Сергей Есенин Горький Максим
Такое понимание любви, никогда не покидавшее Есенина, свидетельствовало о том, что свет, заложенный ему в душу Творцом при рождении, не могла погасить никакая житейская мреть.
Спасая этот внутренний свет, Есенин как бы выработал свою личную философию понимания человека. В этой философии человек – неизбежное вместилище тьмы и света, божественного и дьявольского, плотского и духовного… Время от времени отвращение к плотскому у поэта становилось почти манией, почти болезненным чувством. Все плотское, «низшее» для него как бы гнездилось в человеческом сердце, а все высокое, светлое, светящееся он воплощал в человеческом лике, окаймленном золотистым светом, носящим приметы образа Божия. Потому-то Есенин и влюблен в свою голову. Для нее он находит самые лучшие слова: «Голова ты моя золотая», «куст волос золотистый вянет», «головы моей парус». С чем только он не сравнивает драгоценную голову: с «яблоком», с «золотой розой», с «древесной кроной». А сердце? «Глупое сердце, не бейся», «Озлобленное сердце», «Слушай, поганое сердце, сердце собачье мое. Я на тебя, как на вора, спрятал в рукав лезвие…»
С сердечными страстями, неотделимыми от позывов плоти, связано у Есенина все темное, мохнатое, животное в человеке, что тянет его к гибели, пронизывает разрушительными токами. Он прямо-таки жаждал докопаться до природных истоков зла человеческой натуры; он и боролся с этой гибельностью, носимой в себе, и в то же время любил ее, как «роковую зацепку за жизнь», как все живое, звериное, кровное, природное. Недаром же в «Песни о хлебе» он обнаруживает истоки зла в том, что человек, питающийся плотью зверей и растений, совершая насилие над природой, неизбежно вбирает в себя дух этого насилия и рано или поздно выплескивает его в мир:
- И свистят по всей стране, как осень,
- Шарлатан, убийца и злодей…
- Оттого что режет серп колосья,
- Как под горло режут лебедей.
Питаясь плотью, человек неизбежно кладет в «жбан желудка» «яйца злобы», из которых потом вылупливаются темные разрушительные силы…
С ужасом, как будто он существо с другой планеты, отшатывается поэт от земной, плотской «правды», завязанной на продолжении рода:
- Да! есть горькая правда земли,
- Подсмотрел я ребяческим оком:
- Лижут в очередь кобели
- Истекающую суку соком.
Видимо, он действительно, по словам отца, «не такой был, как все», был «Бог знает кем», если обычное для деревенского мальчишки зрелище собачьих свадеб, обычная картина животного соития или того, как петух топчет курицу, произвели на заре жизни поистине потрясающее впечатление на его особую душу. Деревенская жизнь вообще в этом смысле гораздо более естественна: мир сук и кобелей, коров и быков, жеребцов и кобыл. Она далека от книжного целомудрия. Да если взять и мир людей, окружавших Есенина, то можно вспомнить строчки из автобиографии о том, что дед всегда крутил какие-то «невенчанные свадьбы», и картины юношеских есенинских вещей – «Яра» или рассказа «У белой воды» – насыщены всякого рода натуралистическими животными подробностями деревенского бытия.
Однако то, что обычно и естественно для других, для него было «горькой правдой земли», ее страшной и неприглядной тайной. Не раз перед его глазами вставала она в разном обличье. То он видит, как длинноволосый урод читал стихи курсистке, «половой истекая истомою», то вспоминает, что «дворовый молчальник бык весь свой мозг на телок пролил». Его отвращение к плотской стороне жизни порой достигает такой степени, что он кажется существом, заброшенным к нам из другого мира, ангелом, вынужденным жить по грешной и горькой «правде земли», мучающимся от земной греховности.
Словно понимая, что он не в силах одухотворить, высветлить, принять грешные, темные стороны земного бытия, поэт переводит их в «бесстрастные» образы изначально безгрешной растительной жизни, окружающей его:
- Хороша ты, о белая гладь!
- Греет кровь мою легкий мороз!
- Так и хочется к телу прижать
- Обнаженные груди берез.
- О лесная, дремучая муть!
- О веселье оснеженных нив!..
- Так и хочется руки сомкнуть
- Над древесными бедрами ив.
И уж если грешная земная жизнь все-таки берет его в свой темный плен, он и тут не сдается ей и находит чисто поэтический путь к спасению: уподобляет теплокровную, грешную, горячую человеческую жизнь чистому безгрешному хладнокровию растительной природы: «И утратив скромность, одуревши в доску, как жену чужую, обнимал березку», «березки-девушки»; вплоть до монашески-аскетического – он видит у березки «груди» и радуется: «таких грудей у женщин не найдешь».
Попыток высветления грешной человеческой сущности (особенно в тех стихах, которые называются «стихами о любви») у Есенина столько, что поневоле закрадывается мысль о том, что натура поэта вообще была создана не для земного, плотского чувства. Он почти всегда с гениальной легкостью «остужает» его: «Зеленая прическа, девическая грудь. О, тонкая березка, что загляделась в пруд?..», «Золотей твоих кос по курганам молодая шумит лебеда…», «Отрок ветер по самые плечи заголил на березке подол…», «Я навек за туманы и росы полюбил у березки стан, и ее золотистые косы, и холщовый ее сарафан…»
Откуда взялось расхожее убеждение, что Есенин «чувственный поэт», «певец страсти нежной»? Николай Клюев хорошо знал, чем уязвить его, когда незадолго до гибели Есенина сказал другу жестокие слова о том, что есенинские стихи будут переписывать в альбомы тысячи поклонниц его любовной лирики.
Но, как был Есенин в детстве потрясен зрелищем «кобелей» и «истекающих соком сук» – так и пронес это отвращение к плотской стороне жизни до последних дней, воплотив его осенью 1925 года в «Черном человеке» («как прыщавой курсистке длинноволосый урод говорит о мирах, половой истекая истомою…»). Зрелище собачье-человечьей свадьбы не раз омрачало его душу. Это зрелище присутствует и в известном стихотворении, обращенном к Айседоре: «Пей со мной, паршивая сука, пей со мной!», «К вашей своре собачьей пора простыть…» Опять картина собачьей свадьбы.
Сведя все эти наблюдения воедино, понимаешь чувства поэта, овладевшие им в Венеции, когда, споря с ним о Боге, Айседора, как пишет Лола Кинел, «красивая, величественная и страшная… распростерла руки и, указывая на постель, сказала с какой-то необыкновенной силой: – Вот Бог!.. Есенин сидел на стуле бледный, молчаливый, уничтоженный. Я убежала на пляж, легла на песок и заплакала, хотя, хоть убей, я не могла бы ответить почему».
На самом же деле все трое были потрясены, потому что приняли участие в сцене поистине апокалиптического значения. В эти мгновения Есенин конечно же понял, какая непреодолимая бездна лежит между ним и Айседорой, между ней и его идеалом.
Бог – это постель?! И это сказано ему, который ходит в цилиндре «не для женщин», потому что «в глупой страсти сердце жить не в силе»! Ему, который с отчаянием однажды осознал, что до конца жизни придется «звать любовью чувственную дрожь»! Тут поневоле почувствуешь себя «бледным, молчаливым, уничтоженным»!
Все «сисястое», «измызганное» было невыносимо Есенину и приводило его в отчаяние. А потому более чудовищной лжи, нежели бухаринская, когда Есенин был объявлен певцом «сисястых баб», «сук и кобелей» и даже «некрофилии», невозможно и придумать.
«Антихрист» Бухарин, всерьез подозревавший, что его мать при зачатии сына согрешила с самим Сатаною, в данном обвинении изрек то же самое, что и Черный человек, сравнивший поэта с длинноволосым уродом, истекающим «половой истомою».
Бухарин выдвигал не просто политические обвинения. Он в союзе с Черным человеком попытался своими циничными выпадами раздавить все светлое и божественное, что было в душе поэта.
Если прочитать Есенина именно так, то становится понятным его пристрастие к голубизне и синеве. Эти цвета – не просто любимые цвета Есенина, это символ всего чистого, высокого, горнего, божественного, что он ощущал в себе и в людях.
Перед испитой, «измызганной» Айседорой он преклоняет колени и просит прощения, увидев, что у нее не глаза, а «синие брызги», и, когда хочет удержать себя от падения, от погружения в омут нечистых страстей, – он судорожно вспоминает о голубом цвете:
- Удержи меня, мое презренье,
- Я всегда отмечен был тобой.
- На душе холодное кипенье
- И сирени шелест голубой.
Когда еще раз он затоскует о «единственной», «той, которой в мире нет», то опять же вспомнит, что она как бы создана из синевы:
- Светит месяц. Синь и сонь.
- Хорошо копытит конь.
- Свет такой таинственный,
- Словно для единственной —
- Той, в которой тот же свет
- И которой в мире нет.
У него нет в стихах понятия «святой Руси» – вместо него он воссоздает «синюю» или «голубую Русь», приравнивая тем самым голубизну к святости.
Осознавая крушение своих жизненных идеалов, Есенин связывает это поражение с утратой сини в глазах:
- Кто я? Что я? Только лишь мечтатель,
- Синь очей утративший во мгле…
А когда он хочет показать, что за человеческую душу борются две силы – черная, дьявольская, и синяя, божественная, он с гениальной смелостью двумя мазками кладет оба эти цвета на лицо человеческое:
- Много зла от радости в убийцах,
- Их сердца просты,
- Но кривятся в почернелых лицах
- Голубые рты.
Почернелые лица – и в них голубые рты – вот оно, поле боя Бога и дьявола! Этот образ через десять лет снова сверкнет у него в «Черном человеке». Поэт рискнул показать наивысшую степень кощунства, на которую решается Черный человек, сознательно и цинично растоптавший свою голубую божественную ипостась… Она еще светится в его глазах, эта голубизна, но свет безнадежно осквернен, и эта скверна куда более ужасна, чем на «почернелых лицах» убийц с «голубыми ртами».
- Черный человек
- Глядит на меня в упор.
- И глаза покрываются
- Голубой блевотой… (курсив наш. – Ст. и С. К.)
Вот почему, когда Есенин обдумывал «Анну Снегину» и заводил в тоскливом батумском захолустье кратковременные романы с кем попало, душу свою он, как камертон, настраивал на небесную ноту.
- Свет шафранный вечернего края,
- Тихо розы бегут по полям.
- Спой мне песню, моя дорогая,
- Ту, которую пел Хаям.
- Тихо розы бегут по полям.
Из батумских писем Сергея Есенина Г. Бениславской, А. Берзинь, П. Чагину, Н. Вержбицкому, написанных в декабре – январе 1924–1925 годов:
«Работаю и скоро пришлю Вам поэму, по-моему, лучше всего, что я написал» (П. Чагину).
«Лёва запирает меня на ключ и до 3 часов никого не пускает. Страшно мешают работать» (Г. Бениславской).
«С чего это распустили слухи, что я женился? Вот курьез! Это было совсем смешно… Я сидел просто с приятелями. Когда меня спросили, что это за женщина – я ответил – моя жена. – Нравится?
– Да, у тебя губа не дура.
Вот только и было, а на самом деле сидела просто надоедливая девчонка – мне и Повицкому, с которой мы даже не встречаемся теперь» (А. Берзинь).
«Идет дождь тропический, стучит по стеклам. Я один. Вот и пишу, и пишу… Увлечений нет. Один. Один. Хоть за мной тут бабы гоняются. Как же? Поэт ведь. Да какой еще, известный. Все это смешно и глупо» (Г. Бениславской).
«Завел новый роман, а женщину с кошкой не вижу второй месяц. Послал ее к черту. Да и вообще с женитьбой я просто дурака валял. Я в эти оглобли не коренник. Лучше так, сбоку, пристяжным. И простору больше, и хомут не трет, и кнут реже достает» (Н. Вержбицкому).
«Miss Olli отдали мы – ее кошке. С ней ей уютней. Нам она не ко двору» (Н. Вержбицкому).
А теперь немного расшифруем эти отрывки, дающие весьма противоречивое представление о том, как Есенин жил в Батуме. А. А. Лаппа-Старженецкая, знавшая поэта по жизни в этом городе, так изображает Батум, Есенина и его окружение в ту зиму:
«У самого синего Черного моря на углу улиц Бульварной и Воскресенской стоял и поныне стоит трехэтажный дом княгини Тамары Михайловны Накашидзе. В нижнем этаже этого дома разместилось представительство англо-американской фирмы „Стандарт ойл“.
В те годы в Грузию, особенно в Батум, стекалось множество беженцев из России, женщин из богатых семей, перепуганных победоносным шествием большевистской армии. Из Батума тогда можно было свободно выехать за границу. Многие выехали, но многие осели в городе. Большинство женщин, не привычных ни к какому труду, хотя и образованных, предпочли «веселиться» и вести легкую жизнь. Вот в этом-то акционерном обществе эти женщины были желанными гостьями. Когда рассказывающая мне об этом Мария Михайловна Громова навестила свою знакомую Накашидзе с целью снять у нее комнату внизу, та ответила: «Что вам там нужно? Там 'бордель', конечно, негласная». Вот в этой-то бордели встречался Сергей Есенин в бытность свою в Батуме со всеми женщинами, которые его осаждали, в том числе и с Ольгой Кобцовой, и с Есауловой, Соколовской, Шагане Тертерян. А не в «обществе педагогов», как говорит Шагане, ибо в двухклассной армянской школе, где она временно работала групповодом «нулевки», не было никаких педагогов, кроме ее сестры Катры.
Помимо этой бордели, была другая, у массажистки Иоффе, где очередь стояла из матросов, прибывающих в Батум на океанских иностранных пароходах».
Упомянутую Ольгу Кобцову Есенин называл «мисс Оль» – не только от имени ее, а и от «Стандарт ойл» – места их знакомства и встреч (очевидно, так она там звалась).
Не так уж замкнуто и одиноко жил Есенин, как он пишет об этом в Москву Бениславской. Одиночество, как всегда, было внутренним, а не внешним его состоянием. Были в Батуме и попытки драки, и другие всевозможные чудачества. Однажды, гуляя по бульвару, он увидел двух женщин, сидящих на скамейке. Он направился к ним, взяв по пути у мальчика – чистильщика обуви его ящик, и опустился перед женщинами на колено.
– Разрешите, сударыни, почистить вам туфли.
Дамы узнали Есенина, сконфузились, стали отказываться, поэт элегантно настаивал на своем, пока к нему не подошел Лев Повицкий и не прибегнул к неотразимому аргументу:
– Сергей Александрович, последний футуристик не позволит себе того, что Вы сейчас делаете.
Есенин вспыхнул и отказался от своей затеи.
Тот же Лев Повицкий помог развязаться с «мисс Оль», которая вместе с ее родными была, как вспоминает есенинский друг, причастна «к контрабандной торговле с Турцией, а то еще, может быть, и к худшему делу».
Повицкий поделился своими опасениями с Есениным; поэт уже стал похаживать к «мисс» и ее родителям в гости. «Мисс» догадалась, что Повицкий «уводит» от нее поэта. И однажды, когда Есенин, сидевший с девушкой за столиком ресторана, пригласил проходящего мимо Повицкого присесть, «мисс Оль» с вызовом сказала:
– Если Лев Осипович сядет, я сейчас же ухожу.
Есенин криво улыбнулся, прищурил глаза и медленно проговорил:
– Мисс Оль, я вас не задерживаю. – Так закончился странный роман Есенина, роман явно «литературного» происхождения, с дочерью контрабандистов, как у того странствующего офицера, занесенного судьбой то ли в таманское, то ли в батумское захолустье.
«Батум – город небольшой, и я, – вспоминала А. Лаппа-Старженецкая, – часто встречала его на улице и всегда слышала от него одну и ту же тоскующую фразу: „В Москву хочу, все мне здесь опостылело… черного хлебушка хочу… Русского хлебушка…“ Но вот однажды встречаю его оживленным, радостным… Весело пожимает мне руку, говорит:
– Еду, еду, Анна Алексеевна, еду в Москву, стосковался… Домой, домой!»
В «Анне Снегиной» Есенин как бы подытожил все свое понимание семи революционных лет. «Как сон, как утренний туман» слетела с его глаз романтическая дымка, через которую он видел русского мужика: верующим, крепким, работящим. Годы Первой мировой и Гражданской войн, насилие власти, ответное насилие народа, разруха и нравственный распад, при которых было дозволено грабить награбленное, проявили в деревне все худшее, темное, завистливое, что теплилось в ней всегда. Вопреки мнению многих литературоведов «Анна Снегина» – самая антикрестьянская поэма Есенина. Но о его «антикрестьянстве» надо поговорить особо.
Образ «крестьянина-хрестьянина-христианина» Есенин создавал осознанно, находя и воплощая в нем то светлое, глубинное, что извечно присутствовало в крестьянском мире, притом что еще в юности он ясно видел внешнюю, «несказочную» оболочку этого мира. В раннем наброске, посвященном творчеству Глеба Успенского и его «безыдеальному» отношению к народу, молодой поэт отмечал: «Когда я читаю Успенского, то вижу перед собой всю горькую правду жизни. Мне кажется, что никто еще не понял своего народа, как Успенский… Успенский показал нам жизнь этого народа без всякой рисовки…» Другое дело, что «горькая правда жизни» в то время отступила для Есенина на второй план, когда он, не без помощи Блока и Клюева, открыл в русском крестьянине идеальные, божественные черты.
А теперь – теперь с «идеальным» покончено. В «Руси уходящей» Есенин с ужасом писал о новых крестьянских упованиях: «С Советской властью жить нам по нутрю. Теперь бы ситцу… Да гвоздей немного…» Вот и весь идеал! И поэт в отчаянии хватается за голову: «Как мало надо этим брадачам, чья жизнь в сплошном картофеле и хлебе…»
23 декабря 1925 года, перед роковой поездкой в Ленинград, Есенин разговаривал с писателем Александром Тарасовым-Родионовым. Жаловался, что у него совсем нет близких людей, ругал свою сестру «Катьку» за то, что она требует, чтобы брат помогал ее мужу Василию Наседкину в его литературной карьере:
– Я прогнал ее с глаз долой и больше знать о ней не хочу. Такая же она, как и все остальные. Такая же, как и мать с отцом. Ты думаешь, они меня любят? Они меня понимают? Ценят мои стихи? О, да, все они ценят и жадно ценят, почем мне платят за строчку. Я для них неожиданная радость: дойная коровенка, которая сама себя кормит и ухода не требует и которую можно доить вовсю. О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость, крестьяне. Вот видишь: поддержки в семье я не встречу. Друзья – свора завистников или куча вредного дурачья: я не могу здесь работать. Меня все раздражает.
Есенин был возбужден, пьяноват, но, как говорится, что у трезвого – на уме, то у пьяного – на языке.
Тарасов-Родионов посоветовал ему ехать в деревню…
– О, нет, только не в деревню. – В глазах Есенина метнулись искорки страха. – В деревне, кацо, мне все бы напоминало то, что мне омерзительно опротивело. О, если бы ты только знал, какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне. Из-за медного семишника они готовы глотку перервать друг другу. О, как прав Ленин, когда он всю эту жадную мужичью мразь согнул в бараний рог.
Его собеседник возразил:
– Ну, братец мой, Ленин не особенно-то был сторонником того, чтобы гнуть крестьян в бараний рог, и вообще, ты зря перегибаешь палку.
Раздраженный и усталый Есенин не стал спорить:
– Ну, коль не Ленин, то – Троцкий.
Очень раздражало Есенина, когда в Москву из деревни приезжал отец, жаловался на то, что из-за дождей сгнило сено, что не уродилась картошка. Сын слушал отцовские жалобы и поправлял отца, мол, во время сенокоса стояла солнечная погода, негодовал на то, что у всех на Рязанщине картошка родится, а у отца недород.
– Я для вас – мошна. Вот помру – и не по мне заплачете, а по мошне…
Однажды вытащил из-под подушки книгу и вслух прочитал о каком-то барышнике, который попал под поезд. Его несут на операционный стол, а он все волнуется: где сапог с отрезанной ногой, там, в сапоге, у него ассигнация… Укоряюще смотрит на отца, потом дает ему денег и выпроваживает в деревню. Да, бывало и так. И об этом лучше, чем все мемуаристы, написал сам Есенин в 1924 году.
- Передо мной
- На столике угрюмом
- Лежит письмо,
- Что мне прислала мать.
Конечно, столик стал «угрюмым» лишь потому, что полученное письмо повергло его в угрюмое состояние:
- Она мне пишет:
- «Если можешь ты,
- То приезжай, голубчик,
- К нам на святки.
- Купи мне шаль,
- Отцу купи порты,
- У нас в дому
- Большие недостатки».
Мать укоряет сына за то, что он «свою жену легко отдал другому», жалуется на несбывшиеся надежды: «…У отца была напрасной мысль, чтоб за стихи ты денег брал побольше», сетует, что у них «нет лошади» и что самое обидное – ей не нравится, что ее сын – поэт, а ведь мог бы занимать «пост председателя в волисполкоме»…
Можно себе представить отчаяние и ярость Есенина, получившего такое письмо! Ведь еще несколько лет тому назад он, обращаясь к матери, звенел, восторгался, торжествовал:
- Разбуди меня завтра рано,
- Засвети в нашей горнице свет.
- Говорят, что я скоро стану
- Знаменитый русский поэт.
Конечно, он знал: отцу и матери «наплевать на все мои стихи», отчаивался: «О, если б вы понимали, что сын ваш в России самый лучший поэт» – и все же надеялся, что они в роковую минуту защитят сына от его врагов и ненавистников: «Они бы вилами пришли вас заколоть за каждый крик ваш, брошенный в меня»… И вот прошли годы, все его пророчества сбылись – он стал вопреки всем и самым лучшим, и самым знаменитым поэтом России! И вдруг… мать жалеет, что ее сын не стал председателем волисполкома, ей не нравится, что он поэт… С ума сойти можно!
- Я комкаю письмо,
- Я погружаюсь в жуть.
- Ужель нет выхода
- В моем пути заветном?
В ответе матери он просто срывается на крик:
- Забудь про деньги ты,
- Забудь про все.
- Какая гибель?!
- Ты ли это, ты ли?
- Ведь не корова я,
- Не лошадь, не осел,
- Чтобы меня
- Из стойла выводили!
Больше всего Есенин возмущался, что к нему его самые родные люди относятся как к корове, «которая сама себя кормит», как к лошади…
А ведь правда: сколько раз он приезжал в родное Константиново за последние годы, и ни разу не собрались они послушать его стихи, никому в голову не пришло принять его на родине не как Серегу Есенина, а как поэта, как всенародную славу. С. Н. Соколов вспоминал: «Как это ни покажется сейчас странным, но так получалось, что Есенин, стихи которого уже тогда переводились на иностранные языки, в своем родном селе был как поэт малоизвестен. Все здесь смотрели на него как на односельчанина, наезжающего летом погостить из города. Нам, местным учителям, даже не пришло в голову шире познакомить константиновцев с поэзией Есенина. Ни разу не устроили мы и литературного вечера, когда он бывал в селе. Говорить об этом теперь приходится с болью, сожалением и грустью. Кто знает, может быть, видя такое „внимание“ к своему творчеству со стороны нас, односельчан, Есенин временами с грустью думал о том, что
- Моя поэзия здесь больше не нужна,
- Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен».
Драма непонимания, отношение к нему родных лишь как к добытчику всю жизнь кровоточащей раной отзывались в душе Есенина. Этой кровью написаны многие его строки «Руси советской»:
- И это я!
- Я, гражданин села,
- Которое лишь тем и будет знаменито,
- Что здесь когда-то баба родила
- Российского скандального пиита.
- . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Вот так страна!
- Какого ж я рожна
- Орал в стихах, что я с народом дружен?
Сколько криков было брошено в Есенина со стороны недругов, жизнь заканчивалась, а отцу и матери по-прежнему было «наплевать на все его стихи». Потому он и сказал в конце жизни: «Я не хочу быть крестьянским поэтом». Нет пророков в своем малом отечестве. История повторяется. Через несколько десятилетий Николай Рубцов прислал одному из авторов этих строк (Станиславу Куняеву) письмо из вологодской глуши, из своей деревни Николы: «Я опять пропадаю в своем унылом далеке, в селе Никольском: в прелестях этого уголка я уже разочаровался, так как нахожу здесь не уединение и покой, а одиночество, и такое ощущение, будто мне все время кто-то мешает и я кому-то мешаю, будто я перед кем-то виноват и передо мной – тоже. Я проклинаю этот божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди… Откуда им знать, что после нескольких (любых удачных и неудачных) написанных мной стихов мне необходима разрядка: выпить и побалагурить».
И это о деревне Николе, которая стала знаменита на всю Россию лишь потому, что в ней несколько лет в детском доме прожил Коля Рубцов. И это Коля Рубцов, написавший:
- С каждой избою и тучею,
- С громом, готовым упасть,
- Чувствую самую жгучую
- Самую смертную связь…
«Мне поставят памятник на селе» – не напоминают ли эти строки Николая Рубцова есенинское: «Не ставьте памятник в Рязани»…
Но вернемся к «Анне Снегиной». Оказывается, и до революции бок о бок жили две деревни. В одной были «крытые железом дворы», «крашеные ставни», по праздникам «мясо и квас», в другой:
- Почти вся деревня вскачь
- Пахала одной сохою
- На паре заезженных кляч.
Комбедство-то, оказывается, зародилось еще задолго до революции, поскольку криушане «украдкой рубили», как рассказывает возница, везущий героя поэмы на родину, «из нашего леса дрова»…
А дальше пошел спор из-за этого леса: «Они в топоры, мы – то ж». И комбедовцы зарубили старшину из богатой кулацкой деревни. Как наказание за этот раздор, за этот смертный грех:
- С тех пор и у нас неуряды.
- Скатилась со счастья вожжа.
- Почти что три года кряду
- У нас то падеж, то пожар.
Вот так начиналась в деревне революция, которая после обвала власти стала каким-то апокалипсисом местного значения и для радовцев, и для криушан.
Есенин наконец-то рассчитывается с историей, кладет предел своим иллюзиям 1917 года, иллюзиям «Отчаря» и «Инонии», иллюзиям крестьянского рая и задним числом доказывает, что еще тогда, летом и осенью, он все видел не хуже Петра Орешина и Михаила Пришвина, чьи очерки о крестьянских безобразных бунтах печатались в тогдашних газетах на одной полосе с его стихами. Мужик-Богоносец из цикла религиозных поэм, пройдя через бунтарское обличье Пугачева, в «Анне Снегиной» преображается в большевика Оглоблина и в деревенского люмпена – Лабутю… Вот такое «преображение». Но Есенин был бы плохим летописцем, если бы просто талантливо описал то, что стало известно всем за эти годы о крестьянском русском бунте. Он удивительно тонко, но беспощадно высветил образ вождя этого бунта, «старшого комиссара» – Ленина. Надо сказать, что наша литературная наука была не особенно проницательна, когда восхищалась строками из «Анны Снегиной», в которых герой поэмы на вопрос крестьян:
- «Скажи,
- Кто такое Ленин?» —
«тихо» отвечает: «Он – вы». Вроде бы – да, поэт признает, что Ленин – вожак народных масс, плоть от плоти их. Но каковы они, эти массы, в поэме – это никому не приходило в голову: голытьба, пьяницы, люмпены, участники коллективного убийства старшины, «лихие злодеи», «воровские души». «Их нужно б в тюрьму за тюрьмой». А их вождь – Прон Оглоблин – «булдыжник, драчун, грубиян». Его брат Лабутя – «хвальбишка и дьявольский трус», он из тех, кто «всегда на примете. Живут не мозоля рук». А уж дальше беспощадные слова, брошенные Есениным русскому комбедству, просто невыносимы для интеллигента, старающегося любить народ. Вот он, портрет этого мужика:
- Фефела! Кормилец! Касатик!
- Владелец землей и скотом,
- За пару измызганных «катек»
- Он даст себя выдрать кнутом.
«Грабь награбленное!» – и тащат мужики по избам из барских имений рояли и патефоны играть «коровам тамбовский фокстрот».
Вот такая картина вырисовывается нам при внимательном чтении, и если вспомнить тихую фразу героя поэмы о Ленине: «Он – вы!» – то становится ясно, что мы, как говорится, просто в упор не видели всей глубины и всего драматизма, заложенных в ней.
- Таких теперь тысячи стало
- Творить на свободе гнусь.
- Пропала Расея, пропала…
- Погибла кормилица Русь…
Так говорит об этих, появившихся на глазах поэта, новых начальниках жизни пожилая степенная мельничиха, воплощение крестьянского здравого смысла, с которым невозможно спорить. А потому поэт молча соглашается с приговором и уходит в другой слой воспоминаний, гораздо более важный для него, ради которого, собственно, и написана была поэма-воспоминание о неосуществившейся, но счастливой любви, о времени, когда
- …У той вон калитки
- Мне было шестнадцать лет,
- И девушка в белой накидке
- Сказала мне ласково: «Нет!»
Есенин властно сжимает время, переносит свою скандальную славу «Москвы кабацкой» на несколько лет назад, и потому его бывшая любовь укоряет поэта:
- Мне жалко,
- Обидно мне,
- Что пьяные ваши дебоши
- Известны по всей стране.
Он совсем уже другой человек, прошедший огни и воды, вроде бы потерявший все прекрасное, что было в нем: доверчивость, чистоту, восторженность, он уже с расчетливостью думает о том, что «теперь бы с красивой солдаткой завесть хорошо роман».
Ничто вроде бы поначалу не «пробивается» ему в душу, ничто не «смущает» его, но, после припадка болезни, после беспамятства, после обморока души и тела, он вдруг почувствовал, что здоровье и то прежнее, «прекрасное», возвращается к нему. «Девушка в белой накидке», наоборот, изменяется в худшую сторону, явственно кокетничает с ним:
- Я важная дама стала,
- А вы – знаменитый поэт.
Она даже признается, что в то время, когда он валялся в беспамятстве, «вздохнула украдкой, коснувшись до вас рукой». Он понимает, что она, когда-то сказавшая ему «нет», готова сейчас сказать «да», не зря же у нее «красивый и чувственный рот». Однако он, почувствовав в себе возрождение прежней юной души, осторожно отклоняется:
- Хотелось сказать:
- «Довольно!
- Найдемте другой язык!»
Герой поэмы настолько дорожит возрождением в душе полузабытого, юношеского чувства, что отказывается от первоначальной мысли «завесть роман с красивой солдаткой». А героиня поэмы ведь и есть эта «красивая солдатка» – вдова офицера. Весь его жизненный опыт, слава, обретенная с годами мужская хватка – все отступает перед высоким соблазном испытать почти забытое чувство влюбленности, целомудрия, чистоты. Он, этот многоопытный светский лев, снова ведет себя как смущенный юноша:
- Не знаю, зачем я трогал
- Перчатки ее и шаль.
- . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Луна хохотала, как клоун.
- И в сердце хоть прежнего нет,
- По-странному был я полон
- Наплывом шестнадцати лет.
Последняя встреча после разорения усадьбы соратниками Прона и Лабути ничего не меняет в их отношениях. Женщина, не понимая его чувств, как бы оправдывается, что не зашла так далеко, как хотелось бы:
- Потом бы меня вы бросили,
- Как выпитую бутыль…
А герой не выходит из своего заколдованного круга, делает вид, что не слышит ее полупросьб, полунамеков об утешении за все – за смерть мужа, за хуторской разор:
- Но я перевел на другое,
- Уставясь в ее глаза…
И тогда она смутно начинает понимать, что нужна ему не как женщина, не как возможная любовница, а как прекрасное воспоминание о жизни, что «былой не была»:
- «Смотрите…
- Уже светает.
- Заря как пожар на снегу…
- Мне что-то напоминает…
- Но что?..
- Я понять не могу…»
То, что для него является сутью, «голубенью», таинственным светом, для нее – просто полузабытая картинка.
- «Ах!.. Да… (наконец-то вспомнила. – Ст. и С. К.)
- Это было в детстве…
- Другой… Не осенний рассвет…
- Мы с вами сидели вместе…
- Нам по шестнадцать лет…»
И как бы окончательно поняв, что они говорят на разных языках, живут в разных временах и разными чувствами, героиня поступает так, как и положено разочаровавшейся в своих ожиданиях женщине:
- Потом, оглядев меня нежно
- И лебедя выгнув рукой,
- Сказала как будто небрежно:
- «Ну, ладно…
- Пора на покой…»
В этих сценах Есенин впервые проявил себя каким-то волшебником, умеющим изображать и замечать тончайшие движения человеческой души…
А в награду ему уже как бы из другого, потустороннего, мира через какое-то время приходит письмо, где вдруг обнаруживается, что она все вспомнила, превратившись из красивой солдатки в юную давнюю девушку, которую он уже никогда не увидит. Его погружение в деревне в шестнадцатилетнее чувство оказалось не напрасным. За тысячи километров она все вспомнила и как бы соединилась с ним душой:
- «Вы живы?.. Я очень рада…
- Я тоже, как вы, жива.
- Так часто мне снится ограда,
- Калитка и ваши слова…»
Она жива, они ожили душою, они теперь навеки вместе, и, венчая этот мистический роман возрождения и обручения душ в поэме, в первый и в последний раз возникает столь дорогой и столь возвышенный мотив божественного синего цвета.
- Теперь я от вас далеко…
- В России теперь апрель.
- И синею заволокой
- Покрыта береза и ель.
Души встретились, прозрели и расстались, каждая удалившись в свой монастырь. Как в юношеском стихотворении:
- Все тот же вздох упруго жмет
- Твои надломленные плечи
- О том, кто за морем живет
- И кто от родины далече.
- И все тягуче память дня
- Перед пристойным ликом жизни.
- О, помолись и за меня,
- За бесприютного в отчизне!
Кроме «Анны Снегиной», Есенин писал в Батуме «Персидские мотивы», но стоит ли говорить о них подробно? Они все о жизни, «что былой не была», поскольку от первой до последней строчки погружены в горнюю синь.
«Синие цветы Тегерана», «море, полыхающее голубым огнем», «воздух прозрачный и синий», «голубая родина Фирдуси», «сиреневые ночи», «голубая да веселая страна»…
Есенин демонстративно насыщает «Персидские мотивы» священным для него цветом, что делает этот мир нереальным, живущим лишь в его душе, своеобразной персидской «Инонией». Когда в «Анне Снегиной» он окончательно попрощался с голубой Русью, то создал себе другой мир, где могла бы успокоиться его измученная душа, мир персидских мотивов, мир новой «Инонии», его личной, не имеющей никакой связи с реальной жизнью. Потому и в Персию не надо было ехать, потому и погрузил он эту очередную «Инонию» в голубизну и синь, потому бесполезны и наивны всяческие попытки разгадать, кто является прототипом Шаганэ, кто скрывается под именем Лалы или Гелии. Эти образы не искажены страстями, они так же сказочны и прекрасны, как и образ «Пречистой Девы», как образ непорочной «Телицы-Руси» или старушки матери, которая в русском синем раю старается поймать пальцами луч заката, или как сверкающий святостью лик деда, сидящего под Маврикийским дубом…
«Персидские мотивы» – своеобразное продолжение есенинского иконостаса, который он писал всю жизнь.
«Срочная. Москва… Бениславской. Персия прогорела… Шлите немедленно на дорогу… Везу много поэм».
Катя с Наседкиным и Бениславской едут встречать Есенина на вокзал. Он спрыгивает с поезда, все садятся в автобус. «Но, усевшись так, мы вчетвером еле-еле набрали денег на билеты. У Сергея – ни копейки, а у встречавших его – мелкие серебрушки и медяки» (В. Наседкин).
В первые же дни марта, отрешившись от всех московских соблазнов, Есенин сидит часами за столом. Он дописывает, доделывает, отшлифовывает «Анну Снегину» и «Персидские мотивы». «Очень трудно нам было жить в одной комнате. Особенное неудобство доставляла я. Мне нужно было готовить уроки, а заниматься негде, да и вечерами ежедневное мое присутствие при гостях было неуместно» (А. Есенина).
Когда Есенин садился за ломберный столик, заменявший ему письменный, и начинал разбирать свои бумаги, все женщины потихоньку исчезали из дома.
14 марта Есенин решается выступить с чтением поэмы в литературном объединении «Перевал». Комната в Союзе писателей была набита битком. Наконец-то! Есенин вернулся и привез новые стихи. Поэт прочитал «Анну Снегину». И тут произошло нечто неожиданное: поэма не взволновала слушателей. Сидевшие рядом с Есениным писатели отозвались о ней с холодком. Кто-то из них предложил «обсудить» поэму. Есенин пренебрежительно отрезал:
– Вам меня учить нечему. Вы сами все учитесь у меня.
Несколько дней он ходил расстроенный и мрачный. Не поняли, ничего не поняли!..
Небольшое утешение доставило ему случившееся вскоре после злополучного вечера у «перевальцев» знакомство с Качаловым. Качалов, вернувшийся со спектакля, застал Есенина у себя дома, обнимавшегося с гладкошерстным доберманом-пинчером красавцем Джимом, и обалдел от неожиданности: его породистый кобель никого из чужих не допускал к себе, а тут: «Я вошел и увидал Есенина и Джима – они уже познакомились и сидели на диване, вплотную прижавшись друг к другу. Есенин одной рукой обнял Джима за шею, а в другой держал его лапу и хриплым баском приговаривал: „Что это за лапа, я сроду не видал такой“. Джим радостно взвизгивал, стремительно высовывал голову из-под мышки Есенина и лизал его лицо».
Через несколько дней Есенин написал знаменитое стихотворение «Собаке Качалова», в котором были не разгаданные никем строки:
- Мой милый Джим, среди твоих гостей
- Так много всяких и не всяких было.
- Но та, что всех безмолвней и грустней,
- Сюда случайно вдруг не заходила?
- Она придет, даю тебе поруку,
- И без меня, в ее уставясь взгляд,
- Ты за меня лизни ей нежно руку
- За все, в чем был и не был виноват.
Скорее всего эти строки обращены к Галине Бениславской, которой незадолго до этого Есенин написал жестокое письмо, роковым образом повлиявшее на его жизнь: «Милая Галя! Вы мне близки, как друг, но я Вас нисколько не люблю, как женщину». Это оскорбительное и убийственное для Бениславской письмо Есенин написал потому, что ему понадобился открытый разрыв с ней: за несколько дней до визита к Качалову в его жизнь вошла Софья Толстая – внучка «великого старца». Неожиданно и легкомысленно, как он всегда поступал в таких случаях, поэт принял решение жениться на ней. С Софьей Андреевной Толстой-Сухотиной – внучкой Льва Толстого – он познакомился 5 марта 1924 года на вечеринке у той же Галины Бениславской. Какова же была новая пассия Есенина, могла ли она стать другом, женой, верной спутницей «падшего ангела», «Божьей дудки», «хулигана и пьяницы»? Об этом существуют самые разноречивые суждения современников. Первое и, может быть, самое важное из того, что сказано в них и что не сказано, принадлежит самой Софье Толстой: «На квартире у Гали Бениславской, в Брюсовском переулке, где одно время жил Есенин и его сестра Катя, как-то собрались писатели, друзья и товарищи Сергея и Гали. Был приглашен и Борис Пильняк, вместе с ним пришла я. Нас познакомили. Пильняку куда-то надо было попасть в этот вечер, и он ушел раньше. Я же осталась. Засиделись мы допоздна. Чувствовала я себя весь вечер как-то особенно радостно и легко. Мы разговорились с Галей Бениславской, с сестрой Сергея – Катей. Наконец я стала собираться. …Решили, что Есенин пойдет меня провожать. Мы вышли с ним вместе на улицу и долго бродили по ночной Москве… Эта встреча и решила мою судьбу. Вскоре Есенин уехал на Кавказ… Через несколько месяцев, весной 1925 года, я вышла за него замуж, а в декабре Сергея Александровича не стало. Что я тогда пережила… Страшно подумать!»
По иронии судьбы их знакомство произошло по случаю дня рождения Бениславской, которую Есенин иногда представлял друзьям, называя не только своим другом, но и женой. А буквально за два месяца до окончательного своего решения он обнадежил Бениславскую настолько, что она никак не могла ожидать от него такого предательства. 20 декабря 1924 года Есенин написал ей из Батума: «Может быть, в мире все мираж, и мы только кажемся друг другу. Ради бога, не будьте миражом Вы. Это моя последняя ставка, и самая глубокая…» Через два месяца он сделал последнюю ставку на Софью Толстую. Для Бениславской все ее надежды на любовь и привязанность к ней Есенина снова оказываются миражом. Это было тем более невыносимо для нее, ибо всем окружающим, да и самой Галине Артуровне казалось очевидным, сколь заурядна и неинтересна Толстая по сравнению с ней. Вот как вспоминает о Толстой сестра поэта: «Выше среднего роста, немного сутуловатая, с небольшими серовато-голубыми глазами под нависшими бровями, она очень походила на своего дедушку – Льва Николаевича; властная, резкая в гневе, и мило улыбающаяся, сентиментальная в хорошем настроении. „Душка“, „душенька“, „миленькая“ были излюбленными ее словами и употреблялись ею часто, но не всегда искренне» (А. Есенина).
Летом 1925 года во время длительного сватовства Есенина к Толстой, с постоянно возникающими вечеринками, поэт написал стихотворение, в котором было высказано его заветное желание той поры:
- Я хотел бы теперь хорошую
- Видеть девушку под окном.
- Чтоб с глазами она васильковыми
- Только мне —
- Не кому-нибудь —
- И словами и чувствами новыми
- Успокоила сердце и грудь.
Но Толстая побывала уже замужем, а во время знакомства Есенина с нею была любовницей Пильняка… Не об этом ли думал Есенин, когда писал: «…только мне – не кому-нибудь – и словами и чувствами новыми…» Так что особенно новых слов и чувств у нее, видимо, не было, и, наверное, ее имел в виду Есенин, когда в другом стихотворении сравнивал с лисицей, которая, притворившись мертвой, ловит воронят. В немногих мемуарах современников о ней идет речь как о женщине, довольно легко переходившей из одних писательских рук в другие. Борису Пильняку, видимо, она уже достаточно надоела, и он, не то чтобы с ревностью, а с облегчением заметил, что Есенин стал оказывать ей недвусмысленные знаки внимания. Впрочем, об одной из последующих вечеринок, состоявшейся приблизительно в том же составе, существует весьма живописный рассказ наблюдательной и язвительной женщины – знакомой нам Анны Берзинь.
«Поднимаясь к дверям квартиры, в которой жили Есенин и Бениславская, я слышу, как играют баянисты. Их пригласил Сергей Александрович из театра Мейерхольда. Знаменитое трио баянистов.
В маленькой комнате и без того тесно, а тут три баяна наполняют душный, спертый воздух мелодией, которую слушать вблизи трудно. Баянисты, видимо, «переложили» тоже и потому стараются вовсю, широко разводя мехи. Рев и стон.
За столом сидят Галина, Вася Наседкин, Борис Андреевич Пильняк, двоюродный брат Сергея, который за ним ходил по пятам, незнакомая женщина, оказавшаяся Толстой, сестры Сергея. Сам он пьяный, беспорядочно суетливый, улыбающийся. Он усаживает меня между Пильняком и Софьей Андреевной. Сам садится на диван и с торжеством смотрит на меня.
Галина Артуровна то и дело встает и выходит по хозяйским делам на кухню. Она все время в движении.
Шура, Катя, Сергей поют под баяны, но Сергей поет с перерывами, смолкая, он бессильно откидывается на спинку дивана, опять выпрямляется и опять поет. Лицо у него бледное, губы он закусывает – это показывает очень сильную степень опьянения.
Я поворачиваюсь к Софье Андреевне и спрашиваю:
– Вы действительно собираетесь за него замуж?
Она очень спокойна, ее не шокирует гам, царящий в комнате.
– Да, у нас вопрос решен, – отвечает она и прямо смотрит на меня.
– Вы же видите, он совсем невменяемый. Разве ему время жениться, его в больницу надо положить. Лечить его надо.
– Я уверена, – отвечает Софья Андреевна, – что мне удастся удержать его от пьянства.
– Вы давно его знаете? – задаю я опять вопрос.
– А разве это играет какую-нибудь роль? – Глаза ее глядят несколько недоуменно. – Разве надо обязательно долго знать человека, чтобы полюбить его?
– Полюбить, – тяну я, – ладно полюбить, а вот выйти замуж – это другое дело…
Она слегка пожимает плечами, потом встает и подходит к откинувшемуся на спинку дивана Сергею. Она наклоняется и нежно проводит рукой по его лбу. Он, не открывая глаз, отстраняет ее руку и что-то бормочет. Она опять проводит рукой по его лбу, и он, открыв глаза, зло смотрит на нее, опять отбрасывает руку и добавляет нецензурную фразу.
Она спокойно отходит от него и садится на свое место как ни в чем не бывало.
– Вот видите, разве можно за него замуж идти, если он невесту материт, – говорю я.
И она опять спокойно отвечает:
– Он очень сильно пьян и не понимает, что делает.
– А он редко бывает трезвым…
– Ничего, он перестанет пить, я в этом уверена. – Она действительно, кажется, в этом уверена.
Галя наливает стакан водки и подает Сергею, он приподнимается и шарит по столу. Катя и я киваем: пусть уж напьется и сразу уснет, чем будет безобразничать и ругаться. Сергей Александрович выпивает водку и валится на диван.
– Пойдемте, – говорю я и, повернувшись к Пильняку, добавляю: – Вы проводите Софью Андреевну, ведь уже поздно.
За очками поблескивают хитрые и насмешливые глаза. Я отвожу взгляд, а он, пригнувшись к моему уху, говорит достаточно громко, чтобы слышала Софья Андреевна:
– Я пойду провожать вас, а ее пусть кто угодно провожает. Целованных и чужих любовниц не провожаю…
Я растерянно поднимаюсь из-за стола и, взяв Бениславскую за руку, выхожу с ней в коридор.
– В чем дело, Галя, я ничего не понимаю…
У нее жалкая улыбка.
– Что же тут не понимать? Сергей собирается жениться… Он же сказал тебе об этом…
– Ты же знаешь, что Сергей болен, какая же тут свадьба?
Она устало машет рукой, и в ее глазах я вижу боль и муку:
– Пусть женится, не отговаривай, может быть, она поможет и он перестанет пить…
– Ты в это веришь, Галя?
Она утвердительно кивает головой.
В коридор выходят остальные. Только трое баянистов продолжают раздирать квартиру песнями. Сергей под их музыку спит, откинув голову. Лицо его бледно, губы закушены.
Усталая Галя провожает нас до двери. С Софьей Андреевной идет, кажется, брат Сергея.
Пильняк дорогой открывает тайны: Софья Андреевна жила с ним, а теперь вот выходит за Сергея. Он говорит об этом, а за очками поблескивают его насмешливые глаза.
Мне ни о чем говорить не хочется.
Зачем это делает Сергей – понять нельзя. Ясно, что он не любит, иначе он прожужжал бы все уши, рассказывая о своем увлечении. Впрочем, об этом он говорит только тогда, когда пьян, но я третьего дня видела его пьяным, он ничего не говорил о своей женитьбе.
На свадьбу я не пошла».
Берзинь, конечно, рассказала обо всем с неизбежным женским коварством. Иван Евдокимов же вспоминал об этой ситуации немного по-другому: «Почему-то больше всех хлопотала и волновалась о свадьбе А. А. Берзинь, считавшаяся близким другом Есенина».
В воспоминаниях Анны Берзинь о Есенине есть совершенно непотребные подробности. В частности, она пишет, что на другой день, после того как Пильняк провожал ее домой, Есенин и Толстая пришли к ней в гости. Есенин быстро то ли напился, то ли притворился, что пьян, вышел в другую комнату, попросил, чтобы туда зашел Юрий Либединский, и вдруг с испуганным и напряженным лицом проговорил: «Я поднял подол, а у нее ноги волосатые. Я закрыл и сказал: „Пусть Пильняк. Я не хочу. Я не могу жениться“». Все это он почти прокричал, желая, видимо, чтобы невеста, сидящая в другой комнате, слышала этот крик. Но не на такую напал. Она сделала вид, что ничего не слышит. А он продолжал жаловаться: «Я человек честный, раз дал слово, я его сдержу, но поймите, нельзя же так – волосы, хоть брей». И тут же, словно забыв обо всем, что только что наговорил, перешел на другое: как справлять свадьбу, кого из гостей позвать, и со смехом несколько раз повторил, что здорово все выйдет: «Сергей Есенин и Толстая, внучка Льва Толстого!»
Создается такое впечатление, что Есенин, окончательно и жестоко разрушив все надежды Бениславской на их совместную жизнь, в последний момент захотел дать задний ход, но ни сил, ни воли у него для этого не было. Он стал жертвой собственного поэтического легкомыслия. К тому же внучка Толстого, к тому же тихая квартира, семейное пристанище, которого у него никогда не было. Он метался от скандала к смирению, от театрального бунта к фанфаронской подготовке свадьбы… А что испытывала в это время Бениславская, знала только она сама да ее дневник, опубликованный совсем недавно.
Из дневника Бениславской:
«Погнался за именем Толстой – все его жалеют и презирают: не любит, а женился… даже она сама говорит, что, будь она не Толстая, ее никто не заметил бы… Сергей говорит, что он жалеет ее. Но почему жалеет? Только из-за фамилии. Не пожалел же он меня. Не пожалел Вольпин, Риту и других, о которых я не знаю… Ведь есть, кроме него, люди, и они понимают механизм его добывания славы и известности… Спать с женщиной, противной ему физически, из-за фамилии и квартиры – это не фунт изюму. Я на это никогда не смогла бы пойти…
Всегдашнее – «я как женщина ему не нравлюсь» и т. п. И после всего этого я должна быть верной ему? Зачем? Чего ради беречь себя? Так, чтобы это льстило ему? Я очень рада встрече с Л. Это единственный, кто дал мне почувствовать радость, и не только физически, радость быть любимой…»
Есенин сам в конце концов спровоцировал отчаянное решение Бениславской.
Как свидетельствует Е. Есенина, их взаимоотношения в 1924 году часто достигали той черты, после которой они должны были разрушиться.
«Галя, Вы очень хорошая, Вы самый близкий, самый лучший друг мне, но я не люблю Вас как женщину. Вам надо было родиться мужчиной. У Вас мужской характер и мужское мышление».
Длинные ресницы Гали на минуту закрывали глаза, и потом, улыбнувшись, она говорила: «Сергей Александрович, я не посягаю на Вашу свободу, и нечего Вам беспокоиться».
Но, кроме краха отношений с Бениславской и помимо драматического фарса, в который выливалось есенинское сватовство к Толстой, в марте произошла настоящая трагедия, финал которой разыгрался 30-го числа, через три дня после очередного бегства Есенина на Кавказ.
Тридцатого марта 1925 года в камере смертников Лубянской тюрьмы загремели двери.
– Кто тут Ганин? Выходи!
Двое палачей в кожаных куртках и брюках, ставших профессиональной формой ЧК, а потом ГПУ, вытолкнули в бетонный коридор светловолосого худого человека лет тридцати и повели его в тюремный двор. Один из чекистов на ходу расстегнул деревянную кобуру маузера.
Так погиб на рассвете весеннего дня вологодский крестьянин, поэт, друг Сергея Есенина Алексей Ганин…
Дело «Ордена русских фашистов» было начато 13 ноября 1924 года. Ордер на арест 1 ноября 1924 года подписан Генрихом Ягодой. В анкете для арестованных указано, что Ганин арестовывался дважды. Первый раз – Губчека в Москве, «по недоразумению принятый за контрреволюционера». Второй – 21 ноября 1923 года «арестован по обвинению в антисемитской агитации… Освобожден под подписку о невыезде». Речь идет о до сих пор скандальном «деле» Есенина, Клычкова, Орешина и Ганина, деле, преследовавшем их всю жизнь.
Из протокола допроса от 15 ноября 1924 года. Допрашивали Славатинский и Агранов. «Читал выдержки из тезисов, которые обнаружены у меня при аресте („Мир и свободный труд – народам“). Эти тезисы я подготовлял для своего романа».
Внешний вид обнаруженных при аресте Ганина тезисов – 19 страниц желтой бумаги, оборванных по краям, исписанных химическим карандашом. Текст ясный, грамотный, почерк красивый, несколько листов заляпаны бурыми пятнами, несомненно, кровью. Ганину показывали тезисы после побоев и пыток, очевидно, копия с тезисов, послуживших причиной смертного приговора поэту, снята для палача ЧК Агранова (Собельсона): видимо, делу Ганина придавалось большое значение, коль им занимался сам Яков Саулович.
Тезисы «Мир и свободный труд – народам», пролежавшие во тьме чекистских архивов почти 70 лет, – великий документ русского народного сопротивления еврейско-чекистско-коммунистической банде, плод народного низового сопротивления, и написан он с таким выходом в грядущее, что мысли и страсти, изложенные в нем, кажутся выплеснутыми сегодня, в наше смутное время.
ЧК арестовало 13 человек, не партийных фракционеров, не эсеров, не широко известных писателей, а никому не ведомых маленьких людей эпохи, вчерашних крестьян, начинающих поэтов, мелких служащих, объединенных одной идеей – борьбой с интернационально-коммунистическим режимом во имя спасения национальной России. Как в наши демократические времена, так и в ту тоталитарную эпоху такое мировоззрение называлось «фашистским». Группа Ганина получила название «Орден русских фашистов», Танин был объявлен главой ордена, и после подобных ярлыков участь подсудимых была решена. «Главу ордена» с шестью товарищами расстреляли 30 марта 1925 года. Остальные семеро пошли на Соловки, откуда вернулись лишь двое. Вот имена русских патриотов, боровшихся за Россию:
Братья Петр и Николай Чекрыгины, молодые поэты из города Жиздры Калужской губернии, из мещан, 23 и 22 лет. Виктор Иванович Дворяшин, поэт, сын сельского священника Тверской губернии, писавший под псевдонимом «Олег Полярный». Владимир Галанов, поэт, сын чиновника из города Петракова. Григорий Никитин, крестьянин Пензенской губернии деревни Панкратовка, поэт. Александр Кудрявцев, крестьянин Костромской губернии, деревня Здемирово, наборщик. Александр Потеряхин, из крестьян Нижегородской губернии, село Обуховка, литератор. Кротков Михаил, бывший дворянин, юрист. Сергей Головин, профессор, 58 лет. Борис Глубоковский, 30 лет, журналист, актер. Иван Колобов, из мещан, уроженец Тулы. Сахно Тимофей, крестьянин Черниговской губернии. Заугольников Евгений, 22 лет, крестьянин Минской губернии, местечко Барановичи. Вот они, участники страшного «фашистского заговора», расстрелянные в Москве и сосланные на Соловки «интернационалистами» вроде Якова Агранова.
Друг Алексея Ганина Пимен Карпов напишет после 30 марта 1925 года:
- От света замурованный дневного,
- В когтях железных погибая сам,
- Ты сознавал, что племени родного
- Нельзя отдать на растерзанье псам.
- . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Но за пределом бытия, к Мессии,
- К Душе Души – взывал ты ночь и день, —
- И стала по растерзанной России
- Бродить твоя растерзанная тень…
Это стихотворение было опубликовано через шесть с лишним десятилетий после его написания. А летом 1925 года в «Красной ниве» появилось другое стихотворение, автор которого отдал на глазах у всех дань памяти расстрелянным и сосланным членам «Ордена русских фашистов». Это Иван Приблудный опубликовал свою «Песнь о перепеле», написанную двумя годами раньше, с демонстративным посвящением Николаю Чекрыгину.
- Глупый, убитый, замученный,
- Вечно и всеми гоним, —
- Долго ж ты был неприрученным
- К тяжким законам земным.
- Чувствами, разумом спаяны
- И, не стесняясь детей,
- Весело, весело каины
- Пели над смертью твоей.
- . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Жаль, что не скрылся на дереве,
- Жаль, что родился в траве…
- – Перепел, серенький перепел,
- Вечная память тебе…
Отрывки из работы Алексея Ганина «Мир и свободный труд – народам»:
Ясный дух народа предательски ослеплен. Святыни его растоптаны, богатства его разграблены. Всякий, кто не потерял еще голову и сохранил человеческую совесть, с ужасом ведет счет великим бедствиям и страданиям народа в целом…
Россия стоит накануне гибели, а многомиллионное население коренной России обречено на рабскую нищету и вырождение…
Но как это случилось, что Россия с тем, чтобы ей беспрепятственно на общее благо создать духовные и материальные ценности, обливавшаяся потом и кровью Россия, на протяжении столетий великими трудами и подвигами дедов и пращуров завоевавшая себе славу и независимость среди народов земного шара, ныне по милости пройдох и авантюристов повержена в прах и бесславие, превратилась в колонию всех святых паразитов и жуликов, тайно и явно распродающих наше великое достояние…
За всеми словами о коммунизме, о свободе, о равенстве и братстве народов таится смерть и разрушения, разрушения и смерть. Достаточно вспомнить те события, от которых все еще не высохла кровь многострадального русского народа, когда по приказу этих сектантов-комиссаров оголтелые, вооруженные с ног до головы, воодушевляемые еврейскими выродками банды латышей, беспощадно терроризируя беззащитное сельское население, всех, кто здоров, угоняли на братоубийственную бойню, когда при малейшем намеке на отказ всякий убивался на месте, а у осиротевшей семьи отбиралось положительно все, что попадалось на глаза, начиная с последней коровы, кончая последним пудом ржи и десятком яиц, когда за отказ от погромничества поместий и городов выжигались целые села, вырезались целые семьи…
Достаточно опять-таки вспомнить (тот ужасный) разгром городов, промышленных предприятий, образцовых хозяйств и усадеб, бесконечно и ежедневно происходившие реквизиции, бесчисленные налоги, когда облагалось да облагается и до сих пор все, кроме солнечного света и воздуха, чтобы понять, что это только безответственный грабеж; и подстрекательство народа на самоубийство. Наконец, реквизиции церковных православных ценностей, производившиеся под предлогом спасения голодающих. Но где это спасение? Разве не вымерли (голодной смертью) целые села, разве не опустели целые волости и уезды (цветущего) Поволжья ? Кто не помнит того ужаса и отчаяния, когда люди голодающих районов, всякими чекистскими бандами и заградилками (только подумать!) доведенные до крайности, в нашем двадцатом веке в христианской стране дошли до людоедства, до пожирания собственных детей, до пожирания трупов своих соседей и ближних…
Мы еще раз повторяем, что всякий, кто умеет честно, по-человечески мыслить, тот из всего существующего положения в России ясно увидит, к чему на самом деле стремится эта изуверская секта.
Завладев Россией, она вместо свободы несет неслыханный деспотизм и рабство под так называемым «государственным капитализмом». Вместо законности дикий произвол Чека и Ревтрибуналов; вместо хозяйственно-культурного строительства – разгром культуры и всей хозяйственной жизни страны; вместо справедливости – неслыханное взяточничество, подкупы, клевета, канцелярские издевательства и казнокрадство. Вместо охраны труда труд (государственных) бесправных рабов, напоминающий времена дохристианских деспотических государств библейского Египта и Вавилона. Все многомиллионное население коренной России (и Украины), равно и инородческое, за исключением евреев, брошено на произвол судьбы. Оно существует только для вышивания налогов.
Три пятых школ, существовавших в деревенской России, закрыты. Врачебной помощи почти нет, потому что все народные больницы и врачебные пункты за отсутствием средств и медикаментов влачат свое жалкое существование. Высшие учебные заведения терроризированы и задавлены (как наиболее враждебные существующей глупости). Всякая общественная и индивидуальная инициатива раздавлена. Малейшее проявление ее рассматривается как антигосударственная крамола и жесточайшим образом карается, как преступление. Все сельское население, служащие, равно и рабочие массы раздавлены поборами, все они лишены своей религиозной совести и общественно-семейных устоев, все вынуждены влачить жалкое, полуживотное существование. Свобода мысли и совести окончательно задавлена и придушена. Всюду дикий, ничем не оправданный произвол и дикое издевательство над жизнью и трудом народа, над его духовно-историческими святынями. Вот он, коммунистический рай, недаром вся Россия во всех ее слоях, как бы просыпаясь от тяжкого сна, вспоминает минувшее время как золотой, безвозвратно ушедший век. Потому что всюду голод, разруха и дикий разгул, издевательство над жизнью народа, над его духовно-историческими святынями…
Поистине над Россией творится какая-то черная месса для идолопоклонников. Вся так называемая коммунистическая пропаганда и агитация, письменная и устная – вся псевдонаучная так называемая марксистская литература и наконец неслыханный по своей зловредности в истории законодательства поток запретов и распоряжений самозваного правительства, – эти исключительные образцы злобы, коварства, предательства и изуверской тупости являются ярким доказательством справедливости наших мнений…
Мы, русские националисты, на основании повседневных фактов всей русской общественной и современной хозяйственной жизни, наконец, на основании данных современной науки и статистики, вполне убедившись сами, перед лицом всего мира докажем не только ложность, но крайнюю зловредность данного учения для всей западноевропейской культуры и вообще для дальнейшего человеческого прогресса…
Не предрешая заранее, какой общественный строй должен быть в государстве Российском, а выдвигая со своей стороны идею великого земского собора, мы все же должны зорко смотреть, чтобы тайные враждебные силы раз навсегда потеряли охоту грабежа и бесчинства народа в целом и не помешали бы в дальнейшем развернуть в России свои еще непочатые силы на путь духовного и экономического творчества.
Тщательно взвесив современное положение России, небывалое единство настроения русского народа, мы твердо верим, что близок конец страданиям и радостно будет освобождение.
18.10.24 г.
Есенин всегда опасался быть втянутым в любую политическую борьбу, в любые заговоры. Истории с социал-демократами, с императрицей, с эсерами научили его звериной осторожности… Он был верен этому правилу и в отношениях с друзьями и со своим окружением 1924 года, вступившим в неравную и наивную тяжбу с коммунистической властью. Алексей Ганин и его друзья, как бы копируя историю с заговором Таганцева и с Гумилевым, однажды стали шутя составлять списки будущего правительства.
Из воспоминаний Г. Бениславской:
«В один из этих списков он включил и Е. – министром народного просвещения. Но Е., который, как бы ни ругался на советскую власть, все же не мог ее переменить ни на какую, рассердился, послал Ганина к черту и потребовал, чтобы тот сейчас же вычеркнул его фамилию. Ганин вычеркнул и назначил министром народного просвещения Приблудного… Почти наверное можно сказать, что как организатор тайного общества Ганин был абсолютным нулем. Все его списки и разговоры о перевороте так разговорами и оставались… Но, не зная его ближе, можно было поверить его бреду и решить, что он активный контрреволюционер. Впрочем, надо сказать, что когда я и Катя узнали о его расстреле, у нас одно слово вырвалось: „Слава богу!“, до того мы боялись, что этот погибший человек утянет за собой и С. А., которого тогда еще можно было спасти и за которого мы с таким отчаянием и остервенением боролись со всей этой „нищенствующей братией“…»
Читая необычайно зрелые, глубокие, точные и блестяще написанные тезисы Ганина, понимаешь, что современники совершенно недооценили его, считая всего лишь третьестепенным неудачником, пьяницей и представителем «нищенствующей братии».
Внешне он, конечно, соответствовал такому представлению о себе, но никто, видимо, кроме самого близкого окружения, не знал, какая мощная аналитическая и умственная работа проделана этим вышвырнутым из жизни человеком. Думается, что не представлял себе всего этого и Сергей Есенин. Видимо, он не знал и тезисов Ганина, сам Ганин, оберегая Есенина, в своих показаниях назвал его лишь в числе нескольких десятков людей, с которыми он иногда встречался в Москве, скрыв все об их давней дружбе, о жизни в Царском Селе, о поездке на Север, о том, что Есенин дважды был у него в Вологде и в деревне, о том, что он был шафером при венчании Есенина, о том, что на средства Дункан была издана его московская книга.
Словом, он делал все, чтобы тень от дела «Ордена русских фашистов» не упала на Есенина. Правда, здесь надо вспомнить и еще одно обстоятельство. Если ЧК и знала о связи Есенина и Ганина больше того, что рассказал об этом Ганин, то с Есениным, с его именем чекисты были вынуждены считаться. А может быть, и это скорее всего, приберегли известную им информацию для более подходящей минуты.