«The Coliseum» (Колизей). Часть 1 Сергеев Михаил
– О боже! – Галина демонстративно повернулась к соседу, с досадой глянув на пустой бокал.
– Позвольте представиться, – мигом сориентировался тот, – сравнительно новый мэ-нэ-эс кафедры, Эдуард Птицын. Для вас Эдик.
– Великая честь! Думаете, подниму? – женщина чуть отклонилась и смерила парня взглядом. – А десять галантных слов подряд – не слишком ли много для математика? Простите, я хотела сказать трудно… не слишком трудно для математика?
– А «ирония – оружие беззащитных», сказал кто-то из писателей – чуть напрягшись, парировал молодой человек. – А слов – одиннадцать.
– Ах, мы даже такие! Способны к тому же связно, – Галина Андреевна подняла брови. – Тогда совет: представляйтесь «Эдуард Орлов»! Успех вероятнее. Впрочем, продолжайте, м.н.с, вы на верном пути… вот только куда… я открою чуть позже .
– Предлагаю выпить за вас – одинокую и таинственную!
Птицын, не чуя мышеловки и полагая, что стадия, в которой он находился, позволяла большего – решил идти напролом.
– Ну, вот это ожидаемо. Примерно так, года три назад, начинал Самсонов. Можете заметить – прогресс налицо, – она кивнула в конец стола. – Сколько на кафедре? Вы ведь пришли сразу за Бочкаревым? С полгода?
– Восемь месяцев… упустил ставку, старшего… так как насчет тоста?
– А был?
– Ну, как же… за вас, – легкое смущение пробежало по лицу Эдика. Напор явно упирался в стену.
– Что ж, спасибо за внимательность! – женщина подняла пустой бокал.
Ухажер покраснел и завращал головой в поиске вина.
– Галина! – раздался позади рык. – Давай налью! – Байтемиров с бутылкой красного игристого и уже маленькими глазками стоял не очень уверенно. – Шо за безобразие, черт возьми! Совсем распустили мужиков… Сами пьют, а вам не наливают! Твое здоровье, королева!
– Ой, замечательный тост! Выпью с удовольствием, Тимур Егорович!
– Да, да, ваше здоровье, – поспешил присоединиться Эдик и, ругнувшись про себя, опрокинул рюмку.
Улыбка довольства не сходила с лица женщины ни на мгновение, пока игристое вино не оставило хрусталь. Было видно, что Галина утолила желание не только выпить.
Птицын последние полчаса налегал на водку, причем уже-таки залихватским образом. Видимо, артподготовка, по его мнению, была позади. Однако предмет кандидатской великого Менделеева славится особым качеством – доводить дело до конца. Именно в тот злосчастный момент Байтемиров отошел, а Эдик уже отчаянно решился на проверенный, как утверждал один из коллег, прием, поднимающий статус на небывалую высоту. Он доверительно наклонился к собеседнице, на что, как ошибочно считал, имеет право, и членораздельно, но важно произнес:
– Галина, вы не читали Анри Мюрже «Сцены из жизни богемы»?.. – поднятая бровь, как и пауза, должны были «увесить» значимость вопроса. – Малоизвестный прозаик девятнадцатого века, – добавил он. – М-могу уступить… на время. – Незадачливый ухажер улыбнулся, ожидая того же. И не ошибся.
– Милый Эдик, – улыбка показалась парню обворожительной, – я могу вам устроить такие сцены из жизни, которые напрочь затмят вашу ранимую память о Богеме. Кстати, почему у нее такое пафосное имя?
Обалдевший парень уставился на Галину.
– У к-кого? – выдавил, наконец, он.
– Ну, у кого же, у Богемы, эрудит вы наш, – женщина вздохнула. – Вот видите, мой мальчик, как легко клюнуть на крючок. Сегодня вы опять упустили ставку. Видно, слова женского рода – ваша ахиллесова пята. – Галина вдруг рассмеялась, – даже пята, и та женская! Выползайте! И сторонитесь дам не своего возраста. Правда, один плюс гарантирован – они не замечают конфуза. Вы ищите этот математический знак? Так он в другом – дамы постарше не распространяются о мужских неудачах. Э-э-э? Вы еще реагировать способны?
Она пощелкала пальцами перед его лицом. Эдик вздрогнул. Он на самом деле смотрел уже мимо и обреченно.
– Так вот, если предложенный путь устраивает, пуууть, – повторила Галина, приблизившись к самому лицу соседа, – помните, я обещала его указать? Тогда могу познакомить с одной интересной блондинкой в годах. Но будьте прагматичнее, берите пример с меня. Я не сложно выражаюсь? О, господи! – Женщина всплеснула руками, – так быстро!
Шок прошел, и молодой человек, приходя в себя, пробормотал:
– Пример? С вас?
– Ну, да, – Галина Андреевна, понимая момент, наклонилась к уху Эдика и прошептала: – скажите, милый, Бочкарев пьет? – И, прежде чем тот снова погрузился в коматозное состояние, быстро уточнила: – я имею в виду, сильно выпивает? Не замечали?
– Что это вы уединились? – неизменно веселый Самсонов буквально вырулил, чтобы не опрокинуть стул напротив. Стараясь отодвинуть его рукой и дважды при этом промахнувшись, он, наконец, сел:
– О чем шепчутся голубки? Помочь? Почему не танцуем даму?
– О прозе и о повторах чужих ошибок, – женщина многозначительно посмотрела на него. – Не вы ли виновник всех тяжких молодого импровизатора?
– Ни в коем случае! – Самсонов постарался придать тону возмущение. – Хм, проза… я люблю детективы! – и подтянув чей-то бокал, тоже выпил.
– С тех самых пор, как надоел приём с Мюрже? Женской половине университета? Так поделитесь с коллегой, – она кивнула на Эдика, – зачем же подставлять? Или подтанцовки важнее?
– В смысле? – Самсонов недоуменно склонил голову.
Вилка с огурцом застыла на полпути.
– Толстой называл детективы подтанцовками у сохи. То есть около серьезной литературы. Берите на вооружение новый прием, дарю – половина зала не слышала даже о сохе!
– Галочка, мне кажется, ты не точна, – сквозь смех почти пропела Толстова с другого конца. Всё это время, развлекаясь, она наблюдала за ними.
– Успокойся, в лабиринтах интеллекта моих рыцарей это замечено не будет. Полагаю, как и твоя осведомленность. Ведь сейчас момент, когда неточности предпочтительны и кажутся гениальными.
– О чем это вы?.. – снова напрягся Эдик.
– О чем, о чем… о стилистике, милый Дон Кихот. Только о ней, – с этими словами она весело щелкнула того по носу. – К тому же вас должно радовать, что любовные интрижки переплетаются еще и бумагой. Именно такая форма считается некоторыми съедобной, – она кивнула на Людочку. – Так что, приосаньтесь, вы не одиноки в банальных предпочтениях.
– К-какой бумагой? П-поясните! – не унимался Птицын.
– Ого! Требовательность к истине сильнее алкоголя! Как вам это нравится? По-моему неожиданность вечера! – Галина Андреевна театрально откинулась назад.
– Н-е… – промычал Самсонов. – С детективом понятно…
– Еще как! Диалоги, коих миллионы, написаны рассказчиком по фамилии «следователь». Заполняешь промежутки томным обсуждением или просто – трусами, нанимаешь редактора и шедевр готов!
– Я н-не о том!
– О подтанцовках?
– О каких п-подтанцовках? – Вмешался Птицын входя в «штопор».
– Да вот, с дамой напротив… не желаете? – она, взяв того двумя пальцами за подборок, повернула голову в сторону Людочки. – Боже мой, до чего заставляют опускаться! До сводничества! – и озорно подмигнула Самсонову.
– Я н-не против, – «мэ-нэ-эс» попытался встать, но Самсонов остановил его.
– Пос-слушай… а Бочкарев пьет? – Эдик посмотрел на коллегу, уже не мигая и забыв куда поднимался. Плод Менделеева довершал своё дело.
– Бочкарев? – Самсонов неуклюже повернулся к залу. – Н-нет, т-танцует!
– Я имею в виду в-вообще?.. – пробормотал Птицын.
– И вообще… тоже больше танцует, гад. А я, по всей видимости, хорош.
– Неожиданно точная оценка состояния, – усмехнулась Галина Андреевна.
Никто не реагировал.
– Я пригласил… разрешите, – почти уверенной походкой, для которой понадобилось всё его мастерство, Самсонов подошел к Толстовой. Та нехотя встала и погрозила из-за спины Галине кулаком.
Что отказывать Людочка стеснялась, какого бы качества не было приглашение, стояло не последним в расчетах той. Галина Андреевна проводила пару торжествующим взглядом.
– Ладно, молодые люди, – она поднялась, – добирайтесь до дому сами. На этот раз провожать не буду! Пока.
– Д-да я з-здесь один!.. – попытался возмутиться Эдик.
– Надо же, заметили! Значит не всё потеряно. А одни, мсье, вы останетесь только через секунду. Адьё! Тот уныло посмотрел ей вслед.
Утро, как и всякое утро после юбилеев, было тяжелым. Самсонов проснулся дома около десяти. Он полежал с минуту, глядя в потолок, и вдруг услышал звон тарелок. Накинув халат, медленно, стараясь вспомнить, кто бы там мог быть, хозяин прошел на кухню. Посуду мыл Бочкарев.
– Уфф… А я думаю кто это?
– Примешь? – Бочкарев указал на полный бокал вина.
– Не… лучше водки.
Самсонов с трудом сделал шаг к холодильнику и открыл его – напротив, в банке с рассолом, понурив голову, плавал одинокий заморенный помидор.
– Так вчера выпили всё, – бросил гость.
– Ё-моё! Придется вина, – проворчал хозяин.
– Да тоже последний бокал.
– Не добивай, – и, залпом осушив остатки, он присел. Тонкие куски колбасы уже чуть приподняли края-крылья, пытаясь взлететь. Примерно о том же мечтал хозяин.
– Это старая нарезка. Я нашел ее в холодильнике, – Бочкарев вытер последнюю тарелку и тоже сел. – Больше ничего не было. Слушай, а ты помнишь этих двух девок… ну, с которыми вчера к тебе ввалились?
– Более менее, – с трудом выговаривая слова и морщась, ответил Самсонов. – А где мы их?.. Зацепили?
– Да где, где… «шлифанули по остановкам», – как ты выразился.
– Успешно? – угрюмо усмехнулся собеседник, вспомнив одного знакомого – любителя таких занятий.
– Тебе знать лучше, я только поддерживал… под руки. Поехал провожать, ну и у школы… – Бочкарев вдруг смутился. – Помнишь, та… которая со мной, по-моему, слишком молодая была? А?
– Что тебя сейчас волнует?! Ты в шкафах смотрел?
– Вроде всё на месте. Мой бумажник точно.
– Да я про водку.
– Не… не смотрел. А волнует, не то слово… противно. Не люблю молодых.
– Да брось… – Самсонов встал и принялся открывать одну дверцу буфета за другой.
– О! Я же нутром чую ее присутствие! Вибрацию! В унисон с моим желанием! – восторженно воскликнул он, доставая бутылку водки. – И крошечка-картошечка, с тушенкой тут же. Как я забыл убрать в холодильник? Живем! – настроение у него поднялось.
– Теплая, после вина… я не буду, – откликнулся гость.
– Послушай, – воодушевленный находкой рассмеялся друг, – плюс два градуса – на улице лужи, а минус три – лёд. Всего-то разницы – пять градусов, а что делают! Поверь, между двадцатью на кухне и моими тридцать шесть и шесть внутри, уфф, – он потрогал лоб, – даже больше… вполне достаточно, чтобы не отказать себе в удовольствии взмахнуть крылами… нет, воспарить! Смотри внимательно! Через три минуты мои ноги оторвутся от пола. – И уже наливая, добавил: – Ты меня, конечно, будешь осуждать, но я выпью.
Он налил полфужера, отставил мизинец в сторону и медленными глотками осушил. Затем, в паузе, занюхал куском бородинского, с удовольствием крякнул и, блаженно опустив веки, еще долго держал хлеб под носом.
– Ну, ты даешь! – Бочкарев покачал головой.
– А вот теперь я к твоим услугам, – Самсонов порозовел, улыбнулся, хрустнул луком и принялся за нарезку. – Что тебя там занимало из вчерашнего? Ну-ка, ну-ка?
Гость посмотрел под ноги:
– Не взлетел, однако.
– Дурак! Я уже прилунился! И ты – лунатик!.. – он неестественно громко засмеялся. – А… вспомнил, тебя волнует чрезмерная молодость!
– Не то слово… – Бочкарев помрачнел. – Может вообще, девчонка. Сейчас черт разберет.
– Боишься ответственности? – ухмыльнулся собеседник. – Да, Галка права, есть, есть плюсы у женщин ее возраста.
– Не боюсь я ничего. Неприятно. Гложет внутри. Она ведь как моя дочь… если не моложе.
– Да дочери-то лет двадцать!
– Семнадцать.
– Ну… и чего ты?
– Тоже чья-то дочь. Противно. Как подумаю, что с ней какой-нибудь козел, также как я…
– Чё тебе до этого? Разведен. Один. Сам себе хозяин. Брось! – Самсонов поднялся. – Я в туалет.
– Не могу. Я ведь ее с толку вчера сбил. Она не хотела… я помню, – тоже вставая, угрюмо бросил вслед Бочкарев. – Это подружка, та, постарше… А молоденькая колебалась. Вот так и прикладываем руку… пропади всё пропадом. А потом удивляемся… откуда они берутся? Себя ведь добиваем.
Дверь в туалет щелкнула.
– С нас, с ублюдков, всё и начинается, – снова пробормотал гость и подошел к окну.
Бочкарев мнил себя человеком без крайностей. Мог разделить любую компанию, но не до «упора». Мог подшутить, но не зло. И хотя ценил порядочность своеобразно, как говорится «в ногу со временем», все-таки старался беречь нервы. Рациональный подход вполне устраивал. Такое время! – успокаивал себя, когда подход удавался. Но сейчас то, что мучило его и терзало, усугублялось выпитым и давней встречей. Яркой, неожиданной. Её звали Лариса.
Её так звали… много лет тому назад, когда занесло его на производство. Он встречался с ней, да что там… не только с ней… был молод и всегда думал о том, о чем следует думать в таком возрасте… Уж в этом парень не сомневался. Но эти встречи! Отношения зашли слишком далеко. Влечение преследовало всюду. Но «рано» – говорила мать, «рано» – советовали друзья и вместе делали своё дело.
Это потом, жалея и вспоминая, он прочитал мысль, которая должна была побороть советы, мысль, которой болел много лет: что любой парень, пусть совсем еще мальчишка, начиная дружить с девушкой – вызывает у нее доверие. Самое простое, искреннее чувство доверия. Почти безграничное, полное. Это чувство рождается у каждой девчонки, девушки и уже никогда – у женщины. Если она искренне хочет видеть тебя. Каждый день ждет этого. Но верит только в первый раз. И первому мужчине. Потом чувство исчезает. Оно убивается обманом. И спутницей женщины становится лишь надежда. Чудо происходит только в одном случае – если ты ответил тем же. Тогда доверие превращается в брак под Богом. Осеняется, сказал бы священник. Ведь доверие – это почти любовь, а надежда – всего лишь спутница.
Прошли годы. Однажды, уже будучи женатым, Бочкарев вышел из метро… они почти столкнулись.
– О! Привет, – смутившись, но виду не показывая, произнес он. – Как ты? Где?
– Здравствуй, – спокойно ответила она. – Живу. Просто живу. Была замужем. Развелись. Потом снова… и снова развелись. Детей нет.
Больше он не нашелся что спросить…
Чувство вины, которое давным-давно прошло, забылось, вернее, постарался забыть, прогнать, и казалось удачно, посетило его снова. Но зло усмехнулось. Потом, уже уходя сам не свой, после встречи, после неловкого молчания, которое возвращая время и события, взрыло, воскресило в памяти тот эпизод ставший причиной расставания, Бочкарев испытал не просто дискомфорт, а тайный стыд… Узнал он его и сегодня. Будто обман, такой давний, невольный и, казалось, незначительный, превратился в вечное предательство, что не переставало жить в нем, напоминать и усмехаться.
Однажды он предложил ей проделать «это» в кабинете. Они весело разговаривали. Лариса зашла к нему за чем-то. Был уже обеденный перерыв, все разошлись… В общем, ничего особенного. Он так думал. И вдруг она заплакала. Тихонько. Почти молча. Смотрела на него и плакала. Такой реакции молодой человек не ожидал. Ведь у них было «всё». Всё. Женщина поняла, вперед него поняла, что в отношениях она шлюха, хотя отношения эти Бочкарев строил «просто», без обмана. Ведь мнил себя порядочным. И доверие девушки породило ту самую надежду. А с «надеждой» так не поступают.
Тогда до него не дошло. Только растерялся, принялся успокаивать…
Больше они не встречались.
И вот здесь, у метро, он вдруг снова ощутил свою вину, но уже за нечто большее, не только за то, что сделал много лет назад, но и за то, что потерял, за то, что Лариса осталась одна… за всё в ее жизни, которая прошла без него и сложилась «не так». Понял, что любил-то по-настоящему только тогда, но однажды убил. Растоптал. Всё. Просто и легко. Через годы осознал, что растоптал себя. Две жизни. А может и больше. Чего и сколько было потом – уже не имело значения. Имело случившееся тогда. Только. Стало поворотным в судьбе. И вот чтобы не пропустить такой поворот, уже в обратную сторону, он ждал… столько лет ждал… и опять сорвался. Оттого и мучился сейчас. Он снова и снова натыкался на знакомую тяжесть в душе – тяжесть, с которой познакомился давным-давно. Даже причину вчерашнего он искал в том дне. Чувство гадкости, мешаясь с сожалением, злило. Так было всякий раз, когда такое случалось. Чувство уходило, давая отвлечься на время, но возвращалось. Обязательно возвращалось. Однажды познакомилось, а потом – напоминало. И всегда – в лоб. Сегодня опять. Бочкарев понял, отчего можно застрелиться.
– Да ты выпей! – Самсонов третьим чутьем уловил, что с другом не ладно. – Выпей, у меня бывало. Тоже неприятно. По той же причине. – Выпей, расскажу.
Бочкарев как-то растерянно, с отчаянием посмотрел на него:
– Было? Точно? Или врешь?
– Не вру… было. Да ты сядь… сядь. Я и сам пожалею… только завтра.
Хозяин взял бутылку:
– Вот опохмелюсь, а через пару недель на пост сяду. Ей богу, сяду, почищу трубы. И тебе советую. Сколько можно… Ну, будем! – и, поймав удивленный взгляд, опрокинул рюмку.
«Плохое», содеянное с кем-то – сближает. Что ж, вместе и умирать легче. Хорошо известное чувство кажется в такие минуты тем спасательным кругом, за который цепляются все. И помогает. Любому известно», – грустно думал Бочкарев, глядя на соседа. Но ему снова не хватило чуть-чуть, самой малости, чтобы завершить размышления радостью, открытием. Ведь было и отличие. Если память о плохом не меняет оценку, если снова и снова поступок требует участия других, чувство отталкивает и заставляет ненавидеть тех, кто был рядом. Это хорошо знают предатели. Это знакомо тиранам. Всем, кто бережет, скрывает свою режущую, жгущую изнутри правду. Ревнуя к тайне любого. Подозревая, что те догадываются. Наконец, готовы и убить. А меж тем, дано это чувство для жизни. Жить вместе тоже ведь легче. Кто бы ни был тот, другой. Женой, матерью, братом, просто человеком. Каким бы скверным характером не обладал, какие бы проступки не совершил. Легче. Чувство то – действительно спасательный круг, иначе нелюдей было бы гораздо больше – дает жить уже с другой надеждой. Которую не растоптать, не убить и не променять. Которая всегда и рядом. Как жаль, что два друга не понимали этого, хотя один из них был в шаге от правды. К этому дню – дважды.
Г-н N повернулся на другой бок пятьдесят седьмой раз. Ничего не изменилось. Боль не прошла. Всё оставалось по-прежнему, хотя он точно знал, что двадцать пятого июля тысяча девятьсот семьдесят восьмого года родился первый человек, зачатый искусственным оплодотворением. Это должно было успокаивать. «Значит, было и до меня, шло, приближалось. И тоже скопом. Не я же просмотрел? – подумал он. – Ведь тот же июльский памятный день двадцать девятого года, когда родился Василий Макарович Шукшин, прошел под лозунгом коллективизации. Последнее и сделало его памятным людям. Искренне полагавшим, как и нынешние борцы за справедливость, что идея нова, светла и непорочна.
И Шопен не помог, – вздохнул г-н N, вспомнив слова жены. – Ни тогда, ни сейчас».
ОТЕЦ
– Куда в этот раз?
– В Мичиган, в университет.
– Опять в Америку? – Метелица Борис Семенович стоял, засунув руки в карманы домашнего велюрового пиджака а-ля Шерлок Холмс, который делал грузной и без того «неспортивную» фигуру. Стеганные золоченой нитью лацканы и отороченные рукава намекали на сходство владельца со знаменитым сыщиком, уважай тот русские пельмени.
Отец Елены – невысокий мужчина с гладким округлым лицом и лысой головой, неуемная энергия которого не давала жить размеренно не только близким, но и всем, даже шапочно знакомым, имел особую цель для утреннего разговора с дочерью. Однако планов «подступа» не подготовил. Оттого и начал издалека.
– Значит Мичиган… ну, ну.
– Двадцать лекций. Неплохие деньги. Да и пообщаться с коллегами.
– Кому там нужна твоя славистика? Двум, трем людям? Или поездки дают результат – уже шести?
– Зря ты так, папа.
– Может быть, может быть, – Борис Семенович задумался. – Только Окуджава даже в Советском Союзе собирал пятнадцать тысяч, а их самый известный поэт Аллен Гинзберг – тридцать человек от силы… да и то половина зала – русская поэтесса Темкина с друзьями. Я правильно цитирую Довлатова?
– Правильно. Но зря. Андрей, вон, тоже читает у нас лекции. Чего только стоит тема: «Абсурдность быта как лейтмотив творчества твоего любимца». Не понимаю.
– Да, там, куда ты едешь, проглотили бы. Ведь не смутили, в свое время, лекции второгодника с семью классами образования?
– Неужели о Бродском?
– Я всегда был уверен, что в альма-матер ты получила не только диплом.
– Папа, главное образование дает жизнь. Это лучший университет!
– Но и в нем полно двоечников! Хочешь примеры?
– Мне неприятны намеки на уровень образованности нобелевского лауреата.
– Ну, еще пустись во все тяжкие и докажи, что ему это не помешало. Первой не будешь.
– Не помешало.
– Добавляй: получить премию.
– Перестань.
Отец вздохнул.
– Не любим, ох, не любим правду. А Довлатов… что поделать, не равнодушен. Ведь он дал определение современной порядочности, когда человек, делая гадость, хотя бы не испытывает удовольствия. В десяточку! Уличил, уличил лицемеров.
– Собираешься не получать удовольствия?
– Временами радоваться, что не делаю гадостей… которые не делаю… тоже временами.
– Самокритичность поражает!
Отец не обратил внимания на реплику:
– Написать об эмиграции ту самую правду, не захлебываясь ненавистью к родине… тоже позволительно не мужеству и не таланту, а лишь писателю. Что, исходя из вышесказанного, представляется важнее. Да и был он просто мужиком, неоценимо, знаешь ли, среди болельщиков, к примеру.
– Бродский тоже не захлебывался. А ты болельщик? Уже?
– Причисляю. Болею за Россею. Ох, как болею. А лекарства кончились… Сдается, еще на Екатерине?
– Ах, боже ж ты мой! О чем ты?
– О Крыме, родная, о Крыме. Предали, бросили. А славу растоптали.
Елена оглядела комнату, ища что-то, затем быстро вышла в прихожую и вернулась с зонтом: – Так не захлебывался, повторяю.
– Ты отстала, моя мысль убежала вперед. Впрочем, согласен. Я говорю о принципе присуждения. Чтобы стать Нобелевским лауреатом русскому, надо крепко не любить власть. Независимо от того – какая. Это к Пастернаку. Западу испокон века не нравилась любая наша, заметь. Так что без промаха. Могу и совсем недавние примеры. Премии дают исключительно единомышленникам, за взгляды. Ну и согражданам. Надо умудриться ими стать. Оч-чень сильно прогнуться! Это, скажем, к Набокову. Да и к вашему Бродскому. Такие вот нехитрые условия. На худой конец – преследуемым. Просто политический инструмент.
– Набоков не стал и… нашему, нашему Бродскому.
– Так уж двенадцать лет как слинял от американцев! Ни за что не дали бы! А Бродский… лет через двадцать посмотришь в сети, а там – «гражданин США». Никто не вспомнит о твоей эрудиции. Они и Чайковского считают великим американским композитором… по опросам. Скоро Гагарина прихватят.
– А как же Шолохов?.. – последнего Елена не слышала – она перебирала вещи в соседней комнате.
– Единственный пример. Или ты к тому, что рано или поздно и в этой фамилии заменят окончание на два «эф»? Шолохову буквально зубами вырвали… Сам Хрущев занимался. И не делай вид, что для тебя это новость. К тому же, обозначилась оттепель шестидесятых. Отношения завязались… в общем, сошлось… ну и… кинули кость. Как зубами-то скрипели! Здесь, у Байкала было слышно! А ведь Шолохов-то достоин. Точно! Вот скажи-ка, какой вклад Солженицына в мировую литературу? Никакого. Всё, что открыл миру, до него написал Шаламов. Весь ужас лагерей был уже положен на страницы. И не хуже. Я бы даже сказал… поглубже. Но на Западе не печатался, диссидентом не стал. Жил и работал на родине, тут и кончил свои дни. Не подходил на роль героя-борца. Ну никак! Потому как понимал, что бороться-то уже не с чем. Миновало. Просто выполнил долг. Политзаключенных стало не больше, чем у них: ведь всякий зовущий свергнуть власть – и там злостный преступник. А такие у них сидят. Сидя-а-ат! От души и по сей день, как говорится. А вот каков вклад Солженицына в политику? Огромный. Подзуживал. А в последствия такой политики? Драматические. Так что, дают за взгляды, за взгляды. Не за литературу.
– Тогда напомню, – продолжая упаковывать чемодан, ответила Елена, явно не желая вступать в полемику на эту тему, – именно Довлатов заметил – литературный успех в Америке вовсе не означает коммерческий. А успех у критиков, что и мог предъявить «лишь писатель», как ты его назвал, читабельностью не являлся. В отличие от России.
– И к чему?
Вопрос, казалось, повис в воздухе – дочь была уже в другой комнате. Видя это, Борис Семенович стянул его обратно, для доработки:
– Уж, не к тому ли, что тебя перестали интересовать деньги?
– Увы. Просто в Америке гений может быть еще и богатым.
– Ну, способов погубить дух достаточно… первенства в том не снискали… Литература, по счастью, не атомная бомба.
– Я к тому, что именно у них выбирает не литература тебя, а ты ее. Твори и не сетуй! Свободно, заметь.
– Хе-хе, – отец довольно усмехнулся: дичь была в сетях. – А у нас напротив – только нищий может стать гением. Мы, их страна. Потому как гарантируем главное – неразрывность понятий до гробовой доски! Зато духовность русская такова, что производит сразу через пять званий – прямо в генералы. Потому как силища оттуда! – Он указал наверх. – А у них с этим – массовый недуг, и как тронут – сразу в омут. Вот скажи мне, почему?
Из соседней комнаты донеслось:
– Не думаешь ли ты, что «неразрывность» – неповторимая ценность для художника? – Лена не расслышала окончания фразы.
– Не просто думаю, а считаю единственным, неотменимым условием, чтоб зваться таковым.
– Толстой не голодал, папа… и оставь пафос коллегам. Они мастера не оставлять камня на камне от столь хрупких пирамид.
– Так и звания соответствуют – критик, искусствовед. А Толстой голодал… стонал от голода. Бредил! Пользовался нищетой на сто процентов! Запад тоже этого не поймет. У них под нищетой другое понимают. А Толстой скончался… в поисках хлеба, но в диссиденты не годился. Ну не лез в тот хомут! Не подошел бы, на роль-то… лауреата. – Он помолчал. – И вообще… гениальность – это выдумки потомков. А жива химера – их восторгами. Вон, теория относительности Эйнштейна признана неверной, а за Пруста и Вагнера просто взяться некому – ведь музыки и литературы там нет в помине. Теория хоть безобидна, а эти – обманули. И в привкусе – досада.
– Что ж, жизнь полна недоразумений… и наша не исключение, папа. Кстати, привкус – тот же.
– Не у всех, Лена, не у всех. Думаю у Даниила Гранина и Василя Быкова… досада была от другого.
Дочь посмотрела в сторону зала и покачала головой.
Отец сдаваться не хотел:
– Это же глыбы! Титаны! Кто еще смог обозреть Русь… прошлого века? Что? Тоже недостойны? Да Симонову только за «Живые и мертвые» «нобелевку» в трех номинациях можно давать! За нравственность, силу долга и пробуждение человеческого в нас, грешных! У них такого написать просто невозможно – нет примеров! В сытой-то жизни! Потому и номинации отсутствуют. И никогда не будет. Политическим интересам служит премия, как и задумывал основатель, в каких и жил сам. А Симоновы… оказались верны другим, общечеловеческим. Даже в кандидаты попасть не смогли бы.
Борис Семенович снова заходил…
Кстати! – Лене показалось, голос даже повеселел, – заметь, как Союз распался, и бороться стало не с кем, так тридцать лет уж как на Руси писатели рождаться перестали! По их мнению, конечно. Как диссиденты вывелись – так и перестали! – Он заглянул в комнату и с удовлетворением потер руки. – А? Что можете возразить, против такого свидетельства ангажированности премии?! Двойной сути? Как и стандартов?
Елена вздохнула и, не глядя на отца, прошла мимо.
– А вот Америка – сплошные лауреаты! – донеслось вслед. – Прямо вал какой-то! Каждое десятилетие с начала прошлого века по два лауреата, ну, в крайнем случае, по одному! Даже не плодовитость, а конвейер! Такая вот незатейливая забота о своем месте в истории. Ни о чем не говорит? А ты спроси, спроси, когда там будешь-то. Как перенять-то технологию, освоить? – Борис Семенович нахмурился. – А я ответ знаю. Одно место им лизать надо. Вот и вся мораль. – Пальцы хрустнули. – Не умеем кланяться… страна мы не та. Не поляки, там… короче, не европейцы. И по счастью никогда ими не станем. И по счастью, опять же, две трети населения земли в другом месте, а не у них, и будут думать, и возражать, а не следовать и подпевать. Очень надеюсь на это. Ну не может мораль торжествовать там, где юридически разрешена церковь сатаны! А кто не видит этого, предатель. Народа своего…
В зал вошла мать.
– Звонил Андрюша. Сказал, через тридцать минут будет. А у меня пирог поспеет в самый раз. – Она вытерла салфеткой руки и присела.
Елена сделала то же самое. Семья была почти в сборе. Но тишина, та наполненная заботой тишина, которая делает отношения трогательными, оставалась молчанием. Не хватало самой малости, самой чуточки того, что превращает её в нужную, необходимую человеку. Тепла. Оно существовало обособленно, будто выбирая время, когда и с кем войти или к кому прикоснуться. И хотя уже не соединяло отца и мать, но, несомненно, было… у папы и у мамы. Они просто не могли найти точку, затерянную далеко-далеко, если отматывать пленку назад, где тепло оставалось еще нужным обоим, неделимым. Но и совсем близко, если идти к нему со своей дочерью.
Однажды, а такое случается, устав держать их руки, тепло научилось жить обособлено в каждом, сожалея, однако не уходя. Но порой, пусть ненадолго, отец, мать и дочь становились такими близкими, что ему не составляло труда коснуться всех, обнять. И тогда происходило чудо. Тепло обращалось в радость. В мамину слезинку, нежный взгляд Лены и добродушную улыбку отца. Тепло помнило все до единого такие мгновения. И не оттого, что всегда хотело быть радостью, просто знало: есть нечто выше и прекраснее чуда – счастье трех родных сердец. Но для этого нужно было вернуться. Туда. В неделимое. И всем.
А пока всякое мгновение по-прежнему кончалось вздохом, ведь приходило, как было сказано, лишь порой, и лишь ненадолго.
Часы на стене отбили шесть пополудни.
– Пойду, закончу… – Елена удалилась.
Галина Николаевна вздохнула и прошла на кухню.
– Да… в поисках хлеба, – Борис Семенович заложил руки за спину и прошелся взад и вперед. – А знаешь, – громко, чтобы дочь услышала, бросил он, – почти все люди считают себя нормальными… То есть не хуже других.
– Думаю, не новость, – ответ подчеркивал и готовность, и решимость отстоять свою точку зрения, что было не просто характером Лены, а унаследованной чертой, с которой так часто борются в своих детях родители, забывая о себе. И это тоже огорчало тепло.
– И почти каждый в жизни считает главным… выставить себя другим в выгодном свете. Коли он не хуже, – услышала она. – А для этого… не только идут на ложь, хвастовство, но и стараются оповестить всех о таких обретениях. Порой, даже по-хамски. И понятно, столько упирались. К примеру, демонстрировать начитанность, хорошие манеры, успешность и так далее. Узнаешь? И ведь на что почву променяли? На тридцать сребреников. – Ответа не было. – Даже одежда служит цели представить себя… подать. – Отец понизил голос. – На это тратятся дни, недели, годы, вся жизнь. Да что там… ни одна минута не проходит вне заботы о лжи. Постоянно делать такое трудно, а если еще и воспитание… мучается человек. Ведь цель требует сжигать совесть. Сначала маленькую частичку. Потом больше. Наконец, она замолкает. А он обманывает себя, думая, что так и надо, уже не замечая… Короче, успех – такое магическое заклинание у них.
– Папа, ты говорил об этом Крамаренко, – донеслось из спальни. – Я слышала, с выводами знакома. – Женщина прислушалась: шарканье тапок участилось. «Волнуется, ни к чему это… – мелькнуло в голове. – Надо бы сгладить».
Но зал жил другим:
– И все-таки случается, очень редко, человек понимает, что цель была ложной – маскировка тяжелых недугов души. Начитанностью-то. И останавливается. Или останавливают, как угодно. Что душа поражена у каждого. А недугов много. От очевидных – склонности к алкоголю, краже, обману… к тем же плотским утехам… до скрытых – зависти, старанию выглядеть эрудитом… знатоком, я повторюсь. Как этот… твой знакомый… Даже бравируют… Вон, книжонка вышла: «Как прослыть интеллектуалом». Заметь, цель – прослыть, а не стать. Изобретен новый тип хороших манер. Подмена. Суррогат. Эрзац. Так вот, если человека озаряет, что это болезнь – останавливается.
– Какой знакомый?
– Я к тому, – неожиданно заметил он, – о чем бы мужчина ни говорил с женщиной – он говорит с ней о постели!
– Это к чему?
– А к тому… – отец поколебался. – Если женщина не чувствует дискомфорт от прошлой жизни вне брака – это признак ее профнепригодности. Как матери, жены и хранительницы очага.
– А я чувствую, папа.
– Я не о тебе.