Нежданно-негаданно Гордон Люси
«Метеор» развернулся у самого моста, и Ангара подхватила его, понесла, затем он и сам поддал, разрезая воду, с шумом и плеском отваливая ее на стороны. Замелькали городские берега, сплошь застроенные, погребенные под бетоном, к которому и волна сбегала робко. Незаметно берега переменились, пошли дачи с длинной вереницей лодок, темных и раскрашенных, и уж на них-то волна пошла с лихостью, высоко их подбрасывая и заваливая. А потом и вовсе вырвались на волю.
Сеня поднялся, чтобы сходить за билетами. Для себя он билет взял загодя, требовалось позаботиться о новеньких. Но вслед за ним сразу же поднялась женщина, догнала его за дверью и остановила.
– Я сама, – решительно сказала она, не глядя на Сеню. – На это у меня есть.
Он вернулся на место, размышляя; было о чем подумать. Дрожь всего корпуса теплохода в корме не прекращалась, а когда «Метеор» набегал на чужую волну, било о борт резко и гулко. Шум в салоне от разговоров и хожденья нарастал, от вареной курицы, которую несли из буфета, запахло с пресностью подсыхающей банной мочалки. Прошел наружу матрос, совсем молоденький и маленький большеголовый парнишка, оставив заднюю дверку открытой, и в нее было видно, как синим кипятком сквозь белую пену кипит за кормой вода. Бабка Наталья успокоенно вздыхала, по привычке деревенского человека интересуясь не берегами, а незнакомым народом; Правдея Федоровна сидела важно, еще не выбрав, чем заняться; Лена среди стариков скучала. Но все постепенно обтерпевались, втянутые в дорогу. Если тебя везут и ты семь часов можешь не отдирать задницы от кресла и отдаваться впечатлениям, это не значит, что тебе так уж беззаботно. Тушу твою везут, а душу везешь ты сам.
Воротилась женщина и, проходя, подмигнула Сене: все в порядке. Сеня слышал, как она за спиной говорит девочке:
– Вот твой билет.
– А твой? – спросила девочка.
– Мой у меня.
И завозилась в сумке, что-то отыскивая и перекладывая. Теперь поднялся Сеня, сходил в буфет, купил опять той же воды, которую оставили на пустыре, шоколадку, на обертке которой развевался парус российского происхождения, и несколько булочек. Больше ничего, кроме спиртного, в буфете и не было. Курицу уже растащили. Все это Сеня выложил перед девочкой, потрепал ее по льняной головке, а когда она подняла на него глаза, подмигнул.
– Давай-ка! – только и сказал он, чтобы не дырявить главный, предстоящий разговор торопливыми вопросами.
– Сеня-а! – позвала тут же бабка Наталья, только он уселся. – Это кто такие?
– Старые знакомые, – отговорился он.
– Я пошто не знаю?
– Я твоих знакомых из твоей молодости тоже не знаю.
Бабка Наталья подумала и удивилась:
– Ты-то пошто не знаешь? Они все в деревне. Кто в верхней, кто в нижней.
«Нижней деревней» называли кладбище. Бабка просунула голову в проем между спинками кресел, подержала ее там.
– Бравенькая какая девочка! – похвалила она, возвращая голову на место. – Докуда едут-то?
– Докуда билет велит.
– Не к нам?
– Точно не знаю.
– Ну, хитри, хитри…
Поднялась прогуляться Лена, потом принялась подниматься Правдея Федоровна. Сеня, поленившись, не освободил для нее выход, вжался в кресло, заведя ноги на сторону, – и Правдея Федоровна застряла, выдираясь, уперлась рукою в слабую Сенину грудь и чуть не раздавила. Пришлось поохать обоим. Лена долго не возвращалась, гостила у своих, у замараевских, в среднем салоне. Воротилась возбужденная.
– У нас тетя умерла, – сообщила она, поводя расширенными глазами, оглядывая по очереди всех.
– Ну-у! – ахнула Правдея Федоровна. – Похоронили?
– Нет, завтра похороны.
– Гли-ка: как знала – к сроку-то едешь…
И только после этого вместе с бабкой Натальей принялись выяснять, какая из Лениных теток скончалась, их у нее было много. Оказалось, тетя Дуся, отцова сестра, та, что жила на верхнем краю Замараевки рядом с Верой Брюхановой. Поохали, повздыхали, не утешая девчонку, опуская в своей памяти и еще один гроб из земного окружения и устанавливая себя на какое-то новое место в происшедшем передвижении. Правдея Федоровна вздыхала громко, мощно. Расспрашивая, перебирала в Замараевке своих знакомых, упомянула опять Веру Брюханову, подружку по молодости, с которой не виделась года два…
– И не увидишься, – сказал Сеня, не сумев сдержать удовольствия от ловко пришедшегося подхватного слова. – Переехала твоя Вера Брюханова.
– Куда переехала? Что ты буровишь?
Лена испуганно объяснила:
– Она же умерла! Еще зимой умерла!
– Вера умерла?! – выкрикнула Правдея Федоровна.
– Еще зимой. Кажется, в марте. По снегу.
Правдея Федоровна помолчала, приходя в себя.
– Что это за жизнь пошла?! – требовательно воззвала потом она. – Что за жизнь пошла! Вера померла – и за полгода слух по Ангаре за двадцать верст не сплыл. Это когда так бывало?! О, Господи!
– Сильно много народу помирать стало, – по-своему объяснила бабка Наталья.
Сеню тронули за плечо: над ним стояла женщина, его гостья, она спросила сигареты. Сеня протянул ей пачку; он курил, но все реже и реже. В одиночестве и за весь день мог не вспомнить про курево, а с мужиками, глотнув дыму, не утерпевал, травился.
Пока женщины не было, Сеня пересел к девочке, стал рассказывать, что ведется у него в хозяйстве.
– Во-первых, две коровы, – перечислял он. – Молоко будешь пить от пуза. Мы поросенка от некуда девать молоком поим. Во-вторых, бычок, уже с рожками. Стоит-стоит – да ка-ак взбрыкнет, будто шилом его ткнули, и давай носиться по телятнику. – Сеня наблюдал: девочка слушала внимательно, но ни до коров, ни до бычка не дотягивалась воображением, лицо ее оставалось безразличным. Шоколадку она не тронула, та нераскрыто лежала у нее на коленях, а булочку потеребила. – В-третьих, боров на подросте… Но боров, он и есть боров, я, к примеру, уважения к нему не имею. Потом курицы… Цыплята теперь подросли, ты опоздала, чтобы цыпляток кормить. Будешь кормить куриц, это будет за тобой. Курица – не такая глупая птица, как про нее говорят, за ней интересно наблюдать. Собака у нас одна, умная собака, Байкалом зовут, зря никогда не гавкает, а чужого не пустит. Еще есть овцы…
– Зачем так много? – спросила девочка, чуть скосив глаза в его сторону.
– Чего много?
– Коровы, курицы, овцы… Зачем так много?
– Но ведь жить-то надо! – с горячностью стал защищаться Сеня, будто девочка упрекала его. – Мы этим и живем. Деньги нам не дают, мы деньги другой раз по полгода не видим. Все свое. Я бы овцами, к примеру, попустился, они мне и самому надоели… Да ведь шерсть! Из шерсти носочки, рукавички, шапочку, свитерок… Мы там как в пятнадцатом веке живем. Вот увидишь, как интересно.
«Метеор» подчаливал; Сеня, пригнув голову, заглянул в окно. Подходили к Усолью.
– Хорошо идем, – сказал он вслух. – Расписание, конечно, не догнать, но подтянемся.
И отчалили без задержки. Снова поплыли берега, все расходящиеся и низкие, начиналось море. Сеня и об этом сказал девочке. На «море» она слабо встрепенулась, но через минуту отвела глаза от окна, по-прежнему уставив их перед собой. Да и верно – какое море? Название одно. Огромная лужа, которая за полтысячи километров отсюда, набравшись в ленивую, но мощную силу, крутит турбины. «Метеор» вильнул раз и сразу же другой. Значит, по большой воде подняло с берегов лес, наваленный там баррикадами, и таскает его, подсовывает под винты теплохода.
Сеня взялся перебирать, что у них в огороде. Огород был большой, засевался он с умом – его, Сениным, умом велся севооборот и календарь посадок, но Сеня удержался от похвалы себе… Он перечислял грядку за грядкой и все чаще посматривал на дверь: женщина задерживалась. Взглядывала на дверь, он заметил, и девочка.
– Тебе никуда не надо? – спросил он.
Она помотала головой: не надо.
– Тогда посиди, я сейчас.
Он вышел на площадку, где толпились курящие, – женщины среди них не было. Медленно прошелся по одному салону, обводя глазами ряд за рядом, потом по другому, быстро вернулся в свой салон. Девочка вопросительно взметнула на него глаза, она заметила в нем тревогу. Сеня развернулся и за дверью прислонился к стенке рядом с грудастой бабой, держащей на руках веселого, пускающего пузыри ребенка. Сеня подождал, пока выйдут из того и другого туалета, снова обошел салоны, заглянул даже в рулевую рубку. Больше искать было негде. Уже зная ответ, спросил у проводницы, у губастой полусонной девушки с темным лицом, не выходила ли в Усолье такая-то… Сеня обрисовал ее. Выходила: проводница вспомнила ее сразу. Видимо, такая растерянность была на лице у Сени, что она не удержала любопытства:
– Что случилось-то? Не там вышла?
– А куда у нее был билет?
– До Усолья.
Значит, не вдруг спрыгнула, рассчитала заранее. Был дураком и остался дураком.
Он сел возле девочки, перекинул руку ей за голову и, притягивая к себе, сказал глухо:
– Слушай, сбежала от нас твоя тетя Люся.
Девочка вздрогнула и замерла. Сеня боялся, что она заплачет, будет с рыданьем проситься обратно, – нет, все осталось внутри. В оцепенении просидели они, должно быть, с полчаса. Потом девочка зашевелилась, показывая, чтобы он убрал руку, села бочком, отворачиваясь от Сени, и завозилась, шаря где-то под платьишком. Выпрямилась и вложила Сене в руку какую-то пачку. Он глянул: это были деньги.
– Это она дала? – быстрым шепотком спросил Сеня.
Девочка покачала головой: нет.
Так эта девочка, по имени Катя, оказалась в деревне у Сени с Галей, и, таким образом, Сене с Галей ничего не оставалось, как катькаться с этой девочкой.
Сеня потрухивал, ведя с пристани Катю, и, чтобы не показывать ее лишнему народу, шел берегом, с нижней улицы перелез через прясло в свой огород и двинулся с тыла. Галя – баба добрая, но первая реакция могла быть шумной. Но вышло совсем наоборот. Когда Сеня с Катей явились пред ее очи и она удивленно-вопросительно сказала «здра-авствуйте» и когда Сеня продуманным ходом завел Катю в летнюю кухню, а сам выскочил и торопливо принялся объяснять, откуда свалилось к ним это небесное создание, Гали достало только на то, чтобы приахивать:
– Да как же это? Как же это, Господи!.. Как же это!..
Но потом пришли трезвые мысли, и Галя ежедневно окунала в них Сеню как слепого щенка в холодную воду.
– Дурак – он везде дурак. – Эти слова Сеня говорил себе и сам, они были справедливы. – От тебя за версту простотой несет. Какой простотой? А той, которая хуже воровства. – Галя подхватывала последнее слово. – Ведь ты украл ее – если разобраться! Укра-а-ал! – заглушала она слабые Сенины возражения. – Тебе воровка ее подкинула – значит, ворованное. Как ты знаешь, что у нее нет отца-матери? Отец-мать ее, может, ищут, может, уголовный розыск объявили… И найдут, пошто не найдут! Ведь ты бы подумал: тебе навязывают ее купить – нет!.. Навязывают дарма забрать – нет!.. Ум вроде поначальности проблескивал: «нет» говорил… – Особенно Галю пугали оказавшиеся при девочке деньги. – Ведь ты ее купил. – Она забывала, что только что уверяла его, будто «украл». – За свои деньги не стал покупать, а когда тебе их дали – с руками отхватил. На деньги ты позарился, Сеня. Ну что вот ты пыхтишь? Господи! – Она принималась плакать.
В другой раз Галя вспоминала:
– Это беспородную кошку можно без документов принять. А ты не кошку принял. Чтобы жила – надо удочерение сделать. Через неделю в школу отдавать – где у нее метрики? Какая у нее фамилия? Кто был у ней отец – министр какой или убийца… девять душ сгубил?
– Пошто девять-то? – цеплялся Сеня.
– А сколько тебе их надо – девятнадцать?
– Но пошто девять, а не десять, не семь?
– Мы с тобой будем восемь и девять.
Сеня вскипал:
– Да, подбросили, да, дурак! Но я должен был, по-твоему, в Ангару ее спихнуть, когда подбросили? Или что я был должен?
Галя обессиленно взмахивала рукой и уходила. А Сеня думал: «Надо было дать денег этой тете Люсе, чтобы убежала подальше. Или были у нее деньги?» Он вспоминал, много раз восстанавливал в памяти весь разговор с женщиной от начала до конца там, на причале, и все больше казалось ему, что не дурила она его, когда говорила, что собралась бежать. Что пройдоха – сомнений не было, но и пройдоха иной раз вынуждена выходить на правду. Сеня шел к Гале, вставал перед нею вплотную, как столб, чтобы ей не откачнуться и не отойти, и пробовал успокоить:
– Пусть будет как будет. Мы с добром к ребенку – почему мы должны бояться? Теперь государства без метрик, без паспорта живут… а уж люди!.. великое переселение народов. Миллионы скитаются, все теряют… имена тоже. А мы с тобой об одной девочке… кому она нужна, кроме нас?
Он сам удивлялся: о любой бы он сказал «девчонка», а о ней не выговаривалось.
Катя поднималась поздно, спалось ей тут хорошо. Они завтракали в летней кухне, стоящей во дворе, иногда для уюта подтапливая ее: ночи пошли прохладные. Утренний распорядок у Гали с Сеней теперь изменился, они вставали, как обычно, до света, но перехватывали спозаранку только горячий чай, набираясь аппетита и раздвигая дела для неспешного общего завтрака. Сначала Галя заплетала девочке косу, поварчивая на Сеню, как река поварчивает на берег, катая волны. Сеня стал опять говорлив, что в последние годы, к утешению Гали, пошло на убыль, вспомнил свою страсть фантазировать, выдумывать всякие истории, оставленную с тех пор, как подросли дети. Усаживаясь за стол, прикрякивая для порядка, он говорил:
– Выхожу ночью на улицу, а ночь звездная, небо прямо полыхает, как в праздник. Выхожу и любуюсь – хорошо ночью любоваться на звездочки. Вдруг слышу: шу-шу, шу-шу. Кто-то шушукается. Я подумал сначала, что, может, звездочки с неба. А незначай к огороду ближе подхожу – слышней. Если б звездочки – надо взлететь хоть сколько, чтоб ближе к ним. Крадучись продвигаюсь к огороду, спрятался вот за этим углом. А это огурцы на грядке шушукаются. Задумали они сегодня дать деру с гряды. О нас, говорят, забыли. И так жалобно повторяют: забыли, никому мы не нужны, а пропадать, сгнивать безвинно мы не желаем.
– Я позавчера, уж под вечер, три ведра сняла, – оправдывалась Галя.
– Так и говорят, – подхватывал Сеня, – хозяйка позавчера сняла и забыла, а нас надо каждый день обирать, мы в эту пору ходом идем. Сняла, говорят, и из памяти вон, а мы уж желтенькие, как старички, к нам надо уважение иметь. И договариваются, значит, чтоб в двенадцать ноль-ноль, ежели останутся они без женского внимания, совершить коллективный побег. А сейчас, – Сеня смотрел на круглые настенные часы, – половина десятого.
Катя слушала его внимательно и равнодушно, изредка поднимая глаза, пристально всматриваясь в Сеню и словно говоря: а ведь я уже старше, мне эти сказки рассказывать поздно. На все она смотрела со стылым вниманием. Подадут ей варенье – возьмет, намешает в чай и уставится в стакан, наблюдая, как синеет или краснеет чай. А выпить, если не подтолкнуть, забудет. Скажут что-нибудь принести – на полдороге остановится и стоит, уставившись в одну точку. Сядет рядом с кобелем, а подружились они быстро, обнимет его за шею и, оттянув нижнюю губу, замрет. Кобель тычет ее – она дергается безвольно, тряпично, как неживая. Ела она медленно и мало, молоко не пила совсем. На вопросы отвечала односложно, чаще кивая или отмахивая головой, слова произносила с усилием.
Они шли с Галей собирать огурцы, и Катя чуть оживлялась, движения ее становились быстрее. Но каждый огурец она рассматривала, прежде чем опустить в ведро, перекатывала в руках, точно руки грея или его согревая руками. Подняла семенной огурец, и Галя ахнула с досады: огурцу полагалось еще полежать. Катя испугалась так, словно ее прошибло током, порывисто протянула большой желтый семенник Гале, быстро отдернула ручонку, когда Галя хотела принять, и заплакала. Галя кинулась ее успокаивать, говоря, что их, этих семенников, на гряде вылеживается на всю деревню, – и чем горячей успокаивала, тем отчаянней плакала девочка – бескапризно, беззвучно, сжав ручонками горло, в сдавливаемом припадке. Не в силах видеть это, Галя опустилась на землю и тоже стала захлебываться в рыданьях. Выскочил Сеня, глянул и скорей убежал, чтобы не залиться третьим ручьем.
Девочке дали обязанности. Она должна была наливать курицам в корыто воды и под вечер выносить им мешанку-толканку, как называла Галя какое-то варево из картошки пополам с комбикормом. Курицы, приседая на бегу, сбегались шумно, отпихивали молодых; петух, вскидываясь резким клекотом, принимался наводить порядок. Ему не подчинялись. Галя ворчала, что петухи, как и мужики, теперь не те, их перестали бояться. Катя особенно внимательно посмотрела после этих слов на Галю, словно и ей давая оценку, потом перевела пытливые глаза на Сеню. Петух и правда был в хозяина: неказистый и неяркий, с гребешком, сваливающимся на сторону, и голос имел негромкий.
Второй обязанностью Кати было делать салат для обеда. Она шла в огород и набирала луку, петрушки, срывала три-четыре свежих огурца и долго выбирала среди только начинающих краснеть помидоров самые спелые. Лукового пера в салат клали много, и Галя научила девочку толочь его, не ударяя деревянной толкушкой, а вдавливая в мякоть и выжимая сок. Сеня нахваливал Катину работу, говоря, что он только теперь, на старости лет, попробовал настоящий салат. Но и Галя замечала, что девочка старается и хозяйка из нее выйдет хорошая.
На коров девочка смотрела с изумлением и опаской – будто раньше не видела. Обе коровы ступали важно и тяжело, ходили вместе и вместе же принимались трубно мычать, требуя корму или дойки. С изумлением же смотрела она на большое эмалированное ведро, по края с молоком, выставляемым вечером для прогонки через сепаратор. Сепаратор сыто и лениво жужжал, струйка сливок стекала в маленькую кастрюльку, а обезжиренный и посиневший отгон – в большую, и Катя с мучительным вниманием смотрела: как же это получается?
Телятник у Поздняковых был огорожен далеко, на горе за деревней. Идти приходилось по длинному заулку между огородами. По обочинам заулка лежали коровы и собаки. Провожал их Байкал, он по очереди подбегал к каждой лежащей собаке, они обнюхивались, по-приятельски помахивая хвостами, и Байкал трусил дальше. Вот почему ни одна собака не взлаяла на Катю. Гавкал щенок, черный, с коротким хвостом, только-только начинающий разбираться, для чего он явился на белый свет. Сеня нес в ведре пойло для бычка, а Катя кусок хлеба. Бычок прежде кидался к Кате, она торопливо выбрасывала ему хлеб и пряталась за Сеню. Бычка звали Борькой, имя свое он знал и отзывался на него мычанием. Каждый раз повторялась одна и та же картина. Байкал давал Борьке наесться, затем прыгал к нему и застывал, заставляя и Борьку принимать защитную стойку, опустив голову и выставляя тупые рожки. Байкал начинал с лаем наскакивать – бычок еще ниже нагибал голову, сдавал взапятки и вдруг бросался на собаку. Она отскакивала, заливаясь восторженным лаем, а Борька шумно пыхтел, набираясь духу для нового приступа. У Кати раскрывался рот, нижняя губа оттопыривалась и на лице появлялось что-то вроде забывшейся улыбки.
От телятника было недалеко до пустошки из молодых сосен в два-три человеческих роста, в которой последним урожаем пошли маслята. Катя ступала с выставленным вперед, как против зверя, складным ножичком и в первые дни только натыкалась на грибы, потом стала, увидев издали, вприпрыжку к ним подбегать.
Наступил день, когда Сеня поднял первый рыжик. Он так обрадовался, наглаживая его и жадно шаря вокруг глазами, так нахваливал рыжики, что Катя, налюбовавшись красной шляпкой с нежно и ровно расписанными кругами, долго потом исподтишка смотрела на Сеню. И когда минут через десять она закричала и кинулась к Сене, а он кинулся навстречу – она остановилась, испуганная его испугом, и, протягивая ручонку с найденным теперь уже ею рыжиком, опять заплакала. Он схватил ее на руки и держал до тех пор, пока она не успокоилась.
Прошла неделя после приезда, пошла другая… Решили не отдавать Катю в школу. Девочка считала, что ей шесть лет, но росточка она была небольшого и могла ошибаться. Да и с шестью разумней было погодить. Миновали те времена, когда школа следила, чтоб ни один ребенок не опоздал с учебой. Теперь хоть совсем не отдавай, никто не спросит. Но Галю с Сеней удерживала иная причина: они не знали, как надолго свалилась на них Катя, боялись думать об этом, каждый новый день втайне начиная с оборонной молитвы: Господи, пронеси!
– Ты помнишь свою маму? – выбрав минуту, когда девочка казалась успокоившейся от затягивающихся где-то далеко внутри ран, спрашивала Галя, не нажимая на вопрос.
Катя замирала, опускала голову и уставляла глаза перед собой – как всегда, когда она замыкалась. Но нет – чуть слышно она отвечала:
– Помню. Маленько.
– Как ты ее помнишь?
– Мы ехали, – помедлив, сжатым голосом отвечала она.
– Куда ехали? Откуда?
– Не знаю. – И добавляла неуверенно: – К русским. Мы ехали в поезде. Там были большие горы.
– А папу не помнишь?
Папу она не помнила. И так умоляюще смотрела на Галю, что та поневоле оставляла расспросы.
В сумке, оставленной тетей Люсей в «Метеоре», находились два платья, одно тонкое, другое шерстяное, тонкий же ярко-желтый плащишко, трое колготок, кроссовки и вязаная шапочка – все летнее, городское. Но этот набор опять-таки подтверждал, что выводила женщина Катю в спешке и собирала за секунду. С этими расспросами девочку пока не трогали. Гале пришлось ехать в райцентр и срочно покупать спасение от холодов – теплую куртку, сапоги, две шерстяные кофты, рейтузы. Шерсть велась своя, от своих овец, но мукой смертной было чесать ее, прясть; пришлось искать охотницу для такой работы. Не охотницу, а невольницу, которая от бедности бралась за любое дело. Очень не хотелось трогать Катины деньги, поначалу так и решили: не трогать; но без них бы не поднять эту справу – половину истратили.
Стоял уже сентябрь, доспевали последние урожаи в огороде и тайге. Дни стояли сияющие, перекатливые от утренников с инеем до летнего зноя, небо распахивалось все шире, и, казалось, все глубже оседала земля. В Сенином огороде белела только капуста. Выкопали картошку; счет ведрам, в которые набирали картошку и высыпали на землю для сушки, вела Катя и громко объявляла его, ни разу не сбившись. И копать ей нравилось; почва была мягкая, унавоженная, погода сухая, урожай хороший. «Поросята какие!» – нахваливала Галя, поднимая из земли огромные клубни, белые и чистые, выставляя их напоказ. «Поросенок какой!» – подхватывала Катя и бежала похвалиться, какой экземпляр она отыскала. Здесь же, в огороде, ходили курицы, для которых был снят наконец существовавший все лето запрет и думать забыть про огород, здесь же грелся на солнце Байкал. Когда ему надоедало лежать, Байкал подходил к Кате и тыкал ее носом в бок. «Байкал, – отбивалась она, – не мешай». Он смотрел на нее внимательно, скосив голову, точно любуясь.
«Откопались в леготочку! – удивлялась Галя. – Ой, так боялась я копки и не заметила, как управились. А без тебя, – приобнимала она Катю, – мы бы сколько провозились… – А про себя добавляла: – Мы бы сколько нервов друг дружке извели!»
Катя загорела и вытянулась. Или уж казалось, что вытянулась, потому что привыкли к ней и видели в ней то, что хотели видеть. Но живей она стала – точно. Но все еще странной, неожиданно срывающейся и так же неожиданно затухающей живостью. Прыгает со скакалкой в ограде, что-то замеряет, расчерчивает куском кирпича и вдруг застынет, не успев присесть, лицо сделается обмершим, взгляд куда-то утянется. Не дай бог окликнуть ее в эту минуту – испугается. Сеня не раз с болью наблюдал ее такую: стоит, а что стоит, что опять с нею, стоящей пусто, и что слетело куда-то от неожиданного всполоха в памяти или душе – поди пойми. И всегда в таких случаях что-то острое, знобящее перекатывалось в его груди, пугая предчувствиями.
– Сеня! – тревожно говорила Галя перед сном; они теперь обычно засыпали под думы и разговоры о Кате. – Мы с ней по-простому, а она как стеклянная. Не разбить бы.
Для деревни было сказано, что она внучатая Сенина племянница, родственников его никто не знал. Для деревни было сказано, а говорить Кате, за кого они ее пригревают, не решались. А она бы и не поняла ничего. Сколько катало ее по недобрым людям – не узнать, но пришлась эта злая доля на самые чувствительные годы, и теперь сердчишко ее, должно быть, ломается от тепла, как лед по весне… «А уж осень, осень…» – боялся додумать Сеня.
С лета он собирался в тайгу за орехом, который тоже нынче уродился, но не пошел. Показалось ненужным. Никуда из деревни уходить не хотелось, а Гале он объяснял, что это от старости. Засыпая, думал: «Скорей бы новый день, чтобы видеть вокруг себя далеко». Стены сжимали его, воздух казался отжатым. Просыпался он быстро, с радостью и сразу вскакивал на ноги, первым шел ставить чайник. За завтраком, когда сидели все вместе, продолжал свои фантазии:
– Выхожу ночью на улицу, а ночь зве-ездная, ядреная. И слышу опять: шу-шу, шу-шу…
Катя отрывалась от еды:
– Да ведь огурцов на грядке нет. Кому шушукаться-то?
– Ты слушай. Слышу: шу-шу, шу-шу. И тоже невдомек: ведь огурцов на грядке нет, кому шушукаться-то? Прислушался получше, а это морковка. «Делать нечего, – переговариваются грядка с грядкой, – надо бежать. Бежать от лютой погибели в этом огороде, от этих людей. Ботву нам обрезали, оставили в земле для сохранения, а какое может быть сохранение, если наш враг, жадный крот, поедом нас споднизу ест. Нету нашей моченьки больше терпеть. Если завтра к восемнадцати ноль-ноль не придут нам на помощь, всем немедленно уходить». Шу-шу, шу-шу: всем, всем, всем.
Катя, склонившись, прячась за стаканом с чаем, хитренько поглядывает на Галю, понимая, что сказка эта больше сказывается для нее, для Гали.
– Уберем сегодня, – ворчит Галя. – Не можешь по-человечески-то сказать?
– А ты что – по-морковному услыхала?
Все трое смеются, потом Галя стучит ложкой по столу. Она не любит, чтобы последнее слово оставалось не за ней.
– Ну, Сеня! Ну, Сеня! Ты язык допрежь смерти сотрешь – посмотрим, по-каковски ты хрюкать будешь.
Катя прыскает, из набитого рта летят крошки и брызги; отряхиваясь, отираясь, она говорит совсем по-взрослому, по-деревенски:
– Ну вас! Уморили!
К ней стала приходить подружка, Ольги Ведерниковой заскребушка, девочка донельзя тихая, молчаливая, скидывающая обувку сразу же, как только выходила она из дому, и где попало эту обувку забывающая. Звали девочку Аришей, Сеня называл ее Ариной Родионовной.
– Ну что, Арина Родионовна, – встречал он ее, босоногую, – где сегодня сапоги оставила?
Сапоги могли аккуратно стоять вместе посреди дороги, могли быть в разлуке – один у своего дома, второй у чужого, а могли оттягивать спрятанные за спину руки. Аришу расшевелить было трудно, да Катя и не умела, ее самое надо было расшевеливать, но, как старшая, она понимала, что игру должна предлагать она, и принималась прыгать через скакалку, подавала затем скакалку Арише – та брала и продолжала сидеть на широкой лавке возле крыльца, уставив свое тоже белесое, с низкой челкой, с мокротой под носом лицо на Катю. Игра Аришу не занимала, она приходила полюбоваться на девочку из какого-то другого мира – чистенькую, аккуратную, необыкновенно красивую. Все уже знали, что у Поздняковых живет красивая девочка. Бабка Наталья перебиралась через дорогу, прикрывала у Поздняковых за собой калитку и била о нее висячим чугунным кольцом, давая о себе знать.
– Где-ка тут наша бравенькая? – спрашивала она, не глядя, есть кто во дворе или нет. – Гли-ка, че я тебе принесла… – И уж после этого поднимала глаза. – Сеня, ты? А где-ка наша метеворка? Я седни сушки стряпала… – И высыпала в какой-нибудь тазик, которые всегда обсыхали на воздухе, кучу витых кренделей-баранок, еще теплых. – Покусай, покусай, – протягивала она первую Кате. – А поглянется – приходи, вместе чаю попьем.
В другой раз решительно тянула Катю к себе. Та возвращалась с маленьким, будто бы игрушечным, но изготовленным по полной форме самоваром – с осадистыми ножками, с решетчатым низом, с раскинутыми по бокам фасонисто ручками и проворачивающимся в гнезде краником, даже с короткой, загнутой в колене трубой.
– Вот, – удивленно и таинственно объясняла Катя. – Это было в деревушном чабадане.
– Где?
– В деревушном чабадане. Это такой деревянный ящик, наверное, старинный чемодан.
И замирала с улыбкой, продолжая любоваться самоваром.
– Бравенький? – с хитрецой спрашивала она.
– Бравенький, – соглашалась Галя. – Только почистить надо.
И еще миновали неделя и вторая, а всего после приезда и месяц отошел. Началось ненастье с холодными дождями и длинными заунывными порывами северного ветра, который, казалось, испускал от затяжной натяги весь дух, затихал и, набрав его в какую-то могучую грудь, снова принимался дуть мощным выдохом. С лесов сбило последнюю листву, и они стояли черно и зябко; опушенное хвойное покрывало сосняков и ельников тоже смотрелось в мокроте безрадостно. По воде (море называли просто водой) ходили волны, взблескивая загибающимися остриями белых барашков, вся земля гудела и стонала. Сеня влез в новые сапоги, привезенные из города, и, только натянув их на ноги, вспомнил, как они покупались и как он впервые увидел Катю. Вспомнил и долго сидел, тупо глядя на сапоги, размышляя, не лучше ли было их до весны не трогать.
Он принялся учить Катю азбуке, она, хорошо считая, не знала ни одной буквы. Катя послушно повторяла слоги, складывая их в слова, вскидывала глаза в удивлении от чуда получающихся слов, но занималась она без охоты. Быстро вскакивала из-за стола, едва Сеня объявлял конец уроку, и подходила к окну, глядевшему в улицу, подолгу смотрела на расставленные до горы тремя улицами избы, на побитый за деревней лес, на стоящих неподвижно под дождем коров, беспрестанно жующих жвачку, на пробегающую торопливо собаку и на редких прохожих, тоже торопящихся, высоко поднимающих ноги. А Сеня стоял в дверях прихожей и со стылым сердцем смотрел на нее, замершую у окна: что она там видит? о чем думает? куда отлетают ее желания? И с кем она – с ними или с кем-то другим?
Он пытался узнать о ней побольше:
– Ты помнишь, где вы жили в городе?
Она вся натягивалась, лицо становилось напряженным, чужим, менялись, тяжелея, глаза.
– В деревянном доме, – натягивая слова, выговаривала она. – На втором этаже.
– Ты с тетей Люсей жила?
– Тетя Люся потом пришла.
– А кто жил на первом этаже?
Девочка смотрела на Сеню и медлила.
– Ахмет… – с трудом произносила она. – Олег… Там много было. Приезжали и уезжали.
– А кто такой Ахмет?
– Он стрелял в тетю Люсю…
– Как стрелял, почему?
И снова молчание, потом тихо:
– Он стрелял, чтоб не попасть. Сказал: в другой раз прямо в сердце.
– А почему стрелял, не знаешь?
– Не знаю.
Сеня не перебарщивал с расспросами, он видел, что они даются девочке тяжело. Она после них затаивалась, старалась держаться в сторонке, ходила медленно, с оглядкой, снова принималась пристально всматриваться во все, что окружало ее, нижняя губка безвольно оттопыривалась, лицо бледнело. «Пусть обживется, привыкнет к нам, перестанет чего-то бояться… и уж тогда… не сейчас…» – думал Сеня, прекращая такие разговоры. Да и так ли уж важно было разведать, что скрывалось за тем днем, когда девочка оказалась с ним рядом? Что это даст? Когда-то он шлепнулся в Заморы как кусок дерьма – его приняли, не спрашивая характеристику, отдали ему единственную дочь. Это зло выясняет подробности, добру они ни к чему.
Опять разгулялась погода, выглянуло солнышко, но уже без прежнего тепла, примериваясь к зиме. Высушило улицу, и показалось, что порядки домов развело еще шире. Когда Катя смотрела, как идет к ней через дорогу Ариша, уже не смеющая сбрасывать сапоги, чудилось, что идет она долго-долго. Они вместе принимались ставить самовар под навесом справа от летней кухни: большую, пузатую чурку застилали клеенкой, рядом притыкали две низенькие чурочки для сиденья, устанавливали самовар на «стол», заливали его водой и втыкали трубу. «Скипел?» – через пять секунд спрашивала Ариша. «Нет, так быстро не кипит», – вразумляла Катя. «Скипел?» – «Нет, говорят тебе, рано». – «Скипел?» – «Скипел». Начиналось чаепитие. «Мой-то, – сложив сердечком губы и дуя в пластмассовый стаканчик, сообщала Ариша косным лепетком, – опеть вечор холосый пришел». – «Батюшки! – взахивала Катя и спохватывалась: – А какой хороший?» – «В стельку». – «В какую стельку?» – не понимала Катя. «В талабан». – «В какой талабан?» Наступало молчание. Катя спрашивала: «Ты ему все сказала?» – «Все сказала». – «Как ты сказала?» – «Остылел ты мне, сказала».
– Ну и сказки у тебя, Арина Родионовна! – кричал от верстака под этим же навесом Сеня. – Заслушаешься!
Все нетерпеливей, все поспешней хотел жить Сеня: сначала он торопил ночи, чувствуя по ночам беспомощность, боязнь быть застигнутым врасплох и голым – войдет кто-нибудь, а он в трусах, босиком, и ничего под руками, ему казалось, что ночью и слов подходящих не найдется для защиты; теперь он стал торопить и дни. Будь его воля, он скоренько переметал бы их из стороны в сторону, добравшись до глухой зимы, когда заметет так, что ни пройти ни проехать и только ветер будет дымить по крышам. Торопясь сам, торопил Сеня и Галю. Раньше обычного сняли и засолили капусту, развез на тележке и разбросал он навоз под картошку, утеплил стайки для коров, первым в деревне привез с елани застогованное сено… Галя смотрела на него с удивлением и опаской: всегда приходилось подгонять мужика, а тут поперед времени бежит. Но, как вперекор Сене, воротилось тепло, к обеду нагревалось до того, что хоть в рубашке ходи, на кустах смородины за летней кухней набухли почки, солнце, которое уже спустилось к южному полукружью и поблекло, смотрелось опять молодо.
Сеня считал: «Метеору» оставалось сделать пять ходок, четыре, три…
При Кате зажгли как-то вечером керосиновую лампу, потому что электричеством лишь дразнили, и лампа так понравилась девочке, что она взяла в привычку досиживать допоздна, нетерпеливо била кулачком в коленку, требуя, чтобы загасили скорей электричество, и, когда зажигали фитиль и втыкали в решетчатый металлический ободок стекло, Катя так и обмирала перед лампой. Она то прибавляла, то убавляла фитиль, по лицу ее ходили блики, глаза искрились. «Маленькая шаманка», – улыбался Сеня. И просветлел вдруг сам: да кто сказал ему, что у нее недвижное, холодное лицо, затуманенное изнутри? Ничего подобного. Не может быть, чтобы только от керосина переливались по лицу краски и под тайными толчками играла кожа. Полюбилась лампа Кате – привык и Сеня наблюдать за девочкой, что-то нашептывающей, представляющей волшебное… И когда однажды по случаю именин начальника участка электричество все сияло и сияло и они вместе измаялись в ожидании темноты, Сеня скомандовал:
– Вырубай электричество! Запаляй керосин!
– Запаляй керосин! – закричала Катя восторженно, выбегая на середину комнаты и бросаясь в пляс.
С утра Сеня дал себе на день задание: вытащить, во-первых, лодку и поставить ее под бок. Под банный бок со стороны улицы. Оставлять лодки на берегу стало опасно. Никто на них зимой не уплывет, но взялись лодки калечить, пробивая днище. Во-вторых, перед зимой, перед плотной топкой, следовало прочистить печные трубы и в избе, и в летней кухне. Летняя кухня не выстуживалась, в ней зимовали курицы. И еще одно: давно договорились они с соседом, с Васей Тепляшиным, взять курганской муки, и по их заказу коммерсант вчера муку привез.
Не все быть лету; день всходил хмурым, солнце показалось и скрылось, с низовий потягивал пока слабый, но колючий северный ветерок. Вторым, семейным, завтраком сидели, как всегда, поздно, и Сеня расслабленно, не торопясь подниматься, снова и снова подливал чаю. Из летней кухни они переехали в дом; сегодня в нем было прохладно, печь не топили из-за готовящейся чистки. Катя поднялась невеселая, придавленная переломной погодой и вяло тыкала вилкой в поджаренную с яйцами картошку. Галя поднялась из-за стола скоро и ходила шумно, покрикивая во дворе на скотину, ворча громче обычного на Сеню. Он понимал: она торопит его, но не хотелось подниматься – и все. Переговаривались с Катей тоже вяло, Сеня без всякой причины вздыхал, прикидывая, к кому пойти, чтобы помогли прикатить лодку. В таком порядке и предстояло ему сваливать дела: сначала лодка, потом печи, потом, если не запоздает Вася, мука. Надо было подниматься.
И в это время залаял кобель – зло, напористо, на чужого. Сеня вышел посмотреть, одновременно из кухни вышла Галя и встала – прямая, настороженная, со сжатыми губами. Кобель надрывался за оградой – Сеня открыл калитку и выглянул: перед домом, на узком тротуарчике, ведущем к калитке, стоял незнакомый мужик в толстой кожаной куртке и с короткой стрижкой на голой голове.
– Ты Семен Поздняков? – спросил мужик требовательно, раздраженный собакой. Был он плотен, крепок, молод не первой молодостью, но еще не миновавшей окончательно, и, как сразу отметил Сеня, был он из горлохватов, из тех, кто любит идти напролом. Второй мужик пристраивался на лавочку возле избы бабки Натальи.
– Я Семен Поздняков, – сказал Сеня. – А ты кто такой будешь?
– Убери собаку! – негромко повелел мужик.
Сеня прикрикнул на Байкала; тот, отойдя, продолжал рычать.
– Теперь приглашай в гости, – тем же спокойным и властным тоном сказал мужик.
– А чего раскомандовался-то? – разозлился Сеня. – Пришел в гости – веди себя как гость. Я тебе сказал, кто я, говори теперь ты.
– Я дядя той девочки, которая живет у тебя, – с усмешкой, не спуская с Сени цепкого взгляда, сказал мужик. – Родной дядя. Понятно?
Увидев этого мужика и разглядев его, Сеня мог бы догадаться, по какой нужде тот искал его и зачем пришел. Он и догадался почти, его захлестнуло болью сразу же, как вышел, и все-таки продолжал хвататься за соломинку: не то, не то, это не может быть то… Он потом тысячу раз спрашивал себя, как это он растерялся до того, что впустил мужика в ограду. Но – впустил.
– Подожди меня там! – крикнул мужик своему товарищу и прошел в калитку. Галя стояла все так же – прямо и неподвижно. – Где она? – спросил он теперь уже у Гали.
Сеня начинал приходить в себя.
– А почему ты думаешь, что я тебе ее отдам? – спросил он, стараясь сдерживаться, не закричать и невольно шаря глазами по двору – где что лежит…
Мужик усмехнулся откровенней, показав ровные белые зубы. Он держал себя все уверенней.
– А как бы ты это не отдал ворованное? – наигранно вздохнул он. – У нас это не полагается.
– Если ворованное – давай в суд! – закричал Сеня, не в силах больше сдерживаться. – В суд давай! И там посмотрим, кто украл! Дя-дя… А почему ты только дядя, а не папа родной? Родниться так родниться – чего ты смельчил?!
– Можно и в суд, – лениво согласился приезжий. – Да долго… Расходы тебе. Давай уж как-нибудь сами, своим судом. – И коротко добавил: – Давай без жертв.
– Ты меня не пуга-ай!..
Сеня обмер: вышла Катя. Она не вышла, а выскочила из избы, куда-то торопясь, и вдруг запнулась и закачалась, стараясь установить себя. Сеня смотрел в ужасе: точно волшебная злая пелена нашла на нее и сошла – перед ними стояла другая, до неузнаваемости изменившаяся, девочка. Лицо еще вздрагивало, еще за что-то цеплялось, но уже окаменевало, нижняя губка, дергающаяся лопаточкой вперед, прилипла к верхней, глаза затухли. Она медленно свела руки и сцепила их под животом.
– Ты знаешь меня? – подождав, позволив девочке опомниться от первого, непредсказуемого испуга, спросил приезжий.
Она долго смотрела на него, словно решая, узнавать или не узнавать, вздрогнула, когда кобель, наскочив с улицы на заплот и свесив лапы, зарычал… Узнала. Кивнула.
– Никуда ты, Катя, не поедешь! – ослабшим голосом крикнул Сеня. – Ты наша. Скажи ему, что ты наша.
– Скажи ему, что ты знаешь меня, – со спокойной угрозой отвечал приезжий. – Я фокусов не люблю. – Усаживаясь на скамейку возле крыльца, показывая, что препирательства бесполезны, он похвалил девочку: – Ты всегда у нас была умница-разумница. Собирайся.
– Никуда она не поедет!
– Сеня! – остерегающе крикнула Галя.
Подобие виноватой улыбки мелькнуло на лице Кати.
– Как же бы я не поехала? – тихим голоском, стоившим многих разъяснений, сказала она. – Что вы!
И развернулась собираться.
Минут через пятнадцать они уходили. Катя собрала что-то в ту же сумку, с которой приехала и которую сразу же забрал у нее мужик. Галя, так и не отмершая, ткнулась в девочку головой и отступила. Сеня пошел проводить. За калиткой Байкал опять стал набрасываться на чужого, Катя приласкала его и успокоила. Со скамейки от дома бабки Натальи поднялся второй мужик, прихрамывая, присоединился к ним и насмешливо окликнул Катю:
– Здорово, красавица!
Она не обернулась к нему.
Катя с Сеней шли впереди, приезжие сразу за ними. Сеня не спрашивал, куда идти, – вот-вот «Метеор», последний в этом году. Ветер наддавал сильней, подталкивая в спины, по небу быстро несло растерзанные, разлохмаченные облака, доносило приближающимся холодом. Катя догадалась одеться в теплые сапоги и куртку.
– А деньги-то? – вспомнил Сеня. – Твои деньги остались!..
Девочка сунула свою ручонку в Сенину руку и слабенько сжала: не надо.
– Не забудешь, где мы живем? – шепотом спросил он.
– Мы тоже не забудем, – предупредили сзади.
Девочка оглянулась на них и сказала, не таясь:
– Они били ее.
– Кого?
– Тетю Люсю.
Она додумала, как до нее добрались: разыскали своим розыском тетю Люсю, пытали, пока не сказала…
– Я всегда говорил, что ты у нас умница-разумница, – согласились позади.
Подскочил на волне «Метеор», его било о стенку причала и откачивало; отъезжающим приходилось прыгать, они толпились в страхе и кричали. Девочку стремительно оторвали от Сени, не дав попрощаться, он увидел ее взблеснувшую белую головенку уже в пасти теплохода, девочка, заворачивая, тянула ее, взмахивала руками, но – тут же закрыло ее прыгающими фигурами, и отчаянные крики прыгающих заглушили все.
Сеня не помнил, как он воротился домой.
У стола лицом к двери сидела Галя, не снимая телогрейку, и ждала его. Что было говорить! – Сеня тыкался слепо из угла в угол: нельзя было уйти от Гали и нельзя было оставаться, и одна только мысль так же слепо тыкалась в нем: как бы провалиться в тартарары? Галя следила за ним, словно все еще чего-то ожидая, потом в неожиданном припадке уронила голову на стол и, пристукивая ею, сдавленно, страшно, чужеголосо выкрикивала: