Невидимки Успенский Глеб
— А, хорошо, если ты как раз собирался заваривать себе, тогда… спасибо.
С облегчением вздохнув, он идет на кухню. Я выглядываю в окно и вижу удаляющуюся машину.
— Наверное, они повезли его в больницу. Вот и хорошо.
Джей-Джей опускает чайные пакетики в кружки.
— Как твоя рука? — интересуюсь я.
— Нормально, только чешется сильно.
— Вот и славно. Это хороший признак.
Он добавляет в чай молоко и вдруг сникает. С минуту помолчав, оборачивается ко мне с несчастным лицом.
— Теперь она захочет забрать Кристо?
— Забрать Кристо?
— Ну, она же, наверное, захочет забрать его? Она ведь его мать… Мы собирались взять его жить к себе, даже дом присматривали, чтобы Кристо отдали нам. Мы с мамой…
Я пребываю в замешательстве, пока до меня не доходит, что он говорит о Розе.
— Нет! Нет. Она не захочет. Ни в коем случае.
— Но она ведь его мама.
— Понимаешь, тут такое дело…
Я колеблюсь. Но ведь скоро они так или иначе узнают правду. И я все рассказываю ему.
50
Джей-Джей
Деда Тене выписали из больницы домой вчера же, через несколько часов. Сказали, ничего особенно страшного нет; никакого удара у него, по всей видимости, не было, но ему все равно надавали каких-то таблеток и велели поменьше курить. Насмешили.
Ба с дедом с утра уехали куда-то на грузовике. В последнее время они ведут себя очень загадочно. А мама поехала на работу. Она развозит пиццу. Я думаю, она терпеть не может это занятие, но никакой другой работы в ближайшей округе нет. Раньше она занималась доставкой цветов, но оттуда ее попросили, хотя она ничего плохого не сделала. Сказали, мало заказов, но никого другого почему-то не уволили. Обычно я люблю оставаться в одиночестве, но сегодня мне как-то пусто, как будто одного меня недостаточно, чтобы заполнить пространство трейлера. К тому же мама взяла с меня слово сходить к деду Тене, проверить, принимает он таблетки или нет, и подбодрить его.
Когда я поднимаюсь к нему, он дремлет в своей коляске. Я на цыпочках прохожу внутрь и берусь за уборку (молодчина, Джей-Джей!). Я делаю все очень тихо, почти совсем не шумлю, но когда заканчиваю мыть кухню, я оборачиваюсь и вижу, что дед Тене смотрит на меня. У меня чуть не случается сердечный приступ: надо же было вот так смотреть и ни слова не сказать.
— Прости, не хотел тебя напугать, — улыбается дед Тене.
— Привет! — говорю я.
Собственный голос кажется мне слишком громким и капельку истерическим.
— Джей-Джей, дорогой. Выпей чайку.
— Как ты себя чувствуешь? Тебе пора принимать таблетки. Мама сказала тебе напомнить. Это они?
Я беру пластмассовый пузырек. Дед кивает и забирает его у меня, но открывать не спешит.
— Как ты, сынок?
Я улыбаюсь ему, потому что мне странно слышать от него этот вопрос. Не припомню, чтобы старик когда-нибудь спрашивал меня об этом раньше. Как будто он не знает меня на самом деле. Или как будто я взрослый. Или ему действительно интересно услышать ответ.
— Ну…
Меня так и подмывает сказать: я ведь Джей-Джей, ты и так все про меня знаешь.
— …Хорошо, спасибо.
— Ты хороший парнишка, Джей-Джей.
Я ныряю в холодильник, чтобы не нужно было смотреть на Тене. Приношу чашку чаю, крепкого, настоявшегося, с кучей сахара. Отыскиваю остатки белого хлеба и сооружаю бутерброды.
— Включить какую-нибудь музыку?
— Включи, если хочешь.
Я перебираю его пластинки, радуясь про себя возможности чем-то заняться, — и вытаскиваю двойной альбом Сэмми Дэвиса-младшего.[27] Там есть несколько моих любимых песен. Я ставлю пластинку в проигрыватель, но уменьшаю громкость, раз дед Тене неважно себя чувствует.
— Смотри. — Он кладет таблетку в рот и запивает ее чаем. — Можешь передать маме, что я все принял.
Я усаживаюсь, обхватив кружку с чаем обеими руками, хотя она обжигает ладони. Не могу придумать никакой темы для разговора. Кроме мыслей о Розе, в голову ничего не идет. А может, дед Тене тоже ничего об этом не знал, думаю я вдруг. Что, если, скажем, у Иво была тайная подружка, которая родила ребенка и не захотела его, вот Иво и принес его домой. Не обязательно же за всем этим должна стоять какая-то зловещая история. Может, дед Тене никогда с ней не встречался — ведь все это происходило, когда Иво был женат на Розе. Ну, может, это и не очень красиво, но такие вещи случаются. Взять хотя бы моего так называемого папашу.
Мне хочется спросить старика, но я боюсь, вдруг у него опять случится припадок.
Дед Тене откашливается. Это затягивается довольно надолго.
— Как дела в школе, сынок? — спрашивает он наконец.
Я смотрю на него, по-настоящему обеспокоенный. Может, он потихоньку выживает из ума?
— Сейчас каникулы. Я не хожу в шко…
— Я знаю, сынок. Я имею в виду вообще. Как твоя учеба? Экзамены сдавать собираешься?
— А, ну да. Думаю, да.
— Вот и хорошо. Учись. Оно тебе явно на пользу. Нам это нужно.
— Хорошо.
Я не знаю, что сказать. Хотя время от времени он расспрашивает меня про школу, такой интерес я вижу в первый раз.
— Только не позволяй им сделать из тебя горджио, — предостерегает он.
— Ни за что.
— Я рад, что Кристо будет жить с тобой и Сандрой. Вы справитесь.
— Ну, может, дядя Иво еще вернется.
Дед Тене лишь молча хмыкает и дует на свой чай.
— Ты думаешь, он больше не вернется? — удивляюсь я.
Тене вздыхает. Я замираю.
— Почему ты спрашиваешь?
— Ну, ты ведь его отец. Ты знаешь его лучше остальных.
Дед Тене медленно качает головой:
— Иво не вернется. Не надо было мне заставлять его остаться.
Я и не знал, что Тене пытался заставить его остаться. Наверное, они просто это обсуждали.
— Так ты знаешь, куда он подался?
— Нет, — шепчет Тене и опускает голову, как будто она вдруг стала очень тяжелой, такой тяжелой, что может сломаться шея.
По спине у меня пробегает холодок.
— Люблю эту песню, — произношу я нарочито громко, чтобы сменить тему.
Я правда ее люблю. В ней поется про настоящую жизнь. Человек, который написал ее, попал в тюрьму в Новом Орлеане, когда на всех бродяг устроили облаву после какого-то убийства. Там он разговорился с одним стариком, и тот рассказал, как танцевал за еду и как его собаку задавила машина и после этого с горя он начал пить. У всех бродяг были прозвища, чтобы полицейские не могли опознать их, и его прозвище было Мистер Божанглз.
Мне больше нравится думать об этом, чем о том, почему дед Тене вдруг завел со мной такой странный разговор. Когда я снова поднимаю глаза, он смотрит на меня с таким выражением, что мне становится не по себе.
— Мы никогда не уделяли тебе достаточно внимания, — говорит он. — А зря.
Я не понимаю, что он имеет в виду, бормочу:
— Вы уделяли мне достаточно внимания. — И улыбаюсь, пытаясь сделать вид, что все нормально.
— Ты всегда был рядом, — произносит он.
— Что? О чем ты?
Но дед Тене лишь снова качает головой.
Сэмми добирается до того момента, когда он впадает в раж и все духовые и скрипки сливаются в один великолепный, берущий за душу хор. И я с ужасом вижу, как по щеке деда Тене ползет слезинка, оставляя за собой блестящую дорожку.
— Что случилось, дед Тене? Тебе опять нехорошо?
Он качает головой:
— Нет, я в полном порядке.
— Точно?
Он силится улыбнуться мне, хотя глаза у него на мокром месте.
— Точно. Все хорошо, сынок.
— Чего тебе принести? Еще чаю?
— Нет… ничего не надо.
— Ты, наверное, устал? Что мне сделать?
Я просто не могу усидеть на месте. Это мучение какое-то. Я никогда еще не видел деда Тене таким и не понимаю, что делать.
— Со мной все в порядке. — Он вскидывает глаза на меня, беспокойно ерзающего на стуле. — Что-то я и вправду немного устал, сынок. Вздремну, пожалуй, немного.
— Ну ладно. Но тебе точно не плохо?
Я с готовностью вскакиваю и улыбаюсь ему. Потому что, если я улыбаюсь, все точно будет хорошо.
Вернувшись в свой трейлер, я зажигаю везде свет, но и там я не могу усидеть на месте, разбираю видеокассеты, но никак не могу решить, что хотел бы посмотреть. Тогда я включаю музыку и тут же выключаю ее снова, потому что меня начинает мучить совесть. Я ненавижу себя. Я жалкий, никчемный и, что самое скверное, бессердечный. Деду Тене плохо и грустно, а я даже не могу заставить себя посидеть с ним. Я просто трус, вот в чем правда.
Я снова выхожу из трейлера и принимаюсь расхаживать по стоянке, терзая себя воображаемыми картинами того, что может происходить в эту самую минуту в трейлере деда Тене (но ничего при этом не предпринимая!), и заглядывая в его темные окна, готовый расплакаться. Постепенно начинает смеркаться, мне становится холодно в моей футболочке, и птицы перестают петь, а все цвета начинают казаться одинаково серыми.
51
Рэй
Вчера вечером я подписал разводные бумаги и сложил их в конверт, чтобы отправить по почте. Подписывал я их безо всяких эмоций. Ну, наконец-то, думал я, вот я и пришел в себя. Живу дальше.
Под утро мне снится сон из тех, что кажутся более реальными, чем явь. Мне снится, что я снова вместе с Джен, в нашем старом доме. Она входит и небрежно представляет мне своего любовника, которым оказывается Хен. Больше ничего из этого сна я не помню, помню лишь потрясение открытия, ощущение, как будто из груди у меня заживо вырвали сердце. Между Джен и моим партнером по бизнесу никогда ничего не было: он никогда не изменял Мадлен, да и, думаю, никогда не помышлял об измене, так что это чистой воды мазохизм с моей стороны.
Я зажигаю прикроватный светильник, отчего серая мгла за окнами сгущается до черноты. Еще даже не светает. Я моргаю, пытаясь разлепить веки; во рту у меня пересохло, зубы кажутся шершавыми и пахнут глютаматом натрия. Нет никого, к кому можно было бы податься в такой час. И никогда не было. Я иду в ванную, шумно пью из-под крана и ополаскиваю лицо водой. А по пути обратно застываю на пороге при виде отражения в окне.
Вчера у меня случился странный порыв. Выйдя из китайского ресторанчика, где продают еду навынос, я пошел мимо газетного ларька из тех, которые работают допоздна. Мое внимание привлекло ярко-красное пятно в витрине с цветами. Я не знал, как называются эти цветы, но их цвет, их восковые лепестки напомнили мне о Лулу. Я скупил все красные, какие там были, принес домой и поставил в самый большой кувшин, который смог найти в своем хозяйстве. Кувшин я водрузил на комод, чтобы видно было из кровати. Ряды маленьких красных колокольчиков с бледными в крапинку сердцевинками; навязчивый сладкий запах. Уснул я, думая о ней. Я был счастлив. Откуда мог взяться этот предательский сон? Навеяли воспоминания, до сих пор способные задевать меня за живое?
Отраженная в стекле комната имеет весьма отдаленное сходство с настоящей. Теплый свет омывает море красных цветов, рдеющих недобрым багрянцем. За ними зловеще высится призрачная мужская фигура. После того как Джен в конце концов призналась мне, что у нее роман на стороне, — не помню, как именно она это сформулировала, — она разрыдалась. Как будто моя реакция стала для нее настоящей неожиданностью. Как будто она убедила себя, что я не стану возражать. Я был оскорблен до глубины души, вне себя от злости на ее глупость: как можно не знать, как сильно это ранит? Как можно быть такой дурой? Мне хотелось завыть, как раненому зверю. Поджечь ее машину. До смерти забить этого гаденыша лопатой, превратить его мерзкую самодовольную рожу в неузнаваемое кровавое месиво. Быть может, там, за стеклом, обитает тот, кто так и сделал.
Темный морок застеколья манит и отталкивает меня одновременно, это притягательность края утеса, водопада, боли, которая подкрадывается и начинает терзать, когда думаешь, что все худшее уже позади. Откровенно говоря, временами я задаюсь вопросом, хватит ли у меня воли вырваться из ее лап, или это ослепительное горе навсегда останется самым глубоким и ярким переживанием в моей жизни.
Я знаю, что теперь уже больше не засну, поэтому плетусь в кухню варить кофе. Пока закипает чайник, на память вдруг приходит одна вещь, о которой я не вспоминал годами: в самом начале нашего брака мы с Джен как-то раз отправились на прогулку по берегу одного озера в Шотландии. Водная гладь была неподвижна, ни единая морщинка не нарушала ее хрупкого спокойствия. Мы собирали плоские камешки и пытались пускать «блинчики» — у меня всегда хорошо это получалось. Джен, к своей досаде, оказалась безнадежной неумехой: ее камешки плюхались в воду в нескольких футах от берега или же улетали в воздух. Я бродил вдоль кромки воды, пытаясь побить собственный рекорд — шесть, семь, девять… когда что-то очень больно ударило меня между лопаток. Я стремительно обернулся, кипя гневом, и увидел Джен, в ужасе зажимавшую рот.
— Прости, дорогой, прости, пожалуйста! — закричала она. — Я не хотела в тебя попасть! Я случайно!
Хотя ужас ее был непритворным, она с трудом сдерживала смех. Я тоже улыбнулся, хотя ушибленное место болело, а на спине образовался внушительный синяк, по поводу которого была отпущена не одна шутка.
Джен тогда так и не удалось изобразить ни одного «блинчика». Она не в состоянии была с трех шагов забросить скомканный лист бумаги в мусорную корзину («Так нечестно — она сдвинулась!»). Но когда речь шла обо мне, ей каждый раз было обеспечено прямое попадание.
День, когда он наконец наступает, оказывается ясным и погожим. Выходит солнце, разгоняя утренний туман. Из окна поезда я смотрю, как поблескивает в его лучах вода в канавах и временных озерцах, которые образовались во впадинках. В Или я приезжаю к половине одиннадцатого.
Консидайн встречает меня все той же внешней неприветливостью, но мне кажется, на самом деле он благодарен мне за новости.
— Что у вас с рукой? — интересуется он, налив мне чашку перестоявшегося кофе и заметив, что моя правая рука не слишком меня слушается.
Я в двух словах объясняю. В конце концов, это имеет отношение к тому, что привело меня сюда.
— Идемте со мной, — бросает он мне, когда мы допиваем кофе.
Мы выходим из полицейского управления и едем на окраину Хантингдона.
Там размещается судебно-медицинская лаборатория. Он ведет меня внутрь здания. Мы поднимаемся на третий этаж. Там, в небольшом захламленном кабинете, нас встречает взглядом поверх очков дама с седыми волосами, забранными в тугой узел на затылке, и в дорогом брючном костюме. Я с трудом узнаю в ней женщину-медика с Черной пустоши; тогда она была в перепачканном илом пластиковом комбинезоне, с ног до головы облепленная грязью.
— Доктор Элисон Хатчинс, Рэй Лавелл.
— Мы знакомы. Консидайн, у меня для вас никаких новостей.
Покорность, с которой он принимает ее небрежную властность, вызывает у меня интерес.
— Я бы предложила вам присесть, но…
Она кивает в сторону скособочившихся груд папок, наваленных у нее на столе, стульях и даже на полу.
Мы оба заверяем ее, что вполне можем и постоять.
— Мы по поводу личности нашего трупа. Кандидатура, которую мистер Лавелл предложил нам в прошлый раз, нашлась живая и здоровая, так что тут отбой.
— Вот как? — Она одаривает меня взглядом поверх очков. — Черт побери.
— Но у него есть для нас другая кандидатура.
Хатчинс вскидывает брови, и я говорю ей:
— Имя я вам назвать не могу, но у меня есть еще одна потеряшка. У нее был маленький ребенок. Она родила его примерно лет семь тому назад и после этого как в воду канула. Эти события точно имеют отношение к Черной пустоши. Я думал, женщина, которую я разыскивал, приходится матерью этому мальчику, но выяснилось, что это не так.
— Какие-нибудь подробности сообщить можете? Возраст на момент исчезновения? Хоть что-нибудь?
— Нет. Никаких подробностей я не знаю. У меня просто есть… — Я пожимаю плечами: как бы это описать? — Пустое место в этом семействе.
Она косится на Консидайна:
— И что наводит вас на мысль, что наш труп может заполнить ваше пустое место?
— Ну, они всегда утверждали, что мать ребенка — Роза Вуд, несколько лет назад пропавшая без вести. Но когда мы ее разыскали, выяснилось, что у нее никогда не было ребенка, и факты это подтверждают. Она не может быть его матерью. Выходит, они лгали. Понятное дело, что у ребенка должна быть мать, но она как сквозь землю провалилась. Когда отец ребенка узнал о том, что на Черной пустоши нашли труп, он… э-э… ну, в общем, после того, как я угостился ужином, который он для меня и приготовил, я угодил в больницу с тяжелым отравлением.
Я демонстрирую ей свою правую руку.
— Кисть у меня до сих пор почти полностью парализована. А сам он пустился в бега.
— Отравление спорыньей, — говорит Консидайн.
Мой рассказ явно производит на доктора Хатчинс впечатление.
— Спорыньей и беладонной. Мне слабо верится, что два ядовитых растения одновременно попали в еду ко мне — и больше ни к кому — по чистой случайности. Я убежден, что он что-то знает о трупе с Черной пустоши. Его поведение по меньшей мере подозрительно.
Доктор Хатчинс откидывается на спинку кресла.
— Мистер Лавелл, какая у вас насыщенная жизнь! Так-так. ДНК ребенка каким-то образом получить можно?
— Я не знаю. Он сейчас в больнице.
— Вот как? По какому поводу?
— Он страдает каким-то хроническим заболеванием, которое пока не могут установить. Оно, судя по всему, наследственное. Многие члены его семьи страдали тем же заболеванием, и некоторые из них умерли в юном возрасте — в основном мужского пола, насколько мне известно. Его отец в детстве тоже был болен, но поправился.
— Все чудесней и чудесней. Прямо как Романовы.
По всей вероятности, выражение моего лица выдает неведение.
— Это русские цари. Только у них в роду была гемофилия. От нее не вылечиваются.
Она строит гримаску. Я не могу понять, что это означает.
— Итак, вы считаете, что наш неопознанный труп может принадлежать матери этого ребенка и что она оказалась там при участии его отца?
— Во всяком случае, такой шанс есть.
Доктор Хатчинс барабанит ручкой по столу и кажется погруженной в какие-то размышления. Потом снимает очки и трет пальцами переносицу.
— Это любопытно.
Она достает какие-то бумаги, исписанные убористым почерком, и пару минут внимательно их изучает. Я уже начинаю думать, что больше она ничего говорить не собирается, когда она, не поднимая глаз, спрашивает:
— Что вы знаете о судебно-медицинской остеологии?
— Почти ничего. Так, прочитал пару книжек…
Она пренебрежительно отмахивается:
— Люди обычно считают, что тут все совершенно очевидно. Пол, возраст — все можно определить однозначно. Но это не так. Конечно, в некоторых случаях все просто — когда мы находим целый скелет или когда есть подкрепляющие обстоятельства. Но редко когда можно со стопроцентной уверенностью делать выводы по одной только твердой ткани. Даже когда в твоем распоряжении есть идеально сохранившаяся кость из тех, что имеют диморфические особенности по половому признаку, — скажем, лобковая. Казалось бы, если она квадратная, перед нами женщина, а если треугольная — мужчина. Но как быть, если ее форма — нечто среднее между первым и вторым?
С этими словами она устремляет на меня взгляд. Отчасти для того, чтобы увидеть мою реакцию, отчасти, подозреваю, потому, что ей нравится звук собственного голоса. Я не виню ее за то, что она заставляет нас ждать; по-моему, она заслужила это право.
— И чем скелет младше, тем все с ним сложнее. Но такой задачки, какую задал нам этот скелет, у меня давно не было. Конечно, у нас пока есть всего несколько костей. И почти все из них повреждены. Но есть и другие признаки, которые все осложняют. К примеру, размер: они очень маленькие. По некоторым признакам я бы даже сказала, что детские, но другие признаки и эпифиз предполагают более старший возраст на момент смерти.
Повисает пауза, видимо, для того, чтобы мы двое могли задаться вопросом, что бы это значило.
— Ну и какого она, по-вашему, была возраста?
— Юношеского, скажем так. От тринадцати до восемнадцати; более точную оценку на данном этапе я дать не могу.
— Ясно… но это девушка?
— Судя по размеру и форме костей, которые мы нашли, они с большей вероятностью принадлежат женщине, но что-либо утверждать с определенностью я смогу лишь после того, как мы найдем какую-нибудь из диморфических костей.
Она кивает Консидайну:
— Ты рассказал ему, что мы обнаружили вчера?
Тот качает головой.
— Вы что-то нашли? Что? — спрашиваю я.
— Обрывок золотой цепочки, — говорит Консидайн. — Не особенно дорогой. Она разорвана, но обнаружили ее рядом с фрагментами позвоночника, так что можно предполагать, что она была на нашем трупе в момент погребения.
— Значит, мотив ограбления маловероятен.
— Но там было кое-что еще. Кое-что намного более… странное…
Хатчинс перехватывает инициативу, очевидно не желая уступать ему главную роль. К моему удивлению, Консидайн, похоже, ничего не имеет против.
— Рядом с телом мы обнаружили множество фрагментов растения, как вы могли бы предположить, но в этом случае дело обстоит несколько иначе. Примерно в четырех футах под землей, на той же глубине, что и тело, оказалось несколько стеблей, связанных вместе ниткой. Это вам ничего не напоминает?
Чувствуя себя школяром, вызванным отвечать урок к доске, я высказываю предположение:
— Букет цветов?
Она улыбается, ожидая продолжения.
— Но… разве такое возможно? — изумляюсь я. — Растения не пролежали бы так долго в земле. Они должны были очень быстро сгнить.
Ее улыбка становится шире.
— Обычные цветы — да. Но эти были деревянные. Деревянные хризантемы, представляете?
В кабинете повисает оглушительная тишина.
— Они… можете описать, как они выглядят?
— Ну, они не слишком хорошо сохранились.
— А они не похожи на самодельные?
Хатчинс с Консидайном переглядываются.
— Я бы сказала, что они самодельные, но выполнены довольно искусно. На детскую поделку не тянут.
Сердце у меня начинает учащенно биться, но важность этой находки, которую я чую нутром, облечь в слова мне — пока что — не удается. Я пытаюсь аккуратно сформулировать вопросы:
— А по костям можно определить, рожала женщина или нет?
— С абсолютной достоверностью — нельзя. Но если бы нам удалось найти тазовые кости, от этого можно было бы хоть как-то оттолкнуться; иногда на них остаются следы. Мы все живем надеждами, верно, Консидайн?
— Давайте мыслить логически: кто делает деревянные цветы? Цыгане, — отвечает он.
Его взгляд устремлен на меня.
— Ну… — пожимаю я плечами, — это традиционный промысел…
Я пытаюсь припомнить, не попадались ли мне на глаза в каком-либо из трейлеров Янко деревянные цветы. Кажется, не попадались.
— Само по себе это, конечно, ничего не доказывает.
— Разумеется.
Мы все стоим — и сидим — в молчании.
Пусть это никакое не доказательство. Не улика. Но это факт. И он что-то означает. Возможно, он означает, что тот, кто похоронил неизвестную девушку на Черной пустоши, не пытался просто избавиться от тела. Он отдал ей последние почести.
52
Джей-Джей
Кажется, у меня появилось новое хобби: ожидание худшего. Я не знаю, в чем заключается это худшее, но за последние несколько недель я просто весь извелся. Я чувствую его приближение. Вокруг то и дело случаются какие-то ужасы, это не мои фантазии. Сначала Кристо с дядей Иво, потом дед Тене заболел, потом мы с мистером Лавеллом попали в больницу. На Черной пустоши нашли тело какого-то бедолаги. Радиоактивный дождь отравил всех овец. Гигантский град, из-за которого погибли люди — не где-нибудь, а в Индии. Мир сошел с ума. Я с трудом заставляю себя подниматься по утрам. Конечно, в школе сейчас каникулы, так что вставать особо незачем, но все равно. Мама обычно уходит на работу около девяти, пока я еще валяюсь в постели у себя за занавеской, то задремывая, то просыпаясь вновь. Она даже перестала меня ругать. Я встаю и съедаю холодный завтрак, который оставляет мне мама. После этого я обычно снова возвращаюсь в постель. Я пытался читать, слушать музыку и смотреть видик, но все это не может отвлечь меня от волнений по поводу всех тех ужасов, которые с нами случились или вот-вот случатся.
Я ожидаю худшего с того самого момента, как мы переступаем порог детской больницы в Лондоне, точнее, как с утра выезжаем из дома. Кристо лечит молодой врач-индус; у него очень темная кожа, очень густые, похожие на плотный мех волосы, которые начинают расти прямо надо лбом, и круглые очки в золотой оправе. Говорит он очень четко. Кристо ему, похоже, нравится, и уже за одно это я готов его полюбить. Мы с мамой сидим в коридоре, напротив игровой площадки для малышей. Там полно ярких игрушек, а стены раскрашены в разные цвета. Есть даже небольшая разноцветная лазалка. Я решаю, что она предназначена для братьев и сестер тех детей, которые здесь лежат. Но на площадке играют несколько ребятишек, у которых совсем нет волос, так что, наверное, они здесь лечатся. В этой больнице вообще очень много лысых детей. От их вида у меня по коже ползут мурашки; эти дети похожи на маленьких инопланетян. Я вспоминаю, что волосы выпадают во время лечения от рака, и начинаю улыбаться, когда кто-нибудь случайно бросает взгляд на меня. Мне даже неудобно за то, что у меня самого на голове столько волос.
Доктор собирается что-то нам рассказать, и мне очень хочется, чтобы он поторопился.
— Ты брат Кристофера по отцу?
Доктор с длинным именем, которое мне не запомнить никогда в жизни, смотрит на меня.
Мы с мамой дружно киваем. Меня специально предупредили на этот счет. Не знаю уж, каким образом удалось убедить их тут, в больнице, изменить свое решение, но, наверное, будет лучше, если они будут так считать. Вот будет забавно, если окажется (я стараюсь не слишком об этом задумываться), если это и в самом деле так.
— Думаю, у нас есть подвижки на пути к установке диагноза Кристофера. Но прежде чем мы сможем быть полностью уверены, нам нужно будет отправить результаты его анализов в одну больницу в Нидерландах. У них больше опыта в этой области. Мы считаем, что это икс-сцепленное рецессивное генетическое нарушение, так что чем больше информации вы сможете нам дать о здоровье вашей семьи, тем скорее мы сможем сузить круг наших поисков.
Вид у мамы встревоженный. У меня, наверное, точно такой же.
— Что? С чем сцепленное?
— Это такой вид наследственного заболевания. Женщины могут быть его носительницами и передавать своим сыновьям. Болеют только мужчины.
— Передавать его сыновьям? Это значит… — говорит мама и с ужасом смотрит на меня.
— Вам не о чем беспокоиться.