Философ Куприн Александр
– По-моему, у него уже были неприятности с полицией.
– Тем больше было причин сообщить нам о том, что он задумал.
– Я ей именно так и сказал.
– Но…
– Но она не принимала его слова всерьез.
– А вы принимали.
Я помолчал.
– Трудно сказать.
Полицейский приподнял брови.
– Если бы вы слышали его, то поняли бы, о чем я.
– Напомните мне, почему вы уезжали из города.
– Ездил домой, на семейное торжество. Я же вам говорил. Можете позвонить кому угодно, там было человек пятьдесят. Позвоните в церковь. Отцу Фреду Хэммонду. Позвоните моим родителям.
– Угу.
– Послушайте, вы должны поговорить с ним. С ним. С Эриком. Не со мной. Если кто-то с ней что-то сделал, отвечает за это он.
– А, так вот что вы думаете? Кто-то с ней что-то сделал?
– Я не знаю. Откуда мне знать? Не знаю. Я сказал «если».
– Ладно, хорошо. Вы не знаете, сделали с ней что-то или нет. Но если сделали, то он, а не вы. Так?
– Так.
– И идея насчет того, что с ней сделать, принадлежала не вам.
– Правильно.
– О’кей. Хорошо, что мы это прояснили. – Зителли потер пальцем нос. – Так, давайте на секунду остановимся, присмотримся к тому, что у нас получается. Значит, в начале нашего разговора вы сказали, что ее мучили боли…
– Да.
– Ее мучают боли, начинается депрессия, она оставляет записку самоубийцы. Хорошо. Но с другой стороны, вы хотите, чтобы я исходил из того, что ее убили, а сделал это он…
– Я не хочу, чтобы вы из чего-то исходили, я…
– Так что же произошло – самоубийство или убийство?
– Не знаю.
– Но ведь какое-то мнение у вас должно быть.
– У меня его нет. Я говорю гипотетически. Я… прошу вас, мне достаточно тяжело и без всего этого.
Он поднял перед собой ладони:
– Я только повторил сказанное вами.
– Ничего такого я не говорил. Я сказал: разберитесь в этом. Послушайте, я просто пытаюсь помочь вам.
– И я это очень ценю, будьте уверены. Ну хорошо, допустим, я с ним поговорю…
– Правда?
– Что?
– Вы собираетесь поговорить с ним?
– Это зависит…
– От чего?
– Много от чего. Но допустим, я с ним поговорю. Что он мне скажет?
Я вздохнул:
– Что все было задумано мной.
– А именно?
– Все, что случилось.
– Однако, что именно случилось, вам не известно.
– Но разве весь смысл расследования не в этом? Не в выяснении того, что на самом деле случилось?
Детектив пристально смотрел на меня.
– Похоже, для вас это очень важно.
– Я…
– И вы здорово завелись.
– Да, для меня это важно. Конечно, важно. И я вовсе не завелся. То есть завелся, конечно, но не завелся.
– Ну хорошо.
– Я к тому, что и вы завелись бы на моем месте, если бы вам пришлось сносить это.
– Что именно?
– Допрос.
– Вы думаете, у нас тут допрос происходит?
– А разве нет?
– Ладно, давайте взглянем на это так, – сказал он. – Допустим, к примеру, что ничего не случилось…
Так мы и ходили кругами, проведя два часа в одуряющих онтологических играх, и наконец я схватился руками за голову.
– Прошу вас, давайте прервемся.
– Нет ничего проще.
Зителли прошелся по библиотеке, осматриваясь.
– Хорошие вещи, – сказал он.
И тут я вспомнил.
– Что с ее диссертацией? – спросил я.
– С чем?
– С диссертацией. Она оставила ее на кровати, для меня. Об этом сказано в записке.
– А, вон вы про что… Мне придется забрать ее.
Я резко выпрямился в кресле:
– Зачем?
– Хочу посмотреть, что там к чему.
– Она же ее мне оставила.
– Не волнуйтесь, я вам ее верну.
– Когда?
– Когда просмотрю.
– Это работа по философии, – сказал я. – И ничто иное.
– Значит, я смогу вернуть ее без задержки.
Продолжая спорить, я лишь навлек бы на себя новые подозрения, и все же то, что полиция изымает в качестве улики научную работу пятидесятилетней давности, казалось мне совершенным абсурдом.
– Она и написана-то по-немецки, – сказал я.
Он пожал плечами, пересек комнату, остановился перед каминной полкой.
– Это Ницше?
Оставшись наконец в одиночестве, я поднялся в ее спальню. После ухода полицейских там все было вверх дном. Утреннее солнце высвечивало еще сохраненный простынями оттиск ее тела.
Глава восемнадцатая
А вот дальше все заволоклось туманом.
Целые дни я проводил в безделье. Не следил за собой. Не читал. То немногое, что я ел, извлекалось мной из консервных банок. Рябые какие-то ночи сменялись утрами, затопленными страшной комковатой тишиной, и проходил час, если не больше, прежде чем я, проснувшись, вылезал из кровати. Пакеты с продуктами, брошенные мной в холле, так там и стояли, нетронутые, пока запах гниения не проник в гостиную, только тогда я отволок их на улицу, к мусорным бакам. Библиотеки я избегал, как и большей части дома, включая весь второй этаж; проводил целые дни в моей комнате, немытый, не способный отчетливо думать, расхаживающий взад-вперед в ожидании, когда она позовет меня побеседовать, и воспоминания о последнем уик-энде прокручивались в моей голове склеенной в бесконечную петлю кинопленкой, терзая меня. Никогда гнет неведения не давил на меня так сильно и так мучительно, как в те часы. Я не ведал, что произошло с ее телом, где ее похоронят и когда. Не ведал, следует ли мне съехать. Не ведал, как полагается платить за электричество, за воду, что делать с почтой. И не ведал, считает ли полиция происшедшее убийством или самоубийством; допросили Эрика или нет и, если допросили, что он им наплел. Я доставал и доставал из кармана визитную карточку Зителли с уже успевшими загнуться уголками. И не поддавался желанию позвонить ему, понимая: что бы я ни сказал, мои слова могут счесть самообличением, тревогу – свидетельством чувства вины, а желание помочь торжеству правосудия – попыткой свалить вину на другого. Мне надлежало помалкивать, и как можно дольше, и потому я цеплялся за бездействие и не говорил ни с кем, снося изнурявшее меня безмолвие. Каким бы ни было официальное заключение, разве не мое отсутствие стало окончательной причиной смерти Альмы? Разве я не допускал – на каком-то уровне сознания – возможность этой смерти, разве не желал ее? Я много чего мог сделать – остаться дома, позвонить Дрю, позвонить по 911, – однако не сделал ничего, и мой воспаленный мозг приравнивал это упущение к действию. Я оставил ее одну, и она умерла.
То, что я делаю, я делаю по собственной воле.
Экзистенциалисты считают самоубийство единственной величайшей проблемой философии. Если человек свободен, по какому праву мы мешаем ему расстаться с жизнью? Камю, Сартр, Ницше – все они отвечали на этот вопрос, но ни один из их ответов ничем мне тогда не помог.
Кому и понять это, как не Вам?
Возможно, Альма рассчитывала умиротворить мою совесть. Если так, она просчиталась: я не мог не видеть в себе безучастного наблюдателя, а вернее сказать, механизм вывода ею решающего доказательства.
Я проснулся – в час слишком ранний – от дикого шума.
В холле стояла, раскачиваясь и орудуя пылесосом, Дакиана.
– Простите!
Она не ответила.
Я выдернул вилку пылесоса из розетки.
– Сиир, зачем, мне нужно чистить.
Со всем доступным мне терпением я рассказал ей о случившемся. Она, похоже, не поняла, пришлось повторить. Умерла, сказал я.
Теперь до нее дошло. Она всплеснула руками, лицо ее исказила гримаса славянской муки. Мне захотелось дать ей пощечину. Я и со своим-то горем справлялся с трудом, ее же выглядело, в сравнении, бесцеремонным и карикатурным.
– Миис Альма, – зарыдала она. – Оооххх.
Я стоял перед ней в одной лишь пижаме.
– Оооххх. Оооххх.
– Мне очень жаль, – сказал я.
– Оооххх.
– Это ужасно, я понимаю. Но, послушайте…
Она вдруг перестала плакать и уставилась на меня.
– Я чищу вас.
– Меня? Нет. Нет, я…
– Пожалуйста. Только работать.
– Я не могу…
Руки ее взлетели вверх:
– Сиир. Охххх. Сиир.
– Я не могу позволить вам работать здесь. Мне нечем платить.
– Да, о’кей.
– Вы не поняли.
– Работать очень хорошо.
– Не сомневаюсь в этом, однако…
– Три года, – сообщила она. – Один. Два. Три.
– Как бы там ни было…
Она снова воткнула вилку в розетку, включила пылесос.
– Выключите, пожалуйста.
Ууууууууу.
– Выключите. Будьте доб… а, черт!
Я снова выдернул вилку.
Дакиану это не устрашило, она торопливо засеменила через холл в сторону кухни.
– Секунду. Подождите.
Но она уже мыла оставленные мной грязными тарелки. Я поозирался по сторонам: мухи, крошки, вскрытые банки, усыпанный сором стол. Настоящий фильм ужасов.
– Давайте договоримся, – сказал я. – Сегодня можете поработать, но это все.
– Да, я работаю.
– Хорошо. Но, послушайте. Перестаньте… выключите воду, пожалуйста. Пожалуйста. Во-первых, долго я здесь не пробуду. Хотите работать, договаривайтесь с тем, кто поселится в доме после меня. Так что только сегодня. И все. Не больше. Ладно?
Она кивнула и запела, не раскрывая рта.
– И я хочу, чтобы ее спальню вы не трогали. Не входите в нее. Вы поняли? Спальня – нет.
– Да, сиир.
– Спальня наверху. Не входите в нее.
– Да, я чищу.
– Нет. – Я схватил ее за запястье и отвел наверх. – Не чищу.
Лицо Дакианы выразило недоумение.
– Нет, – сказал я. – Идет?
– Идет. Вы босс.
Я вернулся в постель, сунул голову под подушку.
Под конец пятого часа она пришла ко мне.
– Кончаю, сиир.
– Спальню наверху вы не трогали, так?
– Да, сиир, нет.
Не понимая, что это значит, я ткнул пальцем вверх:
– Да?
– Нет.
– Нет?
– Нет, – подтвердила она.
– Нет. Ладно. Годится. Хорошо. Сколько она вам платила? – Я помолчал. – Деньги. Сколько денег?
Дакиана отвела взгляд в сторону, почесала шею.
– Сто.
– Она платила вам сто долларов?
– Идет, восемьдесят пять.
Ну понятно: она назначила себе прибавку.
– Сорок пять, – сказал я.
– Восемьдесят.
– Пятьдесят.
– Семьдесят пять.
– Пятьдесят пять.
Она издала скорбное подвывание – ни дать ни взять, Вуки[21].
Я достал из бумажника три двадцатки, протянул ей. Она, чуть помедлив, схватила их и засунула в лифчик. В ухмылке ее я прочитал вскипавшую ненависть – или то было уважение? Может быть, моя мужественная решимость произвела на нее сильное впечатление?
– Я прихожу следующая неделя, – сказала она.
– Нет. Больше не приходите. Это все.
Она нагнулась, чтобы поднять с пола сумку.
– До скорого.
Позвонившая мне женщина назвалась помощницей Чарльза Палатина, поверенного Альмы. Мистер Палатин хотел бы поговорить со мной лично – если возможно, завтра. Мы условились встретиться в два, и я приступил к выбору наряда. Я был совершенно уверен: под конец встречи мне прикажут очистить дом, однако надеялся, что если оденусь поприличнее, то смогу выклянчить отсрочку. Увы, гардероб мой каким был, таким и остался, ничего лучшего испачканных чернилами штанов цвета хаки да блейзера в нем не обреталось. Я разложил одежду по кровати и задумался насчет обуви. «Стыд и позор, мистер Гейст. Единственная моя предсмертная просьба». Я вспомнил мерцание ее глаз, насмешливые переливы голоса. И вдруг понял: то была шутка на мой счет, но обращенная ею к себе. Альма знала, что ее ждет. Конечно, знала. Она добивалась моего отсутствия, настаивала на моей поездке домой, на том, что Эрик ничуть не опасен. Да и чем он мог быть опасен? Ничего он ей сделать не мог, раз она собиралась сделать это сама, первой.
И вопрос, стало быть, таков: сделала ли?
Я принял душ, оделся и отправился за покупками.
На Брэттл-стрит располагался магазин дорогой мужской одежды. Я много раз проходил мимо него, но никогда не заглядывал внутрь. А теперь остановился, чтобы осмотреть витрину. Безголовые, облаченные в твид манекены извещали о близящемся начале нового сезона. У задней стены красовались туфли и ботинки – расставленные рядком, точно пирожные, глянцевитые черные и словно бы изжеванные коричневые. Когда я открыл дверь, звякнул колокольчик, и навстречу мне вышел седовласый продавец в элегантном костюме из шотландки.
Измерив мои ступни, он притащил несколько коробок.
– Эти вы будете носить до конца жизни, – заверил он.
Кожа была тугой, новой, неуступчивой. Я спросил, нет ли у них чего-нибудь менее парадного.
Он снял с полки полуботинок, даже на вид бывший куда более мягким.
– «Мефисто». Чудесная обувь. Сносите одну пару и только такие всю жизнь покупать и будете. Сейчас посмотрю, есть ли у нас ваш размер.
Оставшись один, я немедля почувствовал себя неловко. Постоянного источника дохода у меня больше не было, а новые туфли были не так важны, как, скажем, жилье. Надо полагать, Альма не возражала бы против того, что я попытаюсь – с помощью денег, подаренных мне ею на день рождения, – отвратить угрозу бездомности. А воображать, что, купив себе подарок, ты каким-то образом почтишь ее… Это же ни в какие ворота не лезет. И я, не дожидаясь возвращения продавца, натянул мои дрянные башмаки и удрал.
Когда я зашел в продуктовый на углу, в небе уже собирались тучи. Последний отделявший меня от дома сорок девять квартал я пробежал под ливнем и, влетев в холл, замер, орошая пол и ожидая появления ее призрака.
Тишина.
На кухне я включил радио и, так и не переодевшись в сухое, приступил к изготовлению «Захера». Меня трясло от холода, зубы лязгали, отбивая бешеный, неровный ритм. Работал я лихорадочно, бездумно, разводя жуткую грязь, осыпая себя какао, сахаром, мукой, молотя сбивалкой по краям чаши, со стуком опуская на стол банку абрикосового джема, хлопая дверцами шкафчиков, ящиками стола, дверью холодильника. Что угодно, только не тишина. Однако этого шума оказалось не достаточно, и я отыскал станцию, которая передает оглушительный рок, и вопил под нее песню за песней, даром что ни одного их слова не знал. Однако тишина не сдавалась, она просачивалась в пустоты между нотами, растекалась, точно грязная, прорвавшая запруду вода, по полу, поднимаясь до моих лодыжек, до колен, и очень скоро дошла мне до поясницы, потом до груди, я тонул в тишине и потому вывернул ручку громкости до предела, и меня захлестнул ревущий прилив пустоты. Я открутил на полную краны раковины. Открыл духовку и резко сунул в нее торт – так что масло переплеснулось через края формы и зашипело на раскаленных стенках. Потом взял кухонное полотенце, протер мокрые от дождя волосы, до красноты растер щеки и заткнул им же уши, пытаясь наполнить тишину безмолвием и шумом, вдыхая горько-сладкий аромат жженого шоколада.
Компания с ограниченной ответственностью «Палатин и Палатин» занимала последний этаж высотного дома на Бэттеримарч-стрит. Меня, явившегося раньше времени, провели в кабинет, в котором господствовал огромный, обитый кожей письменный стол. За столом возвышалось гигантское кожаное кресло, а за креслом открывался в венецианском окне величавый вид на Бостонскую гавань, дающую приют всему – от пластиковых бутылок до трупов и того, что еще уцелело от прославленного двухсотлетней давности чая[22]. Если бы по этой воде надумал вдруг прогуляться Иисус, никто бы и глазом не моргнул.
Все, что различалось на стенах и в выставочных шкафчиках кабинета, говорило о богатстве и вкусе, и я уже начал сожалеть о том, что одет так паршиво, чувствовать, что здорово прокололся, когда в кабинет вошел его облаченный в костюм от хорошего портного хозяин. Дородный, очень сутулый, с хриплым, как у подвесного мотора, дыханием, он, прихрамывая, приблизился к креслу, сел, провел покрытой печеночными звездочками рукой по редким, коротко подстриженным волосам и окинул меня откровенно оценивающим взглядом.
– Знаменитый Джозеф Гейст, – сказал он.
Я попытался улыбнуться:
– Знаменитый чем?
Он не ответил. Снял со стопки папок верхнюю, открыл ее, вынул несколько скрепленных степлером документов, надел очки и принялся молча изучать текст, так что очень скоро я ощутил себя представшим перед судом.
– Что слышно о ее погребении? – спросил я.
Он взглянул на меня поверх очков.
– Простите, я просто… мне не известно, какой в подобных случаях принят порядок.
Палатин закрыл папку.
– Погребения, в общепринятом смысле, не будет.
– Прошу прощения?
– Она оставила четкие указания: ни службы, ни священника.
– То есть ее кремируют?
– Как только покончат с аутопсией.
– А когда же…
– Не знаю. Работой наша служба судебных медэкспертов завалена под завязку, а о расторопности ее я лучше умолчу. Так что может пройти несколько месяцев.
Я возмущенно спросил:
– И она так и будет просто… лежать там?
– Какое-то время.
– Ладно, понятно… Но когда с ней будут прощаться, я хотел бы присутствовать при этом.
Он поджал губы:
– Я попрошу Нэнси известить вас.
– Спасибо.
Он вернулся было к чтению, но затем сказал: