Важнейшее из искусств Волков Сергей
Я замолчал, выдохся. Колченог снова принялся оглаживать больное колено.
Странное ощущение: мне кажется, что все происходящее сначала происходит в моем сознании, а потом повторяется в реальности. Вот сейчас, например, он начнет сетовать на мою отрезанную голову. Они все на это сетуют, но он сейчас начнет про нее говорить не потому, что все так делают, а потому, что только что в моем сознании сказал про нее и про свою ногу колченогую. Голову свою отрезанную даю за то, что он будет говорить именно теми словами, которые во мне только что прозвучали!
– Наверное, тебе, Молчун, когда голову отрезали, что-нибудь внутри повредили…
Ну, что я говорил?!
– Это как у меня нога. Сначала была нога ногой, самая обыкновенная, а потом шел я однажды ночью через Муравейники, нес муравьиную матку, и эта нога попала у меня в дупло и теперь кривая…
То, что он второй раз (сегодня второй, вообще-то, наверное, тысячный) талдычит мне про свою ногу и Муравейники, я пропустил мимо сознания, вернее, оно само, защищаясь, отключилось.
– …Слушай, Молчун, а почему ты так не хочешь в Муравейники? Давай пойдем в Муравейники, а? Я ведь с тех пор так и не бывал там ни разу, может, их, Муравейников, уже и нету. Дупло то поищем, а?
«Сейчас он меня собьет», – почувствовал я и схватился за горшок на столе, как утопающий за соломинку, и подкатил его к себе.
– Хороший какой у тебя горшок, – сказал я, пытаясь сбить его с Муравейников. – И не помню, где я в последний раз видел такие хорошие горшки… Так ты меня проводишь до Города? Ты говорил, что никто, кроме тебя, дорогу до Города не знает. Пойдем до Города, Колченог. Как ты думаешь, дойдем мы до Города?
– А как же! Дойдем! До Города? Конечно дойдем, – похоже, сбился он, но только на мгновение. Его система головоморочки работала четко. – А горшки такие ты видел, я знаю где. У чудаков такие горшки. Они их, понимаешь, не выращивают, они их из глины делают, у них там близко Глиняная поляна, я тебе говорил: от меня сразу налево и мимо двух камней до грибной деревни. А в грибной деревне никто уже не живет, туда и ходить не стоит. Что мы, грибов не видели, что ли? Когда у меня нога здоровая была, я никогда в эту грибную деревню не ходил, знаю только, что от нее за двумя оврагами чудаки живут. Да. Можно было бы завтра и выйти… Да… Слушай, Молчун, а давай мы туда не пойдем. Не люблю я эти грибы. Понимаешь, у нас в лесу грибы – это одно, их кушать можно, они вкусные. А в той деревне грибы зеленые какие-то, и запах от них дурной. Зачем тебе туда? Еще грибницу сюда занесешь…
«Леший! Держи меня за руки! Я за себя не ручаюсь…»
– Пойдем мы лучше в Город, Молчун. – (Я затаил дыхание, хотя уже слышал эту фразу внутри себя.) – Гораздо приятнее. Только тогда завтра не выйти. Тогда еду надо запасать, расспросить нужно про дорогу. Или ты дорогу знаешь? Если знаешь, тогда я не буду расспрашивать, а то я что-то и не соображу, у кого бы это спросить. Может, у Старосты спросить, как ты думаешь?
«Я думаю, что сейчас оторву тебе, Колченог, вторую ногу…»
– А разве ты про дорогу в Город ничего не знаешь? – проблеял я. – Ты про эту дорогу много знаешь. Ты даже один раз почти до Города дошел, но испугался мертвяков, испугался, что один не отобьешься…
Колченог открыл рот, чтобы возразить, но я не стал ждать его словоизвержения, а сразу ответил:
– Нет, Колченог, я не мертвяк. Я их и сам не выношу. А если ты боишься, что я буду молчать, так мы ведь не вдвоем пойдем, я тебе уже говорил. С нами Кулак пойдет, и Хвост, и еще два мужика из Выселок.
– С Кулаком я не пойду, – решительно сказал Колченог. – Кулак у меня дочь мою за себя взял и не уберег. Угнали у него мою дочку. Мне не то жалко, что он взял, а то мне жалко, что не уберег…
Историю о том, как Кулак не уберег жену, я привычно пропустил мимо ушей.
– …Нет, Молчун, с ворами шутки плохи, – услышал я, когда речь подходила к интересному моменту. – Если бы мы с тобой в Город пошли, от воров бы покою не было. То ли дело в Тростники, туда можно без всяких колебаний идти. Завтра и выйдем.
«Хвоща тебе резаного, не собьешь!» – позлорадствовал я, неожиданно почувствовав силы противостоять, и продолжал гнуть свою линию:
– Послезавтра! Ты пойдешь, я пойду, Кулак, Хвост и еще двое из Выселок. Так до самого Города и дойдем.
– Вшестером дойдем, – уверенно сказал Колченог. – Один бы я не пошел, конечно, а вшестером мы до самых Чертовых гор дойдем, только я дороги туда не знаю. А может, пошли до Чертовых гор? Далеко очень, но вшестером дойдем. Или тебе не надо на Чертовы горы? Слушай, Молчун, давай до Города доберемся, а там уже и посмотрим. Пищи нужно только набрать побольше.
– Хорошо, – сказал я почти удовлетворенно. – Значит, послезавтра выходим в Город. Завтра я схожу на Выселки, потом тебя повидаю и еще разок напомню.
«Почти» – потому что к этому итогу мы приходили уже неоднократно, а завтра или послезавтра начиналось все сначала. Но я не переставал надеяться, что однажды мы все-таки выйдем.
– Заходи, – сказал Колченог. – Я бы и сам к тебе зашел, да вот нога у меня болит – сил нет. А ты заходи. Поговорим. Я знаю, многие с тобой говорить не любят, очень с тобой трудно говорить, Молчун, но я не такой. Я уже привык, и мне даже нравится. И сам приходи, и Наву приводи, хорошая она у тебя, Нава твоя, детей вот только у нее нет, ну да еще будут, молодая она у тебя…
Ну, это уже совсем традиционное. Про детей-то. У деревенских пунктик на этом вопросе. Нава, кажется, тоже нервничает на этой почве, но я не чувствую в ней желания иметь детей. А я так и вовсе опасаюсь. За детей отвечать надо, а я за себя еще ответить не могу, потому что не понимаю, где я и кто я. Детей родить – это ж не зерна бросить в землю («влево сей, вправо сей…»). Зерна, впрочем, и те ухода требуют, а дети… Эх… Старец, когда не занудствует, правильные вещи говорит. Про поход за правдой, например.
На улице я обтер с лица ладонями пот. Рядом кто-то хихикнул и закашлялся. Я обернулся. Легок на помине старый пень: из травы поднялся Старец, погрозил узловатым пальцем и сказал:
– В Город, значит, нацелились. Интересно затеяли, да только до Города никто еще живым не доходил, да и нельзя. Хоть у тебя голова и переставленная, а это ты понимать должен…
– Ты что, старик, дурман-травы нанюхался? – огрызнулся я. – Ты ж меня сам в Город посылал за правдой! Говорил, что мне обязательно в Город надо!
– Ну, говорил, ну и что?… – выпятил губы старик. – С разговору мало сору… А весь сор с ломки дров происходит: как наломаешь дров, так и сор вокруг. Ты даже своей переставленной головой понимать должен, что главная беда не от слов, а от дел проистекает. От слов только расстройство духа может происходить, а если съешь чего не того, то такой понос прошибет, что взвоешь. Или вот Колченог, если б сидел в деревне да не совал бы ногу в дупла, так и не был бы Колченогом, и звали бы мы его совсем как-нибудь по-другому, приятней бы называли. Я ж тебе чистую правду говорю: кто за правдой уходил, тот назад не приходил. Ни живым, ни мертвым. Вон Обида-Мученик, спаситель твой, все правды допытывался: отчего да почему… Где он теперь? Ушел и не вернулся. Вот и получается, что нельзя за правдой ходить. А что такое нельзя? Правильно, Молчун, ты молчишь выразительно; нельзя – значит вредно. Для твоего здоровья вредно.
Я свернул направо и припустил по улице. Старец, путаясь в траве, некоторое время плелся следом, бормоча: «Если нельзя, то всегда в каком-нибудь смысле нельзя, в том или ином…»
Я прибавил ходу, насколько позволяла томная влажная жара, и Старец понемногу отстал.
По деревенской площади, пошатываясь и заплетая кривые ноги, ходил кругами Слухач, расплескивая пригоршнями коричневый травобой из огромного горшка, подвешенного на животе. Трава позади него дымилась и жухла на глазах. У него это была закрепленная деревенская обязанность.
Я попытался его миновать – для Города он мне не нужен, а разговоры мне уже и так из ушей торчат, но Слухач так ловко изменил траекторию, что столкнулся со мной нос к носу.
– А-а, Молчун! – радостно закричал он, поспешно снимая с шеи ремень и ставя горшок на землю. – Куда идешь, Молчун?…
Я уже знал, он сейчас примется мне объяснять, что моя Нава на поле, и разводить вокруг этого турусы на колесах… Дословно знал. И поэтому снова попытался его обойти и снова каким-то образом оказался с ним нос к носу.
– Да и не ходи ты за ней на поле, Молчун, – продолжал Слухач убедительно. – Зачем тебе за нею ходить, когда я вот сейчас траву побью и всех сюда созову: землемер тут приходил и сказал, что ему Староста велел, чтобы он мне сказал траву на площади побить, потому что скоро будет тут собрание, на площади. А как будет собрание, так все сюда с поля и…
Он что-то еще бормотал, но я его не слушал, заметив легкое полиловение вокруг его головы. Мне все время было очень любопытно, как это с ним происходит. Еще бы понять, что происходит…
Он вдруг замолчал и судорожно вздохнул. Глаза его зажмурились, руки как бы сами собой поднялись ладонями вверх. Лицо расплылось в сладкой улыбке, потом оскалилось и обвисло. Мутное лиловатое облачко сгустилось вокруг голой головы Слухача, губы его затряслись, и он заговорил быстро и отчетливо, чужим, не слухаческим и вообще не человеческим голосом:
– На дальних окраинах Южных земель в битву вступают все новые… Отодвигается все дальше и дальше на юг… Победного передвижения… Большое Разрыхление почвы в Северных землях ненадолго прекращено из-за отдельных и редких… Новые приемы Заболачивания дают новые обширные места для покоя и нового продвижения на… Во всех поселениях… Большие победы… Труд и усилия… Новые отряды Подруг… Завтра и навсегда спокойствие и слияние…
Вот же хрен вяленый! Это ж я ему все продиктовал!… Слово в слово же!… А у меня это в голове откуда?… И… я же молчал! Как дуб за моей спиной, даже молчаливей молчал, потому что дуб хоть шелестел на слабом ветру, а я только слушал сначала то, что у меня в голове прозвучало, потом сравнивал то, что Слухач народу вещал. Это как же это так происходит?… Нет, все – с любой головой послезавтра в Город! Один или с проводниками – в Город! Это ж кто в моей голове так копошится? Какого хвоща ему там надо?… Почему они все, как Слухач? Только без облачков лиловых? Почему они делают и говорят то, что я думаю? И боятся моего молчания… Я уже сам начинаю бояться своего молчания.
А может, мне с ними и говорить не надо? И слушать их не надо? Может, мне только подумать, что думается, и все будет так, как надо? Ведь это ж кто выдержит – дважды проживать одно и то же: сначала про себя, а потом со всеми вместе?!
Подоспевший Старец сопел за моим плечом и разъяснял азартно:
– Во всех поселениях, слышал?… Значит, и в нашем тоже… Большие победы! Все время ведь твержу: нельзя… Спокойствие и слияние – понимать же надо… И у нас, значит, тоже, раз во всех… И новые отряды подруг, понял?…
Слухач замолчал и опустился на корточки. Лиловое облачко растаяло. Мне тоже полегче стало с головой – вроде как отпустило, будто тесную шапку с головы сняли, хотя никаких шапок здесь не водилось. Я, по крайней мере, ни одной не видел. В доме у Навы, у нас то есть, шапок тоже не было.
Старец нетерпеливо постучал Слухача по лысому темени. Слухач заморгал, потер себе уши.
– О чем это я? – сказал он. – Передача, что ли, была? Как там Одержание? Исполняется или как?… А на поле ты, Молчун, не ходи…
Я перешагнул через горшок с травобоем и поспешно пошел прочь. Организатор из меня никакой, но, возможно, если я рядом с каждым из них хорошо подумаю то, что мне надо, то и соберемся мы в Город?
Тут другая беда: я думаю не то, что мне надо, а то, что само в голове возникает. Остается надеяться, что возникнет нужное.
Дом Кулака стоял на самой окраине у поля. Замурзанная старуха, не то мать, не то тетка, сказала, недоброжелательно фыркая, что Кулака дома нету, Кулак в поле, а если бы был в доме, то искать его в поле было бы нечего, а раз он в поле, то чего ему, Молчуну, тут зря стоять.
Логично… Почему-то это слово время от времени возникало у меня в голове, и я знал его значение – разумно, правильно, похоже, так оно и есть. Но в деревне этого слова не знали. Я и не навязывал.
В поле сеяли. Душный стоячий воздух разил крепкой смесью запахов: пота, бродила, гниющих злаков. Утренний урожай толстым слоем был навален вдоль борозды, зерно уже тронулось. Над горшками с закваской толклись и крутились тучи рабочих мух, и в самой гуще этого черного, отсвечивающего металлом круговорота стоял Староста и, наклонив голову и прищурив один глаз, внимательно изучал каплю сыворотки на ногте большого пальца. Ноготь был специальный, плоский, тщательно отполированный, до блеска отмытый нужными составами. Мимо ног Старосты по борозде в десяти шагах друг от друга гуськом ползли сеятели. Они больше не пели, но в глубине леса все еще гукало и ахало, и теперь было ясно, что это не эхо.
Я пошел вдоль цепи, наклоняясь и заглядывая в опущенные лица.
Отыскав Кулака, тронул его за плечо, и Кулак сразу же, ни о чем не спрашивая, выскочил из борозды. Я, предвидя его движение, отскочил в сторону, спасая свое лицо от стремительно надвигающейся его макушки. Борода его была забита грязью.
– Чего, шерсть на носу, касаешься? – прохрипел он, глядя мне в ноги. – Один вот тоже, шерсть на носу, касался, так его взяли за руки, за ноги и на дерево закинули, там он до сих пор висит, а когда снимут, так больше уже касаться не будет, шерсть на носу…
– Идешь? – коротко спросил я.
– Еще бы не иду, шерсть на носу, когда закваски на семерых наготовил, в дом не войти, воняет, жить невозможно, как же теперь не идти – старуха выносить не желает, а сам я на это уже смотреть не могу. Да только куда идем? Колченог вчера говорил, что в Тростники, а я в Тростники не пойду, шерсть на носу, там и людей-то в Тростниках нет, не то что девок, там если человек захочет кого за ногу взять и на дерево закинуть, шерсть на носу, так некого, а мне без девки жить больше невозможно, меня Староста со свету сживет… Вон стоит, шерсть на носу, глаз вылупил, а сам слепой, как пятка, шерсть на носу… Один вот так стоял, дали ему в глаз, больше не стоит, шерсть на носу, а в Тростники я не пойду, как хочешь…
– В Город, – отрезал я.
– В Город – другое дело, в Город я пойду, тем более, говорят, что никакого Города вообще и нету, а врет о нем этот старый пень – придет утром, половину горшка выест и начинает, шерсть на носу, плести: то нельзя, это нельзя… Я его спрашиваю: а кто ты такой, чтобы мне объяснять, что мне нельзя, а что можно, шерсть на носу? Не говорит, сам не знает, про Город какой-то бормочет…
– Выходим послезавтра, – сказал я. – Там и разберемся.
– А чего ждать? – возмутился Кулак. – Почему это послезавтра? У меня в доме ночевать невозможно, закваска смердит, пошли лучше сегодня вечером, а то вот так один ждал-ждал, а как ему дали по ушам, так он и ждать перестал, и до сих пор не ждет…
«А ведь прав Кулак, где б у него шерсть ни была, – подумал я, – Вот мне каждый день с утра как дадут по ушам, так я никуда двинуться и не могу ни завтра, ни послезавтра… Может, и правда сегодня?… А как же те из Выселок? И Колченога настроил…»
– Старуха же ругается, житья нет, шерсть на носу! Слушай, Молчун, давай старуху мою возьмем, может, ее воры отберут, я бы отдал, а?
«Может, его и Колченогова дочь достала, вот он ее и отдал?»
– Послезавтра выходим, – терпеливо продолжил я свою линию. – И ты молодец, что закваски приготовил много…
На поле вдруг закричали.
– Мертвяки! Мертвяки! – заорал и Староста. – Женщины, домой! Домой бегите!
Между деревьями на самом краю поля стояли мертвяки: двое синих совсем близко и один желтый поодаль. Головы их с круглыми дырами глаз и с черной трещиной на месте рта медленно поворачивались из стороны в сторону, огромные руки плетьми висели вдоль тела. Земля под их ступнями уже курилась, белые струйки пара мешались с сизым дымком.
Мертвяки эти видали виды и поэтому держались крайне осторожно. У желтого весь правый бок был изъеден травобоем, а оба синих сплошь обросли лишаями ожогов от бродила. Местами шкура на них отмерла, полопалась и свисала лохмотьями.
Вроде и похожи на моего скакового мертвяка, с которым я сначала фехтовал (Ух! Какое слово нелесное! Зело оно мне нравится!), но и не похожи одновременно: тот явно был оболтус свежеиспеченный, а эти – калачи тертые… И повадки совсем разные. И цветом рядом с моим розовеньким совсем не смотрелись.
Пока они стояли и присматривались, женщины с визгом убежали в деревню, а мужики, угрожающе и многословно бормоча, сбились в толпу с горшками травобоя наготове.
А я словно бы руководил ими про себя.
– Чего стоим, спрашивается? – повторил мои невысказанные слова Староста. – Пошли, чего стоять!
И все неторопливо двинулись на мертвяков, рассыпаясь в цепь.
– В глаза! – покрикивал Староста. – Старайтесь в глаза им плеснуть! В глаза бы попасть хорошо, а иначе толку мало, если не в глаза…
Им хорошо – у них много горшков травобоя, а у меня одна баклажка только была, хотя я поначалу не собирался его убивать, я на нем в Город хотел поскакать. К Хозяевам его.
– Гу-гу-гу! – пугала цепь незваных злыдней. – А ну, пошли отсюда! А-га-га-га-га!
Вперед никто не высовывался.
Кулак шел рядом со мной (или я рядом с ним?) и, выдирая из бороды засохшую грязь, кричал громче других, а между криками рассуждал:
– Да не-ет, зря идем, шерсть на носу, не устоят они, сейчас побегут… Разве это мертвяки? Драные какие-то, где им устоять… Гу-гу-гу-у! Вы!… Вот твой мертвяк, Молчун, был настоящий боевой мертвяк! Такой мог, если озлится, всю нашу деревню разогнать, потому что глупый еще. Не ученый, а ты его один положил! Герой ты, Молчун, но дурак. Зачем было обжигаться? Но зато Нава теперь за тебя горой. Она тебя и раньше на руках носила, вонь твою болезную терпела, а теперь вся аж светится, когда на тебя глядит, будто солнышко утреннее на цветочек… Любят девки, когда мужик за них жизнь готов отдать, здоровьем пожертвовать! Если жив останется, потом заедят поедом за то, что здоровье не берег, но будут выхаживать и любить больше целого да чужого. Эх, шерсть на носу, повезло тебе, Молчун!
В этом вопросе я был с ним совершенно согласен: другого такого сокровища в этой деревне не было. И это сокровище – мое! Я был горд, но ведь и соответствовать надо. Вот разберусь, что к чему…
Подойдя к мертвякам шагов на двадцать, люди остановились. Кулак бросил в желтого ком земли, тот с необычайным проворством выбросил вперед широкую ладонь и отбил ком в сторону.
– Ишь какой шустрый, – хмыкнул Кулак.
Все снова загугукали и затопали ногами, некоторые показывали мертвякам горшки и делали угрожающие движения. Травобоя было жалко, и никому не хотелось потом тащиться в деревню за новым бродилом, мертвяки были битые, осторожные – должно было обойтись и так.
И обошлось. Пар и дым из-под ног мертвяков пошел гуще, мертвяки попятились. «Ну все, – сказали в цепи, – не устояли, сейчас вывернутся…»
Мертвяки неуловимо изменились, словно повернулись внутри собственной шкуры. Не стало видно ни глаз, ни рта – они стояли спиной. Через секунду они уже уходили, мелькая между деревьями. Там, где они только что стояли, медленно оседало облако пара.
А за секунду до того эта же картина растаяла перед моим внутренним взором.
– На площадь ступайте, на площадь… – повторял каждому Староста. – На площади собрание будет, так что идти надо на площадь…
Я поискал глазами Хвоста, но Хвоста в толпе что-то не было видно. Пропал куда-то Хвост. Кулак, трусивший рядом, воодушевленно бубнил:
– А помнишь, Молчун, как ты на мертвяка прыгал?… Зачем же ты на него прыгал, Молчун? Один вот так на мертвяка прыгал-прыгал, слупили с него кожу на пузе, больше теперь не прыгает, шерсть на носу, и детям прыгать закажет, если детей сделать сможет…
– Я завтра с утра на Выселки иду, – прервал я наизусть знакомое мне словоизвержение. – Вернусь только вечером, днем меня не будет. Ты повидай Колченога и напомни ему про послезавтра. Я напоминал и еще напоминать буду, но и ты тоже напомни, а то еще убредет куда-нибудь…
– Напомню, – пообещал Кулак. – Я ему так напомню, что последнюю ногу отломаю.
На собрание мне идти не хотелось: все собрания проходили одинаково и всякий раз скучно и непонятно о чем. Но мне нужен был Хвост. Пришлось идти. Хотя меня подмывало быстро убежать куда-нибудь подальше, а потом попросить Наву пересказать мне, что на собрании было: интересно же, что они станут говорить, если я им не продиктую мысленно. С другой стороны, кто меня знает, с какого расстояния я им диктовать могу. Это ж опыты проводить надо, а мне не до опытов – в Город надо, сразу во всем разобраться.
На площадь сошлась вся деревня, болтали, толкались, сыпали на пустую землю семена – выращивали подстилки, чтобы мягко было сидеть. Под ногами путались детишки, их возили за вихры и за уши, чтобы не путались. Но беззлобно, больше для развлечения и для порядка.
Хвоста я отыскал, хотел заговорить с ним, но не успел, потому что собрание было объявлено, и первым, как всегда, полез выступать Старец. О чем он выступал, понять было невозможно, однако все сидели смирно, некоторые дремали.
Я им завидовал, потому что мне приходилось эти словесные испражнения пережевывать дважды. Но повтор я старался не слушать.
Я ждал и пытался думать. Если к первому занятию я здесь привык настолько, что оно стало практически основным моим состоянием, то второе давалось мне неимоверно трудно и болезненно. Во-первых, приходилось продираться сквозь нудящий беспрерывный шум в голове и тошнотворную ломоту в надбровьях, вызванных, как я убедился на опыте, внешним потоком чужих словес. Во-вторых, от попыток думать начинало ломить в затылке и темнеть в глазах. Бывало, что и падал в траву от чрезмерных усилий. Или сам потом выползал, или Нава вытаскивала, ворча и жалея.
– Это у тебя, Молчун, оттого, что ты молчишь, – поучала она меня, глупого. – Вредно так много молчать. У меня тоже, когда вдруг молчу, голова кружиться начинает. Ты давай говори-говори со мной…
Я пытался говорить, но как у них, у меня все равно не получалось. В результате, кажется, я, не научившись толком говорить, разучился и думать – выстраивать умозаключения в сколько-нибудь связную цепочку. Но пытаюсь восстановить способность, потому что мне без нее тоскливо.
В-третьих, наконец, меня изматывала эта моя непрерывная диктовка поведения и говорения деревенским. Она происходила не постоянно, а только когда я оказывался среди них. Наедине с Навой это случалось очень редко, но, к сожалению, случалось. Это меня сильно огорчало. Мне хотелось быть действительно наедине с ней. А получалось, что некто или нечто время от времени оказывалось возле нас. Какие уж тут дети?! Не собираюсь я делать детей под чьим-то недреманным оком! Или ухом? Посторонние органы чувств меня в такой интимной ситуации совершенно не устраивали. Нава, чувствуя мою нервозную настороженность, тоже нервничала.
А думать я пытался о том, что мне завтра с утра надо на Выселки. Сегодня они меня уже уболтали. Хотя можно было бы после собрания пойти с представителем Выселок, участвующим в собрании, которое решает: Болтуна отправить к невесте в Выселки или невесту из Выселок себе забрать. С ним, наверное, быстрее получилось бы, но с такой дурной головой я обратной дороги могу не найти, да и к ночи дело пойдет, а ночью в лесу только те, кому жить надоело, ходят. Ужин звериный ночью по лесу гуляет. Там, в Выселках, мне надо договориться с двумя мужиками на послезавтра. Послезавтра мы через Выселки пойдем и их прихватим, а если не зайдем, так они и забудут. А сегодня мне надо еще Хвоста настроить на послезавтра, чтобы завтра он и за Колченогом да Кулаком последил, и напомнил им про послезавтра. Ух… Больно… Будто дубиной по затылку стучат, но не с размаху, а этак с ленцой, однако чувствительно.
Любопытно, что, пока я пытался думать, то есть настраивать себя на нужные действия, чтобы мне их не заболтали соседушки, другая часть моего раздрипанного сознания все же следила за повтором моей диктовки, как бы выдергивая из нее в память нужное для моих умопостроений, для потуг создать хоть какую-то картину происходящего.
Например, про полное озеро утопленников за чудаковой деревней. Не первый раз я про него слышу. Может, и другие озера имелись в виду, но сам слух об этих озерах постепенно превращался в факт, хотя я еще не видел ни одного. Вот пойдем в Город, наверное, много чего увидим.
Или еще мнение: «Да никакие это не утопленники, и не борьба это, и не война, а Спокойствие это и Слияние в целях Одержания!» Еще бы мне кто объяснил: борьба за что?… Война с кем?… Спокойствие чье? Слияние с кем? И вообще, что такое Одержание?
Когда же обо мне разговор начинается, сознание включается автоматом: «А почему же тогда Молчун в Город идет? Молчун в Город идет, значит, Город есть, а раз есть, то какая же может быть война?! Ясно, что Слияние!… А мало ли куда идет Молчун?! Один вот тоже шел, дали ему хорошо по ноздрям, больше никуда не идет… Молчун потому и идет в Город, что Города нет, знаем мы Молчуна, Молчун дурак-дурак, а умный, его, Молчуна, на кривой не объедешь, а раз Города нет, то какое же может быть Слияние?… Нет никакого Слияния, одно время, правда, было, но уже давно нет… Так и Одержания уже нет!…»
Тут такое поднялось, что мне осталось только отключиться, второй раз моему сознанию этого не выдержать… Пусть подсознание диктует…
Когда гвалт утих, я очнулся.
Болтуна посадили, навалились, напихали ему в рот листьев. Встал взъерошенный представитель от Выселок и, прижимая руки к груди, категорически попросил, чтобы Болтуна им не давали, а Выселки тогда за приданым не постоят… Я очень хорошо понимал этого представителя – Болтун всех деревенских по болтовне за пояс заткнет.
Хвост взял меня за руку и оттащил в сторонку под дерево.
– Так когда же идем? – требовательно спросил он. – Мне в деревне во как надоело, я в лес хочу, тут я от скуки больным скоро сделаюсь… Не пойдешь – так и скажи, я один пойду, Кулака или Колченога подговорю и с ними вместе уйду… Так жить больше нельзя!
– Послезавтра выходим, – утешил его я. – Пищу ты приготовил?
– Я пищу приготовил и уже съел, у меня терпения не хватает на нее смотреть, как она зря лежит…
Он говорил долго и много, провожая меня до дому, а меня уже нешуточно выворачивало. Сдерживался – неудобно перед будущим спутником, даже кислый корень в рот сунул пожевать. Лицо перекосило от кислоты, но тошнота ослабла. И на пороге дома еще долго напутствовал меня, а я глубоко дышал, мотая головой.
– Ты, Молчун, только не забудь, что тебе завтра на Выселки идти, с самого утра идти, не забудь, не в Тростники, не на Глиняную поляну, а на Выселки… И зачем это тебе, Молчун, на Выселки идти, шел бы ты лучше в Тростники, рыбы там много… занятно… На Выселки, не забудь, Молчун, на Выселки, не забудь, Кандид… (Он один меня в деревне Кандидом называл иногда.) Завтра с утра на Выселки… Парней уговаривать, а то ведь вчетвером до Города не дойти…
Хороший человек Хвост, добрый человек Хвост, если бы еще не заговаривал до тошноты и ломоты. Но, кажется, он вбил в меня то, что надо. Есть надежда, что до утра не забуду.
– И все-таки послезавтра я ухожу, – сказал я вслух. – Вот бы что мне не забыть: послезавтра! Послезавтра, послезавтра, послезавтра.
* * *
Сработало!… Проснулся я затемно, Нава тихо посапывала на своей лежанке. Я подошел и послушал, как она дышит. Хорошо дышит, словно свежий утренний ветерок травкой шелестит тихо-тихо. Так и хочется рядом прилечь да пошелестеть. Только из меня не шелест будет выходить, а скрип покореженного дерева на осеннем мокром ветру. Нет уж… Не калечьте юность старостью… Хотя вроде не стар я еще, но все относительно: бабочка утром юна, а вечером уже старуха…
Я прихватил одежку и натянул ее уже на улице, дабы шорохом не потревожить Наву. И от дому отходил, осторожно-осторожно ступая. Только когда на дорогу от деревни до Выселок вышел, перешел на нормальный свой шаг. Правда, теперь он у меня не слишком нормальный, чуть лучше, чем у Колченога.
Лес скрипел и шуршал, постанывая в просыпании. Таким ранним я его еще не видел. Нет, случалось ночью по нужде выскакивать, так то ночью, в темноте, и глаза тогда не то внутрь смотрят – сон досматривают, – не то совсем закрыты. Да и не в лес я отходил, а так, в сторонку. Хотя лес везде, но все-таки деревня.
Сейчас он казался живым гораздо больше, чем днем, когда зрение разделяет его на кусты, деревья, болота, дороги между…
Болота пахли теплом и подгнившим борщом (надо же, ничего не помню, а борщ помню!), а из чащи лесной несло запахом хвои, трав да цветов. Как и днем, в болотах что-то чавкало, хрюкало и взрыкивало весьма грозно. Захотелось вооружиться. Свою палку от хромоногости – напоминание о поре увечности – я уже с собой не брал, а отломал дрын от дерева. Кто знает, какое чудо-юдо-рыба-гиппоцет из желто-зелено-серого сумрака вылезет?… Мой дрын как раз ему, чтобы человечинку из зубов выковыривать… Хотя за все время моего тут жития я не слышал ни об одном случае нападения хищников на человека. Мертвяки, воры – да, женщин таскали, кого-то деревом зашибло, а звери обходились без человечины. Но такое думается днем да в компании, а в полумраке и в одиночку всякое в голову лезет.
И тут я понял, что одиночество мое кончилось. Шагов пятьсот по дороге прошел и понял. Даже сел на поваленный ветром ствол, чтобы подождать, – чему бывать, от того не увернешься.
– Ты почему без меня ушел? – спросила Нава немного запыхавшимся голосом. – Я же тебе говорила, что я с тобой уйду, я одна в этой деревне не останусь, нечего мне одной там делать, там меня никто и не любит, а ты мой муж, ты должен меня взять с собой, это еще ничего не значит, что у нас нет детей, все равно ты мой муж, а я твоя жена, а дети у нас с тобой еще появятся… Просто я честно тебе скажу, я пока еще не хочу детей; непонятно мне, зачем они и что мы с ними будем делать… Мало ли что там Староста говорит или этот твой Старец, у нас в деревне совсем не так было: кто хочет, у того дети, а кто не хочет, у того их и нет…
Ну, слава Лесу, подумал я, бревно с плеч свалилось! Зудят все вокруг, и она сама: дети, дети, а какие дети, когда она еще совсем девчонка? Ну, может, физически и не совсем, а вот инстинкт материнский у нее еще не проснулся. Или весь на меня истратился? Вот вернусь из Города… Пусть никто не возвращался, а я вернусь!
– А ну, вернись домой! – прикрикнул я для порядку. – Откуда это ты взяла, что я ухожу? Я же на Выселки, я же к обеду буду дома…
– Вот и хорошо, вот я с тобой и пойду, а к обеду мы вместе вернемся, обед у меня со вчерашнего дня готов, я его так спрятала, что даже этот твой старик не найдет…
С чего она взяла, что он мой? Он же за ее кашей да похлебкой приходит… Хотя, может, и мой, если мои мысли вслух повторяет. Нет, свои мысли, которые я ему продиктовал. Я пошел дальше. Спорить было бесполезно, пусть идет. Вдвоем веселее, мне даже захотелось порыцарствовать, с кем-нибудь сцепиться, помахать дубиной, сорвать на ком-нибудь тоску, и злость, и бессилие, накопленное за сколько-то там месяцев… Или уже лет?… Сколько я был без сознания? Сколько дней слилось в один?… Взыграла во мне удаль молодецкая, а на кого ее растратить – на воров или на мертвяков – какая разница? Пусть девчонка идет. Тоже мне жена, детей она не хочет…
Я размахнулся от души, ахнул дубиной, выплескивая избыток сил, непонятно откуда взявшихся, по сырой коряге у обочины и… чуть не свалился – коряга распалась в труху, а дубина проскочила сквозь нее, как сквозь тень.
Какая-то юркая серая живность порскнула в стороны и, булькнув, скрылась в темной воде.
Нава скакала рядом, то забегая вперед, то отставая. Время от времени она цеплялась за мою руку обеими руками и повисала на мне, очень довольная.
Мне это тоже нравилось. Да, идти по просыпающемуся лесу с близким человеком совсем не то, что брести по нему в одиночестве.
– Ты не беспокойся, Молчун, – говорила она. – Старец не найдет наш обед… и дикие муравьи не найдут, я хорошо спрятала! Муравьям до него в жизни не добраться… Как меня утром разбудила какая-то вредная муха, так я сразу и подумала, что будет чем тебя накормить, когда из Выселок вернемся… Хи-хи, а когда я вчера засыпала, ты, Молчун, уже храпел, а во сне бормотал непонятные слова, и откуда это ты такие слова знаешь, Молчун?… Про какое-то кино бубнил да про сценарий… И лешего не к добру поминал… Ты, Молчун, лешего никогда не поминай, а то явится, когда не нужен вовсе, а явится – от него уже не отвяжешься… Слушай, Молчун, а давай свернем к одежным нашим деревьям да посмотрим, что у тебя получилось!… Я там недавно была, набухло сильно, а понять невозможно, что такое ты надумал. У меня так никогда не было – раз-два и готово… Ну, месяц-два… А у тебя… уж я и со счету сбилась, сколько зреет. Наверное, ты такое дереву заказал, чего оно никогда не выращивало. Но может вырастить. Очень оно старается для тебя, Молчун. Я чувствую. А ты мне скажи, что ты ему заказал?
– Хитренькая какая! – хихикнул я добродушно – ну совсем дите рядом со мной щебетало, хотя уже, хм… – Сама знаешь – от зеленых плодов расстройство желудка может быть, а от зеленой одежды, наверное, конфуз сплошной… Ты уж потерпи – вот вернусь из Города, должно уже созреть, я так надеюсь.
– Не вернусь, а вернемся, – строго сказала Нава и погрозила мне пальчиком.
– Посмотрим, – не стал я спорить. – А сейчас мы никуда не пойдем, не сбивай меня, мы идем на Выселки, на Выселки мы идем, не к одежным деревьям, не на Тростники и не на Глиняную поляну, а на Выселки.
– Да поняла я, Молчун, – хмыкнула Нава. – На Выселки. Я тебе не Колченог, чтоб по многу раз долдонить одно и то же, хоть с ним ты хочешь идти в Город, а со мной не хочешь. Ну их всех, давай сами пойдем!
– Я очень боюсь тебя потерять, девочка моя, – вздохнул я. – Мне и Колченога будет жалко потерять, и Кулака, и Хвоста, но без них я проживу, а без тебя… Не знаю… Это уже буду не я…
– А если ты не вернешься, разве я буду я? – тихо спросила она.
О, Лес Великий, кто ж она мне и кто я ей?!
Я глянул на Наву. Девчонка висела у меня на левой руке, смотрела снизу вверх и азартно щебетала уже совсем на другую тему, о том, как она убежала от мертвяков, проползши у них между ног.
– Нава, – сказал я, – опять ты мне эту историю рассказываешь. Ты мне ее уже двести раз рассказывала.
– Ну так и что же? – сказала Нава, удивившись. – Ты какой-то странный, Молчун. Что же мне тебе еще рассказывать? Я больше ничего не помню и не знаю. Не стану же я тебе рассказывать, как мы с тобой на прошлой неделе рыли погреб, ты же это и сам все видел… А может, ты мне расскажешь про свои слова, которые ночью говорил, когда храпел? Те, что ты говорил, когда бредил, я уже не помню, а вчерашние еще помню…
– Это которые же?
– А вот «кино», например… Странное слово, никогда раньше такого не слышала. Только от тебя, а ты его часто повторяешь во сне. Вот как мы с тобой про фехтование выяснили, что это вроде тыканья палкой, я и успокоилась. А про кино вчера ты очень нервно говорил, будто сердился, и доказать пытался…
Я даже остановился и посмотрел на Наву – так вдруг в голове щелкнуло, словно сук на дереве сломался – хрясь!…
– Ты чего встал, Молчун? Встал и молчит! Я тебе говорю: поговори, а ты совсем замолчал… И не стой: стоять будешь, мы до вечера на Выселки не попадем… Ты иди и говори, говори и иди.
– Да ты меня этим словом так по голове стукнула, что я с шага сбился.
– Я тебя сбила? Да это ты мне спать не давал!…
– Мне кажется, что я знаю это слово, – обливаясь холодным потом, признался я.
– Ух ты!… – запрыгала Нава, хлопая в ладоши. – Расскажи, расскажи, что ты знаешь.
– Сейчас, дай дух перевести.
Нава смотрела на меня снизу вверх, уцепившись рукой за мое плечо, и тянулась ко мне лицом, будто ждала, что я ее поцелую. И ресницами – хлоп-хлоп.
«Очень киношный план, – оценил я, вполне понимая, что имею в виду. – Такой кадр пропадает!… А вдруг не пропадает?»
Я даже оглянулся вокруг в поисках съемочной аппаратуры. Смешно. Кино давно уже делают так, что актеры не видят процесса съемок, а живут в материале. Неужто и я живу в материале?!
– Молчу-у-ун! Хватит молчать! – взмолилась Нава. – Мне страшно становится!
– Сейчас, – решился я. – Сейчас расскажу.
Еще раз обвел взглядом окрестности, все же надеясь что-то обнаружить. Медленно покачиваясь, проплывали по сторонам желто-зеленые заросли, кто-то сопел и вздыхал в воде, с тонким воем пронесся рой мягких белесых жуков, из которых делают хмельные настойки. Желтые, серые, зеленые пятна – взгляду не за что было зацепиться, и нечего было запоминать и тем более обнаруживать. И вдруг меня будто палкой по глазам ударило, я пошатнулся, а Нава, проследив за моим взглядом, замолчала на полуслове.
У дороги, головой в болоте, лежал большой мертвяк. Руки и ноги его были растопырены и неприятно вывернуты, и он был совершенно неподвижен. Он лежал на смятой, пожелтевшей от жары траве, бледный, широкий, и даже издали было видно, как страшно его били. Он был как студень.
Я осторожно обошел его стороной. Тревога шебуршилась по спине морозными мурашиками, хотя солнце вышло и было душно. Бой произошел совсем недавно: примятые пожелтевшие травинки на глазах распрямлялись. Следов было много, но из меня следопыт, как из гиппоцета ласточка, а дорога впереди, совсем близко, делала новый поворот, и что было за поворотом, угадать я не мог. Нава все оглядывалась на мертвяка.
– Это не наши, – сказала она очень тихо. – Наши так не умеют. Кулак все грозится, но он тоже не умеет, только руками размахивает… И на Выселках так тоже не умеют… Молчун, давай вернемся, а? Вдруг это уроды? Говорят, они тут ходят, редко, но ходят. Давай лучше вернемся… И чего ты меня на Выселки повел? Что я, Выселок не видела, что ли?
Я взбесился. Не на Наву, упаси лес, а на невезуху свою. Да что же это такое? Сто раз ходил по этой дороге и не встречал ничего, что стоило бы запомнить или обдумать. А вот теперь, когда завтра нужно уходить – даже не послезавтра, а завтра наконец-то! – эта единственная безопасная дорога становится опасной… В Город-то можно пройти только через Выселки. Если Город вообще существует, то дорога к нему ведет через Выселки…
Я нагнулся и взял мертвяка за ноги. Ноги были еще горячие, но уже не обжигали. Рывком толкнул грузное тело в болото.
Трясина чвакнула, засипела и подалась. Мертвяк исчез, по темной воде побежала и погасла рябь.
– Нава, – сказал я строгим, хотя и дрожащим голосом, – иди в деревню.
– Как же я пойду в деревню, – рассудительно сказала Нава, – если ты туда не пойдешь? Вот если бы ты тоже пошел в деревню…
– Перестань болтать! – прикрикнул я. – Сейчас же беги в деревню и жди меня. И ни с кем там не разговаривай.
– А ты?
– Я мужчина, мне никто ничего не сделает.
– Еще как сделают, – возразила Нава. – Я тебе говорю: вдруг это уроды? Им ведь все равно, мужчина, женщина, мертвяк; они тебя самого уродом сделают, будешь тут ходить, страшный, а ночью будешь к дереву прирастать… Как же я пойду одна, когда они, может быть, там, сзади? – добавила она очень разумно, но я, видимо, от растерянности не слышал голоса разума.
– Никаких уродов на свете нет, – не очень уверенно сказал я только потому, что хотел настоять на своем, уже понимая, что не прав. – Вранье это все…
Я посмотрел назад. Там тоже был поворот, и что было за этим поворотом, угадать тоже не мог, но чувствовал, что ничего хорошего. Я уже понял, что предпереживаю ситуацию за мгновение до ее реализации. Мертвяка я мысленно увидел за мгновение до того, как увидел его в реальности. Такое предвидение ни от чего не спасает и не предостерегает.
– Не пойду я в деревню, в деревню я не пойду, я никуда без тебя не пойду, даже удивляюсь, как ты можешь посылать меня куда-то без тебя? Кто защитит меня, кроме тебя? Я ж никому больше не нужна, чужая я. – Нава говорила много, быстро и шепотом, отчего становилось особенно неприятно. Дополнительно нервировало.
Я взял дубину поудобнее.
– Хорошо. Иди со мной. Только держись рядом и, если я буду что-нибудь приказывать, сразу же выполняй. И молчи, закрой рот и молчи до самых Выселок. Пошли.
Я надеялся, что ее молчание позволит мне, пусть за мгновение, не только увидеть опасность, но и отреагировать на нее.
Молчать она, конечно, не умела. И не стала. Возможно, ей казалось, что она молчит? Но действительно держалась рядом, не забегала больше вперед и не отставала, только все время бормотала тихо-тихо себе под нос:
– Зря ты, Молчун, думаешь, что уродов нет. Я сама их видела издалека, мама не дала хорошо рассмотреть. И правильно. Что на них смотреть, уроды потому и уроды, что страшные, а на страшное и смотреть страшно, поэтому мама и утянула меня за руку… Заскорузлые они какие-то, Молчун, будто старый ствол, корой покрытые. И по цвету как ствол. Поэтому, когда они к дереву прирастают, их и не заметишь сразу. Только если глаза разглядишь. Глаза у них, Молчун, человеческие… Страшно, когда смотришь на дерево, а оно на тебя смотрит человеческими глазами. И молчит, как ты, Молчун. Только глаза у них говорящие, у уродов-то, прямо душу выворачивают. Это я успела увидеть, когда мы с Колченогом его дочку искали, а он меня на нее хотел обменять. Вот мы на уродов и наткнулись. Меня потом долго било-колотило от страха; когда я в их глаза насмотрелась, мне показалось, что я тоже уродкой становлюсь, – от деревьев шарахалась, чтобы случайно не прирасти. Тогда Колченог и сделал мне дудку, чтобы я подудела и про уродов забыла.
Под ее болботение мы миновали опасный поворот, затем миновали еще один опасный поворот, и я уже немного стал успокаиваться, когда из высокой травы, прямо из болота, нам навстречу молча вышли и остановились люди.
«Ну вот, – обреченно подумал я. – Не успел отреагировать за мгновение. Даже шаг лишний сделал. И какого хвоща им тут надо? Будто сам не знаю… Как мне не везет. Мне же все время не везет. С самого начала…»
Я покосился на Наву. Вот только с ней повезло… Нава дрожала и трясла головой, лицо ее сморщилось.
– Ты меня им не отдавай, Молчун, – бормотала она, – я не хочу с ними. Я хочу с тобой, не отдавай меня…
Их было семеро – все мужики, все заросшие до глаз, и все с громадными суковатыми дубинами. Это были не здешние люди, не деревенские, и одеты они были не по-здешнему, совсем в другие растения. Это были воры.
Это мне «внутренний голос» подсказал за мгновение до того, как я сам допер.
– Ну, так что же вы встали? – глубоким раскатистым голосом сказал вожак. – Подходите, мы дурного не сделаем… Если бы вы были мертвяки, тогда, конечно, разговор был бы другой, да никакого разговора вовсе бы и не было, приняли бы мы вас на сучки да на палочки, вот и весь был бы у нас с вами разговор… Куда направляетесь? На Выселки, я понимаю? Это можно, это – пожалуйста. Ты, папаша, ты себе иди. А дочку, конечно, нам оставь. Да не жалей, ей с нами лучше будет…
Я дважды прослушал его речь: сначала диктуя ее вожаку, потом слушая, как он ее вслух произносит. И тон у него был вкрадчивый, и ничего дурного он вроде не сказал, но душа ему доверием не откликнулась. Слава их впереди них летела…
– Нет, – сказала Нава, – я к ним не хочу. Ты, Молчун, так и знай, я к ним не хочу, это же воры…
Воры засмеялись – без всякой злобы, привычно.
– А может быть, нас обоих пропустите? – спросил я, отчетливо осознавая глупость вопроса.
– Нет, – уверенно сказал вожак, – обоих нельзя. Тут же кругом сейчас мертвяки, пропадет твоя дочка, Подругой Славной станет или еще какой-нибудь дрянью, а это нам ни к чему, да и тебе, папаша, ни к чему, сам подумай, если ты человек, а не мертвяк, а на мертвяка ты вроде не похож, хотя, конечно, и человек ты на вид странный…
– Она же еще девочка, – сказал я, – зачем вам ее обижать?
Вожак удивился:
– Почему же обязательно обижать? Не век же она девочкой будет, придет время – станет женщиной, не Славной там какой-нибудь Подругой, а женщиной…
«А может, это и есть та самая война и борьба, о которой Слухач вещал, а потом на собрании спорили? В деревне никакой войны и борьбы нет, а у этих вот воров есть. Может, они на самом деле защитники людей, только их все неправильно понимают, как это у людей обычно происходит?»
– Это он все врет, – перебила Нава мои странные мысли, – ты ему, Молчун, не верь, ты что-нибудь делай скорее, раз сюда меня привел, а то они меня сейчас заберут, как Колченогову дочку забрали, с тех пор ее так никто и не видел, не хочу я к ним, я лучше этой Славной Подругой стану… Смотри, какие они дикие да тощие, у них и есть-то, наверное, нечего…
– Слушайте, люди, – сказал я просительно (ведь люди же они или кто?), – возьмите нас обоих.
Я уже знал, что они ответят, сам продиктовал, но должна же быть у людей собственная воля! Не куклы же они, чтобы под диктовку жить! Если они – борцы за людей, может, им наша помощь нужна?
Воры не спеша приблизились. Вожак внимательно оглядел меня с головы до ног.
«Эх, вожак-вожак, – успел я уже в нем разочароваться, – никакой ты не вожак, а клоун на веревочке…»
– Нет, – сказал он послушно. – Зачем ты нам такой нужен? Вы, деревенские, никуда не годитесь, отчаянности в вас нет, и живете вы непонятно зачем, вас приходи и голыми руками бери. Не нужен ты нам, папаша, говоришь ты как-то не так, как все, неизвестно, что ты за человек, иди ты себе на Выселки, а дочку нам оставь.
Ну, была бы честь предложена… Хотите такое кино – получите такое кино… Эх, не успел Наве объяснить про кино, а чем дело закончится – непонятно, доведется ли еще объяснить?
