эти дни были переполнены страданиями. Медсестра колола ей огромные дозы морфия, но иногда и они не помогали.
Франческо страдал наравне с ней. Он был одно сплошное страдание. Как-то ночью, когда у Элизы случились особенно сильные судороги, Франческо прямо обезумел. Это был кошмар. Утром он спросил меня, не смогла бы я прийти к ним на уик-энд, чтобы помочь ему и побыть немного с Лаурой. Флавио забрал детей к себе. Медсестра отпросилась на пару дней и должна была вернуться следующим утром. Я приехала. К двум часам ночи Элиза уже беспрерывно жаловалась на боли. У нас не осталось ни одной ампулы темджезика, и мы позвонили в «скорую». Франческо объяснил ситуацию. Приехал дежурный фельдшер. Но и у него темджезика тоже не оказалось. Он настаивал на том, чтобы дать бускопан. Франческо психанул, посоветовав фельдшеру засунуть бускопан себе в задницу (так и сказал), и потребовал дать ему рецепт на морфий, чтобы сбегать за ним в аптеку, но фельдшер отказался, заявив, что для этого средства нужен специальный рецепт, который может выписать только врач. Франческо не желал слушать никаких резонов и продолжал настаивать на своем, теряя терпении. Если бы я не вмешалась, он задушил бы фельдшера. Кончилось тем, что он вышвырнул из дома и фельдшера, и санитара под крики Элизы, обезумевшей от дикой боли. Было три часа ночи, когда Франческо позвонил моему другу-профессору, помчался к нему, заставил выписать рецепт, нашел дежурную аптеку и в полчетвертого уже был дома с морфием. Он сам сделал укол, чего ни разу в жизни не делал. Я перестала понимать, на каком я свете. Рассказывать об этом — и то ужас. Элиза кричала от боли, Франческо матерился и кричал тоже, звонил профессору, убегал, возвращался, ставил очередной укол… Это был сущий кошмар.
За два дня до смерти Элиза впала в кому. Прошло ровно шесть месяцев, как и предсказывал мой друг. Эти два дня Франческо сидел возле нее, не отпуская ее руки, не ел, ни разу не заснул, ни разу не поднялся со стула.
До самого последнего мгновения Франческо надеялся, что Элиза выкарабкается.
— Плевать мы на него хотели, на этого ракового ублюдка, увидишь, мы справимся, мы сильнее его, — говорил он Элизе, когда видел, что боль отступала. А замечая, что она слабеет, говорил: — Не будем отчаиваться, подумаешь, какая-то небольшая опухоль.
Элиза улыбалась ему с подушек, трогательная, бледная, исхудавшая и очень красивая. Как всегда, очень красивая. Болезни, которая отнимала у нее жизнь, не удавалось исказить ни ее красоты, ни ее улыбки. Странной улыбки, которую невозможно описать словами.
В первые дни болезни она еще держалась. Но очень скоро ее внешность стала вызывать у нее сначала досаду, а потом и ненависть. Усиливавшаяся худоба доводила ее до паранойи. Она спрятала все свои фотографии и начала ходить в ванную для прислуги, где не было зеркала. Когда она по-настоящему поняла, что ее участь предрешена, перепуганная, она потеряла контроль над собой. Обижалась на всех, на меня, на Франческо и особенно на Бога. Потом наступил перелом. Она смирилась, успокоилась, обрела в себе какие-то силы и даже осмелилась взглянуть на себя в зеркало. Всего один раз. Это было при мне. Я сопровождала ее в ванную, она сама попросила меня об этом — не потому, что была настолько слаба, что едва держалась на ногах, а потому, что рассчитывала, что я не позволю ей посмотреться в зеркало. Когда она себя в нем увидела, она замерла на полминуты, провела пальцами по впавшим щекам, слегка распахнула халат и после этого повернулась ко мне:
— Хватит, пошли отсюда. Мне не хотелось умереть, не посмотрев на свое лицо. Будем надеяться, что там, куда я уйду, я буду походить на себя прежнюю. Мне неприятна мысль о том, что я навечно останусь такой худой.
И улыбнулась. И с тех пор все время улыбалась этой своей странной улыбкой, становившейся все более прекрасной.
Франческо плакал. Последнее время он плакал всякий раз, когда выходил из ее комнаты. Он старался, чтобы малышка Лаура не видела этого, но в моем присутствии не сдерживался и рыдал в голос. Так же, как рыдала я, когда за два месяца до смерти Элизы они официально поженились. В этот день Элиза была так счастлива, что казалась выздоровевшей. На церемонию они пригласили шесть человек: родителей, Флавио как свидетеля со стороны Франческо и меня, которую захотела видеть своей свидетельницей Элиза. Я помню, как она сказала мне:
— Это совсем не та свадьба, какой я ее представляла, но я все равно счастлива.
Франческо был вне себя от радости, видя, что Элиза хорошо себя чувствует.
— Если ты дашь мне слово быть всегда такой, я буду жениться на тебе каждый день, — прошептал он ей.
Неделю спустя началось быстрое угасание. Она так больше и не оправилась.
Кок только все кончилось, Франческо сломался.
Он не явился на похороны, попросив только, чтобы Элизу погребли в семейном склепе, и, насколько мне известно ни разу не был на кладбище.
Малышка Лаура ничего не знала и не понимала. Она все время была со мной, засыпая меня разными вопросами.
Франческо больше не существовало. Первое, что он сделал, — покончил с музыкой.
— Не ждите меня, я больше никогда не буду играть, я больше никогда не буду писать, — обратился он к своим товарищам по группе. — Вам нет смысла ждать меня. Ожидая меня, вы только потеряете время. Мне больше нечего сказать людям.
В таком состоянии, почти в полном безмолвии, Франческо прожил больше года. Он не мог разговаривать даже с Лаурой, которая теперь жила со мной и постоянно плакала.
Он не отвечал на телефонные звонки, сидел взаперти и выходил из дома лишь тогда, когда заканчивались продукты. Время от времени я навещала его, чтобы узнать, как он, но всегда неудачно: то ли он отсутствовал, то ли не открывал дверь, не знаю. Иногда он приходил в мой дом, чтобы побыть немного с дочерью, но был не похож на себя прежнего: не знал, как вести себя с ней, нервничал или сидел с отсутствующим взглядом. Лаура все замечала и со все большей неохотой проводила с ним время. Порой он появлялся поздно вечером, когда Лаура уже спала. Усаживался рядом с ее кроваткой и долго смотрел на нее, спящую. В эти минуты он казался более спокойным и адекватным, что-то говорил ей вполголоса, чтобы я не могла слышать. Я думаю, он говорил ей об Элизе. Он брал ее ручку, гладил волосы, целовал в лоб, после чего, шмыгая носом, исчезал. Я слышала, как иногда он называл ее принцессой, и всякий раз, как он это делал, у меня сжималось сердце. Потому что именно так он когда-то называл меня. Очень-очень давно. Так давно, что наверняка этого уже и не помнил.
Если он выходил из дома, то чаще всего это случалось по ночам, когда Милан безлюден. Запахнув поплотнее свою кожаную куртку, он часами бесцельно кружил по городу на машине или пешком. Он совсем бросил пить и курить, я имею в виду курить сигареты, потому что с травкой он завязал еще раньше. А с тех пор, как он сильно похудел, мне казалось, что он прекратил и питаться тоже.
Неделю назад — а мы с ним не виделись уже несколько дней — он пришел ко мне и сказал:
— Лаура, мне надо поговорить с тобой.
Мы сели, он попросил, чтобы я села напротив, взял мои руки в свои и, глядя мне прямо в глаза, сказал:
— Выслушай меня… Вот уже с некоторых пор я постоянно думаю об этом… Я должен уехать.
— Уехать?! Куда? — спросила я с сильно бьющимся сердцем.
— Пока не знаю. Но здесь я больше не могу. Не прошло ни одного дня с тех пор, как Элизы нет, чтобы я не думал о ней, и ни одной ночи, чтобы она мне не снилась, и ни одного утра, когда бы я не просыпался и хотя бы на миг не поверил, что она здесь, рядом со мной, и так каждое утро, каждое проклятое утро Элиза словно умирает для меня снова и снова, и это уже как наваждение. Я так не вынесу, я должен освободиться от этого. Не от памяти об Элизе, нет, этого я не могу и не хочу, но от этого наваждения, потому что оно не дает мне жить, выжигает все во мне. Я постоянно думаю о ней. Я чувствую ее запах, вздрагиваю от эха ее голоса иногда мне даже кажется, что я слышу ее шаги по квартире и когда я говорю с собой, а в последнее время я разговариваю только с собой, я разговариваю с ней. Каждый раз когда я выхожу из дома, я иду искать ее, как будто могу ее встретить, и каждый раз, возвращаясь, я возвращаюсь к ней, как будто она ждет меня. Господи, Лаура, я больше так не вынесу.
— Мне очень жаль, но я думала, что могу помочь тебе — сказала я, сжимая его руки.
— Ты помогаешь мне, но это не меняет ситуации.
— А Лаура?
— Именно из-за Лауры я и должен уехать. Если б ее не было, я бы не уехал. Лаура нуждается во мне, а я нуждаюсь в ней, один Бог знает, как я нуждаюсь в ней, но я ей нужен другой, прежний, а в таком состоянии что я могу ей дать, кроме своей боли? Не думай, Лаура, что я не пытался выбраться из этого, еще как пытался, и, клянусь, пытаюсь каждый день… Каждый божий день я пытаюсь, поверь. Каждое утро я говорю себе: старайся, у тебя должно получиться, Элизы больше нет, но ты-то здесь, ты должен жить, ради себя, ради дочери, ради Лауры, которая заменила ей мать, и ради жизни, которую ты не имеешь право тратить так бездумно, но каждый раз… каждый раз Элиза возвращается еще болезненнее, чем раньше. Еще чаще, чем раньше. Еще чаще, чем когда была жива. И это становится невыносимо.
— Не отчаивайся, Франческо, все пройдет, клянусь, пройдет, — проговорила я, не в силах сдержать слез.
Он ласково улыбнулся мне и бережно вытер мои слезы.
— Однажды я уже уезжал отсюда надолго, сейчас я должен сделать это еще раз. Не знаю, пойдет ли это на пользу кому-нибудь и чему-нибудь… Вряд ли… Скорее всего, нет, потому что я не могу представить себе мир без нее, без Элизы, и куда бы я ни поехал, до тех пор, пока я буду на этом свете, все останется тем же самым. Но здесь все, что я вижу и к чему прикасаюсь, жестоко напоминает мне о ней, наибольшую боль мне доставляют принадлежавшие ей мелочи, на которые я то и дело натыкаюсь, бродя по дому: исписанный до корки блокнот в глубине ящика ее стола, чек из нью-йоркского магазина, неясно, как попавший сюда, меню ресторана, где мы вкусно ели, и она выпросила его у хозяина, чтобы прийти еще раз… И мы еще не раз приходили туда… Ее платья в шкафу, ее вещи… Книга, которую она-читала перед тем, как впасть в кому, еще открытая на семьдесят второй странице, на которой она остановилась… Старая виниловая пластинка, которую я ставил в день нашей свадьбы и которая до сих пор лежит там, на диске проигрывателя… и множество других мельчайших следов ее присутствия в доме, к которым я больше не притрагивался, к которым я не могу заставить себя притронуться и которых не должен касаться никто и никогда, до тех пор пока я жив… Вот почему я должен уехать, Лаура. Я должен найти дом для нас двоих.
Дом для нас двоих, сказал он то же самое, что двадцать лет назад.
Но на этот раз он говорил не обо мне, он говорил о другой Лауре
XIII. Франческо
Я познакомился с Кэтлин в самолете. Она сидела рядом со мной и первой обратилась ко мне.
— Я тебя знаю, — сказала она, — ты играл в клубе «Шхуна» пару лет назад.
— Да, было такое, с моей группой, — буркнул я через силу, не глядя на нее.
— Вы здорово играли, а для моих друзей вы даже стали прямо-таки некоторым культом.
— Прямо-таки, — сказал я без выражения, слегка раздраженный ее назойливостью.
— Если не ошибаюсь, ты был с девушкой, блондинкой, которая пожирала тебя глазами. Я помню, что она всегда садилась за один и тот же стол, и как только вы заканчивали играть, ты усаживался рядом с ней. Кстати, извини, если я бесцеремонна, ты все еще с ней?
— Да.
Только теперь, чтобы усилить двусмысленную ложь, поднял на нее глаза.
Волосы, небрежно стянутые на затылке, несколько прядей спадает на лоб. Выцветшие джинсы, порванные на коленке, майка «Хард Рок Кафе Барселона», одна желтая теннисная туфля без шнурков. Одна, поскольку вторая под бедром противоположной ноги девушки, сидящей в своеобразной полупозиции лотоса. Судя по тому, что она удалась ей в самолетном кресле, девушка невысокого роста. Кожа оливкового цвета, черты лица слегка восточные.
Мы представились друг другу с кучей подробностей, точнее, она представилась с кучей подробностей, я ограничился тем, что назвал свое имя, сделав это так негромко, что вынужден был повторить.
— Как-как тебя зовут? — переспросила она, улыбаясь, в то время как я разглядывал ее с неожиданным для себя интересом.
— Франческо.
— А я Кэтлин, Кэтлин Комбе, — сообщила она раньше, чем я спросил, как ее зовут. Ее тон был доброжелательным и веселым, а манера поведения открытой.
— Ты не американка…
— Американка, но мой отец француз, а мать родом из Азии.
— А… то-то мне показалось, что…
— Ты зачем в Нью-Йорк? — перебила она. — По работе или отдохнуть?
— Назовем это отдохнуть. А ты? Отдыхала в Италии? — спросил я, скорее чтобы сменить тему, чем из любопытства.
— И то, и другое. Я скульптор и приезжала в Каррару выбрать мрамор для работы, которую мне заказали, а после немного попутешествовала по стране.
Она путешествовала одна, но я не стал спрашивать почему. Она жестикулировала так, как делала это Элиза.
Мы разговорились. То есть я хочу сказать, что тоже начал принимать участие в разговоре. Сначала это было трудно — болтать с кем-то после долгого периода молчания, но постепенно я начал чувствовать себя более естественно. Мне понравилось разговаривать с ней. Со мной такое происходило впервые. Бывает, что некоторым людям удается заставить нас почувствовать себя комфортно даже в самый тяжелый период жизни, хотя мы и не знакомы, а может быть это и случается потому, что мы не знакомы.
Настал момент — после того, как мы немного поболтали о том о сем, и после того, как я рассказал ей, не вдаваясь в подробности и внутренне смущаясь, правду об Элизе и мы уже достигли приятного состояния доверительной откровенности, — и она сказала:
— А почему бы тебе не остановиться у меня на несколько дней, пока ты будешь в Нью-Йорке и пока не найдешь, где жить? У меня квартира в Гринич Виллидже. Там полно места. У тебя будет комната в полном твоем распоряжении — и никаких проблем.
Ее предложение прозвучало так, будто это само собой разумеющаяся и самая логичная вещь на свете. Я не заказывал гостиницы, я вообще ни о чем не думал, улетая в Нью-Йорк, где собирался пробыть действительно всего несколько дней, и после недолгих колебаний я ответил согласием. И правда, почему бы и нет? Почему бы мне не остановиться у нее?
Мы прожили бок о бок три месяца, все то время, что я оставался в Нью-Йорке, но все происходило не так, как можно было бы подумать, то есть совершенно не так. Мое пребывание в Нью-Йорке напоминало паломничество, чего мне, может быть, не стоило делать и что вряд ли бы так получилось, не будь ее. Но я знал, что должен выдержать и это испытание Нью-Йорком, если уж собирался начать жизнь заново. Я понимал, что должен пропустить этот город через сердце, чтобы затем покинуть его навсегда, но мне нужна была поддержка со стороны кого-нибудь, с кем я мог поговорить, возвращаясь в свои четыре стены.
Наверное, я был неправ, потому что это было испытание из тех (если то, что мне выпало, называть испытанием, а не паранойей), которые преодолеваются в одиночку, но я уже так долго был одинок…
За эти три месяца я исходил вместе с Кэтлин все улицы, по которым когда-то бродил с Элизой. Естественно, что Кэтлин этого не знала. Я смотрел на те же витрины. Я присаживался на те же скамейки. Я ел в тех же ресторанах. Я выпивал в тех же барах. Я садился на те же поезда, в те же такси, в те же автобусы. Всякий раз, когда у меня возникала какая-то идея, когда я собирался сделать что-то или пойти куда-то, у всего этого был один мотив, и этот мотив — Элиза. Те редкие разы, когда Кэтлин спрашивала меня, почему именно туда, я говорил ей правду. Но я никогда не использовал ее, чтобы излить ей душу. И все же нам было хорошо вместе. Днем я отправлялся на прогулку один, потому что она работала — ваяла. Вдвоем мы чаще всего выходили по вечерам. А если оставались дома, то смотрели телевизор или беседовали. Почти никогда об Элизе или о моей истории, нет, о другом, о тысяче вещей, включая ее историю. Она тоже уже несколько месяцев была одинока, с тех пор как решительно порвала с женатым мужчиной. Ему было пятьдесят, вдвое больше, чем ей. Он постоянно доставал ее телефонными звонками, караулил у дома, пока однажды я встретил его и, сделав зверскую физиономию, не потребовал, чтобы он оставил ее в покое, поскольку она живет со мной. Конечно, это была неправда, она не жила со мной. Кто знает, в другой ситуации, может быть… Но сейчас было не время и не место, и Кэтлин не годилась на роль тарана, которым можно было пробить стену, отделяющую меня от всего мира. Вероятно, никакая женщина не годилась для этой цели. Потому что нет способа соперничать с мертвыми. Мертвые совершенны, безупречны и недосягаемы.
Тем вечером нам захотелось сходить в кино. Точнее, это Кэтлин захотела пойти. Она приложила немало усилий чтобы уговорить меня, и, как это не раз случалось, я согласился. Мы взяли такси до Мэдисон-сквер и оттуда пошли по Бродвею, задрав головы, читая афиши кинотеатров, не зная, какой фильм выбрать.
Мы остановились, чтобы купить по хот-догу, и приступили к ним, разглядывая витрины, а заодно слушая старика, игравшего на аккордеоне. Нам было хорошо.
Мало-помалу желание сидеть в кинотеатре исчезло, и мы побрели по улицам без всякой цели. Свернули за угол, потом за другой, за третий и неожиданно оказались перед дверью бара. Темного дерева, без ручек, из тех, что открываются в обе стороны, когда их толкаешь.
Бар казался созданным специально для нас, с его интимным антуражем, приглушенным светом и декором в стиле пятидесятых. Готов поклясться, что все его элементы были подлинными. Рядом со входом стоял огромный музыкальный автомат, сияющий лакированным деревом и хромом. Единственный зальчик, крошечный, слабо освещенный красным светом, со стенами, затянутыми тканью пурпурного цвета. Перед барной стойкой пять высоких табуретов. На противоположной стороне тонули в полумраке два деревянных столика с мягкими креслицами.
В баре почти никого не было: на табуретах у стойки мужчина и женщина, за одним из столиков явно поддатый моряк, опираясь на стол локтями и положив подбородок на руки, он уставился в пустоту невидящим взглядом. На экране древнего безголосого черно-белого телевизора бегали черно-белые бейсболисты.