Человек из паутины Етоев Александр
– Мех астраханской мерлушки, бездарь! Только ты меня с панталыку-то не сбивай. Не собьешь меня с панталыку-то. В общем, так. Приступаем к активным действиям. Наши пташки, пока вы здесь водку хлещете, спелись и обогнали нас на полкорпуса.
Три последние фразы Калерия произнесла на зашифрованном языке, которого из всех присутствующих, кроме Феликса Компотова-старшего и Глюкозы, не понимал никто.
Глава 11
Уд белухи и мужнино железное яйцо
– У вас здесь хорошо, тихо. – Лёля сидела напротив Машеньки за узким столом-пеналом и прихлебывала золотистый чай. От тополя за окном прыгали по комнате тени, и Лёля временами, забывшись, отмахивалась от них рукой. Тогда в ее оленьих глазах просверкивали иголки смеха, и Лёля прыскала в свой маленький кулачок и тополю показывала язык.
– Тихо днем, пока все работают. – Машенька, румяная после чая и пережитых подвальных ужасов, радовалась теплу квартиры и нежданно появившейся собеседнице. – А Августина, наша соседка-пенсионерка, так та из комнаты почти не показывается.
– Живете, значит, с соседями вы неплохо.
– Да в общем-то, ничего. Живем как живется, как еще в коммуналке жить.
– А дети где? Их же у тебя двое?
– Дети у свекрови. Мы тут в складчину с соседями муравьев травили, санэпидстанцию вызывали, вот я Юльку с Юриком обоих к свекрови и отрядила. А потом они с папашей в Псковскую уедут на весь июнь, там его родители дом купили и участок в пятнадцать соток. – Машенька отхлебнула чаю. – Слушай, я старуху все вспоминаю – ну, ту, в подвале. Не похожа она на бомжиху. Местных я бомжей знаю, тех, что по подвалам живут, – местные бомжи не такие. Раньше в нашем подвале Василиск жил, он вообще-то не Василиск, а Вася, это мы его так прозвали за страхолюдный вид. Жильцы его потом выгнали, он кошек ел. Щорсиху, нашу коммунальную генеральшу, сожрал и косточек не оставил. А шкуры кошачьи отдавал одному скорняку с Большого, тот из них воротники делал. Даже если бабка была голодная, спрашивается – зачем ей груша? Разве с нее наешься?
– Может быть, детство вспомнила, пионерлагерь, как ей мама с папой привозили груши на родительский день. Очень я жалею, что случайно ей в лоб попала. Удар после груши был ведь учетверенной силы, если не упятеренной. Выжила ли вообще бабуля? Надо бы спуститься, проверить.
– Этих, что в подвале, никакая сила не берет – ни упятеренная, никакая. Бог с ней, с бабкой, я из-за нее в подвал не полезу. Я лучше чаю выпью еще с вареньем, что-то мне никак не напиться. Лёля, хочешь, я телевизор включу? Или лучше магнитофон? «Аббу», хочешь, музыку моего детства?
– Нет, спасибо, не надо музыки. Хотя, ладно, поставь, пусть крутится.
Машенька стала возиться с магнитофоном. С полминуты они слушали «Аббу», подыгрывая музыке звоном чайных ложек о блюдца, затем Лёля неожиданно и робко спросила:
– Ты мужа называешь папашей, потому что его не любишь?
– Да, – ответила Машенька, – не люблю.
– И никогда не любила?
– Почему? Любила… – Машенька подумала и добавила: – Как маленького ребенка. Ульянов у меня третий. – Она сделала музыку чуть потише. – Он детей от меня не хотел. Я хотела, а он – нет. Предохранялся.
– Пил?
– Нет. Бывало, конечно, раздухарится, а так, чтобы очень, – нет. Он вообще у меня бздиловатый, поэтому и детей не хотел – связывать себя боялся. Я однажды ночью лежу, а он думает, я уснула. Я случайно на него глаз скосила – а он у стенки лежит и дрочит, ты представляешь? Будто я ему не даю. Знаешь, чем он, когда не работает, занимается? На диване лежит и надраивает до блеска какое-то железное яйцо.
– Железное яйцо?
– Железное яйцо. А детей родить – это я его почти насильно заставила. Нет, ты только представь – насильно положить на себя мужика, да не просто мужика, а родного мужа! Он же меня сперва обвинял, что это я, мол, бесплодная, рожать не могу и детей у нас никогда не будет. А я ему на это – херак, и двоих заделала! С промежутком в полтора года. Сначала Юльку, а потом Юрку.
– Юля, Юра – хорошие имена. А первые два мужа? С ними ты была счастлива?
– Счастлива? Интересный вопрос. Я несчастной себя никогда не считала. Раз на этом свете живешь – уже счастье, разве не так? А про мужей… Первого я любила. Он умер – спился и умер. Не знаю даже, где он и похоронен. Мы с ним развелись после года совместной жизни. Он меня ревновал, по трубе водосточной лазил, когда я дома без него оставалась, – думал, я ему изменяю. Бил меня, а я его все равно любила… – Машенька улыбнулась. На обоях над ее головой бился тонкий колосок света – отражение чайной ложки, положенной на краешек блюдца. «Абба» сладкими голосами пела песенку про чью-то любовь. Машенька продолжала с улыбкой: – Второй муж у меня был жадина. Ни разу мне букет цветов не купил и деньги от меня прятал. Я вообще-то знала, где он их прячет, – у него над плинтусом под столом одна обоина была чуть отклеена, вот он под эту обоину их и прятал, выемка там была в стене, под этой обоиной.
Машенька замолчала, прислушиваясь к чему-то давнему, оставленному за тремя морями и прилетающему иногда оттуда по тоненьким проводам памяти.
– Джинсы новые собралась купить, а то в платье я какая-то некрасивая. – Она расправила на коленях платье и смахнула с него хлебные крошки. – Платье в дрипушку, мне вообще-то нравится.
– Это ты некрасивая? – всплеснула руками Лёля. – Еще какая красивая. – Она потянулась к торбе и достала из нее сумочку. – Это тебе, возьми. Лак для ногтей, французский. – Лёля вынула граненый флакончик и протянула Машеньке.
Та взяла у нее флакон.
– Не знаю, какие у меня ногти, так, растет что-то, я и не думала о них никогда.
– Возьми-возьми, это хороший лак. Он мне ни копейки не стоил – подарок.
– Подарок… – Машенька посмотрела на свои пальцы и удивилась – ногти были ровные и ухоженные, откуда вдруг у нее такие? Или не замечала? – Спасибо. – Она вертела флакончик то так, то этак, не зная как подарком распорядиться. Поставила на угол стола, подумала, а если смахнёт, зажала между коленями, опять взяла на ладонь.
Лёля вдруг потупила взгляд и спросила нетвердым голосом:
– У тебя с Иваном Васильевичем что-нибудь было?
– Нет, – ответила Маша просто.
– Влюбилась? – Лёля подняла голову. – Как в романах: любовь с первого взгляда?
– Да, наверное. Я сама не понимаю, как это вышло. Я его ведь и не знаю почти совсем. Да и человек он не моего склада. Я же ведь и в театры мало ходила, и на выставки, и вообще. Но, я думаю, разве это важно? Понимаешь, Лёля, есть в нем что-то такое… такое… ну, такое, чего у других нет. Ну, не знаю, может, мне только кажется. Может, это я сама его сочинила, чтобы не было очень уж одиноко. Только я решила, что должна с ним обязательно встретиться.
– И что тогда? Ну, когда ты с ним встретишься?
– Что тогда? Приведу его к себе и все ему расскажу.
– Про любовь?
– И про любовь тоже.
– Вот так сразу приведешь и расскажешь? Без ухаживаний?
– Почему без ухаживаний? Положу с собой в постель, в постели и расскажу.
Лёля смотрела на Машеньку распахнутыми настежь глазами, и той вдруг стало неловко за все эти застольные откровения. Машенька улыбнулась Лёле и сказала, будто оправдываясь:
– Красивым просто, красивые мужика красотой берут. А у нас, у некрасивых, один инструмент – пизда. Пока мужика в постель с собой не положишь, он от тебя нос воротит и всех баб, которых видит, глазами трахает.
– Значит, тебе нужен мужик? А как же любовь? Ты только что про любовь рассказывала.
– А разве любовь без этого самого бывает? Без постели? Без этого вкуса нет. А без вкуса и запаха только ангелы, наверное, живут.
– Для меня мужчины вообще непонятные существа, – кивнула Медсестра Лёля. – Я их, правда, почти не знаю… нет, ты только не подумай, что у меня в жизни мужиков не было, мужики были, но меня к ним не потому тянуло, что очень хотелось, просто я пыталась понять, что в них есть такое, чего в нас, в женщинах, нет, понимаешь? Я и тянулась-то всегда именно к этому – к тому, чего нет во мне, а у мужчин есть. И мне все равно, высокий этот мужчина, низенький, седой, лысый… Лысый, конечно, хуже, но все равно. Ты мужьям когда-нибудь изменяла? – неожиданно спросила она.
– Изменяла? – Машенька пожала плечами. – Первому – нет, первого я любила. Второму и Ульянову – изменяла…
– Ну а как это – изменить мужу?
– Плохо это, плохо и стыдно. Изменяют ведь отчего – от равнодушия и сердечной тоски. Чувствуешь, что жизнь дает трещину, вот и прыгаешь голой жопой в сугроб не глядя. Иногда, правда, бывает по глупости. Но и по глупости – тоже плохо.
– Светка, моя подруга, мы с ней вместе в Красноярске работали, так она своему мужу как изменила. Раз увидела из окна, муж ее из такси выходит, достает из дипломата палку* колбасы «Сервелат» и жрет ее в одно горло. Пока палку до конца не сожрал, домой не двинулся. Светка тогда: ах так? Раньше, значит, все в дом тащил, а теперь из дома? Взяла и на другой день изменила ему с соседом. А после вообще к соседу переехала жить.
(* Сноска: в России колбаса в штучном эквиваленте измеряется палками; точно так же палками измеряется число оргазмов у мужчины в процессе совокупления с женщиной («Три палки ей бросил»). Вообще, в России существуют очень странные единицы меры различных вещей. Игральные карты, например, меряются колодами, черный хлеб когда-то мерили батонами, потом эту меру стали называть «кирпичами». Пиво и носовые платки – дюжинами, полотно – штуками. И т. д. Хорошо бы когда-нибудь составить словарь таких мер. Забавная бы получилась энциклопедия.)
– Бывает, – сказала Машенька.
– А я думаю, дура она была, Светка. Ну, сожрал он эту колбасу, ну, приперло – с кем не бывает. Не бросать же из-за этого мужа!
– Слушай, – сказала Машенька, – у меня тут есть немного ликера. Хочешь, в чай его добавим, для запаха?
– Лучше так: чай отдельно, ликер отдельно. Знаешь, как я первый раз мужчину узнала? Я в начале девяностых ходила пешком в Китай, работала челноком. Из Красноярска через Читу доезжала до Приаргунска, а там – ноги в руки и как получится. Ни виз не было, ни знакомых: как лазутчик, переходила границу – сперва туда, потом, уже с товаром, назад. Ходила часто, и всегда всё удачно, но вот однажды… Короче, туда-то я перешла нормально – закупилась, упаковалась, иду обратно. Я ж не знала, что в это самое время с пограничной заставы сбежал солдат. С автоматом, застрелил сержанта и двух товарищей, с которыми выходил в наряд. И все думали, что он подастся в Китай, поэтому граница в тот раз охранялась особенно строго. Я иду, ни о чем не знаю – перешла речку, затем другую, прошла знакомый рыжеватый лесок, перешагнула через колючую проволоку – вот тут-то меня погранцы и взяли. Два молоденьких пограничника и собака Алый…
– Пограничные собаки, они же злые. Я б, наверно, со страху сдохла.
– Короче, потом ребята проводили меня до шоссе, остановили машину, товар мой помогли погрузить… Так я в первый раз имела мужчину, даже сразу двух, по очереди. Ничего, мне понравилось. Сначала было больно, а потом хорошо, привыкла. Собака только очень мешала, ревновала, наверное. – Лёля бросила взгляд на ходики, тикавшие тихо на подоконнике, затем лукаво посмотрела на Машеньку. – А хочешь я тебе расскажу, как я делала минет?
Я в Сибири на одном месте никогда не сижу. У нас, тувинцев, по всей Сибири сплошные родственники. И по Оби, и по Енисею, и на Байкале. Одним летом я ездила навещать родню в низовья реки Оби, неподалеку от Салехарда, на речку Мокрую. Там у них хорошо, спокойно – главное, такое свойство местной природы, что ни клопов, ни тараканов не водится, специально даже, говорят, завозили, а они соберутся в стаю и оттуда обратно, берегом, за Самаровский ям, это от Березова километров еще двести пятьдесят. Правда, там у них и лягушек нет, одни ящерицы, так что вечером тихо-тихо, только рыба на плесу плещется. Они рыбой, в основном, и живут и на рыбу, в основном, промышляют.
А уж птиц там по озерам да по болотам – в глазах черно. Гуси, лебеди, казарки, чагвои, турпаны, сынги, чернеди, соксуны, полухи, гоголи, свищи, савки, чирки двух родов, селезни, крохали, лутки – это те, которых в пищу употребляют. А еще сукулены, гагары, турухтаны, стерки, журавли – всех названий-то не упомнишь, так их там много. Даже в Торгалыге, у нас в Туве, такого разнообразия я не видела.
Но это еще не самое удивительное. Самое удивительное, это когда мы на моторке на Обскую губу плавали. Вот где рай так уж рай, другого слова не подберешь. Представляешь, стоят на берегу друг от друга неподалеку островерхие ненецкие дома-чумики, а рядом такие же, но челдонские, юракские, хантыйские, нганасанские, и детки вокруг бегают вперемешку, играют в свои детские игры. И никто-то там на них не орет, никто никого не гонит, слов ругательных там вообще не знают, а подарки какие друг другу дарят – залюбуешься, такие красивые. Мне штаны ровдужные подарили, хорошие, без всякого затыкания, и платье из цветных лоскутков и со вставочками из неплюевой кожи. Там мужья приезжают с промысла, а жены их разденут, накормят, положат мужью голову себе на колени и ищут в голове насекомую – да не глазами, не как везде, а ощупью, так ласково, мягонько так. И насекомую когда в голове найдут, сразу в рот ее без всякой брезгливости, потому как те нательные паразиты человека едят без милости, вот и их за это жестокосердие тож без милости кушать надо.
Я там даже запахи полюбила, не то что у нас, в Туве. В Сергек-Хеме, в рыболовецком совхозе, когда пыжьянов и кунжей промышляют, там воняет на всю тайгу. А здесь запахи вроде те же, и все равно как-то сладко дышится, да и мухи не такие остервенелые. Правда, ветер такой бывает, что рыбу прямо из черной воды выхватывает и та рыба людям в окошки бьется.
Теперь слушай, расскажу про минет. Выхожу я как-то на обский берег, он зеленый, в купырях да ромашках, а вдоль берега коровы пасутся – с белыми медведями наравне. На Оби, на Енисее, вообще на Севере белый мишка, считай, как дворовый скот, он с коровой никогда не воюет. Потому что есть ему запрещение от мощей святого Василия Мангазейского, чтоб медведи, значит, скот не губили. Я гуляю, слева вода дымится, а в воде на песчаной отмели, вижу, греются на солнце белухи. Знаешь, кто такие белухи? Это полузверь, полурыба, но скорее все же белуха зверь – рыбьего в нем менее чем зверёвого. Лежат такие большие, ласковые, а одна лежит ко мне ближе всех, на спину перевернулась и млеет. Я к ней ближе, она сопит, свои ласточки на груди сложила, как красна девица, будто стыд свой от меня прячет. Я ей: «Тихо, – говорю, – я не страшная», а сама ее по брюху всё глажу и мурлычу что-то из Валерия Ободзинского. Только, чувствую, в районе хвоста вылезает у нее что-то острое, что-то в венах, киноварных прожилках и похожее на бычачий уд…
– Уд? – услышав непонятное слово, удивленно спросила Машенька.
– Хуй, – мгновенно перевела Лёля со старинного на современный язык. Затем продолжила свой рассказ.
…Вылезает и набухает всё, набухает, и тянется ко мне, и подрагивает, а в маленьком белужьем глазке такая стоит любовь, что в сердце у меня, как в замочке, кто-то будто ключиком повернул, и я не удержалась и это сделала. А после губы платочком вытерла и поцеловала белуху в веко. Оно соленое у нее, ее веко-то, и нежное, как у маленького ребенка.
Чай остыл, настолько этот Лёлин рассказ увлек и заворожил Машеньку. Она сидела ни жива ни мертва и даже прослезилась, расчувствовавшись. Лёля пригубила ликера.
– Давай, – вдруг сказала она, – ты будешь моей помощницей, когда я Ивана Васильевича от болезни лечить начну?
– Хорошо, – согласилась Машенька. – Ты не думай, я баба схватчивая. Это только в подвале я испугалась, потому что не люблю темноты. А так я ничего не боюсь – ни трупов, ни милиционеров, ни привидений. Я вот думаю, а вдруг его сглазили? Или, может, хомут надели?
– Хомуты, ворожба, заломы – всё это болезни пустяшные и убираются за одну минуту. Вот когда сердечное потрясение – это уж действительно катастрофа.
– Ты думаешь, у Ивана сердце?
– Тут не думать, тут надо знать. Все, что нужно для его излечения, у нас имеется. Остается – найти больного.
Лёля сунула руку в торбу и вытащила план Петербурга. Разложила план на столе, затем из маленького лакированного пенальчика вынула ту самую паутинку, обретенную в букинистическом магазине. Подняла паутинку в воздух и выпустила над разложенным планом. Медлительная серебристая нить секунду висела, не опускаясь, затем стремительно спланировала на карту и ровнехонько, как стрелка магнита, легла вдоль линии Загибенного переулка.
Лёля кивнула Машеньке. На сборы ушла минута. Скоро они уже спешили по улице к ближайшей автобусной остановке.
Глава 12
Иван да Марья
Жил однажды человек в шляпе по имени Иван Вепсаревич. Имел в себе 242 кости, 250 сосудов, 36 пар нервов, 170 сухожилий и 170 разных мышц.
Рожденный от семени сильного, горячего и сухого, Иван Васильевич жил жизнью внешне не видной, но внутренне сосредоточенной и активной. Характер он имел влюбчивый, хотя с влюбленностями нашему Ванечке никогда особенно не везло. Был он несколько раз женат и столько же раз любим. Невинность потерял поздно, где-то в двадцатилетнем возрасте – дома, на постели родителей, гостивших в тот жуткий вечер у бывших соседей по коммуналке. Девушку звали Люда, она была маленькая и гладкая, с неестественной ширины плечами. Когда они с Ванечкой целовалась, то делала она это яростно – забиралась своим узеньким язычком в заповедные дебри рта Ванечки и вылизывала там тщательно и умело, как соты какая-нибудь медведица. Ванечка ее сам раздел и раздетую отнес на руках на застланную родительскую постель – диван в его тесной комнате для такого ответственного момента, как прощание с девственностью, показался ему ложем вульгарным и недостойным их непорочных тел.
Первый Ванечкин сексуальный блин получился комом. Пока, багровый от стыда и смущения, он натягивал непослушный презерватив, член его не выдержал перегрузки и до срока извергнул семя. После этой неудачной попытки Ванечка для себя решил презервативами никогда не пользоваться.
После Люды у Ванечки была Аня. Аня Ванечке надоела скоро. Она была какая-то недалекая. Когда он пригласил ее в дом, первое, что Аня спросила после выпитой на двоих бутылки, было: «Расскажи о себе что-нибудь выдающее». «Самое выдающее, – сказал Ванечка, – я не рассказываю, а показываю». От Ани Ванечка наконец узнал, что «пиздец» у женщины означает климакс. Еще Анечка страшно не любила детей. «Дети? – говорила она. – Это такие маленькие, вредные, сопливые существа? Ненавижу!»
После этой Ани у Ванечки была Аня другая. В шутку эту другую Аню Ванечка называл vagina dendata, пизда зубастая, себя же называл фаллофором при Анечкиной vagina dendata. Анечка на это не обижалась, даже наоборот – играла прозвищем в свое удовольствие, особенно в постели вдвоем.
Она работала где-то в пожарной части на Комендантском аэродроме, дежурила сутками. Он встречал ее утром рано, долго пёрся через весь Ленинград, и в кустах, не дожидаясь постели, они наспех занимались любовью, утоляли свой первый голод, после шли в обнимку до остановки, садились в тряский полупустой автобус, доезжали до метро «Площадь мужества», в обнимку ехали на метро, в обнимку приходили в Ванечкину квартиру и тут же падали на ветхий диван, скрипучий, как рассохшаяся телега.
Мужу (а она была замужем) Анечка поначалу врала, что у напарницы заболела дочка и поэтому Анечка на работе задерживается еще на сутки, затем, когда скрывать свои отношения с Ванечкой стало уже бессмысленно, она просто перебралась к Ванечке, по телефону сообщив мужу, что разлюбила и уходит к другому.
Аню Ванечка любил долго, примерно с год. Первый робенький, неявный еще звоночек прозвенел в его голове тогда, когда Анечка поставила как-то рекламный постер с гладкокожими девицами из «Баккара» на Ванечкину книжную полку. Затем она однажды сказала, что у Ванечки слишком много в квартире книг и надо бы завязывать с этим делом. Книги конденсируют пыль, а Аня собирается ему родить девочку – не сейчас, а в ближайшем будущем, после того как Ванечка заработает много денег – завербуется на Север, на какую-нибудь хорошую стройку, где платят северные, и заработает. Последней каплей, переполнившей семейную чашу, был припертый Анечкой огромный тюк с барахлом, цветной телевизор «Ладога» и лохматящаяся кипа пластинок с записями болгарской эстрады. Затем Аню положили в больницу на какое-то таинственное обследование. Тут-то Ванечка и воспользовался моментом. Это было подлым предательством – бросить человека в такое время. Но Ванечка растоптал свою совесть, как затаптывают в грязи окурок популярных сигарет «Союз-Аполлон», которые он в то время курил. «Баккара», пластинки, цветной телевизор «Ладога» – всё уехало в Купчино, на квартиру к Аниной маме, на проспект чьей-то мертвой Славы. Дальше были истерики в телефонной трубке, расбухшие от ржавчины железнодорожные рельсы в тупике близ станции «Сортировочная», Анечка, сидящая на стальной полосе и целующая обломок лезвия… До сих пор Ванечка вспоминает с трепетом эти странные дни падения и медленного возврата к жизни.
Затем у Ванечки была Ирка Флорова, дочь покойного хозяйственного директора Эрмитажа, с которой они пили портвейн, натирали друг друга серной вонючей мазью – сражались с чесоткой, а любовью занимались под строгий и умный взгляд старого эрделя с домашним именем Гриша.
Следующая Ванечкина любовь была Софочка, студентка-педагогичка. Здесь следует чуть-чуть рассказать про Ванечкины не любовные увлечения. По натуре Вепсаревич был собиратель. Первой его страстью в собирательском деле были этикетки от спичек. Это было увлечением детства. В юности он увлекся книгами и годам к двадцати пяти имел уже вполне приличную библиотеку. Кроме книг, он собирал многое – лубки, автографы, опечатки, всякие нелепые мелочи, вроде ножика со ста пятнадцатью лезвиями, штопорами, отвертками, зубочистками и иголкой для прокалывания ушей.
С Софой они познакомились на банкете по случаю обмывания Ванечкиным приятелем Комаровым сборника комаровских стихотворений. В тот же вечер после банкета Ванечка пригласил ее к себе в дом, а утром – почему непонятно – подарил ей оправленную в чернёное серебро финифтьку с образом Варлаама Хутынского. С месяц они встречались по выходным, и каждый раз, когда утром Ванечка провожал Софу до остановки (к себе домой она его ни разу не пригласила и даже до дому провожать запрещала), он дарил ей перед уходом что-нибудь, превратив эти подарки в традицию. То подарит сомовскую «Книгу маркизы», то редкую гравюру Павлинова, то какую-нибудь фарфоровую фигурку.
Софочка радовалась подаркам, казалось, не представляя их настоящей ценности. Но каково же было удивление Вепсаревича, когда однажды в букинисте на Кузнецовской он увидел «Книгу маркизы», ту самую, подаренную им недавно своей подруге студентке-герценовке. В следующий раз, провожая Софочку до автобуса, Вепсаревич ей не подарил ничего. Софочка лишь вскинула брови, но промолчала. А на неделе, днем, когда Ванечкиной матери не было дома, а Ванечка по причине вторничного похмелья отпросился домой пораньше, он застал у себя в прихожей следующую картину. Какой-то небритый хмырь складывал в обшарпанный чемодан книги, листы с лубками, завернутый в газету фарфор. Ванечка у него спросил, какого хера он это делает, на что хмырь ударил по голове хозяина редкой революционной супницей с серпом и молотом на боку и надписью «Дадим отпор Чемберлену!».
Так закончилась эта Ванечкина любовь – травмой и сердечной потравой. Тогда-то в отделении травматологии дошлый врач, осматривая больного, и обнаружил на его теле странный паутинный покров.
Дальше были уже ИНЕБОЛ и события, читателю хорошо известные.
Ванечка шел по Загибенному переулку и думал о медсестре Машеньке. Как она выйдет ему навстречу – да хоть из этой вот затёрханной подворотни с покосившейся чугунной залупой, торчащей из заасфальтированной мошны. В голове застряли осколки из какого-то погубленного поэта:
- Мы старее стали на пятнадцать
- Ржавых осеней, вороньих зим…
Машенька появилась внезапно, она вышла из подворотни с девушкой, которая была Ванечке незнакома. Остроскулое лицо спутницы и оленья простота ее глаз заставили Ванечку улыбнуться. Он сразу же погасил улыбку, потому что и Машенька, и вторая, оленеглазая, обе были сосредоточенны и серьезны.
Ванечка опустил глаза и сразу же с ужасом обнаружил, что ботинки его не чищены, на левом на носу трещина и шнурки на обоих рваные и в лохматых до неприличия узелках.
– Здравствуй, – сказала Машенька, сразу переходя на «ты». – Это Медсестра Лёля, она будет тебя лечить.
– Здравствуйте, – сказала Медсестра Лёля. – Вам привет от Шамбордая Михайловича. Я его ученица, он просил меня вас поцеловать. – Лёля потянулась на цыпочках и поцеловала Вепсаревича в губы.
– Спасибо, – ответил Ванечка, смущенный от такого привета. – Как он сам? На здоровье не жалуется?
– Грех ему на здоровье жаловаться при его-то природной жизни. Зато у вас вон, Иван Васильевич, под глазами нехорошие тени.
– Это я позвонил в издательство, и там меня поздравили с увольнением. Стопоркова взяли на мое место.
– Разве стоит из-за этого волноваться?
– Нет, в общем-то, но за литературу обидно. Маша, – сказал он Машеньке, молчаливо слушавшей их беседу, – я пытался… тебя найти, позвонить, но почему-то все время не получалось.
– Я тоже тебя хотела найти. Вот, нашла.
– Это я нашел. Я только что загадал, что ты появишься из этой вот подворотни, и ты, действительно, появилась. Чудо какое-то.
– Не чудо, – сказала Медсестра Лёля. – Мы знали, что вы здесь будете, поэтому сюда и пришли. Сейчас мы поедем к вам и сразу же приступим к лечению. Все, что нужно, там уже есть. Я на днях к вашей матушке заходила…
– Сейчас вы пойдете с нами, и если кто-нибудь будет вякать или лепить горбатого, то я за свои нервы не отвечаю. – Феликс Компотов-старший раскачивался на ногах-качелях и перекатывал над скулами желваки. Рядом стоял Глюкоза, вышедший на тропу войны. Глаза у него слезились от мутного табачного дыма поддельной сигареты «Пэл Мэл». Колька из 30-й квартиры крутил от дедова «Запорожца» ключ; саму машину покойный папа его папаши по пьяни утопил в проруби в одна тысяча лохматом году. Демонстративно наособицу от компотовских стоял Чувырлов Альберт Евгеньевич, бывший Ванечкин сопалатник. Стоял он с независимым видом, показывая всей своей позой, что не все в этой компании лохи, а есть люди очень даже авторитетные. Он, например, Доцент.
– Что, не поняли? – Феликс Компотов-старший выставил вперед пальцы и пошевелил ими, как осьминожьими щупальцами. – Руки в ноги и на счет раз в подворотню.
Глава 13
Калерия Карловна наносит удар
Переведем стрелку наших часов на некоторое время назад.
Покинув приёмный пункт стеклотары, Калерия с Глюкозой и Феликсом Компотовым-старшим разделились на два отряда. Один возглавил Компотов, другой – Калерия. В состав отряда, возглавленного Калерией, вошла единолично она. Отряд Компотова составился из двух человек – самого Компотова и Глюкозы, находящегося у Компотова в подчинении. Им Калерия поручила срочно вытащить из домашних нор, во-первых, Кольку из 30-й квартиры, а во-вторых, Доцента. «Если будут сопротивляться, – сказала она для строгости, – вставьте в жопу обоим по бенгальской свече и запалите к едрене-фене». Сама Калерия собралась зайти домой, проверить своего ненаглядного арахнида Карла – как он там, не блядует ли, не водит ли в ее святая святых каких-нибудь подозрительных алкоголиков? А то он в последнее время что-то стал вести себя уж больно самостоятельно. Загордился, завел знакомых из якобы литературной богемы, выдули тут как-то с одним хмырем, якобы сценаристом с Ленфильма, полграфина ее любой настойки. Того гляди девок начнет водить или с пидорасами спутается.
Расставшись с Компотовым и Глюкозой и договорившись об общем сборе в садике на углу Малого и 14-й ровно через двадцать минут, Калерия поспешила домой.
В квартире ее ожидал сюрприз. Как она и догадывалась, Карл принимал гостей. Под торшером, за низким столиком сидел некто в черно-белой футболке с извивающимся драконом у сердца. Этот некто с сигареты в руке тряс пепел на персидский ковер, доставшийся Калерии по великому блату еще в былинные советские времена, и нес при этом какую-то околесицу. Ее Карл сидел перед ним, фигурально развеся уши. И, конечно же, между ними стоял Калериин заветный графин, уже почти что ополовиненный.
– …Все это евфуизмы, – говорила незнакомая личность. – Литература чужда дидактики. Как только поэт начинает говорить: «Не спи, не спи художник» и все такое, поэзия из стихотворной вещи уходит. Приходит Саванарола, в лучшем случае – Макаренко…
– Здрасьте посравши, а это еще что за чудовище? – вмешалась Калерия Карловна в их мирный литературный спор.
– Стопорков Дмитрий Леонидович, – представился человек в футболке, элегантно приподнимаясь в кресле.
– А-а, Стопарьков. Ну и кто же ты, Стопарьков, такой будешь?
– Мамочка, не груби, – вступился за своего гостя арахнид Карл. – Это переводчик и главный редактор издательства «Фанта Мортале».
– Ну, пока не главный, а ответственный всего-навсего, – ответил, улыбнувшись, сидевший. – Я для Карла тимотизан принес – дефицитное лекарство от дерматофитоза. Нога, знаете ли, корень здоровья, а он и лечит и плесень с ноги снимает, так на упаковке написано.
– А куришь зачем? Пепел зачем на ковер роняешь?
– Мамочка, – снова вмешался Карл, – чем ругаться, лучше бы вон закусочку сгоношила. Я голодный, как сто китайцев, и Дмитрий тоже.
– «Сгоношила»… Сгоношу сейчас мешок чугунных орехов, враз подавитесь. Значит, говоришь, переводчик? И с каких-таких языков ты есть переводчик?
– С французского, английского, немного с японского – если с подстрочником.
– Да уж, с японского – это тебе не в пешки на мраморной пешельнице играть. Было в мое время такое представление – «Египетские ночи». Вход стоил недорого – десять копеек. Перед тем как войти в зал, хозяин требовал, чтобы зрители мыли руки из рукомойника. Затем в зале гасили свет и объявляли: «Самая темная тьма, какая была в Египте при фараоне». Через минуту свет включали опять и говорили: «Представление окончено. Выход напротив». И народ шел, люди очередь выстаивали огромную…
– Мамочка, ты это к чему? – не понял поворота мысли своей хозяйки арахнид Карл.
– К тому, что вся ваша литература эти самые «Египетские ночи» и есть. Снаружи густо, а внутри пусто.
– Мысль хорошая, – сказал Стопорков. – Но я ведь про это и говорю: литература чужда дидактики. Она ничему не учит. Литература должна развлекать и доставлять удовольствие…
– Я однажды зимой иду, – остановила его Калерия, – а на снегу лежит рукавичка. Хорошая рукавичка, новая. Чего, думаю, не поднять – подняла. Тут девочка откуда-то выбегает. «Ой, тётенька, – говорит, – отдайте, это моя рукавичка». Я девочке ее отдаю. А она мне: «Тётенька, а в ней денежка была зелененькая, сто баксов. Я ее бабушке несла, на лекарство». Я: «Какая-такая денежка, не было никакой денежки. Ты, наверное, девочка, охренела?» Девочка как заплачет: «Была, была! Сама ты, тётенька, наверное, охренела». Тут два ухаря каких-то ко мне подходят и говорят: «Нехорошо, гражданочка, обижать маленького ребенка. Поэтому срочно гоните баксы, а за тот моральный урон, который вы ребенку доставили, гоните уже не стольник, а минимум полторы тонны. А если бабок, гражданка, нету, расплатитесь имеющейся недвижимостью. Иначе вам, гражданка, кранты».
– Мамуленька, ты это о чем? – опять не понял непонятливый арахнид.
– Это я про любовь к ближнему. Люди все изначально сволочи, такая их человеческая природа. И все эти их сказки про честность, про красоту, которая спасет мир, про тощую слезинку младенца – говняными чернилами писаны.
– Так отдали? – ерзая по обивке кресла, заинтересованно спросил Стопорков. – Баксами или квадратными метрами?
– Коньими говнами! – хмыкнула в ответ Калерия Карловна. – Сами потом бабки платили и на коленях передо мной ползали. У меня с этим делом не забалуешь! И хватит тут на холяву чужую настойку жрать! – Она зыркнула хищным глазом и сграбастала со стола графин. – Ишь, губастые, присосались! – Калерия просеменила к буфету, спрятала туда заветный напиток и тщательно заперла на ключ. После этого вернулась к столу. – Карл, выйдем-ка на минутку. – И не дожидаясь, пока арахнид ответит, Калерия схватила его за шкирку и выволокла в прихожую. – А теперь, Карлуша, ответь своей мамочке, только честно, – спросила Калерия громким шепотом, чтобы слышно было во всей квартире, – на какой помойке ты этого загнётыша откопал?
– Мамуля, ты не понимаешь, – занервничал арахнид. – Наш это человек, наш. Ты его переводы почитай, сразу поймешь, что наш. От таких переводов, как у этого Стопоркова, люди превратятся в окончательных идиотов уже послезавтра. И никаких надписей, скрытых под паутиной, разгадывать не надо. Ты посмотри, какие у его книг тиражи – атомные. Лично я в победе над человечеством сделал ставку на литературу и на кино.
– Смотри, как бы эта ставка не обернулась для тебя сраной подошвой, еще одной. Ладно, ладно, – увидев его гримасу, Калерия заговорила чуть мягче. – Я сейчас ухожу, у меня дела. Ты в квартире остаешься за главного. Со Стопарькова своего глаз не спускай, и вообще, гони его отсюда в три шеи. Знаем мы этих редакторов из этих издательств. Выйдешь на секунду в сортир, а после ложек в доме половины не досчитаешься.
– Пора выпить, – сказал Глюкоза, когда Калерия, подозрительно озираясь, исчезла за ближайшим углом. – Пока не выпьешь, никакое дело не склеится. Мы в Чернобыле, когда на АЭС бабахнуло, на КАМАЗах на лобовом стекле надпись вешали: «Осторожно, водитель пьяный». Потому что каберне выдавалось до хера сколько.
– Значит, так. – Феликс Компотов-старший задумчиво повел головой. – Кольку и Доцента забрать это пять минут. В запасе остается пятнадцать. Нажраться, конечно, не нажрешься, но выпить можно. Засекай время. – И Феликс Компотов-старший вынул из широких штанин две новеньких бутылки «Охотничьей», которые прихватил с праздника. Одну протянул Глюкозе, с другой сковырнул пробку и выпил самостоятельно. – Пивка бы, – сказал он, выпив.
– Так вот же оно, пивко. – Глюкоза подошел к мужичку, дремавшему у стенки на солнышке с бутылкой «Бочкарева» в руке. Ловким движением фокусника он выхватил у него бутылку и сунул ему в руки пустую, из-под «Охотничьей». Дремавший ничего не заметил.
Выпили пиво. Долго целились бутылкой по воробью, выхватывая ее один у другого. Не попали. Компотов пальцем ткнул себя в грудь и сказал с застарелой обидой в голосе:
– Даже раб в Древней Греции получал каждый день по шестьсот граммов вина.
– Суки, – согласился Глюкоза. – Того типа это самое – говноеды.
– Если сейчас Доцент сходу мне стакан не нальет, я его прямо через штаны отпендюрю, – сказал Компотов. – Сколько там на твоем балдометре? Успеем еще по двести?
Успели. Зашли к Доценту. Чувырлов им стакан не налил, он был уже прозрачней стакана, зато когда они позвонились к Кольке, тот вышел в одних трусах на лестничную площадку, зевнул и сказал:
– Пожрать я вас накормлю, а вот выпить – нечего.
Все трое, включая вытащенного из дома Доцента, посмотрели на Кольку из 30-й квартиры, как на врага народа, и Глюкоза сказал за всех:
– Я с такой сволочью, как ты, в одну могилу не лягу. – Посверлил Кольку долгим взглядом, затем голосом прокурора Вышинского пошутил строго: – Одевайся и с вещами на выход. Воронок стоит внизу, у подъезда.
– Братцы, баба у меня, не могу я, – завертелся Колька на одном месте, попытался уйти за дверь, но Доцент схватил его за трусы.
– Баба у него, – сказал он. – Нет, вы слышали? У него баба! На Калерию тут пашешь, как экскаватор, а он с бабой, как Кобзон, развлекается.
– Потерпит твоя баба, не околеет. В другой раз со своей бабой перепихнешься, – сказал Глюкоза.
– А вдруг не встанет у меня в другой раз? У меня ведь с этим делом проблемы. То стоит неделю не опускаясь, а то висит не поднимаясь полтора месяца. Может, вспышки там какие на солнце, или, типа, радиация действует.
– Пить надо меньше, вот и будет стоять, – послышался из-за двери голос. Дверь приотворилась нешироко, и сначала оттуда вылезла титька, за ней женская голова в кудрях. Титька была синяя и большая, как баклажан на симферопольском рынке. Голова была, наоборот, маленькая, с мелким носом и оттопыренными губами.
– Здорово, мужики, закурить есть? А то у моего хахеля в его сральнике хабарика – повесишься – не найдешь.
– Нет, вы слыхали гниду? – возмущенно возразил Колька. – Две данхилины на нее извел! А она еще кочевряжилась два часа, давать не хотела.
– Может, от тебя перегаром сильно воняло, любовник хренов.
Компотов-старший вытащил сигарету и любезно протянул даме.
– Мерси, – поблагодарила его прекрасная незнакомка и лукаво повела плечиком. – Мальчики, а может, групповичок?
Мальчики неловко переглянулись. Видно было, что в их нестройных рядах наблюдается некоторое шатание. И если бы не топот по лестнице, перешедший в свирепый рык и свирепую обсценную лексику, неизвестно бы чем закончилась эта сцена на площадке у двери.
– Пизда солёная! – бросила, подбежав, Калерия Колькиной Венере Милосской. – Кочергу сейчас между ног вставлю, враз тогда узнаешь, как чужих мужиков сгуливать.
– Люблю свою Наташу, как Демон свою Отеллу, – пропела в ответ Калерии Колькина дама сердца. Затем щелкнула синей титькой и удалилась во тьму прихожей.
– Я их жду, как договаривались, на положенном месте, а они тут, значит, блядки решили себе устроить? А ну, быстро вытряхивайтесь на улицу! – Она ткнула Кольку в волосатую грудь. – На сборы тебе дается ровно одна минута. Если через минуту тебя не будет на остановке у двадцать девятой школы, хрен тогда получишь свои сраные денежки.
Скоро Колька, уже одетый, вместе с прочими участниками похода с боем брал битком набитый автобус, чтобы ехать на Петроградскую сторону.
– Руки в ноги и – ать-два – в подворотню! – повторил свой приказ Компотов. Но ни Ванечка, ни Лёля, ни Машенька слушаться приказа не стали. Кто он был такой, этот дядечка, чтобы слушать его наглые речи и нюхать его термоядерный перегар.
Способов расправы с разбойниками у Лёли имелось много. Напустить, например, мороку и замороченных водить хороводом вокруг этого, например, столба. Эти гады будут убеждены, что гоняются за ними по городу, и продолжаться это будет так долго, сколько хватит у бандюганов сил. Или накрыть их маленьким кучевым облаком, вон тем хотя бы, что зацепилось за крышу дома с тощими кариатидами под балконом.
Но чтобы не переводить понапрасну энергию челээш ээрень на каких-то уличных хулиганов, Лёля выбрала способ простой, но действенный и всегда эффектный. Способ этот в балетной практике официально называется фуэте, попросту же люди балета называют этот прием фуетой – так привычней и языку, и слуху. В кругах, не связанных с искусством балета, – среди бойцов, спортсменов, рэкетиров и вообще криминальной публики, – называют этот прием иначе – «козел на вертеле». Медсестра Лёля, по натуре будучи самоучкой, разработала этот прием сама, впервые увидев нечто подобное в балете «Лебединое озеро» в Красноярске, когда туда приезжал с гастролями Мариинский театр: носком пачки упираясь в дощатое покрытие сцены, балерина сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее кружится и продолжает кружиться, пока не превращается на глазах у зрителей в стремительно вращающееся веретено.
– У-ю-ю, – стал стращать Компотов, тыча пальцами то в Лёлю, то в Машеньку. В Вепсаревича тыкать он не решался – во-первых, тот был мужчина, во-вторых – никаких указаний по поводу Вепсаревича Калерия своим помощникам не дала.
Чтоб побольше напустить страху, Глюкоза вынул из кармана заветный ключ и принялся им звенеть – дзю-дзю, – как чертовым фуганком по нервам.
Этот-то тошнотворный звук и явился тем последним сигналом, запустившим механизм фуэте. Лёля принялась кружиться на месте, а удивленная компотовская бригада, вытаращив на Лелю моргалы, наблюдала, как ее маленькая фигурка превращается в размытый волчок.
Первым пришел в себя Феликс Компотов-старший; он медленно почесал за ухом и пригладил сбившуюся от ветра челку. Затем пальцем показал на волчок, а голосом попросил Глюкозу:
– Ты ее, типа, это… давай. Только, типа, это… поосторожней. Всяко может быть. На ноги, на руки, на голову что-нибудь сделает.
– Не бздэ, – ответил ему Глюкоза, показывая «не бздэ» ладонью.
Дальше произошло непонятное. Глюкоза выбросил вперед руку, собираясь остановить вращение, и в момент был притянут к веретену. Секунд десять размытое Глюкозово тулово мутной тенью мелькало перед глазами его товарищей, а потом, как выпущенный из пращи камень, он отлетел на несколько метров в сторону и врезался в стену дома.
Любой, хотя бы понаслышке знакомый с элементарными законами динамической физики, ничего странного в полете Глюкозы, завершившимся ударом об стену, не увидел бы. К сожалению, Феликс Компотов-старший с физикой был практически не знаком. Сын его, второгодник Феликс Компотов-младший, динамику в физике не любил и вырвал из учебника те страницы, где рассказывалось школьникам о динамике. Словом, с Феликсом Компотовым-старшим повторилось то же самое, что с Глюкозой, – полет и последовавшее за ним падение.
– Нос чешется, значит – к пьянке, – сказал Феликс Компотов-старший, трогая ушибленный бок.
– Изнутри чешется? – поинтересовался Глюкоза у бригадира, лежащего рядом с ним.
– Изнутри.
– Изнутри – это к большой пьянке, – сказал Глюкоза, поднимаясь и отряхивая штаны.
– Вообще-то я в приметы не верю, – ответил ему Феликс Компотов-старший. – А эти где?
– Эти? Вон они в конце переулка, драпают.
– Значит, так никоторый никоторого и не замочил? – спросил Колька из 30-й квартиры, высовывая нос из парадной, куда он на время ретировался.
– Держи ухи на макухе, – сказал Чувырлов, тоже высовывая свой нос, только не из парадной – из подворотни. – Переходим к водным процедурам? – спросил он с надеждой в голосе.
– Перейдешь тут, – сказал Глюкоза, показывая рукой вперед.
Вдалеке, в конце переулка, маленькая, но заметная отовсюду, как вратарь в футбольных воротах – чуть пригнувшись и с расставленными руками, – стояла их Калерия Карловна, не давая беглецам отступить.
Наверное, читателю непонятно, куда же Калерия Карловна подевалась, ведь выезжали-то они впятером, впятером толкались в автобусе, все вместе убегали от контролеров – поэтому-то, из-за собак-контролеров, они и вышли на полостановки раньше, немного не доехав до Съезжинской.
Никуда она из сюжета не исчезала, дорогая наша Калерия Карловна, просто сделала упреждающий ход: когда, спасаясь от контролеров, они раздвинули гармошку дверей и выскочили на ходу из автобуса, Калерия внезапно заметила, как ее сибирская конкурентка вместе с медсестрой Машенькой скрываются за ближайшим углом (Вепсаревича она не увидела, тот за угол завернул раньше). «Вперед!» – скомандовала она верным своим ищейкам и пустила их по горячему следу, сама же соседней улицей добралась до ближайшего перекрестка и вышла беглянкам в лоб, чтобы взять их обеих тепленькими.
Но, к ее великому удивлению, оказалось, что вместе с ними здесь находится главный приз, ради которого вся эта каша и заварилась, – Вепсаревич Иван Васильевич, собственной, как говорится, персоной.
Калерия, дрожа от азарта, стояла затычкой в горле неширокого Загибенного переулка. Руки у нее почему-то вытянулись и доставали крючками пальцев до каменных стен домов.
Машенька, Вепсаревич и Медсестра Лёля замерли напротив нее.
Глупо пялясь на непонятную бабку, Машенька смущенно спросила:
– Бабушка, вам чего?
– Здравствуйте, Калерия Карловна, – поздоровался с Калерией Ванечка. – Маша, это наша соседка, она у нас наверху живет.
– В общем, так, – сказала Калерия, как будто не узнавая Ванечку и обращаясь к Медсестре Лёле. – Отдавай мне этого твоего товарища, иначе… – Она отколупнула от каждой стенки по кроваво-красному старинному кирпичу и не глядя запустила их вверх. Загрохотало кровельное железо, и в воздух взлетели голуби.
– Паучий бог тебе товарищ, – ответила Медсестра Лёля, вмиг проникнув во вражескую суть старушенции, – и вот тебе на твое «иначе» мое «иначе».
Кирпичи, как какая-нибудь дешевая клоунская подделка, с легкостью вернулись на место, в стены, из которых их выцарапала Калерия, при этом больно саданув старуху по пальцам.
Обиженная Калерия превратила кулаки в гири и стукнула ими одна о другую. Долгий чугунный звон прокатился по Загибенному переулку и замер, рассосавшись по подворотням.
– Держись, сражаюсь! – сказала она, насупясь.
– Держусь, защищаюсь! – ответила Медсестра Лёля и поплевала себе на ногти. – Сейчас вот сердце-то из тебя вышибу, останешься ходить бессердечной.
– Соль тебе в очи, кочерга в плечи, – презрительно ответила Калерия Карловна и тоже поплевала себе на ногти. От ногтей повалил пар. Затем она подпрыгнула на одной ноге, другой сделала вращательное движение и вдруг грохнулась на твердую мостовую, как дохлая курица.
Лёля рассмеялась и подмигнула Машеньке:
– Малое шаманское заябари. Теперь старушка только бздеть сможет мыльными пузырями. – Она повернулась к Калерии: – Боюсь, бабуля, из-за меня тебе придется перенести сегодня большие приключения!
Калерия позеленела от злости. Левый глаз у нее стал белый, а правый – черный. Из третьего же, если бы у нее был таковой, в Лёлю бы сейчас полетели самые ядовитейшие из стрел.
– Одна тоже вон бзднула, щей плеснула, на корячки встала, луковку достала, – сказала она, с трудом поднимаясь.
Тут уже не стерпела Машенька.
– А ну сгинь, поганая старушонка! Не то пну под дыру, так улетишь под гору, тресну в висок, посыпется из жопы песок!