Иван III Андреев Александр

В среду 1 июля 1472 года (накануне праздника Положения ризы святой Богородицы во Влахерне), при огромном стечении народа мощи святого Петра были торжественно помещены на постоянное место — в их новую раку. По этому случаю митрополит Филипп совершил литургию в своей палатной церкви Ризоположения; другое торжественное богослужение с участием нескольких епископов и кремлевского духовенства состоялось в Архангельском соборе. Знаменитому агиографу Пахомию Сербу велено было написать особые каноны в честь перенесения мощей святого Петра, а также нового чудотворца митрополита Ионы. По окончании собственно церковной части праздника вся московская знать была приглашена на пир к великому князю. Особые столы накрыли для московского духовенства. Даже для последнего нищего этот день оказался радостным: в Кремле всем просящим была подана милостыня и выставлено бесплатное угощение.

Торжества в Москве 1 июля 1472 года имели и определенный политический подтекст. Они свидетельствовали о благочестии московской династии, которая находилась под особым покровительством Божией Матери и святителя Петра. Эту идею, выраженную в форме соответствующих церковных служб и песнопений, Иван хотел распространить как можно шире. «И повеле князь великы по всей земли праздновати принесении мощем чюдотворца (митрополита Петра. — Н. Б.) месяца июля 1 день» (27, 298).

Успенский собор московского Кремля — лишь зримый образ того незримого, но величественного собора московской государственности, который сооружался несколькими поколениями русских людей: правителей и воинов, монахов и купцов, ремесленников и крестьян. Прочной известью, скреплявшей все элементы этого таинственного собора, была способность к самоотречению во имя высшей цели, кратко именуемая героизмом. И в те годы, когда московские строители, постукивая молотками, день за днем поднимали над землей свой белокаменный собор — безвестные герои и труженики строили собор духовный. Оставим на время кремлевских строителей и поглядим, что делалось тогда на той строительной площадке, имя которой — Русь.

Едва отгремели кремлевские колокола в день перенесения мощей святителя Петра, как череда нежданных тревог и печалей захлестнула Москву. Заботы о соборе временно отступали на второй план. Еще в июне 1472 года с юга пришла весть о том, что хан Большой Орды Ахмат, «подговорен королем», собирается в набег на русские земли. У хана были и свои причины для вражды: он не пожелал оставить без ответа дерзкий набег вятчан на его столицу Сарай весной 1471 года. Идти на Вятку через территорию Казанского ханства Ахмат не мог и потому решил свести счеты с Москвой.

В Москве известие о войне вызвало настоящий переполох. Все понимали, что набег вятчан — лишь повод для войны. Главное же состояло в том, что разгром Новгорода летом 1471 года встревожил многих соседей Руси. Существовала реальная опасность объединения всех недругов Ивана III — казанского и волжского «царей», польского короля Казимира IV и внутренних врагов.

2 июля 1472 года (на праздник Ризоположения и на следующий день после торжественного перенесения мощей святителя Петра в новую раку) Иван III отправил своих лучших воевод, героев первого похода на Новгород — Данилу Холмского, Федора Давыдовича Хромого и Ивана Стригу Оболенского — «к берегу со многими силами» (31, 296). «Берегом» (как именем собственным) в ту пору называли южную границу Московской Руси — укрепленную оборонительную линию, проходившую по реке Оке.

Вслед за воеводами великого князя «к берегу» выступили и братья Ивана III — Юрий Дмитровский, Андрей Углицкий, Борис Волоцкий и Андрей Вологодский. И участие в походе всех братьев Васильевичей, и предшествовавший ему общий молебен у раки святителя Петра говорили о том, что война обещала быть тяжелой. Ходили тревожные слухи, будто на помощь Ахмату придет с войском король Казимир IV. Весь июль Иван находился в Москве, следя за развитием событий и поторапливая своих удельных братьев. Одновременно он укреплял свой тыл. 2 июля, в тот самый день, когда московские полки двинулись на юг, вереница всадников устремилась по Троицкой дороге на северо-восток. То был кортеж старой княгини Марии Ярославны — матери великого князя. Впервые после кончины мужа она решила навестить свои ростовские владения. По дороге в Ростов княгиня, несомненно, остановилась в Троицком монастыре, где 5 июля отмечали праздник — 50-летие обретения мощей преподобного Сергия Радонежского (5 июля 1422 года). Трудно поверить, что старая княгиня, повидавшая за свою долгую жизнь немало опасностей, покинула столицу из страха перед возможным нашествием татар. Более вероятно другое: княгиня хотела помочь старшему сыну в трудную минуту. Она должна была не только помолиться вместе с троицкими иноками у гроба преподобного Сергия Радонежского о даровании московскому войску победы над погаными, но и прислать в Москву ратников из подвластных ей земель. Кроме того, именно там, в Ростове, предполагалось создать убежище для княжеской семьи в случае, если ей придется бежать из Москвы.

В то время как Москва собирала все свои силы для отпора надвигавшейся Орде, в городе вдруг вспыхнул пожар. Ночью 20 июля «загореся на Москве на посаде у Воскресениа на рве и горело всю нощь и на завътрее до обеда, и многое множество дворов згоре, единых церквей 20 и 5 згорело… Была же тогда и буря велми велика, огнь метало за 8 дворов и за боле, а с церквей и с хором верхи срывало, истомно же бе тогда велми нутри граду (в Кремле. — Н. Б.), но милостью Божьею и молитвами Пречистыа Его Матере и великых чюдотворец молением ветр тянул з города, и тако заступлен бысть» (31, 297).

Великий князь не усидел во дворце и лично кинулся тушить пожары на улицах Москвы. Вслед за ним устремилась и дворцовая стража — «дети боярские». Это была историческая картина, достойная кисти великого художника. На своем породистом белом жеребце, в наспех подпоясанной белой рубахе, великий князь носился по горящему городу. Его долговязую фигуру с всклокоченной черной бородой и длинными, как мельничные крылья, руками можно было видеть то на Востром конце, то на Кулижках, то возле Богоявленского монастыря. Сквозь треск огня и вой толпы, сквозь дикие крики погибавших в пламени людей слышен был его зычный голос. Иван командовал — и под кнутом его приказаний обезумевшая толпа мало-помалу превращалась в послушные фаланги, идущие в сражение с огнем. Иной раз он и сам, спешившись, хватал в руки багор и, к ужасу своих телохранителей, бросался в самое пекло, чтобы поскорее разметать по бревнышкам загоравшуюся постройку.

Летописец с обычным лаконизмом рисует этот колоритный эпизод: «Был же тогда и сам князь велики в граде и много пристоял на всех местех, гоняючи съ многими детми боарьскыми, гасящи и разметывающе» (31, 297). Но вглядимся получше в эту страшную ночь. Здесь, в этих безумных отсветах торжествующего огня, виден подлинный характер нашего героя. Похоже, что хитроумие и осторожность Ивана Калиты удивительным образом соединялись в нем с неистовым темпераментом Дмитрия Донского.

Пожар был потушен, и жизнь понемногу возродилась на пепелищах. Но Степь по-прежнему грозила бедой.

Рано утром 30 июля 1472 года запыленный гонец принес весть о том, что Ахмат со всей своей силой идет на Алексин — маленькую крепость на Оке, прикрывавшую обширный участок «берега» между Калугой и Серпуховом. Воспользовавшись предательством кого-то из местных жителей, татары внезапно набросились на русских воинов, которые несли сторожевую службу в Степи. Погибая, «сторожа» оказали отчаянное сопротивление и успели все же отослать гонца к московским воеводам, стоявшим на Оке. Извещенные о движении татар к Алексину, русские полки двинулись наперехват.

От Алексина было недалеко до московско-литовской границы. Из Литвы на соединение с татарами мог подойти с войском польский король и великий князь Литовский Казимир IV.

Узнав о движении хана в сторону Алексина, Иван III понял, что война вступает в решающую стадию, когда главнокомандующий должен быть на театре военных действий. Отстояв раннюю обедню, он тотчас, «и не вкусив ничто же» (то есть в спешке даже не успев отобедать), поспешил в Коломну (31, 297). За ним устремились и остававшиеся в столице полки. Своего сына и наследника, 14-летнего Ивана Молодого, великий князь в тот же день отправил в Ростов, на попечение бабушки — княгини Марии Ярославны. Очевидно, оставлять его в Москве Иван посчитал опасным.

На первый взгляд, бросок Ивана III в Коломну кажется непонятным: враг появился на юге, а великий князь помчался на юго-восток. Однако на деле такое решение было вполне объяснимо. Литовская угроза, по-видимому, не слишком тревожила государя. У Казимира в это время было много своих собственных забот. Он подталкивал хана к нападению на московские земли, обещал ему свою помощь, но в последний момент уклонялся от участия в войне. Эта тактика, основоположником которой можно считать еще великого князя Литовского Ягайло, уклонившегося от участия в Куликовской битве на стороне Мамая, была вполне разумной. Литва не была заинтересована в решительной победе Москвы над Ордой или же Орды над Москвой. Состояние постоянной вражды между этими государствами, с точки зрения литовской дипломатии, было наилучшим.

По-видимому, князь Иван сильно опасался того, что одновременно с Ахматом на русские земли нападет w казанский хан Ибрагим. Коломна была наилучшим местом для ставки великого князя в случае войны на два фронта. Само его появление здесь служило грозным предупреждением для Казани. Наконец, именно из Коломны Ивану было удобнее всего обратиться за помощью к служилым татарам «царевича» Даньяра, владения которых находились ниже по Оке.

Позднее великий князь из Коломны поднялся верст на десять вверх по Оке и остановился в Ростиславле — одном из крупнейших городов Рязанского княжества (151,119). Отсюда, поднявшись вверх по реке Осетр (правый приток Оки, устье которого находилось близ Ростиславля), Иван мог быстро выйти в район Тулы pi верховьев Дона, где Ахмат, отправляясь в набег, оставил небоеспособную часть своей Орды. Как мы увидим, расчет Ивана оказался точным.

Летописи весьма туманно излагают подробности сражения за Алексин. Такого рода туман, как правило, служит прикрытием для постыдных просчетов власти. Похоже, что здесь не обошлось без обычного для русской армии разгильдяйства, трусости и жадности одних, искупленных ценою самопожертвования других.

Очевидно, что Ахмат-хан безошибочно выбрал самый слабый участок «берега». Хорошо поставленная разведка была со времен Чингисхана одним из главных принципов монгольского военного искусства. К тому же у Ахмата были русские проводники, которые хорошо знали местность и расположение дозоров пограничной стражи.

Небольшая крепость, стоявшая на правом, степном берегу Оки, за долгие годы покоя на этом участке границы совершенно утратила свою боеспособность. Сидевший в Алексине воевода Семен Васильевич Беклемишев еще до появления татар под стенами города получил от Ивана III распоряжение распустить гарнизон и уйти на левый берег Оки. Однако он скрыл этот приказ от горожан и, кажется, решил на этом немного подзаработать. Узнав о приближении хана Ахмата, жители Алексина стали просить воеводу разрешить им уйти за Оку. Тот потребовал за разрешение мзду. Алексинцы собрали ему 5 рублей — немалую сумму для этого небольшого, затерянного между лесом и степью городка. Алчный воевода «захоте у них еще шестаго рубля, жене своей» (12, 438).

В то время как продолжался этот постыдный торг, из степи нагрянули татары. Воевода «побеже за реку Оку съ женою и съ слугами» (12, 438). Татары, преследуя убегавших, кинулись за ними в реку. К счастью для Беклемишева, на том берегу появился молодой верейский князь Василий Михайлович Удалой с небольшим отрядом. Он смело вступил в бой с татарами, которые, не ожидая отпора, вернулись на свой берег. Между тем со стороны Серпухова стали подходить полки, которыми командовал брат Ивана III — удельный князь Юрий Дмитровский. Татары знали его как храброго и искусного воина и потому «наипаче бояхуся» (27, 297). Вслед за Юрием к месту противостояния подтянулся с войсками и князь Борис Волоцкий. Не отстал от братьев и великокняжеский воевода Петр Федорович Челяднин со своим полком.

Это было поистине внушительное зрелище: вдоль берега Оки выстраивались тысячи всадников в сияющих на солнце шлемах с флажками-«яловцами» на макушках и начищенных до зеркального блеска железных латах. Летописец, писавший со слов очевидца, замечает, что одетое в железо русское войско сверкало на солнце «якоже море колеблющеся, или езеро синеющеся» (12, 440).

Татары, не имевшие собственной металлургии и всегда страдавшие от недостатка железа, с завистью смотрели на эту великолепную экипировку, делавшую русских воинов практически неуязвимыми для татарских стрел и сабель. Доспехи самих степняков ограничивались главным образом всякого рода изделиями из дерева, кожи и войлока. Только военачальники имели железные шлемы и латы.

Не решившись начать переправу и вступить в бой с московской армией (в распоряжении которой, помимо крепких доспехов, вероятно, имелось и огнестрельное оружие), хан Ахмат сорвал досаду на брошенных своим воеводой жителях Алексина. Те затворились в крепости и стали смело отбиваться от наседавших со всех сторон татар. Но долго ли мог держаться этот отважный гарнизон? «И почаше изнемогати во граде людие, понеже нечим им битися, не бысть у них никакова же запаса: ни пушок, ни тюфяков (разновидность пушек. — Н. Б.), ни пищалей, ни стрел. И татарове зажгоша град, и людие же градстии изволиша огнем згорети, нежели предатися в руце поганых» (12, 440).

Героический Алексин погибал на глазах у всего московского войска, неподвижно стоявшего во всем своем сверкающем великолепии на левом берегу реки. Щадя московских воевод, летописец замечает, что они не могли прийти на помощь из-за водной преграды. Однако обмелевшая в июльскую жару Ока едва ли была непреодолимым препятствием для войск. Более вероятно другое: и московские воеводы, и братья Ивана имели строгий приказ великого князя — ни при каких обстоятельствах не переправляться на правый берег Оки. В противном случае русские войска утрачивали свое позиционное преимущество и легко могли стать жертвой одной из тех военных хитростей (например, притворного отступления), которые так любили применять татары. Нарушение приказа грозило воеводам суровой карой.

Расправившись с Алексином, хан стал размышлять над своими дальнейшими действиями. Он узнал о том, что перед ним стоит лишь часть московского войска, тогда как сам Иван со служившими ему касимовскими татарами и оба Андрея (младшие братья Ивана III) находятся с войсками ниже по Оке, угрожая зайти татарам в тыл. Идти на прорыв в такой ситуации хан счел неразумным. Столь же опасным было и дальнейшее пребывание возле сожженного Алексина. Разведка передала ему слух (пущенный из русского стана) о том, что служившие Ивану III касимовские татары, стоявшие лагерем в Коломне, якобы собираются подняться вверх по реке Осетр и напасть на тот лагерь в верховьях Дона, где хан, отправляясь в набег, оставил свою «царицу», а вместе с ней «старых и болных и малых» (12, 438).

Вовремя запущенная дезинформация попала на подготовленную почву. Памятный набег вятчан на Сарай весной 1471 года заставлял Ахмата постоянно оглядываться на свои тылы. Взвесив все, он приказал сворачивать лагерь и быстро уходить назад в Степь. На всякий случай хан увел с собой и московского посла Григория Волнина: в случае захвата русскими ханского обоза посол мог пригодиться для обмена.

Узнав об уходе «царя», Иван III послал вслед за татарами свои летучие отряды для сбора брошенного во время стремительного отступления имущества и освобождения пленных, которых гнали в арьегарде уходящей Орды (31, 298).

Когда стало ясно, что татары ушли далеко на юг, в глубину своих степей, Иван III объявил об окончании кампании. Воины стали разъезжаться по домам. Сам великий князь вернулся в Коломну, где распрощался с татарским «царевичем» Даньяром, который ушел вниз по Оке в свои владения. В воскресенье 23 августа государь торжественно въехал в столицу.

Так закончилось это примечательное «стояние на Оке», которое можно было бы назвать генеральной репетицией последовавшего восемь лет спустя «стояния на Угре». Победа Ивана III была обусловлена несколькими факторами: многочисленностью и организованностью московских боевых сил, хорошей экипировкой воинов, умелым использованием «психологического давления» на противника, наконец — самоотверженностью погибших в степи «сторожей», мужеством осажденного Алексина. Конечно, хватало и низости. Удивительно, но факт: воевода Семен Беклемишев, алчность которого погубила жителей Алексина, не только не понес наказания, но был оставлен на том же направлении. Через два года он уже ходил с великокняжеской ратью на пограничную литовскую крепость Любутск, взять которую, впрочем, так и не сумел…

Радость и горе, как обычно, шли рука об руку. Едва успев отпраздновать успешное отражение Ахмата, Иван вынужден был заняться печальными хлопотами. Из Ростова прилетела весть: тяжко занемогла мать, княгиня Мария Ярославна. Государь с братьями поспешил туда. Один лишь Юрий Дмитровский не смог поехать. Этого могучего бойца, которому едва перевалило за тридцать, свалил с ног какой-то внезапный и тяжкий недуг. В субботу 12 сентября 1472 года он скончался. Митрополит Филипп отправил к великому князю в Ростов гонца с печальной вестью и запросом: хоронить ли умершего немедленно или же дождаться возвращения братьев? До получения ответа митрополит повелел вложить тело Юрия в каменный саркофаг и поставить его посреди Архангельского собора — семейной усыпальницы потомков Ивана Калиты.

Так и стоял он там в течение четырех дней, этот корабль смерти, на котором отважному князю Юрию предстояло отправиться в бесконечное плавание по океану вечности.

Получив известие о смерти брата, Иван немедленно помчался в Москву. Должно быть, он и в самом деле был потрясен кончиной Юрия, с которым его связывало так много общих воспоминаний. Младшие братья последовали за Иваном. Преодолев 200 верст от Ростова до Москвы за полтора дня сумасшедшей скачки, братья Васильевичи в среду 16 сентября 1472 года уже стояли на похоронах Юрия Дмитровского.

Странная смерть Юрия увенчала довольно-таки странную жизнь. Дмитровский князь в свои тридцать с лишним лет не был женат и не имел наследников. Возможно, его браку препятствовал Иван III, не желавший появления новых ветвей на московском генеалогическом древе. Но кто станет размышлять о прошлом, когда будущее так ласково манит нас надеждами? Еще не смолкли печальные напевы панихиды, а братьям умершего уже не давал покоя заманчивый вопрос о дележе наследства. По старой московской традиции выморочные владения делились между всеми близкими родственниками усопшего. Однако уже Василий Темный стал нарушать это правило и целиком присвоил себе владения сначала одного своего умершего бездетным дяди (Петра Дмитриевича Дмитровского), а затем и другого (Константина Дмитриевича). Такая неуступчивость, естественно, ухудшила отношения Василия с его сородичами, галицкими князьями, и стала одной из главных причин династической смуты второй четверти XV века. Теперь на этот скользкий путь вступил Иван III. Он взял себе весь выморочный удел Юрия, который в завещании умышленно обошел этот щекотливый вопрос.

Зима 1472/73 года прошла спокойно. Работы по строительству нового собора на зиму затихли. За летний сезон 1472 года мастера успели возвести стены лишь на половину их высоты. Собор стоял посреди площади в виде огромной темной массы, упрятанной в клетку строительных лесов и припорошенной снегом. Изнутри каменной коробки трогательно выглядывала главка временной деревянной Успенской церкви, в которой совершалось богослужение над гробницей святителя Петра.

Весна 1473 года запомнилась москвичам новым опустошительным пожаром. В воскресенье 4 апреля, поздно вечером, в Кремле ударили в набат. Огонь начал свой страшный путь у церкви Рождества Богородицы, возведенной в 1393 году вдовой Дмитрия Донского княгиней Евдокией. Отсюда он пошел гулять по всему Кремлю, не щадя ни храмов, ни амбаров, ни боярских теремов.

Вновь, как и в июле 1471 года, Иван III сам бросился в бой со стихией. Под его началом слуги сумели спасти от пламени княжеский дворец. Однако находившийся неподалеку дворец митрополита выгорел полностью. Помимо этого сгорел княжеский и городской «житные дворы», где хранились запасы продовольствия, двор удельного князя Бориса Васильевича Волоцкого, а также деревянные покрытия крепостных стен и башен.

Митрополит Филипп на время пожара ушел в монастырь Николы Старого, располагавшийся на посаде в полуверсте от Кремля. Там он провел эту страшную ночь. Под утро, когда пожар затих, Филипп вернулся. Картина дымящегося пепелища на том месте, где еще несколько часов назад стоял полный древних святынь и всякого добра митрополичий двор, потрясла старика. Он увидел в случившемся явное проявление Божьего гнева. Едва держась на ногах, митрополит пошел в Успенский собор и там, припав к гробнице святителя Петра, зашелся в рыданиях. В собор явился и великий князь. Оба после пережитого находились в состоянии крайнего возбуждения. Между ними произошел какой-то крупный разговор, содержание которого официальная летопись передает в самых умилительных тонах. Вид плачущего митрополита тронул Ивана. Он стал утешать его: «Отче господине, не скорби! Так Богу изволишу. А что двор твои погорел, аз ти колико хочешь хором дам, или кои запас погорел, то все у меня емли» (31, 300).

Однако утешения не помогали. От нервного потрясения у митрополита отнялись рука и нога. Слабеющим языком он стал просить великого князя: «Сыну! Богу так изволившу о мне. Отпусти мя в манастырь» (31, 300). По существу, это означало желание Филиппа, подобно Феодосию Бывальцеву, добровольно оставить митрополию. Однако этого великий князь не допустил. Некоторые же неофициальные летописцы все же утверждают, что Филипп «митрополью остави» (27, 300). Иван приказал отвезти Филиппа на расположенное в Кремле подворье Троице-Сергиева монастыря.

Там митрополита по его просьбе причастили Святых Тайн и соборовали. Ему оставалось жить еще один день. В ночь с 5 на 6 апреля 1473 года первый строитель собора скончался. 7 апреля он был погребен в стенах своего любимого детища — строящегося Успенского собора. На отпевании кроме великокняжеской семьи присутствовал лишь один архиерей — сарайский епископ Прохор, постоянно проживавший в Москве.

Последние заботы старого иерарха были связаны с делом его жизни — собором. Он просил великого князя довести строительство до конца. К изголовью умиравшего вызваны были все руководители строительства во главе с Владимиром Григорьевичем Ховриным и его сыном Иваном Головой. Митрополит также просил их не оставлять дело, указывал, где взять необходимые для этого средства.

Согласно старинному обычаю, умиравшие бояре отпускали на волю своих холопов. Так же поступил и Филипп. Он распорядился по своей кончине дать свободу всем тем, кого он «искупил… на то дело церковное» (31, 300).

Святитель Филипп был, несомненно, одним из самых одухотворенных архипастырей нашей истории. Во всех его деяниях сказывалась глубокая личная вера и чувство огромной религиозной ответственности. Его непреклонность в борьбе с «латинством», его необыкновенная энергия в деле строительства собора, наконец, сама его кончина, вызванная глубоким душевным потрясением, — все это обличает в нем человека смелого и незаурядного. Очевидно, он воспринял гибель в огне своего дворца и свою внезапную болезнь как некий небесный знак, как наказание за какую-то его личную вину перед Богом. Отсюда и его желание немедленно оставить митрополию и уехать в отдаленный монастырь на покаяние. Однако ни времени, ни сил для исполнения этого решения он уже не имел…

После кончины Филиппа на его теле найдены были тяжелые железные цепи — вериги. Никто, даже митрополичий духовник и келейник, не знали, что Филипп смиряет свою плоть столь суровым способом. Носил ли он эти цепи в подражание древним великим подвижникам или же в память о веригах апостола Петра, — неизвестно. Однако тайные цепи митрополита Филиппа свидетельствуют о том, что дух личного подвига и беспощадного самоотречения, охвативший в XV столетии все русское монашество и создавший прославленную Русскую Фиваиду на Севере, не миновал и Боровицкого холма. Но там он пришелся не ко двору. Ведь какой власти, кроме власти Всевышнего, могли убояться люди, подобно Филиппу добровольно заковавшие себя в железо!

История с веригами митрополита Филиппа наделала много шума. После похорон святителя, состоявшихся 7 апреля 1473 года, великий князь приказал повесить их над его гробницей. Вериги тотчас стали предметом поклонения: верующие целовали их и просили помощи у почившего подвижника. Между тем князь Иван почему-то решил выяснить, кто и когда сковал для митрополита эти цепи. Некий кузнец, выкупленный митрополитом из татарского плена и приставленный к строителям собора, рассказал великому князю, что однажды Филипп велел ему сковать еще одно звено для своих вериг, «занеже сказываеть тесны ему» (27, 300). При этом он взял с него клятву молчания.

Откровенность с великим князем не прошла даром для этого бедняги. На другой день кузнец сделал новое признание: ночью ему явился сам святитель Филипп с веригами в руках и избил его ими за нарушение клятвы. В доказательство правдивости своих слов кузнец показывал многочисленные раны на своем теле. Пострадавший от гнева Филиппа кузнец с месяц не мог встать с постели, но после усердной молитвы святителю был им прощен и исцелен.

Оживление вокруг гробницы Филиппа долго не затихало. Кажется, этот человек произвел сильное впечатление на современников. К тому же смелость Филиппа в отстаивании своих убеждений перед великим князем вызывала сочувствие у его приемника митрополита Геронтия, также нашедшего в себе мужество сопротивляться произволу. Причислив Филиппа к святым, митрополит мог тем самым получить еще одну точку опоры в своих спорах с Иваном III.

Именно по этой причине спор вокруг гробницы митрополита Филиппа вспыхивает с новой силой в 1479 году, когда Успенский собор был уже, наконец, построен. Вечером 27 августа, когда мощи всех митрополитов (кроме перенесенных 24 августа мощей святителя Петра) переносили из церкви Иоанна Лествичника (где они находились в период строительства нового собора Аристотелем Фиораванти) обратно в Успенский собор, гробница Филиппа была вскрыта. Увиденное поразило собравшихся. Тело святителя почти не подверглось тлению — подобное бывает только с телами святых. «И окрыша гроб, видеша его лежаща всего цела в теле, яко же и пресвященныи митрополит Иона (курсив наш. — Н. Б.), и ризы его ни мало не истлеша, а уже по преставлении его 6 лет и 5 месяц без 8 дней, и видевше сие прославиша Бога, прославляющаго угодник своих…» (31, 325). Таким образом, митрополит Филипп должен был повторить судьбу святителя Ионы, тело которого обретено было нетленным уже при первом перенесении мощей в 1472 году.

Инициатором вскрытия гробницы Филиппа, несомненно, был митрополит Геронтий. После перенесения каменного саркофага Филиппа в Успенский собор он распорядился оставить его открытым, дабы все могли убедиться в нетленности мощей святителя, а значит, и в святости Филиппа.

На другой день, 28 августа 1479 года, в Успенском соборе состоялось торжественное богослужение, после которого Иван III пригласил все духовенство, участвовавшее в торжествах, на пир к себе во дворец. Великий князь вместе с сыном и соправителем Иваном Молодым стоя приветствовал собравшихся и оказывал им всяческие знаки уважения (19, 203). Однако за внешним благочестием скрывалось недовольство Ивана действиями митрополита. После пира он обратился к Геронтию с вежливыми, но исполненными скрытого раздражения словами: «Помысли, отче, с епископы и с прочими священники, чтобы Филиппа митрополита покрыта надгробницею, или как будет пригоже учинити» (19, 203). Закрыть открытые нетленные мощи Филиппа значило бы приравнять его к митрополитам Феогносту, Киприану и Фотию, чьи саркофаги сразу после перенесения в Успенский собор были немедленно закрыты каменными «надгробницами». Иначе говоря, это означало бы отказ от намерения митрополита Геронтия причислить Филиппа к лику святых.

В течение двенадцати дней (до самого праздника Рождества Богородицы) митрополит уклонялся от исполнения великокняжеской воли. Гробница Филиппа стояла открытой, и нетленность мощей была явлена всем. Там же висели и его знаменитые железные вериги. Для окончательного подтверждения святости Филиппа недоставало лишь чудесных исцелений возле его гроба. Как, вероятно, ждал их тогда митрополит Геронтий, как молил Бога о ниспослании этой милости! Но все было напрасно. Промыслом Всевышнего (а может быть, и кознями соборного причта, издавна не любившего святителя Филиппа) никаких чудес у гроба не произошло. На 13-й день под давлением великокняжеского двора Геронтий вынужден был согласиться на закрытие гробницы Филиппа, а вместе с нею — и вопроса о его канонизации.

Некоторые историки почему-то считают Ивана III почитателем святости Филиппа и удивляются тому, что князь не довел дело до причисления его к святым (101, 362). Однако источники свидетельствуют о том, что великий князь не хотел поклоняться Филиппу как новоявленному святому. Чудеса продолжались лишь возле гробницы митрополита Ионы.

Конечно, мы далеки от мысли, что чудеса возле гробниц московских святителей, о которых сообщают летописцы, были каким-то образом подстроены заинтересованными лицами. Известно, что «чудеса происходят только в такие времена и в тех странах, где им верят, перед лицами, расположенными верить в них» (135, 33). Все это имелось в наличии в Москве конца XV столетия. Однако здесь уместно будет вспомнить еще одно суждение Э. Ренана: «…Чудо предполагает наличность трех условий: 1) общего легковерия, 2) некоторой снисходительности со стороны немногих людей и 3) молчаливого согласия главного действующего лица…» (135, XLIII) В случае с Филиппом первое и третье условие, несомненно, присутствовали. Но вот со вторым явно не ладилось. О том, как просто и решительно великий князь порою пресекал неуместные всплески религиозного энтузиазма, свидетельствует рассказанная летописцем под 6982 годом (с 1 сентября 1473 по 31 августа 1474 года) история несостоявшегося прославления митрополита Феогноста (1328–1353). Опуская второстепенные подробности, изложим лишь ее суть. Один благочестивый москвич в результате неудачного падения на землю оглох и онемел. Пробыв много дней в таком состоянии, он однажды услышал некий голос, велевший ему пойти на другой день помолиться в Успенский собор. Глухонемой исполнил сказанное и, придя в храм, «нача прикладыватися ко всем гробом, и к чюдотворцеву Петрову, и Ионину, и Филипову; и якоже к Феогностову приложися, внезапу проглагола и прослыша, и всем возвести, как бысть нем и нынече язык бысть: „яко, рече, приклонихся хотех лобзати мощи его, внезапу подвизася (поднялся. — Н. Б.) святый и рукою мене благослови, и взем язык мой извну потяну его, аз же стоях яко мертв, внезапу проглаголах“. И слышавше дивишася, и прославиша Бога и Фегноста митрополита, сотворшее сие чюдо. И сказаша митрополиту Геронтию и великому князю. Они же неверием одержими беша, не повелеша звонити и всему городу славити его; но последи (после того. — Н. Б.) новую церковь сотвориша ту святую Богородицю, и заделаша мощи его в землю покопавши, и покрова на гробници каменой не положиша, и ныне в небрежении гроб его» (18, 198).

Равнодушие московских властей к памяти Феогноста вполне понятно: грек по происхождению, он и на Руси отстаивал прежде всего интересы Византии, не совершив при этом каких-либо выдающихся деяний на благо Москвы. Иное дело Филипп: обличитель новгородских вероотступников, строитель нового Успенского собора, суровый аскет, носивший под парчой митрополичьих облачений тяжкие железные вериги… Однако политика и здесь оказалась сильнее морали. Митрополит Филипп не только не был прославлен как святой, но даже и гробница его в Успенском соборе со временем была потеряна (73, 548).

Сразу после кончины Филиппа князь отправил гонцов к епископам с приглашением прибыть на собор для избрания нового митрополита к весеннему Юрьеву дню — 23 апреля. (Иван очень спешил с избранием преемника Филиппа. Пасха в 1473 году пришлась на 18 апреля. Владыкам дано было всего пять дней, чтобы, отпраздновав Великий день, добраться до Москвы из своих столиц. Возможно, князь опасался, что, имея достаточно времени, епископы успеют согласовать общую кандидатуру на кафедру святого Петра, которая может его не устроить.)

К указанному сроку в Кремль на собор явились архиепископы Вассиан Ростовский и Феофил Новгородский, епископы Геронтий Коломенский, Евфимий Суздальский, Феодосии Рязанский, Прохор Сарайский. Тверской епископ Геннадий прислал грамоту с изъявлением согласия на любое решение собора. Соборные прения сильно затянулись. Новый митрополит был назван лишь в пятницу 4 июня. Им стал коломенский епископ Геронтий. 29 июня 1473 года, в праздник апостолов Петра и Павла, он был торжественно рукоположен в митрополичий сан собором епископов.

Новый митрополит хотел иметь добрые отношения с влиятельным кремлевским духовенством. Похоже, что это не удавалось митрополиту Филиппу. Менее чем через месяц после своей интронизации Геронтий поставил на свое прежнее место — коломенскую кафедру — некоего Никиту Семешкова, сына протопопа Архангельского собора московского Кремля.

Свою строительную деятельность Геронтий начал с отстройки разрушенной пожаром митрополичьей резиденции. Он заложил новую каменную палату и уже летом 1473 года поставил сложенные из обожженного кирпича въездные ворота на митрополичий двор. Одновременно продолжалось и строительство Успенского собора. За летний строительный сезон 1473 года он уже вырос до полной высоты стен. Следующей весной мастера уже выкладывали своды, на которые должны были опираться барабаны глав. Но тут случилось нечто ужасное. Поздним вечером 20 мая 1474 года почти оконченный собор рухнул…

Летописцы по-разному объясняют причины катастрофы. Одни считали, что виноваты строители, допустившие серьезные просчеты; другие указывали на то, что в эту ночь в Москве якобы произошло землетрясение. Но все дивились тому, как милостив Бог даже во гневе своем: весь день по стенам и сводам собора сновали строители, а с их уходом явились праздно любопытствовавшие, которым нравилось глядеть на Москву с высоты соборных сводов. Собор выдержал и тех и других. Даже единственный свидетель катастрофы — отрок, сын князя Федора Пестрого, который по обычаю всех мальчишек никак не хотел отправляться домой и с наступлением темноты продолжал лазать по соборным сводам — и тот чудом уцелел, успев перебежать с разваливавшейся северной стены на уцелевшую южную. Все это было явным чудом Божией Матери и московских чудотворцев, гробницы которых, равно как и иконы в деревянной Успенской церкви, чудесным образом уцелели в катастрофе.

(Версия о землетрясении высказана одним из летописцев вполне определенно. «Тое же весны бысть трус (землетрясение. — Н. Б.) в граде Москве, и церкви святая Богородица, яже заложи Филип митрополит, сделана бысть уже до верхних комар (сводов. — Н. Б.), и падеся в 1 час нощи, и храми всии потрясошася, яко и земли поколебатися» (30, 194). Несмотря на кажущуюся фантастичность этого объяснения, оно получает неожиданное подтверждение в истории строительства собора Аристотелем Фиораванти. Приступая к работе, итальянский мастер придал фундаментам будущего храма особую антисейсмическую устойчивость.)

Итак, собор фактически перестал существовать. Его южная, обращенная к площади стена еще стояла; кое-как держалась и восточная, но северная рухнула полностью, а западная — частично. В целом здание представляло собой печальную картину: камни потрескавшихся стен и сводов готовы были в любую минуту рухнуть на головы тех, кто имел смелость бродить среди развалин. Великий князь велел разобрать то, что грозило падением.

Какие чувства овладели им при виде этой катастрофы? Об этом мы можем только догадываться. Как верующий он, несомненно, был напуган дурным предзнаменованием; как правитель он был унижен столь явной неудачей своих подданных; как человек дела он думал о том, как исправить положение и восстановить собор; как политик он мог быть доволен тем, что отныне почетная роль создателя главного собора Московской Руси от митрополита переходит к нему.

У князя Ивана, по-видимому, не было сомнений в том, что главной причиной падения собора послужили технические просчеты митрополичьих мастеров Кривцова и Мышкина. Московские мастера всю первую половину XV столетия почти не имели заказов на постройку каменных храмов. В результате традиция каменного дела если не иссякла, то, во всяком случае, сильно обмелела. То, что строили в Москве и Подмосковье, было очень далеко от размаха Успенского собора во Владимире.

Ни далекая Византия, ни Галицко-Волынская Русь не могли уже помочь Москве своими мастерами: они сами превратились в историческое воспоминание. Просить мастеров у Новгорода князь Иван, конечно, не хотел. Оставался Псков, где весь XV век строили много, но в основном — небольшие одноглавые церкви с колокольнями в виде каменной стенки с арочными проемами для колоколов. Туда и послал великий князь запрос о мастерах. Вскоре в Москву явилась артель псковских храмоздателей. Осмотрев развалины Успенского собора, псковичи вежливо похвалили работу своих предшественников за гладкость стен. (Этот комплимент в их устах звучал двусмысленно: псковские церкви складывались из грубо обтесанных глыб местного серого камня, а основанием зданию служили огромные валуны. В результате храм выглядел так, словно его вылепила из серой глины рука великана.) Однако они упрекнули Кривцова и Мышкина за то, что те скрепляли камни слишком жидким раствором извести. В этом, по их мнению, и заключалась главная причина катастрофы (27, 301).

Принято думать, что псковичи благоразумно отказались от предложения взять на себя восстановление собора, а великий князь не стал их принуждать. Впрочем, Иван, быть может, и не собирался подряжать псковичей. Они лишь выступили в роли независимых экспертов, установивших причины катастрофы, и за это получили щедрое вознаграждение в виде нескольких крупных заказов на возведение каменных церквей в Москве и Подмосковье. Их руками были сложены Троицкая (ныне Духовская) церковь в Троице-Сергиевом монастыре, соборы Златоустовского и Сретенского монастырей в Москве, а также два храма в Кремле — Ризо-положенская церковь на митрополичьем дворе и Благовещенский собор при великокняжеском дворце.

Кажется, Ивану III следовало бы строго взыскать с тех, кто по невежеству или ради собственной корысти слишком усердно разбавлял дорогостоящую известь водой. Однако никаких сведений о наказании строителей в источниках не содержится. Напротив, известно, что главные подрядчики Владимир Григорьевич Ховрин и его сын Иван Голова и после катастрофы 1474 года сохранили свое положение при дворе (82, 271). Не вступая в конфликт с этими всемогущими богачами, Иван предпочел развести руками и обратиться за помощью к итальянским архитекторам, о которых он так много слышал от Софьи и приехавших с ней греков. Счастливо избежавшие кары бояре, вероятно, всячески поддержали князя в его смелом решении.

Крушение митрополичьего собора князь Иван, как и все его современники, воспринял как событие провиденциальное. Однако помимо обычной формулы «наказания за грехи» он увидел здесь некое вполне конкретное назидание. Катастрофа на Соборной площади символизировала бесперспективность той узконациональной, ведущей к углублению духовной и культурной изоляции страны программы, сторонником которой был митрополит Филипп. Быстро поднимавшаяся Москва нуждалась в знаниях и технических достижениях «латинского» мира хотя бы для того, чтобы успешно противостоять его военно-политической экспансии. Широкое использование иноземного опыта должно было помочь Москве и в ее борьбе за объединение Руси. Во имя этого следовало пойти на определенную веротерпимость, отказаться от заведомо враждебного восприятия всего «латинского». Главная трудность предстоящей «смены вех» состояла в том, что в условиях ордынского ига именно ревностное, бескомпромиссное служение православию стало религиозно-политическим знаменем московских князей. Это знамя они постоянно поднимали и против своих внутренних врагов. Совместить роль «ревнителя благочестия» с ролью покровителя всякого рода «латинства» Иван III мог только на путях самой беззастенчивой демагогии. Со временем она стала характерной чертой его системы управления…

Собор рухнул 20 мая 1474 года. А 24 июля 1474 года из Москвы отправился в обратный путь уже известный нам посол венецианского дожа Никколо Трона Антонио Джислярди, приезжавший хлопотать об освобождении из московской тюрьмы венецианского посла Джана Баггисты Тревизана и отправке его к хану Ахмату. Вместе с Джислярди Иван III направил в Италию своего посла Семена Толбузина. Ему поручено было известить дожа о том, что государь выполнил его просьбу: отправил Тревизана к правителю Волжской Орды и дал ему на дорогу и на расходы в Орде крупную сумму денег, которую дож обещал возместить. (Напомним, что Иван III в действительности дал Тревизану на дорогу 70 рублей, а в грамоте, которую вез Толбузин, была указана сумма в 700 рублей.)

Вся эта афера имела дальний прицел. Деньги, полученные от обманутого дожа, Толбузин должен был потратить в самой Италии. Ему велено было подыскать в Италии опытного архитектора и строителя, который согласился бы поехать в Москву для строительства там нового городского собора, а также выполнения других инженерно-технических работ.

Понимая, что ни один уважающий себя мастер не согласится ехать Бог знает куда и с довольно туманными целями без достаточной материальной заинтересованности, Иван велел Толбузину не скупясь (на чужое серебро!) заключить с мастером контракт и, по-видимому, оплатить работу на несколько лет вперед.

Но даже и на таких заманчивых условиях Толбузин долго не мог найти мастера, готового отправиться в далекую Московию. Наконец умелец нашелся. Это был знаменитый Аристотель Фиораванти…

В летописях, особенно в Софийской II и Львовской, наиболее отчетливо отразивших оригинальный летописный свод, составленный в московских церковных кругах в 80-е годы XV века, мы найдем ряд интересных деталей этого посольства.

«В лето 6983 (с 1 сентября 1474 по 31 августа 1475 года. — Н. Б.). Посылал князь великый посла своего Семена Толбузина в град Венецею к тамошнему их князю, извет кладучи таков, что посла его Тревизана отпустил съ многою приправою, а сребра пошло, рече, седмьсот рублев; повеле и мастера пытати церковнаго. Он же там быв, и честь прия велику, и сребро взя, а мастера избра Аристотеля» (27, 301).

Далее летописец пересказывает воспоминания самого Семена Толбузина о поездке в Италию и переговорах с архитектором. «Многи, рече (рассказывал посол. — Н. Б.), у них мастери, но ни един избрася (вызвался ехать. — Н. Б.) на Русь, тъй же въсхоте, и рядися с ним по десети рублев на месяц давати ему. И хитрости его ради Аристотелем зваху, рече Семион (Толбузин. — Н. Б.); да сказывають, еще и Турской де царь звал его, что в Цареграде седить, того ради. А там деи церковь сказал в Венецеи святаго Марка вельми чюдну и хорошу, да и ворота Венецейскыи деланы, сказываеть, его же дела, вельми хитры и хороши. Да и еще деи хитрость ему казал свою такову: понял де его к себе на дом, дом де добр у него и полаты есть, да велел деи блюдо взяти, блюдо же деи медяно, да на четырех яблокех медяных, да судно (сосуд. — Н. Б.) на нем яко умывалница, якоже оловеничным делом, да нача лити из него, из одново на блюдо воду, и вино, и мед, — егоже хотяше, то будеть.

Да то деи слыша князь их думу его, не хотяше пустити его на Русь; занеже деи не тот ужь у них князь, кой посла отпускал, тот деи умер при нем, а того деи поставили не княжа роду, ни царьска, но избравши всеми людьми умных и храбрых людей пять, или шесть, или десять, да велять, зерна наметив, вкинуть в судно, акы в ступку, а зерна деи белы, да выняти деи велели малому дитяти, егоже деи до дващи выметь зерно, того поставили. (Действительно, в эти годы венецианские дожи сменялись довольно часто: Кристофоро Моро (1462–1471), Никколо Трон (1471–1473), Никколо Марчелло (1473–1474), Пьетро Мочениго (1474–1476). — Н. Б.).

И ездил деи в ыной град их к нему, да просил с поношением (подношением, даром. — Н. Б.), и дружбу великаго князя высказывал, — едва деи его отпустил, яко в дары.

Глаголють же еще, святая де Екатерина лежить у них, не вемь (не ведаю. — Н. Б.), та ли мученица, или ни, толико свята. А град той трижды море поимаеть на день, коли взыграется. А место деи то, коли сказывают у них сторожилцы и книжники, исперва не велико было, да много де в море каменем приделали хитроки (умельцы. — Н. Б.), где Венецея град стоить.

Глаголють же каменей у них 12 самоцветных, а говорять деи, что карабль с человеком занес к ним ветр, и они деи пытали у него, что есть, и он деи не сказал им, и они деи хитростью уведали у него, да ум отняли волшебною хитростию, да взяли у него.

Взял же с собою тъй (тот. — Н. Б.) Аристотель сына своего, Андреем зовуть, да паропка (парубка, мальчика. — Н. Б.), Петрушею зовуть, поиде с послом с Семеном Толбузиным на Русь» (27, 301–302).

В этом замечательном в своей непосредственности рассказе причудливо перемешаны бахвальство вернувшегося из далеких стран посла перед домоседом-книжником с бахвальством самого Аристотеля перед доверчивым и неосведомленным московским послом. Семен Толбузин уверяет всех в том, какую неоценимую услугу он оказал великому князю, подрядив Аристотеля. В свою очередь, маэстро, набивая себе цену и вместе с тем явно потешаясь в душе над варваром, уверяет его в том, что он является создателем самых красивых зданий в Италии.

Примечательна и цена, которую Аристотель запросил за свою работу. Для тогдашней Руси 10 рублей, которые мастеру были обещаны каждый месяц, — огромная сумма. Очевидно, контракт был подписан на 5 лет. Именно столько потребовалось итальянцу на постройку собора. Вероятно, Аристотель потребовал весомый задаток. Значительные суммы пришлось потратить на подкуп местных властей, не желавших отпускать мастера на чужбину. Толбузин особо отмечает это обстоятельство в рассказе о своем путешествии. Действительно ли это было так или же Семен, следуя примеру государя, решил нажиться, преувеличив собственные расходы, — истории неизвестно.

Кем же на самом деле был этот Аристотель Фиораванти, строитель Успенского собора московского Кремля? Вот как описывает его биографию современный исследователь:

«Фиораванти происходил из семьи болонских архитекторов. Дата его рождения приближенно определяется как 1420 год. Имя Аристотеля Фиораванти впервые появляется в местной хронике под 1437 годом, когда он участвовал в подъеме колокола на башню Палаццо дель Подеста. В 1447 году он носил звание ювелира. В 1453 году он вновь поднимал колокол большего размера на ту же башню. В этом же году он был назначен инженером болонской коммуны, после чего руководил ремонтом крепости в Пьюмаццо. 1455 год принес Фиораванти славу как инженеру: он успешно осуществил передвижку башни Маджоне в Болонье и выпрямление колокольни при церкви Сан Бьяджо в Ченто. Вслед за этим он приглашен в Венецию, где под его руководством была выпрямлена колокольня церкви Сант Анджело; однако через четыре дня после этого колокольня рухнула, и Аристотелю пришлось во избежание неприятностей покинуть Венецию. До 1458 года оставался в Болонье, занимаясь выпрямлением и ремонтом городских стен и обводнением рвов. В 1456 году он был избран старшиной болонского цеха каменщиков. В 1458 году Козимо Медичи пригласил его во Флоренцию для работ по передвижке колокольни, но поездка, видимо, не состоялась; известно лишь, что Аристотель уклонился от этой работы, сославшись на необходимость изучения грунтов.

В конце 1458 года Фиораванти покинул Болонью, поступив на службу к миланскому герцогу Франческо Сфорца, где он пробыл до 1464 года. Аристотель мало работал в самом Милане, где имеются сведения лишь о его участии в решении вопросов устройства стропил в Оспедале Маджоре. Основная его деятельность в этот период — прокладка судоходных и ирригационных каналов в Парме, Сончино, Кростоло, инженерные работы по обводнению реки Олона, а также освидетельствование мелких ломбардских крепостей и замков, возможно, с какими-то работами в них. Кроме того, с разрешения миланского герцога он выезжал в Мантую для выпрямления наклонившейся башни. В 1464 году он предложил феррарскому герцогу устройство медного фонтана, украшенного эмблемами герцога. В 1459 и 1461 годах Фиораванти делал короткие выезды в Болонью. Что он делал во время первой поездки — неизвестно, во второй раз его вызывали для выпрямления городской стены.

В 1464 году он вернулся на родину и был назначен архитектором болонской коммуны. В сохранившемся документе о его назначении от 14 декабря этого года он торжественно назван архитектором, равного которому нет не только в Италии, но во всем мире. Резкий контраст пышным формулировкам этого документа составляют сведения о последующих работах Аристотеля в Болонье. Он выполнял ремонт и приспособление для канцелярских нужд отдельных помещений палаццо дель Подеста, незначительные работы в палаццо дельи Анциани и дель Легато, ремонт крепостных стен Болоньи, постройку барбакана между воротами Сан Феличе и делле Ламе, починку в принадлежавших Болонье малых крепостях, укрепление стен хора монастыря Сан Доменико в Болонье и, вероятно, участвовал в возведении там же библиотеки. Наиболее крупная работа — строительство водопровода в Сан Джованни ин Персичето и Ченто (длина 42 км). По выражению Туньоли Паттаро, „работа Аристотеля на родине фатально была рутинной“. (Имеется в виду его работа в Болонье после 1464 года.)

В январе — июне 1467 года Аристотель Фиораванти был в Венгрии по приглашению короля Матьяша Корвина. Принято считать, что он был занят строительством укреплений против турок по южной границе Венгрии; имеется также указание в болонской хронике о возведении им мостов через Дунай. В 1471 году Фиораванти был вызван в Рим для перевозки так называемого „обелиска Юлия Цезаря“ к собору Петра, но эта работа не состоялась из-за внезапной смерти папы Павла П. В конце того же года он отправился в Неаполь для перемещения или подъема затонувшего около мола „ящика“, скорее всего, остова корабля. Начиная с 1472 года известия об Аристотеле Фиораванти становятся отрывочными. В феврале 1473 года он был арестован в Риме по обвинению в чеканке фальшивой монеты либо ее распространении, а затем освобожден от должности архитектора болонской коммуны. Вероятно, незадолго до своего отъезда в Россию Фиораванти вновь завязал отношения с миланским герцогом, о чем свидетельствует посылка им в Милан из Москвы с сыном Андреа кречетов и письма, на которое 24 июня 1476 года ему был отправлен ответ от имени герцога. Если верить летописному сообщению, то Фиораванти, прежде чем принять приглашение в Россию, получил подобное приглашение от турецкого султана. Создается впечатление, что Аристотель настойчиво искал возможность покинуть ставшую для него слишком беспокойной родину…» (129, 45^6).

Чего искал 54-летний итальянский инженер Аристотель Фиораванти в России? Денег? Новых впечатлений? Покоя от преследований за темные дела на родине? Возможности заняться наконец не рытьем каналов и починкой стен, а величественным сооружением, которое обессмертит его имя? Но кто всерьез возьмется определить мотивы поступков незаурядного человека, жившего пятьсот лет назад в солнечной Италии?

Конечно, это была «ренессансная личность» (78, 86). Однако, к несчастью для него, таких личностей в эпоху Ренессанса в Италии было предостаточно. Аристотеля сжигало неутоленное честолюбие — коренная черта «ренессансных личностей». Этот талантливый человек был очень высокого мнения о себе. Его отъезд в Россию был кроме всего прочего и выражением презрения к соотечественникам, не сумевшим в полной мере оценить его дарования.

26 марта 1475 года, проехав тем же кружным путем, которым три года назад ехала Софья Палеолог (через Германию, Ливонию, Псков, Новгород и Тверь), Аристотель Фиораванти прибыл в Москву (29, 161). Столица лесного царства встречала его, точно государя или архиерея — громом всех своих колоколов. Но дело было, разумеется, не в Аристотеле. Просто русские как раз в этот день праздновали Пасху и до одури трезвонили в промерзлые колокола, разгоняя унылое безмолвие своих заснеженных равнин.

Опытный в обращении с правителями и к тому же хорошо знавший себе цену, Аристотель быстро сумел поставить себя так, что ему и в работе и в быту была предоставлена максимальная свобода, на которую только мог рассчитывать иностранец и иноверец в тогдашней Москве. Конечно, главным делом, за которое он принялся с первых же дней пребывания в Москве, был Успенский собор. Однако помимо этого он должен был вписаться в тогдашнее московское общество, найти общий язык с нужными людьми.

Несомненно, Москва была заинтригована явлением Фиораванти. Одни только разговоры о его фантастическом жалованье способны были поставить его в центр внимания. Но для людей умных и любознательных важно было не только это. Много знавший и много повидавший на своем веку, Фиораванти был интересным собеседником. Должно быть, и сам князь Иван любил беседовать с ним (сначала через переводчика, а позднее и по-русски). Исполненный достоинства и самостоятельный в суждениях мастер был не чета тем льстивым и суетным грекам, которые приехали из Рима вместе с Софьей. Свидетельством особого благоволения великого князя к итальянцу служит уже тот факт, что роскошный дом строителя собора стоял на Боровицком холме рядом с великокняжескими палатами (2, 227).

Знал ли строитель о том, какого рода работа ему предстоит? Вероятно, лишь в самых общих чертах. Теперь настало время узнать подробности.

Подобно первому собору митрополита Филиппа, собор Ивана III должен был воспроизвести на Боровицком холме Успенский собор во Владимире. Это была не прихоть заказчика, а духовная суть всего проекта. Возводя в образец собор Андрея Боголюбского (изрядно перестроенный его братом Всеволодом Большое Гнездо), Москва как бы декларировала свою систему духовных ценностей, важнейшим элементом которой была самодостаточность молодого государства. И собор, и государство, символом которого ему суждено было стать, вели свое происхождение от собственных, причем достаточно глубоких корней.

Идея особой исторической миссии Москвы не только как центра объединения русских земель (об этом думали еще во времена Ивана Калиты), но и как хранительницы истинного православия, возникла в середине XV века в связи со спорами вокруг Флорентийской унии и провозглашения автокефалии Русской Церкви. Вопрос о соблюдении чистоты православия приобрел новую остроту в период московско-новгородского противостояния 70-х годов XV века. Присвоив себе роль верховного судьи в вероисповедных спорах, объявив свое православие эталоном, более надежным, чем даже православие отвергших унию константинопольских патриархов, — Москва получала сильное идейное оружие. Отныне любое сопротивление московской экспансии, предпринятое православными, можно было подвести под обвинение в «вероотступничестве», что, в свою очередь, позволяло начать против супостата не просто войну, а «священную войну», своего рода крестовый поход.

Сиюминутный политический выигрыш был очевиден. Сложнее обстояло дело с перспективой. По мере формирования единого Русского государства с центром в Москве отчеканивался и вопрос о его самоидентификации. При Василии Темном Москва ощупью вступила на путь того великого духовного одиночества, которое стало для нее одновременно и источником силы, и источником слабости. При Иване III этот путь получил теоретическое обоснование. В поисках собственных корней Москва неизбежно должна была взять на себя роль прямого наследника Киева и Владимира. Но наиболее наглядным проявлением наследственности служит, как известно, внешнее сходство. И как тут было не вспомнить о владимирском Успенском соборе, чей величественный образ давно стал символом исчезнувшей под копытами монгольских полчищ Владимиро-Суздальской Руси!

Мог ли Аристотель Фиораванти уразуметь все эти русские идеи? Несомненно. Ведь и его родина жила тогда поисками самой себя; ведь и его соотечественники черпали вдохновение и уверенность в себе в окаменевшем величии Древнего Рима.

Вскоре по приезде, в конце весны — начале лета 1475 года, Фиораванти поехал во Владимир для того, чтобы своими глазами увидеть древний храм, копию которого ему предстояло возвести. Осмотрев здание, мастер обронил замечание, вызвавшее замешательство у сопровождавших его русских: «Наши строили!» (18, 199; 27, 302).

Один любознательный московский летописец (возможно, принадлежавший к клиру Успенского собора) с огромным вниманием следил за действиями Фиораванти. В его рассказах отчетливо звучат столь знакомые нам чувства — восхищение техническим превосходством Запада, жадный интерес ко всему новому и необычному, ущемленное национальное самолюбие.

Осмотрев развалины митрополичьего собора, Фиораванти похвалил гладкость стен, но заметил, что «известь не клеевита да камень не тверд». Обдумывая план своего строительства, мастер «не восхоте приделывати северной стены и полати (верхние перекрытия. — Н. Б.), но изнова зача делати». Остатки прежних стен он убрал с помощью простого приспособления: «три древа поставя и конци их верхние совокупив во едино, и брус дубов обесив на ужищи (веревке. — Н. Б.) посреди их поперек и конец его обручем железным скова, и раскачиваючи разби; а иные стены съисподи (снизу. — Н. Б.) подобра и поление подставляя и всю на поление постави, и зазже поление и стены падошася». Стремительное разрушение самоуверенным чужестранцем могучих стен московского собора вызвало у летописца изумление, к которому примешивался почти мистический страх: «И чюдно видети, еже три годы делали, во едину неделю и менши развали, еже не поспеваху износити камения… Книжницы же называху брус дубовой бараном; се же, рече, написано, яко сицевым образом Тит Ерусалим разби». (Римский император Тит в 70 году н. э. взял штурмом и разрушил Иерусалим.)

Покончив с творением Кривцова и Мышкина, Фиораванти «рвы же изнова повеле копати и колие дубовое бити… И кирпичную печь доспе за Ондроньевым монастырем, в Калитникове, в чем ожигати, и как делати, нашего рускаго кирпича уже да продоловатее и тверже, егда его ломать, тогда в воду размачивают; известь же густо мотыками повеле мешати, и яко наутрие же засохнет, то ножем не мочи расколупити. Святого же Петра чюдотворца в Иван святый вынесли под колоколы. Обложи же церковь продолговату полатным образом…

На первое лето изведе ея из земли Аристотель. Известь же как тесто густое растворяше, а мазаша лопатками железными; а камень ровной внутри класти повеле; столпы же едины 4 обложи круглы: се, рече, крепко стоят; а в олтаре два столпа кирпичны, те на четыре углы; а все в кружало да в правило» (18, 199).

Итак, Фиораванти имел полную свободу выбора технических приемов строительства. Русские мастера обязаны были беспрекословно выполнять его указания. При этом он не держал секретов и охотно пояснял причины тех или иных своих решений. Желая с самого начала произвести впечатление на заказчика, мастер учинил эффектное действо с разрушением стен прежнего собора. По просьбе Фиораванти великий князь решился даже на такую вольность, как перенос мощей святителя Петра в расположенную неподалеку церковь-колокольню во имя Иоанна Лествичника. Все это шло вразрез с московской «стариной». Так, например, Василий Ермолин в 1467 году не стал разрушать обветшавший собор Вознесенского монастыря, а перестроил его с использованием прежних стен. Митрополит Филипп не дерзнул выносить мощи святителя Петра из строившегося Успенского собора. Понятно, что только непреклонная воля Ивана III могла дать мастеру подобную свободу. Но на сей раз это был его собор и его мастер. Государь доверился Фиораванти, равно как и тот доверился ему, приехав в Россию. И кажется, эти два великих строителя, что называется, «нашли друг друга».

В воскресенье 16 апреля 1475 года состоялось перенесение мощей святителя Петра и других митрополитов из развалин Успенского собора в церковь Иоанна Лествичника (31, 303).

В понедельник 17 апреля Фиораванти начал разбивать уцелевшие стены старого собора. Природа в тот год словно издевалась над строителями. 23 апреля разразилась ранняя гроза с ливнем, а потом вдруг установилась необычайно холодная погода, простоявшая до 2 мая. Затем небо обрушило на землю продолжавшиеся много дней непрерывные дожди. Только в июле, закончив расчистку строительной площадки и совершив поездку во Владимир-на-Клязьме, Фиораванти начал копать рвы под фундаменты, поразившие москвичей своей необычайной глубиной — более четырех метров.

10 июля 1475 года в Москве случился очередной пожар, по счастью, не затронувший Кремля. Пожары вновь вспыхивали 12 и 27 сентября, но также без вреда для Кремля. 24 октября — новый пожар, на сей раз в самом Кремле. Официальная великокняжеская летопись вновь отмечает участие Ивана III в борьбе с огнем: «…князь же великы сам съ многими людьми пришед угасиша то, и оттоля поиде к столу на обед, и еще в полы стола его загореся на Москве внутри града близ Никольскых врат в 5 час дне межи церквей Введениа Богородици и Козьмы Дамиана, и выгоре мало не весь город. Горело по великого князя двор да по манастырь Спаскои да по княжь Михаилов двор Андреевича, а Подолом по Федоров двор Давыдовича, по те места едва уняша на третием часе нощи, поне же бо сам князь великы на всех нужных местех пристоял съ многыми людьми…» (31, 304).

С октября 1475-го по февраль 1476 года Иван III находился в новгородском походе. Работы на строительстве собора на зиму прекратились. Они возобновились только 22 апреля 1476 года, в понедельник. А в воскресенье 12 мая состоялась церемония торжественной закладки собора. (Как и при строительстве предыдущего собора, официальным началом его строительства решили считать тот момент, когда на заранее подготовленных фундаментах строители начали кладку стен.)

Лето 1476 года прошло для Фиораванти в напряженных трудах на строительной площадке. Москва в эти месяцы жила спокойно. Единственным происшествием стала сильная буря с грозой в ночь на 31 августа, сорвавшая главки с собора Симонова монастыря и повредившая молнией внутреннее убранство храма. Осень выдалась сухая и холодная, а зима — бесснежная, о чем с наблюдательностью метеоролога подробно рассказывает московский придворный летописец (31, 309).

Первые месяцы 1477 года вновь были озарены тревожными всполохами огня. 16 февраля сгорела трапезная в кремлевском Чудовом монастыре, однако дальше огонь не пустили. В ночь на 20 марта в Кремле вспыхнул двор удельного князя Андрея Меньшого Вологодского. Оттуда огонь перекинулся на двор другого Андрея — Большого Угличского. Там он и был усмирен стараниями сбежавшихся москвичей. Заслугу победы над огнем придворный летописец вновь приписывает Ивану III: «…пристоял бо сам князь великы и сын его и многые дети боарьскые поне же не успе и лечи еще князь великы после стоаниа великого кануна Андреева» (31, 309). (Великий покаянный канон преподобного Андрея Критского читается в храмах в дни Великого поста.)

Собор заметно подрос и набрал силу летом 1477 года. Осенью работы остановились. Причиной тому был не только сезонный характер строительства. В октябре Иван III ушел в поход на Новгород. Фиораванти сопровождал государя и по его приказу во время осады строил наплавной мост через Волхов. Вероятно, он командовал и действиями московской артиллерии, обстреливавшей городские стены. И не он ли руководил достаточно сложной в техническом отношении операцией по снятию со звонницы новгородского вечевого колокола, погрузке его на особую платформу на полозьях, доставке в Москву и подъему на одну из московских колоколен? Такого рода работы хорошо удавались мастеру еще на родине, в Италии. В Москве этот выдающийся инженер занимался самым широким кругом технических вопросов. Летописец замечает, что и у себя дома, и в России Фиораванти не имел себе равных «не токмо на сие каменое дело (строительство собора. — Я. .), но и на иное всякое, и колоколы и пушки лити и всякое устроение и грады имати и бити их» (31, 324).

Вернувшись из новгородского похода, Фиораванти все лето 1478 года посвятил собору. Однако завершение работы было отложено на следующий, 1479 год. Предстояла, в частности, кропотливая работа по устройству кровли на сводах и главах. Здесь Иван III решил воспользоваться опытом новгородских мастеров. «Връхи же церкви тоа крыти привел князь великы из отчины своея из Новагорода Великого мастеры, они же начата крыти преже древом хорошо велми и по древу железом емецкым» (31, 324). Белое железо сверкало на солнце как серебро.

Строительство как таковое было завершено 9 июля 1479 года (101, 360). Оставались лишь внутренние работы (роспись стен, устройство высокого иконостаса), которые обычно выполнялись через год-два после начала службы в храме. Здание должно было просохнуть, дать естественную осадку. До освящения и начала регулярных богослужений в соборе необходимо было обеспечить его книгами и утварью. На это ушло еще около месяца.

В четверг 12 августа 1479 года Успенский собор московского Кремля был торжественно освящен митрополитом Геронтием.

Выбор дня для церемонии определялся, конечно, приближением престольного праздника — Успения Божией Матери, праздновавшегося 15 августа. Однако примечательно, что Успенский собор 1326 года был освящен 14 августа, накануне самого праздника. Иван III отодвинул торжество на два дня раньше. Никаких важных для Ивана III в историческом отношении памятей святых 12 августа не имелось. Трудно объяснить данное решение чем-либо иным, кроме явного пристрастия великого князя к четвергу как наилучшему дню для всякого рода торжественных событий.

Чем же так привлекал великого князя этот рядовой день недели? Об этом можно лишь догадываться. По церковному календарю четверг считался днем, посвященным святым апостолам и святителю Николаю Мирликийскому. Современники называли Ивана «обетником» святителя Николы (45, 238). Это выражение указывает на какой-то обет, данный князем святому. Вероятно, Иван считал, что находится под особым покровительством святителя Николая и главным образом в силу этого приурочивал свои важнейшие деяния к четвергу.

Освящение собора не обошлось без скандала, разгоревшегося, впрочем, не в самый день торжества, а некоторое время спустя. Между великим князем и митрополитом Геронтием давно уже существовали довольно натянутые отношения. Летопись отмечает возмущение Геронтия действиями Фиораванти, который «в олтаре же, над митрополичим местом, крыжь лятский (католический крест. — Н. Б.) истеса на камени за престолом, его же митрополит последи (позднее. — Н. Б.) стесати повеле» (18, 221). Очевидно, распоряжение митрополита противоречило мнению главного заказчика собора — великого князя, лично принимавшего работу Фиораванти. Действительно, в вопросе о допустимых православием формах креста не существовало абсолютной ясности. Четырехконечный крест с высокой нижней частью принято было считать «латинским». Однако четырехконечные кресты (хотя и не таких, как принято было в Риме, пропорций) венчали главы Успенского и Дмитровского соборов во Владимире. Крест, изображенный Фиораванти, по-видимому, имел как бы переходную форму и мог быть истолкован и как «греческий», и как «латинский». Но раздраженный высокомерием всесильного итальянца митрополит упрямо настаивал на обвинении его в «латинской ереси».

Иван III был не из тех, кто прощает обиды. Уступив в вопросе о кресте, он искал случая уязвить митрополита тем же оружием — обвинением в «ереси». И такой случай вскоре представился. Согласно церковным канонам при освящении храма духовенство во главе с архиереем совершало крестный ход вокруг здания. Однако каноны не давали однозначного ответа на вопрос о том, в какую сторону должна двигаться процессия: «по солнцу» или «против солнца». Митрополит Геронтий повел крестный ход «против солнца». Спустя несколько недель Иван III через преданных ему иерархов поднял скандал и обвинил Геронтия в грубейшей ошибке, почти преступлении. «Свяща же церковь митрополит Геронтей, и неции прелестници (обманщики. — Н. Б.) клеветаша на митрополита князю великому, яко не по солнечному въсходу ходил митрополит со кресты около церкви; сего ради гнев въздвиже на нь князь велики, яко того ради, рече, гнев Божий приходит» (18, 221). Под «гневом Божиим» князь Иван, возможно, имел в виду сильнейший пожар в Москве в ночь с 9 на 10 сентября (101, 360).

Осенью 1479 года Иван устроил своего рода суд над митрополитом, где обвинителями выступали ростовский архиепископ Вассиан Рыло и архимандрит московского Чудова монастыря Геннадий. Митрополит имел свои аргументы и своих защитников. В итоге стороны «много спирашася, не обретоша истинны» (18, 222). Неотложные дела позвали Ивана в Новгород. Вопрос остался открытым, и никакого определенного решения принято не было. Однако по большому счету князь Иван скорее выиграл, чем проиграл это дело. Он достиг сразу нескольких целей: отомстил митрополиту за историю с крестом (а также и за несговорчивость в вопросе о гробнице митрополита Филиппа), внес раскол в ряды иерархов и сильно пошатнул авторитет строптивого Геронтия в глазах всего духовенства.

История с крестным ходом не прервала, конечно, ряд священных церемоний, связанных с новым собором. В понедельник 23 августа начались торжества перенесения мощей святителя Петра из церкви Иоанна Лествичника в новый собор, завершившиеся уже на другой день — 24 августа (38, 160; 19, 202). Деревянную раку с мощами несли Иван III и его сын Иван Молодой. (Примечательно, что из братьев великого князя на церемонии присутствовал только Андрей Меньшой, о котором летописец замечает, что он был тогда сильно болен. На первом перенесении мощей святителя Петра 1 июля 1472 года присутствовали мать великого князя Мария Ярославна и оба Андрея. Их отсутствие в августе 1479 года выглядит многозначительным.)

Рака была установлена в центре нового собора, а на следующий день столь же торжественно помещена в уготованное ей место в жертвеннике храма. Отныне этот день — 24 августа — стал еще одним праздником древнерусского месяцеслова.

27 августа началось перенесение останков всех остальных московских митрополитов. Теперь новый собор имел все свои главные святыни. Оставалось только прогреть его сырые и холодные стены жаром горящих свечей и теплом молитвы. Но на это нужны были годы и годы…

Придворный княжеский летописец так выразил свое впечатление от собора: «Бысть же та церковь чюдна велми величеством и высотою, светлостью и зъвоностью и пространством, такова же преже того не бывала в Руси, опроче Владимерскыа церкви, видети бо бяше ея мало оступив кому, яко един камень…» (31, 324).

В этих кратких словах очень точно названы основные особенности архитектуры нового Успенского собора. Действительно, и сегодня, приблизившись к творению Фиораванти, мы испытываем те же чувства. Собор величественно вздымает свои огромные главы, покоящиеся на толстых «шеях» барабанов и на могучих плечах сводов. Людям той эпохи, привыкшим к одноэтажным и двухэтажным домам, к небольшим одноглавым церквям (наподобие притулившейся возле западного фасада собора церкви Ризоположения), собор казался необычайно высоким. Его интерьер Фиораванти решил весьма оригинально. Он напоминает зал с высоким, почти плоским потолком и четырьмя круглыми колоннами. Обычно в древнерусских храмах своды опирались на мощные прямоугольные в плане пилоны, которые разбивали внутреннее пространство на отдельные, почти самостоятельные элементы. Фиораванти, напротив, придал интерьеру небывалую пространственную целостность.

Восточная, алтарная часть собора отделена от основной части высоким иконостасом, за которым скрываются два прямоугольных в плане несущих столпа и два дополнительных, связанных с устройством в алтаре особого помещения для ризницы. В алтаре помимо основного престола в честь Успения Божией Матери и жертвенника находились также три придела — святого Дмитрия Солунского, Поклонения веригам апостола Петра и Похвалы Богородицы. Над последним и разместилась ризница, куда вела внутристенная лестница.

Собор освещался через высокие щелевидные окна в стенах, а главное — через окна в барабанах, несущих купола. Свет лился сверху широким потоком, разгоняя сумрак, который царил в других русских храмах этого времени.

Тщательная подгонка белокаменных блоков придавала стенам собора необычайный вид. Он действительно кажется вытесанным из одной гигантской глыбы камня («яко един камень», по выражению летописца). Тот же образ горы или скалы создавался и с помощью удачно найденных пропорций, общего объемно-пространственного решения здания. Собор поражает и завораживает гармоничным сочетанием казалось бы противоположных начал: стихийной мощи каменной скалы — и строго упорядоченного, подчеркнуто рационального членения этого монолита.

Конечно, творение Фиораванти не могло вместить в себя всю гамму человеческих чувств, которые способна выразить архитектура. Это здание больше говорит о Боге, чем о человеке. Оно подавляет своей монументальностью. Посвященный Божией Матери, собор почти лишен того задушевного лиризма, которым отмечены были все наиболее выдающиеся древнерусские храмы во имя Пречистой.

Некоторая суховатость, или лучше сказать рационалистичность, была характерной чертой всего возрожденческого мировоззрения. К ней предрасполагал и род занятий нашего инженера, известного не столько как архитектор, сколько как «мастер, который двигает башни». И все же дело было не только в этом. Разрабатывая проект собора, Фиораванти, разумеется, стремился прежде всего угодить заказчику. Несомненно, что еще до начала работы он представлял великому князю свой храм в виде чертежа, рисунка или деревянной модели. (Такие модели широко использовали в своей работе итальянские зодчие того времени.) И проект получил высочайшее одобрение. Великий князь знал, что он получит от Фиораванти, и получил именно то, что хотел. Даже не выходя за рамки изначально заданной владимирской модели, опытный мастер мог передать самые разнообразные настроения в зависимости от воли заказчика. Таким образом, собор есть в некотором роде воплощение чаяний и настроений Ивана III, его окаменевший двойник.

(Как и другие древние храмы, Успенский собор московского Кремля выглядит сегодня не совсем так, как в день своего освящения. Однако его искажения и утраты относительно невелики. В своей основе он именно таков, каким и был задуман Фиораванти.)

Что же остановило выбор князя Ивана на данном проекте? Несомненно, он смотрел на него глазами Государя. Иван хотел видеть здание, наглядно выражавшее идею могущества Бога на небесах и Государя — на земле. Кроме того, собор Фиораванти гораздо яснее, нежели его владимирский прообраз, воплощает представление о строгом порядке, подчиненности частей целому. Иными словами, собор — это образ силы, облаченной в разум и увенчанной славой. Но при этой конструкции не остается места для трепетности линий и того пламенеющего стремления ввысь, которые одушевляют наши монастырские храмы XIV–XV столетий. Здесь нет и того почти физического ощущения прикосновения человеческих рук, которое оставляют приземистые новгородские и псковские церкви. От собора Фиораванти веет каким-то непонятным холодком отчуждения. Он словно говорит по-русски, но с легким иностранным акцентом и с той неестественной правильностью речи, которая всегда выдает иностранца.

Но эта отчужденность собора, это его явное превосходство и тайное одиночество в окружавшей (и окружающей) его пестрой и бестолковой толчее кремлевских построек — не есть ли это образ самого Ивана III, поставившего себя так высоко и одиноко над современниками?

Но вот отзвучали величавые напевы первого богослужения в соборе, отгремели, приветствуя незнакомца, кремлевские колокола. Полетели, как гуси в осеннем небе, вереницы дней, недель, месяцев… Неотложные дела — новгородский поход, мятеж удельных братьев, нашествие хана Ахмата — отвлекли князя Ивана от забот о соборе. А между тем ему еще только предстояло наполниться всей своей мистической красотой. И прежде всего собору нужен был высокий иконостас. Кто знает, когда взялся бы за это дорогостоящее дело великий князь или митрополит Геронтий, сильно не ладившие между собой после спора о направлении движения крестного хода при освящении храма. Да и кому из художников поручили бы они это ответственное дело? Но тут на исторической сцене вновь появился ростовский владыка Вассиан Рыло.

Прежде отличавшийся лишь своей неизменной преданностью великому князю, Вассиан за несколько месяцев до своей кончины (23 марта 1481 года) вдруг проявил себя поистине великим человеком. Весной 1480 года он примирял Ивана III с его мятежными братьями. Осенью того же года Вассиан с яростью древних пророков обличал великого князя и его приближенных за нерешительность в войне с «поганым царем» Ахматом. Зимой 1480/81 года ростовский владыка вновь оказался в центре внимания: на свои средства он заказал иконописцу Дионисию и еще трем художникам изготовить иконостас для Успенского собора московского Кремля. «Того же лета владыка ростовский Васьян дал сто рублев мастером иконником, Денисию, да попу Тимофею, да Ярцу, да Коне, писати Деисус в новую церковь святую Богородицу, иже и написаша чюдно велми, и с Праздники и с Пророки» (18, 233).

Как угадал владыка Вассиан, что именно этот малоизвестный и, вероятно, еще молодой тогда иконописец Дионисий достоин возглавить работу, важнее которой нельзя было и придумать? Ведь за плечами у мастера было тогда лишь украшение собора Пафнутьева-Боровского монастыря под началом иконника Митрофана. Но Вассиан был выходцем из Пафнутьева монастыря и хорошо знал мастерство Дионисия. Видел его работу и сам Иван III, посетивший Пафнутьев монастырь осенью 1480 года. И оба они сочли Дионисия достойным возглавить работу по созданию иконостаса в Успенском соборе московского Кремля. К сожалению, этот иконостас еще в XVII столетии был заменен на новый и бесследно исчез. Однако работа в Успенском соборе прославила Дионисия. В 1482 году ему поручено было поновление пострадавшей от пожара чудотворной иконы Богоматери Одигитрии в Вознесенском монастыре. Вскоре ему стали наперебой предлагать самые почетные заказы. Среди талантливых людей, которыми так богато было время Ивана III, он занял одно из первых мест. И сегодня, вступая под своды древнего собора Ферапонтова монастыря, где и доныне сохранились росписи великого Дионисия, мы через трепет его нежной кисти можем ощутить таинственную связь с той далекой эпохой…

Но вернемся к Успенскому собору московского Кремля. Его окончательная отделка заняла еще несколько десятилетий. Постепенно стены и своды покрылись цветущими росписями. Над тремя ярусами Дионисиева иконостаса поднялся четвертый, «праотеческий». Со всех концов России стали приносить сюда лучшие иконы старых мастеров…

И как огромный корабль, собор поплыл сквозь время. Оно вздымалось у его стен волнами мятежей и пожаров; оно втекало под его своды то праздничными процессиями, то робкими шагами кающихся грешников. Здесь венчались на царство все русские цари — от Ивана Грозного до Николая II. Здесь погребали усопших митрополитов и патриархов. За свой долгий век собор видел миллионы лиц, слышал миллионы голосов. Он стал безмолвным хранителем их надежд и покаяний.

И среди множества теней, заполнивших безмерное мистическое пространство собора, мы можем, присмотревшись, угадать и тень Ивана Великого. Вот он стоит там, возле самой солеи, на своем обычном месте. И Царь Небесный неотступно смотрит на него с потемневшей иконы своим ярым, взыскующим оком…

ГЛАВА 8 Тверь

Всякая перемена прокладывает путь другим переменам.

Никколо Макиавелли

Рассказывая о деятельности Ивана III как объединителя и «собирателя земли Русской», мы вновь вынуждены сделать в нашей истории своего рода «хронологический скачок». Расставшись с нашим героем 12 августа 1479 года, в день торжественного освящения Успенского собора в московском Кремле, мы в этой главе встречаемся с ним уже пять лет спустя, когда Иван начал осуществлять одно из важнейших своих предприятий — ликвидацию самостоятельного Тверского княжества. Следует заметить, что за эти годы великий князь достиг многого. Он нанес еще один удар по остаткам новгородской свободы, усмирил мятеж своих удельных братьев и отразил страшное нашествие хана Ахмата. Он вступил в открытый конфликт с митрополитом Геронтием и постепенно вынудил его подчиниться своей власти. Он укрепил свой престиж в отношениях с соседними государствами. Словом, за эти годы он стал сильнее и мудрее.

Теперь, после Новгорода и Угры, князь Иван мог, не оглядываясь по сторонам, заняться окончательным завоеванием тех княжеств и земель, которые доселе сохраняли формальную независимость, хотя и следовали в русле московской политики. Первым из них было Тверское княжество, территория которого напоминала огромный клин, вбитый между Москвой и Новгородом.

В раскладе политических сил Северо-Восточной Руси тверские князья уже с середины XIV столетия оказались примерно в том же крайне незавидном положении, в котором находились вторые по порядку рождения сыновья великого князя. Они были ближе других к заветному венцу, от которого поначалу их отделяла всего лишь такая малость, как одна человеческая жизнь. Однако с течением времени у старшего брата появлялся сын, потом другой, третий — и каждый новый племянник сталкивал дядю еще на одну ступень вниз. Нужно было обладать железными нервами, чтобы вытерпеть эту бескровную пытку.

Нечто подобное происходило и с Тверью. Цветущий город на оживленном перекрестке торговых путей, местопребывание энергичных князей и авторитетных епископов, наконец — резиденция великого князя Владимирского. Казалось, все идет к тому, что именно Тверь станет центром объединения Северо-Восточной Руси, столицей будущего единого Русского государства.

Однако ноша оказалась непосильной для Твери. Она надорвалась в отчаянном усилии поднять на свои плечи всю Северо-Восточную Русь и Новгород. Слишком ранний и слишком бурный порыв тверских князей к общерусской власти встревожил Орду и переполошил все сообщество русских земель и княжеств. В итоге три тверских князя сложили головы в Орде, а само княжество зимой 1327/28 года (после антитатарского восстания в Твери летом 1327 года) было подвергнуто сокрушительному разгрому большим войском, посланным ханом Узбеком. В 1339 году Иван Калита, торжествуя свою победу над тверским князем Александром Михайловичем в споре за великое княжение Владимирское, вывез из Твери в Москву соборный колокол — символ независимости и достоинства города. С этого времени Тверь как бы погружается в историческую тень. Фортуна могла улыбнуться тверским князьям лишь в случае решительного отказа ханов от сотрудничества с московскими князьями и разгрома самого Московского княжества какой-нибудь многотысячной татарской «ратью».

Но ханы не хотели порывать с Москвой, которая сумела навести хотя бы относительный порядок в разобщенном и взбудораженном русском мире. А главное — Москва умела вовремя платить дань. Уже за одно это ей — к вящей досаде тверских Михайловичей — отпускались все прочие грехи. Измельчавшие и вступившие после 1357 года в лютую борьбу друг с другом правители Орды остро нуждались в русском серебре. И даже жестоко наказывая московских князей за дерзость своими опустошительными набегами, они не решались полностью отказаться от их услуг.

Новые надежды подала Твери московская династическая смута второй четверти XV века. Конечно, тверичи хорошо понимали, что все соискатели московского престола придерживаются одной и той же наследственной парадигмы «собирания земли Русской» вокруг Москвы. В этом отношении в Твери не видели никакой разницы между Василием Темным, Юрием Звенигородским, Василием Косым или Дмитрием Шемякой. Однако борьба между внуками Дмитрия Донского давала тверскому князю Борису Александровичу (1425–1461) некоторое поле для маневра. Он действовал по-своему правильно, сохраняя формальный нейтралитет, но прикровенно (а иногда и откровенно) поддерживая того из соперников, кто в данный момент оказывался слабее. Такая игра позволяла Твери выиграть время, затянуть московскую смуту. Выступая в роли «третьей силы», умный и властный тверской князь сумел выжать из ситуации максимум возможного. Ведя сложную игру с Москвой, он при этом беспощадно душил своих удельных сородичей и на их костях строил пирамиду деспотической власти. Сограждане восхищались им, придворные книжники называли его «самодержавным государем», сравнивали с Константином Великим и считали правление Бориса «золотым веком» Твери (12, 280).

Однако все эти прекрасные замки возводились на песке. Первенство Москвы питалось глубокими корнями, вырвать которые не смогла даже многолетняя смута. Предчувствуя скорое окончание московской усобицы и восстановление единовластия, Борис в 1446 году решился сделать ставку на один из кланов — на великого князя Василия Темного и его старшего сына Ивана, поклявшегося жениться на дочери Бориса. Расчет оказался в целом правильным. Будущее было за Василием Темным. Тверские пушки и тверское войско, вовремя подоспевшее ему на помощь, ускорили победу Слепого над Дмитрием Шемякой.

Прозорливость Бориса подарила Твери еще три десятилетия независимости. Ни Василий Темный, ни его молодой наследник не притесняли свою тверскую родню. Со своей стороны и Борис Александрович, и его наследник Михаил Борисович не ссорились с Москвой по пустякам и соблюдали верность союзническим обязательствам. Тверские ратники участвовали в крупнейших военных предприятиях Москвы: новгородских походах 1471 и 1478 годов, «стоянии на Угре».

И все же отношения двух старых соперниц мало-помалу обострялись. Этого не мог предотвратить последний тверской князь — Михаил Борисович. Родившийся в 1453 году, он в 1461 году, после кончины отца, остался единственным наследником тверского престола. (Брат Михаила Александр умер в младенчестве.) Князь Михаил был, в сущности, неплохим правителем. Стойкий боец, он сражался до последнего и сделал все возможное, чтобы отстоять тверскую независимость, а заодно и свои собственные права. Однако возможности его были весьма ограничены…

Первая трещина в равноправных и союзнических отношениях между Москвой и Тверью возникла после глухой кончины в 1467 году первой жены Ивана III княгини Марии Борисовны — сестры Михаила Тверского. Вместе с молодой княгиней ушли в небытие и надежды на то, что отношения Москвы и Твери будут оставаться союзом равных. Ветер переменился — и тверская знать стала понемногу перебираться в Москву. Одним из первых переметнулся молодой и честолюбивый князь Данила Дмитриевич Холмский — будущий знатный воевода при дворе Ивана III. Его стремительное возвышение должно было стать приманкой для новых именитых перебежчиков.

Во всем выступая заодно с Иваном III, Михаил Тверской не мог, конечно, равнодушно взирать на то, как его родичи и бояре один за другим отъезжают на московскую службу. Новым ударом по самолюбию князя Михаила стало назначение на тверскую кафедру 6 декабря 1477 года нового владыки Вассиана, в миру князя Василия Ивановича Оболенского, сына известного московского полководца Ивана Стриги Оболенского. Несомненно, новый владыка был «оком государевым» в Твери. Летописец отмечает, что на его хиротонии, которую совершал митрополит Геронтий, присутствовал сын и соправитель Ивана III Иван Молодой. (Сам великий князь находился в то время в Новгороде.) Примечательно и то, что Вассиан оставался на кафедре и после завоевания Иваном III Твери, вплоть до своей кончины в 1508 году.

В этом отчаянном положении взгляды патриотически настроенной части тверской знати невольно обращались на запад. Подобно Новгороду, Тверь издавна имела тесные связи с Литвой. Родственные и дружеские отношения с Гедиминовичами помогали тверским князьям в их борьбе с московской экспансией. Следуя семейной традиции, князь Михаил Борисович (за спиной которого стояла его мать — властная княгиня Анастасия Александровна Шуйская) женился в 1471 году на Софье, дочери могущественного киевского князя Семена Олельковича — лидера литовских сепаратистов (21, 497). Однако в том же году тесть Михаила скончался, а его брат Михаил Олелькович не сумел унаследовать киевский престол (155, 141). В итоге вся эта матримониальная комбинация не принесла Михаилу Тверскому особых политических дивидендов.

Литовские связи тверских князей издавна были ориентированы на тех представителей династии Гедиминовичей, которые вопреки польско-католической экспансии сохраняли православие. Однако их влияние в Литве в 70-е годы XV столетия сильно ослабло. Пытаясь переломить ситуацию в свою пользу, часть литовских православных магнатов (князья Михаил Олелькович, Федор Вельский, Дмитрий Вяземский) начинает переговоры с Римом о возможности своего присоединения к унии. Не забыты были и другие методы борьбы. В начале 80-х годов XV века православные князья готовили заговор с целью убийства сыновей короля Казимира. Заговорщиков постигла неудача. Участвовавшие в деле князья Михаил Олелькович и Иван Голыианский были убиты, а Федор Вельский едва успел бежать во владения Ивана III, оставив королю в качестве трофея свою молодую жену. Под 6990 годом (1 сентября 1481 — 31 августа 1482 года) летопись сообщает: «Прибежал из Литвы к великому князю Ивану Васильевичю от короля Казимера князь Федор Иванович Бельскыи, а жены с собою не успел взяти. И князь великы его пожаловал, дал ему город Демон да Мореву (оба в южной части Новгородской земли. — Н. Б.) в вотчину со многыми волостьми» (31, 329).

Михаилу Тверскому оставалось только с завистью смотреть на пролетавшие над его головой в сторону Москвы стаи литовских «диких гусей».

7 февраля 1483 года скончалась первая жена князя Михаила Тверского, Софья (21, 498). Ее похоронили в тверском Спасском соборе рядом с могилой первой жены Бориса Тверского, княгини Анастасии Андреевны (дочери сына Дмитрия Донского, князя Андрея Можайского). Кончина Софьи окончательно обрывала родственные связи тверского двора с литовскими Ольгердовичами (потомками великого князя Литовского Ольгерда Гедиминовича (1343–1377) и его второй жены, тверской княжны Ульяны Александровны). Князь Михаил Тверской терял свои последние козыри. Началась новая волна отъезда тверской знати в Москву.

Надеясь как-то поправить дело, Михаил вскоре после кончины жены отправился в Кашин — главный центр про-московских настроений в Тверском княжестве. С ним ездила и его мать — вторая жена Бориса Тверского, княгиня Анастасия Александровна (дочь князя Александра Васильевича Шуйского). Можно полагать, что эта поездка, подробности которой летописи не сообщают, имела политическую цель и должна была как-то укрепить шаткие позиции Михаила в собственном княжестве.

Но главное, что решил предпринять последний тверской князь, — женитьба на внучке короля Казимира. Соответствующие переговоры велись в 1483–1484 годах. В Кракове условием брака ставили переход Михаила в ряды вассалов короля. Впрочем, Казимир едва ли всерьез собирался воевать с Москвой из-за Твери. Его пассивность в период покорения Новгорода должна была стать уроком для Михаила Борисовича. Однако тот, как видно, решил, что терять ему, в сущности, уже нечего…

Мать наследника московского престола Ивана Молодого была сестрой Михаила Тверского. В Москве, как и в Твери, помнили об этом родстве. Когда 12 января 1483 года Иван Молодой вступил в брак с Еленой Волошанкой, довольный отец жениха не забыл поздравить и тверскую родню. Михаилу Тверскому, его жене Софье и матери Анастасии Александровне посланы были одинаковые подарки: мех вина и два вытканных жемчугом полотенца. 10 октября 1483 года у Ивана Молодого родился сын, нареченный Дмитрием. И вновь в Тверь поскакал гонец «с поклоном» (21, 499). Однако характер московско-тверских отношений к этому времени уже был таким, что князь Михаил воспринял московскую любезность как оскорбление. Он «поклона не приаль» (не принял), а посла «выслал вон из избы, и к матери ему ити не велел к великой княгины Настасий» (21, 499). Такое вызывающее поведение Михаила (если только это не была неожиданная истерика) можно было объяснить лишь его решением начать войну с Иваном III, а также заключенным уже договором о дружбе с Казимиром IV.

Московская разведка работала в Твери не хуже, чем в Новгороде. О пересылках Михаила с королем с самого начала было известно на Боровицком холме. Здесь не стали придумывать ничего нового, а просто пустили в ход все тот же обкатанный новгородский сценарий. Его основные положения хорошо известны. Сношения с королем Казимиром представлялись не только как измена своему исконному государю — великому князю Московскому и Владимирскому, но и как измена православию. Первым актом должна была стать демонстрация подавляющего боевого превосходства Москвы, но на локальном театре военных действий. Затем противнику предоставлялась пауза для размышлений, во время которой ряды его сторонников таяли, а между оставшимися начинались распри. Вторым актом становился поход огромного войска на вражескую столицу, которая спелым яблоком должна была скатиться под ноги победителю. Поводом для похода выставлялась какая-нибудь подлинная или мнимая связь осужденного с «латинством». В целом стратегия Москвы как против Новгорода, так и против Твери напоминала действие того сокрушительного тарана — подвешенного на треножнике тяжелого бревна с железным «бараном» на конце, — с помощью которого Фиораванти в три дня разбил строившийся три года митрополичий Успенский собор. Дьявольский маятник двигался мерно и неотвратимо. Сила ударов нарастала. Первый взмах заставлял каменную стену вздрогнуть, второй — пошатнуться, третий — рассыпаться в прах.

К полному разрушению тверской независимости московские «мастера» приступили в конце 1484 года. (Содержащиеся в летописях датировки и подробности тверской эпопеи весьма сбивчивы и противоречивы. Возможно, первый удар по Тверскому княжеству московские воеводы нанесли еще в конце 1483 — первой половине 1484 года.) Под 6993 годом (1 сентября 1484 — 31 августа 1485 года) Софийская II летопись сообщает: «Тое же зимы разверже мир князь великы (Иван Васильевич. — Н. Б.) с тферьским великим князем Михаилом Борисовичем о том, что женитися ему у короля и целова (крест. — Н. Б.) ему (королю. — Н. Б.), и посла князь великий сложи целование, и посла рать порубежную и повеле воевати; князь великий Михайло Борисович Тферьскый приела владыку (Вассиана. — Н. Б.) и доби ему челом на всей воли его: „не зватися ему братом, но молодший брат; а что назовет князь велики земль своими землями и Новоторжскыми, а те земли князю великому; а куда пойдет князь великий ратью, и ему (Михаилу Тверскому. — Н. Б.) с ним же ити заодин“» (18, 236).

Некоторые подробности тверской войны конца 1484 года отмечены Псковской 2-й летописью: «Тоя же зимы князь великий Иван Васильевич разгневася на князя тферского Михаила Борисовича, что начат дружбу держати с литовским королем Андреем (правильно — Казимиром. — Н. Б.) и съветы с ним творити о всем и испроси в короля за себе внуку; и того ради князь великий посла на него воеводы своя с множеством вой. И плениша всю землю их, и взяша 2 города и сожгоша; и тако владыка тферскыи с бояры добита чолом, и смиришася» (40, 66). Из этого сообщения следует, что действия московской рати не ограничились одними только приграничными районами, а нанесли большой ущерб всему княжеству.

Сохранился текст московско-тверского договора, заключенного при посредничестве владыки Вассиана, по-видимому, в декабре 1484 года. Этот замечательный документ представляет собой смесь плохо скрываемого московского высокомерия с традиционной для такого рода документов нравоучительной риторикой. Запрещая тверскому князю сколько-нибудь самостоятельную внешнюю политику, связывая его целым рядом практически невыполнимых обязательств, Иван снисходительно обещает: «А нам тобе добра хотети во всем, везде, где бы ни было» (6, 296).

Перед тем как перейти ко второму действию своего плана — сокрушительному военному удару по Твери, — Иван позаботился о том, чтобы привлечь на свою сторону местную знать. Можно было, конечно, перемолоть ее в мясорубке войны и репрессий. Но Государь рассуждал здраво: эти люди, многих из которых он знал по прежним совместным действиям против Новгорода и татар, могли пригодиться ему на московской службе. Бережливость во всем — один из главных принципов московского процветания.

Переход на службу к врагу, особенно в условиях войны, во все времена рассматривался как предательство. И для Новгорода в 70-е годы XV века, и для Твери в 80-е годы Москва была явным врагом, с которым велись боевые действия. Понимая это, Иван помогал колеблющимся преодолеть определенный нравственный барьер с помощью некоторых хитроумных ходов. Для новгородцев он разыграл внушительное действо на тему справедливого суда и восстановления своих законных древних прав на «отчину». Но для Твери этот сценарий был явно непригоден: кто мог поверить, будто московский князь имел над ней какие-то старинные права?

И тогда Иван решил сыграть на другом человеческом качестве — гордости. Уязвленное самолюбие — великий двигатель поступков. Важнейшей обязанностью правителя является защита прав и интересов тех, кто ему служит. Правитель, который не может или не хочет осуществлять эту функцию, теряет моральное право требовать от своих людей верной службы. Таким образом, задача состояла в том, чтобы нанести тверской знати чувствительное оскорбление, ответить на которое князь Михаил Борисович не сможет. И тогда у нее будет полное моральное право оставить его и перебраться в Москву, где первым или наиболее знатным перебежчикам (для приманки остальных) выдавались необычайно щедрые «кормления» и пожалования. (Спустя некоторое время все это будет, разумеется, у них отобрано.)

Осуществление этого плана началось сразу же после московско-тверской войны 1484 года. Московская знать и мелкие служилые люди как по команде принялись поднимать поземельные споры со своими тверскими соседями. Независимый летописец так описывает ход событий: «Того же лета (6993-го года: 1 сентября 1484 — 31 августа 1485 года — Н. Б.) приехали изо Тфери служити к великому князю князь Ондрей Микулинскый и князь Осиф Дорогобужскый (удельные князья тверского дома. — Н. Б.); князь же великий дал Микулинскому Дмитров, а Дорогобужскому Ярославль. Тогда же бояре вси приехаша тверьскии служити к великому князю на Москву, не терпяще обиды от великого князя; занеже многы от великого князя и от бояр обиды и от детей боярскых о землях: где межи сошлися с межами, где не изобидят московские дети боярские, то пропало, а где тферичи изобидят, а то князь велики с поношением (бранью. — Н. Б.) посылает и с грозами к Тверскому, а ответом его веры не имет, а суда не дасть» (18, 237).

Растеряв своих лучших людей, князь Михаил стал похож на общипанного петуха. Немногим лучше выглядело теперь и само Тверское княжество. Исход в Москву почти всего правящего класса наглядно показал его огромное значение для повседневной жизни. Повсюду воцарились хаос и произвол темных сил. Дороги сделались почти непроезжими из-за множества разбойников, ловить которых никто не собирался. Жертвами этого безнарядья стали, среди прочих, даже псковские гонцы, пробиравшиеся небольшим отрядом через Тверское княжество в Москву в начале 1485 года. Тела ограбленных и убитых гонцов «вметаша в реку розбоиники» (41, 66).

Между тем драма приближалась к развязке. Московская разведка узнала о том, что Михаил вновь отправляет скорого гонца к королю Казимиру. Гонец был перехвачен и доставлен в Москву. У него изъяли княжеское послание королю, в котором Михаил «подъимал его войском (то есть призывал к войне. — Н. Б.) на великого князя Ивана Василиевича» (20, 216). Теперь преступление Михаила было очевидно всем: вопреки договору 1484 года он сносился с королем и даже призывал его начать войну с Москвой для спасения Твери. Неизвестно, что на самом деле говорилось в перехваченной (или сфабрикованной?) тверской грамоте. Однако некоторые источники указывают на то, что в Москве Михаила обвинили не просто в нарушении клятвы, но и в том, что он, сносясь с королем, хотел изменить православию (50, 73).

Ответом на двойную (политическую и религиозную) «измену» могла быть только большая война с Тверью. Иван III объявил свой недавний мирный договор с Михаилом Тверским недействительным. В «Истории» В. Н. Татищева, сохранившей много уникальных подробностей событий, сообщается, что мир между Москвой и Тверью продержался лишь «от Благовещения до Ильина дня», то есть от 25 марта до 20 июля 1485 года (50, 74).

Понимая, к чему идет дело, Михаил Борисович в отчаянии вновь направил к Ивану III в качестве миротворца тверского епископа Вассиана. Однако на сей раз Иван не принял владычного «челобития». Тогда в Москву отправился вождь тверской знати, второй человек в городе после самого князя Михаила Борисовича, князь Михаил Дмитриевич Холмский — старший брат известного московского воеводы Данилы Дмитриевича Холмского. Этого посла Иван III даже «на очи не пустил» (18, 237). Ему не о чем было договариваться с Михаилом Тверским: речь шла о ликвидации Тверского княжества как такового.

Согласно «Истории» Татищева, Михаил Холмский помимо официальной миссии пытался в Москве решить и свои собственные проблемы. Он втайне всячески настраивал Ивана III против Михаила Тверского и одновременно уверял великого князя в своей преданности и готовности служить ему (50, 74). Холмский объяснял причины своего предательства тем, что его князь нарушил скрепленный целованием креста договор с Иваном III и тайно возобновил переговоры с Казимиром.

В августе 1485 года огромное московское войско собралось в поход на Тверь. Помимо самого Ивана III, на коня сел наследник московского престола Иван Молодой, удельные князья Андрей Васильевич Углицкий и Борис Волоцкий. Из других видных персон в походе принимали участие недавний литовский перебежчик князь Федор Вельский «да Аристотель с пушками и с тюфяки и с пищалми» (18, 237). Для участия в войне князь Иван решил призвать и новгородцев, у которых имелись старые счеты с тверскими князьями. Скорый гонец повез соответствующий приказ новгородскому наместнику боярину Якову Захарьичу (30, 204).

Описание тверского похода в летописях почему-то несравненно короче описания новгородских войн и занимает всего несколько строк. Подробности приходится собирать буквально по крупицам из самых различных источников. Передовые полки выступили из Москвы в воскресенье 21 августа (18, 237). Как обычно, войска отправлялись частями, с интервалом в несколько дней. 27-летний наследник московского престола Иван Молодой двинулся, по-видимому, в четверг, 25 августа. В тверской эпопее ему отводилась особая роль: внук Бориса Александровича Тверского, он после изгнания Михаила Борисовича должен был стать новым правителем Твери.

Сам великий князь замыкал череду московских полков, подгоняя отставших и замешкавшихся. Он покинул столицу в воскресенье 28 августа (50, 74).

8 сентября 1485 года, на самый праздник Рождества Божией Матери, московское войско обступило Тверь. Вокруг города запылали избы посадов. Но для серьезного сопротивления у тверичей не было ни сил, ни желания. В воскресенье 11 сентября тверская знать выехала из осажденного города и «ударила челом» Ивану III. Все они просили об одном: принять их на московскую службу. И в этом им не было отказано.

Оставшийся в городе с горсткой приближенных, князь Михаил не видел для себя другого выхода, кроме бегства. В ночь с 11 на 12 сентября «побежал из града Твери князь великий Михайло Борисович Тверский к Литве, видя свое изнеможение» (20, 217). Тем самым он избавил себя от московской темницы.

Выбравшись Бог весть какими тайными ходами из окруженной московскими войсками Твери, Михаил и верные ему люди унесли с собой и тверскую казну. Наутро московский князь узнал о происшедшем и отправил «великую погоню». Преследователи быстро напали на след беглецов. Михаилу удалось оторваться от погони, лишь бросив повозку с уложенной в сундуки тверской казной (29, 162). Теряя людей и загоняя лошадей, он добрался наконец до литовской границы.

Мать Михаила, княгиня Анастасия Александровна не захотела покидать отечество. Она осталась в Твери и после капитуляции была с честью отправлена Иваном III в Москву. Позволив старой княгине (мачехе своей первой жены) жить в Москве на свободе и с некоторым почетом, Иван, однако, поинтересовался, не осталась ли у нее некоторой части тверских сокровищ. Анастасия в ответ лишь качала головой: «Сын мой все увез с собою в Литву» (50, 74). Однако вскоре приставленные к Анастасии для услуг московские «жонки» сообщили, что княгиня все же утаила драгоценности и теперь ищет возможности переслать их сыну в Литву. Иван велел произвести в покоях Анастасии тщательный обыск, который подтвердил донос. В итоге семейные драгоценности тверских князей перешли в великокняжескую казну, а сама старая княгиня была послана в заточение в Переяславль-Залесский.

Дальнейшая судьба князя Михаила Борисовича также достаточно печальна. Прибыв в Литву, он отправился к королю Казимиру и стал просить его о военной помощи. Тот ответил отказом, о чем не преминул известить Ивана III.

Тогда Михаил, собрав кое-какие силы, на свой страх и риск решил вторгнуться в московские владения, чтобы отомстить за свои обиды. Князь Иван своевременно узнал об этой вылазке и отправил против Михаила своего воеводу Ивана Юрьевича Патрикеева. Тот без труда прогнал Михаилово воинство обратно в Литву. Все это произошло по горячим следам «тверского взятия» — в конце 1485-го или первой половине 1486 года (29, 162).

Вскоре ярость изгнанника поостыла, и он стал думать об устройстве на чужбине. К счастью для него, король Казимир всегда как-то пристраивал знатных беглецов из соседнего государства. Не остался забытым и бывший тверской князь. Изрядно поскитавшись по Литве и Польше, он получил от Казимира местечко Лососину с селами в Слонимском повете и имение Печи-Хвосты — в Луцком (168, 514). Там, в польско-украинском захолустье, между печами и хвостами, и доживал свой горемычный век последний тверской князь.

Есть сведения, что в браке с внучкой Казимира (имя которой неизвестно) Михаил имел дочь, которую ему удалось выдать замуж на одного из князей Радзивиллов. Однако все это может быть не более чем романтической легендой, окружавшей именитого изгнанника. Даже самый факт его женитьбы на внучке короля не имеет документального подтверждения и подвергается сомнению некоторыми историками. Известно лишь, что в одном из польских замков некогда хранился портрет тверского изгнанника, но и тот со временем куда-то затерялся…

Ночное бегство Михаила Тверского ставило точку в истории столь богатого яркими личностями и драматическими судьбами тверского княжеского дома. Заодно окончилась и более чем двухвековая история самостоятельного Тверского княжества. Похороны тверской независимости прошли скромно и поспешно. Кажется, никто не проявлял особой скорби по усопшей. Бывшие приближенные тверского князя спешили занять свое место за московским столом. Простонародье с нетерпением ожидало казней и бесплатного угощенья от нового правителя…

Утром 12 сентября 1485 года из Твери навстречу Ивану выехали владыка Вассиан и весь клан Холмских во главе с князем Михаилом Дмитриевичем. Вслед за ними повалила знать помельче, потом «и земские люди все» (31, 330). Город сдался на милость Ивана III.

Услужливому Михаилу Холмскому так и не удалось купить себе высокое место на московской службе ценой предательства. Год спустя он был неожиданно отправлен в заточение в Вологду (50, 74). Кажется, это произошло одновременно с опалой на тверскую княгиню Анастасию. Вероятно, между двумя арестами существовала какая-то связь. Имея при своем дворе много выходцев из Твери, великий князь опасался возникновения в их среде какого-либо заговора или измены. Ему хотелось припугнуть тверичей расправой над главою их «землячества». Однако никаких прямых свидетельств «измены» Михаила Холмского великий князь, по-видимому, не имел. Пристрастное расследование этого дела могло встревожить другого Холмского — князя Данилу Дмитриевича, военные дарования которого Иван III весьма ценил. Эту политическую головоломку великий князь разрешил весьма своеобразным и не лишенным мрачного юмора способом. Намеченный для жертвоприношения московскому делу, князь Михаил Холмский был обвинен в том, что он во время приезда в Москву незадолго до начала тверской войны оболгал своего прежнего сеньора Михаила Тверского «и целовав ему крест, изменил» (50, 74). Должно быть, живя в Москве, несчастный Холмский и не думал скрывать своих прежних тайных связей с Иваном III, возводя это себе в заслугу. Возможно, он даже кичился этим, изображая вернейшего из верных. Бедняга не мог и предположить, чем обернется для него эта уже никому не нужная верность. Между тем, отправив Холмского в темницу по смехотворному обвинению в измене прежнему сеньору в пользу нынешнего, Иван дал ясно понять всем тверичам, что любой из них может разделить его участь. Найденное обвинение, в сущности, было применимо к любому из тверских переселенцев. Иначе говоря, для жестокой опалы достаточно было одного лишь подозрения или просто недовольства Государя. Обвинение уже было готово и не требовало особых доказательств.

Для начала победитель отправил в Тверь своих бояр и дьяков, которым велено было «гражан всех к целованью привести, да и от своей силы беречи, чтобы их не грабили» (31, 330). Когда горожане присягнули на верность новому правителю, а московские администраторы навели в Твери некоторый порядок, настало время для торжественного въезда Государя в покоренный город. Это произошло в четверг 15 сентября 1485 года. (Примечательный факт: Иван не стал назначать свой въезд на большой церковный праздник — Воздвижение Креста Господня, который отмечался 14 сентября. Что стояло за этим решением: непонятная, но упорная приверженность Ивана III к четвергу как счастливому для него дню недели? Или просто нерасторопность московских дьяков, не успевших за два дня выполнить всю подготовительную работу?)

Вступив в Тверь, Иван III по обыкновению отправился в собор, где вместе с сыном Иваном отстоял обедню. После этого он объявил Ивана Молодого новым правителем Тверской земли. В воскресенье 18 сентября Иван Иванович торжественно вошел в тверской княжеский дворец в качестве его нового хозяина. В помощь молодому правителю отец оставил своего многоопытного боярина Василия Федоровича Образца Добрынского (21, 500).

Пробыв в Твери еще с неделю, Иван III поехал обратно в Москву. По-видимому, он покинул город в понедельник 26 сентября. В четверг 29 сентября покоритель Твери вернулся в Москву (31, 331).

Сбылась мечта нескольких поколений московских Даниловичей. Тверь как вечный источник тревог и опасений прекратила свое существование. На смену ей пришла другая, мирная Тверь — один из лучших городов Московского государства. Предусмотрительно сбереженная Иваном III от разгрома и грабежа, она стала подлинной жемчужиной в его короне.

Включение Тверской земли в состав Московского государства Иван III осуществлял постепенно. Долгое время она все еще представляла собой некое административно-территориальное целое. После смерти управлявшего Тверью Ивана Молодого в 1490 году тверским правителем был назначен старший сын Ивана III от Софьи Палеолог — Василий. Новые правители сохранили «особую тверскую думу, в которой по-прежнему заседали представители тверских боярских родов» (157, 283). Почти все тверские землевладельцы и после 1485 года сохранили свои вотчины.

И все же следы прежней независимости постепенно стираются. Повсюду вводится московская администрация и устанавливаются московские порядки. Согласно завещанию Ивана III (1504 года) Тверская земля была разделена между несколькими правителями и утратила свою былую целостность. Свидетелями ее прежней славы остались лишь искалеченные временем белокаменные храмы, пожелтевшие страницы древних рукописей да темные струи красавицы Волги…

ГЛАВА 9 Вятка

Нельзя попустительствовать беспорядку ради того, чтобы избежать войны, ибо войны не избежишь, а преимущество в войне утратишь.

Никколо Макиавелли

История заселения Вятки — обширной области в бассейне реки Вятки, правого притока Камы — восходит к домонгольскому времени. Славянское население появилось здесь в ходе новгородской колонизации бассейнов Сухоны и Северной Двины. Через Вятку шел прямой путь из Устюга — столицы всего промыслового Севера — на юг, в Среднее Поволжье. Транзитная торговля, а также сбыт собственных продуктов лесных промыслов давали вятчанам неплохие доходы. При этом основой хозяйства было земледелие в обширных речных долинах.

Занимая далекую лесную окраину русского мира, вятчане не были исключены из его политической системы. Однако характер отношений Вятки с Новгородом и Москвой не совсем понятен. В период феодальной войны второй четверти XV века Вятка входила в состав владений галицких князей. Вятчане не раз участвовали в боевых действиях на стороне Юрия Звенигородского и его сыновей. Однако трудно сказать, была ли это служба вассалов своему сеньору или выполнение некоего договора, предусматривавшего оплату за услуги.

После окончания московской усобицы вятчане постепенно переходят под власть Москвы. Первая попытка Василия Темного подчинить Вятку в 1458 году оказалась неудачной. Ходили слухи, что причиной неудачи была продажность московских воевод, принявших «посулы» от осажденных вятчан. Как бы там ни было, но уже на следующий год из Москвы было прислано новое войско, которым командовал князь Иван Юрьевич Патрикеев. Вторым воеводой шел князь С. И. Ряполовский. На стороне москвичей выступили против Вятки и устюжане. Московские воеводы взяли вятские городки Котельнич и Орлов, осадили столицу края — Хлынов. В итоге вятчане покорились Василию Темному «на всей его воле», то есть безусловно и безоговорочно.

Однако когда войска ушли, дух своеволия вновь овладел вятчанами. Местная знать разделилась на «московскую» и «антимосковскую» партии. Опять объявились удальцы, желавшие обогатиться путем лихих набегов на владения великого князя Московского или Великого Новгорода. В марте 1466 года вятчане совершили набег на расположенную по левому берегу Сухоны волость Кокшеньгу, которая являлась частью северных владений Ивана III. При этом вятчане по пути туда незаметно прокрались мимо Устюга, в на обратном пути спаслись от преследования устюжан, вручив крупную взятку местному воеводе Василию Сабурову. Приказ Ивана III поймать грабителей так и не был выполнен (37, 91). В следующем году вятчане вместе с пермяками ходили в далекий набег на земли вогуличей (современные манси) (37, 91).

Геополитическая ситуация в регионе существенно осложнилась с появлением Казанского ханства. Взяв под свой контроль нижнее течение Камы и значительную часть Среднего Поволжья, казанские ханы наложили руку на вятскую торговлю. Превратив в своих вассалов местные угро-финские племена, используя их в качестве боевой силы для войны с русскими, потомки Тохтамыша мечтали распространить свою экспансию и на Вятские земли.

Развернувшаяся уже в конце правления Василия Темного борьба Московского государства с Казанским ханством не могла обойти стороной и далекую Вятку. Москва хотела иметь прочный контроль над Вяткой, которая (помимо ее природных богатств) представляла собой превосходный плацдарм для наступления на Казань с севера. Уже в 60-е годы XV века московские воеводы разрабатывают стратегию одновременного двойного удара по территории ханства: с запада, от Нижнего Новгорода — вдоль Волги и с севера — из Вятской земли.

Не имея возможности отомстить самому великому князю Московскому, основные владения которого были надежно прикрыты окско-волжскими оборонительными линиями, казанские ханы обрушивают свою ярость на Вятку. Ее собственных сил явно недоставало для борьбы с армией всего Казанского ханства. А держать здесь постоянный контингент великокняжеских войск было практически невозможно. Оказавшись между московским молотом и казанской наковальней, вятчане вынуждены были искать спасения в гибкой дипломатии. В 1468 году, столкнувшись с угрозой нашествия казанцев, они признали над собой власть хана Ибрагима и даже обязались платить татарам дань хлебными припасами (30, 188). Но при этом вятчане не хотели портить отношений и с Москвой. В ходе московско-казанских войн 1468–1469 годов Вятка предприняла отчаянную попытку сохранить нейтралитет. Местные власти не препятствовали войскам Ивана III идти из Устюга через Вятскую землю на Каму. Одновременно вятчане пропускали отряды татар, устремлявшиеся в набег на окрестности Устюга. Во время стояния под Казанью войска Ивана Руна вятчане отказались прийти к нему на помощь, ссылаясь на то, что в войне не участвует сам Иван III или хотя бы его братья. Осенью 1469 года в поход на Казань отправился брат Ивана III Юрий. Явились ли на этот раз вятчане на помощь москвичам — неизвестно.

После московско-казанской войны 1468–1469 годов летописи долгое время не упоминают о Вятке. Очевидно, ее до времени оставили в покое. Не проявляли особой активности и сами вятчане. Исключение составляет их дерзкий набег на Сарай весной 1471 года. Однако его политическая подоплека (если таковая вообще имелась) трудно поддается истолкованию.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эмигрант-плейбой, который любит Россию, должен любить и русских красавиц. Ценой эмиграции может быть...
Жестокие убийства потрясли заполярный городок и вот-вот приведут к срыву «события века» – пуска газо...
Таинственное покушение на первую леди нашей страны…...
Эта книга написана специально для садоводов-любителей, а потому она свободна от научной терминологии...
Герой романа «Год маркетолога», молодой топ-менеджер из «крутой» русско-американской фирмы живет, вп...