Народы и личности в истории. Том 2 Миронов Владимир
Даже в свои восемьдесят лет Гете занимается не только писательским трудом, научными изысканиями, но и улучшением положения в образовании. Почти каждое письмо его заканчивается словами «занят до сумасшествия». Zeit gewonnen, alles gewonnen («Время выиграть, значит все выиграть»). В альбом внуку он собственноручно записывает шутливые строки:
- Разбегаются минутки,
- Циферблат торопит срок,
- Час отсчитывают сутки —
- Время береги, сынок.
Гете приветствовал все, что способствовало созидательной, творческой работе, в то же время отстраняя любое действо, ей мешающее. Верная позиция, ибо у зрелости и старости свой счет с Хроносом. Трудолюбие позволило ему создать внушительный памятник музе науки и творчества: из-под его пера вышли тысячи научных трудов, 50 томов писем, 13 дневников (по 400 страниц в каждом), десятки книг воспоминаний, записей бесед с ним. Он неустанно собирал наблюдения и факты, часто вспоминая слова французского естествоиспытателя Ж. Бюффона: «Собирайте, собирайте факты для того, чтобы получить идею».
Революционные настроения, проникавшие в Германию из Франции, доставляли университетскому начальству в Йене немало хлопот. В начале 90-х годов йенские студенты выступили с требованиями реформ. Министр Гете понимал, что нужно хотя бы частично удовлетворить их требования. Он говорил: «Если разумным молодым людям дать возможность частично участвовать при обсуждении отдельных вопросов, то мы увидим, как на всю академию прольется новый свет». Когда же летом 1792 г. в Йене возникли волнения и почти 500 студентов даже «эмигрировали», опытавшись устроиться на учебу в Эрфурте, министр и тут попытался уладить конфликт. Дело было серьезное, ибо университет существовал на деньги этих студентов. В итоге «эмигрировавшие» студенты получили сатисфакцию и вернулись.[406]
Новыми представлениями руководствуются ныне не только гении науки и литературы, но и венценосные особы. Они соревнуются в проявлении внимания к ученым, писателям, деятелям искусств и просвещения. С Оттона, Карла Великого и Фридриха II идет традиция привечать таланты. Не был исключением и Гете, занимавший пост министра в Веймаре. В записках Эккермана упоминается разговор с Гете, во время которого тот много говорил о Йене, о преобразованих и улучшениях, которые ему удалось провести в тамошнем университете. В частности, он учредил кафедры химии, ботаники и минералогии. Раньше эти науки рассматривались исключительно как вспомогательные дисциплины при изучении фармакалогии. Сюда им приглашались лучшие умы Германии (историк Л. Окен, философ Ф. Шеллинг). Велики его заслуги и в деле пополнения музея и библиотеки университета.
Старый библиотекарь.
Вот как сам Гете описывает сцену (15 марта 1830 г.) отвоевания права на библиотечное помещение: «Библиотека… пребывала в совершенном упадке. Сырое и тесное помещение, никак не приспособленное для достойного хранения имевшихся в ней сокровищ, в особенности после того, как великий герцог приобрел Бюттенерову библиотеку числом в тринадцать тысяч томов, которые грудами лежали на полу, ибо, как я уже говорил, их негде было расставить. Я не знал, как выйти из этого затруднения. Пристроить новое помещение, – но для этого у университета не было средств, к тому же можно было обойтись и без пристройки, так как непосредственно к библиотеке примыкал большой, обычно пустующий зал, который мог наилучшим образом удовлетворить все наши потребности. Однако этот зал принадлежал не библиотеке, а медицинскому факультету, который время от времени использовал его для своих конференций. Итак, я обратился к господам медикам с покорнейшей просьбой: уступить мне зал для библиотеки. Но они к моей просьбе не снизошли… Мне осталось только силой завоевать злополучный зал. Я велел позвать каменщика и подвел его к стене, отделявшей зал от библиотеки… Каменщик взялся за дело».[407]
К концу жизни из-под личины веймарского старца отчетливее выглядывает его министерская душа. Когда-то, в годы молодости и дерзновенных мечтаний, он стоял за свободные формы управления государством и приветствовал революцию. Но став министром, он стал врагом народа и народовластия. Он защищает диктатуру Веллингтона также, как некогда безудержно превозносил Наполеона, которого он нарек «квинтэссенцией человеческого». На этот дифирамб последний милостиво охарактеризовал самого Гете так: «Вот человек!» Тогда-то и рождается позорный афоризм, убивающий душу великого творца «Фауста»: «Обладатель высшей власти всегда прав – и перед ним следует почтительно склониться».
Иоганн Вольфганг Гёте.
Э. Людвиг так описал встречу Гете и Наполеона в Эрфурте. «Разговор был чисто духовный и демонстрировал равенство двух противоположных электрических разрядов»… Далее следует сцена в духе пьес Корнеля, Расина или, что ближе к истине, Мольера… Император сидит за большим круглым столом и завтракает. По правую руку – Талейран, по левую – Дарю. И вот появляется шестидесятилетний Гете, красивый, пышущий здоровьем. Затем следует фраза «Се человек!» (наверняка заготовленная и выученная, сцена, каких пруд-пруди в дешевых мелодрамах). Читаем у Э. Людвига: «Ибо именно потому, что этот властитель мира не знает, что перед ним стоит другой властитель мира, это восклицание, которое Наполеон ни до, ни после не применил ни к одному человеку, доказывает божественное сродство гения с его собратом. Словно благодаря рассеявшимся облакам два небесных существа узнали друг друга в очистившемся небе и невольно простерли друг к другу руки, едва коснувшись кончиками пальцев. Потом туман времени, опустившись, вновь разделит их. Такой миг бывает раз в тысячу лет, подобно тому, как в легенде встречаются Диоген и Александр… Наполеон хвалит «Вертера», но «конец вашего романа я не люблю». – В это легко поверить, Сир: вам не нравится, что у романов вообще есть конец. Император спокойно проглатывает эту почти злобную эпиграмму… Счастлив ли ваш народ? – спрашивает император, не замечая, что вопрос сформулирован так, словно перед ним какой-нибудь местный князь – к ним обращаться с таким вопросом вошло у него уже в привычку. На самом деле его сейчас совсем не интересует Саксония, он думает: «Какую пользу может принести мне этот гений? Жаль, что он пишет не историю, а романы. Но и в этом случае он мог бы описать здешний конгресс, а как драматург мог бы изобразить моего римского братца. Он наверняка сделает то и другое лучше, чем наши, а кроме того, написанное иностранцем имеет двойную ценность». Поэтому он говорит: – Во время нашего пребывания здесь вам стоило бы остаться и записать, какое впечатление производит на вас все это грандиозное зрелище. Что думает об этом господин Гете? – Для этого мне недостает пера античного автора… Император думает про себя: «Это ответ политика»… И говорит: – Трагедия должна быть школой для королей и народов: это высшая награда, коей могут удостоиться поэты! Вы должны написать смерть Цезаря – достойно, великолепнее, чем это попытался сделать Вольтер. Это могло бы стать прекраснейшей задачей, главным трудом вашей жизни. В этой трагедии нужно показать миру, что Цезарь осчастливил бы человечество, если бы ему предоставили время для исполнения его величественных планов. Приезжайте в Париж. Я требую этого!»[408]
Одним словом, Гете принял знаменитое гегелевское «Was ist – ist vernunftig!» (нем. «Что действительно, то и разумно!»). Живя в мире силы и насилия, старый лис убежден, что только «держа саблю наголо и стоя во главе армии, можно повелевать и издавать законы в уверенности, что все станут повиноваться тебе». Итак, что же «через могилы, вперед!?» Но… если даже критики скажут: «не квиетизмом он закончит жизнь, а полнейшим равнодушием и цинизмом, близкими к мефистофелевским», возможно, мы и не сможем вам возражать, но уж обязательно заметим: «Сделайте хотя бы вполовину от содеянного им!»
Что бы о нем ни говорили и как бы к нему ни относились критики, как и в случае с Вольтером, в нем жила непреодолимая жажда жизни и вера в знания. Нужно познавать их до последнего дня: «И покуда еще можем творить, не сдадимся!» Он был врагом мистики и всяческих сект, соединяя знания и чувства для выполнения великой миссии: «Мыслить, знать, чувствовать, верить и как там еще называются щупальца, которыми человек нащупывает вселенную; они должны всегда работать во взаимодействии, только так мы и сможем выполнить свое призвание». Гете в старости – это прежде всего опыт и воля. Хотя вечерняя звезда светит уже отраженным светом. Знаменательны последние его слова – «Mehr Licht! («Больше света!»). Впоследствии их станут интерпретировать как призыв к Просвещению![409]
Гете влекла Россия, этот гигант, раскинувшийся на Востоке. Велик был интерес к нему и в России. Историк Г. В. Якушева пишет: «Далеко заглянувший за границы собственного века, Гете с почтением и с восторгом был принят культурами многих стран мира – в том числе в России (к которой сам тоже не был вполне безразличен: по свидетельству современников, он знал «Древнероссийские стихотворения Кирши Данилова», труды М. В. Ломоносова, Г. Р. Державина, Н. М. Карамзина и, конечно же, А. С. Пушкина, которому через В. А. Жуковского, встречавшегося с Гете неоднократно, передал в дар свое перо). Гете высоко оценивал реформаторскую деятельность Петра I, упоминая его, как и Наполеона, в ряду «демонических» (могучих, величественных, до конца не познаваемых) деятелей истории».
Многие говорят в применении к Германии о «веке Гете». Исследователь К.Свасьян пишет: «…Мы говорим о «веке Гете» – выражение это давно уже стало техническим термином историков культуры; но что это значит? Я выскажу это мифологемой – золотой дождь. Место действия – Германия. Время действия – вторая половина XVIII-начало XX вв. Действующие лица: Гердер, Гете, Шиллер, Лафатер, Виланд, Клопшток, Кант, Лихтенберг, Якоби, Фихте, Гаманн, Шеллинг, Крейцер, Гельдерлин, Жан-Поль, Карус, Гегель, Баадер, Новалис, Тик, Клейст, Гофман, Брентано, Моцарт, Бетховен, Шуберт и в удвоенном качестве, братья: Шлегели, Гумбольдты, Гримм (перечень неполный). На титульном же листе – «Век Гете».[410]
Видимо, здесь нужно упомянуть и об исключительно высокой значимости так называемой «читательской культуры»… Страна, любящая умную книгу, умеющая оценить по достоинству как ее саму, так и ее создателя, непременно занимает лидирующее место в ряду мировых культур. И наоборот. Чем бездарнее и примитивнее народ, тем меньше он читает и тем более плачевная судьба его ожидает. Ведь, книга учит верно мыслить и упорно трудиться (ибо само чтение – прежде всего труд). Особенно заметным стало увеличение издательского книжного потока во второй половине XVIII века. Как пишет философ Г. Люббе, итогом стремительного прорыва книги к читателю стало появление такого феномена, как массовый читатель. Чтение для определенных кругов становится нормой жизни… Гете читал, по его собственному признанию, в среднем один том в день. Читающая публика быстро научилась повышать скорость чтения, что позволяло ей поглощать неимоверное количество страниц. Говорят, что историк Ф. Шлоссер (1776–1861), знаменитый автор «Всемирной истории», будучи еще гимназистом во фризландском Эвере, прочитал за три года четыре тысячи книг.
И все же становилось очевидным, что бурный рост издательской продукции заметно опережает возможности даже наиболее подготовленных читателей. Возникала опасность быть раздавленным этой лавиной книг. Эрнст Роберт Курциус даже называл этот процесс «разрушением авторитета книги» в эпоху Просвещения. Думается, что этот процесс стоит в одном ряду с массовым промышленным производством. И то и другое есть условие нового этапа индустриальной цивилизации, но имеет скорее лишь отдаленное отношение к собственно культуре. Если ранее (в эпоху избирательно-аристократической модели) общество имело довольно узкий круг адептов культуры, то ныне ситуация изменилась. Всякий графоман мог вклиниться в шеренгу бессмертных. Рост числа специальных произведений давал каждому свой шанс. Сфера культуры настолько расширилась, что уже трудно ее контролировать. Поэтому важнейшей задачей культуры стал отбор качественной литературы. А. Шопенгауэр выразил новые требования формулой: никогда не читать то, «что сразу привлекает широкую публику». Знатоки книг обращают внимание только на то, что уже выдержало испытание временем. Скажем, Шиллер говорил (1788 год), что в «в ближайшие два года» он вообще не будет читать «современных писателей», а только Гомера и других классиков.[411]
Петух приносит жалобу на Рейнеке-Лиса (Гёте, иллюстрация к «Рейнеке-Лис»).
Картина человеческой жизни, что предстает в творениях великих, дает нам уроки неудачников, победителей, ренегатов и героев… Личность Фридриха Шиллера (1759–1805) восхищает и потрясает. Подлинный литературный Брут! В этом человеке жил дух свободы и независимости, которому могли бы позавидовать все герцоги и короли. Друзья говорили о нем: «Страха он не знал никогда. Он отважно поднимал голос протеста и против взрослых». В юности он попал в военную школу. Там Фридрих увидел жестокость царивших в стране порядков. Герцог Карл-Евгений поставлял за границу пушечное мясо партиями (наемников). Не из книг почерпнул Шиллер ненависть к униженному человеческому достоинству. Он оставил карьеру военного лекаря, так как его не привлекала ни высокая вероятность самому становиться этим пушечным мясом, ни удовольствие лечить всех «военных разбойников». Не лучше ли врачевать поэзией души! К тому времени он уже написал «Разбойников» (1781). Как скажет о Шиллере Гете: «Он обладал даром облагораживать все, к чему прикасался».
Война чаще всего – разбой. Но когда народы поднимаются на бой с реакцией и тиранией, это уже иное – «пламенный, дикий дифирамб» свободе и чести! Прообразом благородных шиллеровских разбойников и стали организованные отряды народных мстителей, действовавшие в Тюрингии, Богемии, Франконии и Швабии. Они выступали как мстители за народные страдания и горести (вспомним благородного разбойника из Шервуда Робин Гуда).
Этимология слова «разбойничать» означает: «промышлять разбоем, грабить, нападать, отымать силою», а «разбойное время» у Владимира Даля охарактеризовано как «суетливое, деловое, недосуги». Исходя из этих оценок, любые времена и любых правителей вполне можно зачислить в разряд «разбойников». Так оно, по сути дела, было и в Германии. Однако сановному, княжескому или чиновному разбою противостоит разбой народный, плебейский. Борцы за народную правду встречаются повсюду: в Англии – хозяин Шервудского леса Робин Гуд и Роб Рой у Вальтер Скотта, во Франции – капитан контрабандистов Мандрен, воевавший против сборщиков податей, в Италии – Фра Дьяволо и Ринальдо Ринальдини, в Испании – «почтенный разбойник» Гинарт у Сервантеса, в Венгрии – «добрый разбойник» Марци, в Закарпатье – Довбуш, в Силезии – гайдук Новак, в Словакии – Яношек, на севере Германии – Штертебекер, в Беларуси – Островский, в России – Пугачев, в Японии – защитник слабых Исикава Гоэмон, в Китае – Дао Чже, державший в страхе князей. В образе разбойников в те времена выступали отнюдь не вульгарные грабители или убийцы, но, скорее, отважные народные мстители. Поэтому их образы и привлекали пристальное внимание писателей и поэтов. Даже высший свет вынужден был относиться к ним с известным почтением и неким трепетом. В повести А.С.Пушкина князь Верейский уважительно сравнивал Дубровского с немецким разбойником, а поэт Некрасов воспевал легендарного Кудеяр-атамана.
Шиллер слышал, что в соседней Баварии объявилась разбойничья вольница. Бедность народа толкала его на разбой. К примеру, аристократы за отстрел «аристократической живности» в их лесах отправляли крестьян на каторгу или лишали жизни, а вельможные особы убивали и травили зверье налево и направо… Еще в XVI в. в немецких землях появились «уравнители», оправдывавшие воровство на том основании, что «господь бог создал всех равными». Появились так называемые «злые» люди, что убивали и грабили богачей. Удалые атаманы Фридрих Шван по прозвищу Зоннервирт («Хозяин Солнца») и Матиас Клостермайер, по кличке Баварский Хизель, бросили вызов властям. Зоннервирт, о котором слагались песни и легенды, орудовал неподалеку от места проживания юного Шиллера и его семьи (отец его, напомним, был лесничим). Отец его учителя, Якоба Абеля, вел следствие по делу атамана, в 31 год схваченного и казненного. Ученик живо заинтересовался этой историей. Абель написал и психологический этюд – «История одного разбойника», а затем и новеллу.
Смелым и отважным борцом против тиранов и эксплуататоров выступал Хизель, знаменитый партизан швабских лесов. Он мстил властям и богачам за творимые ими беззакония и жесточайшее притеснение крестьян. Однажды ограбив оберфогта и чиновников, он презрительно и гневно бросил в их адрес: «Мы забираем деньги, бесчестно отнятые у бедноты». В нравственном отношении он стоял намного выше воров не только того, но и нашего времени. Как и шиллеровский Карл Моор, он мечтал «исправить свет злодеяниями и блюсти законы беззаконием». Можно сказать, что из этих двух образов (Зоннервирта и Хизеля) и появились на свет шиллеровские «Разбойники». Если другие знатные воры и разбойники набивали и набивают собственные карманы за счет трудов народа и мечтают только о личном обогащении, то Карл Моор не таков. Не принимая ни умом ни сердцем существующий миропорядок, он хочет «протрубить на весь мир в рог восстания». Политические идеалы его также вызывают у читателя симпатию. С юных лет он мечтает о том, что его «длань отечество спасет», Германия станет подлинной республикой, а не царством угнетателей и плутократов.[412]
Нельзя забывать, конечно, о том, что в описываемую эпоху разворачивалась грандиозное действо Великой Французской революции. Оно никак не могло оставить равнодушными сотни тысяч угнетенных крестьян и ремесленников в самой Германии. В 1790 г. один из руководителей восстания крестьян в Саксонии некто Шмидт заявил: «У нас должно быть то же, что и во Франции; все дворяне должны быть перебиты, недаром в библии сказано, что в поте лица ты должен заработать свой хлеб, дворяне же – бездельники». На землях Саксонии крестьяне перебили всю дичь, что по закону принадлежала помещикам. Кое-где нападали на имения дворян. Правительство Пруссии было вынуждено заявить об освобождении крестьян от крепостного права (1807). Важный шаг на пути капитализации сельского хозяйства.[413]
Все это во многом и объясняет, почему немецкое общество будет тогда зачитываться «Разбойниками»… Студенты высших школ зубрили драму, как Библию. Молодежь твердо хотела знать, во имя чего стоит (или, напротив, не стоит) браться за оружие. Впервые посетивший г. Йену в 1787 г. Шиллер выделяет как наиболее примечательную черту немецкого студенчества их свободолюбие: «Что студенты здесь в почете, видно уже с первого взгляда. Впрочем, даже закрыв глаза, можно узнать, что находишься среди студентов, ибо все они шествуют победоносной походкой…» Разумеется, среди его аудитории немало студентов. Большими группами устремлялись они послушать лекции поэта, автора «Разбойников». В аудитории не хватало места для желающих. Толпы студентов бросались в спешке занимать места. Шиллеровский курс «Введение во всеобщую историю» слушали сотни студентов.
Лектор говорил, что изучение истории откроет немало поучительных страниц, что учебный план ученого, работающего только ради хлеба насущного, отличается от учебного плана, который составляет для себя пытливый философский ум. Шиллер характеризовал век как весьма гуманный, а европейское сообщество как миролюбивое. Представив Европу большой и единой семьей, он утверждал, что вражда более не сможет привести к кровавым потрясениям. Увы, великие драматурги и писатели, как это ни удивительно, часто оказываются никудышными провидцами. Всего через семь недель после его пророчеств разразилась Великая Французская революция, открывшая десятилетие страшных и непрерывных войн.
Интерес молодежи был вполне оправдан, ибо в составе партизанского отряда главного героя «Разбойников» Карла Моора – в основном бывшие студенты (Гримм знает латынь, Роллер предлагает издавать альманах, Шпигельберг щеголяет французским и латынью). Сам Карл так формулирует цели своего отряда: «Поставьте меня во главе войска таких молодцов, как я, и Германия станет республикой, перед которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями». Однако суровая жизнь вскоре выучит их совсем иному, о чем и будут петь друзья-разбойники, расположившись в лесу близ замка Мооров. Кстати, второе издание «Разбойников» вышло с надписью по-латыни на титульном листе «In Tyrannos!» («На тиранов!»), а его стихотворение «Дурные монархи» и еще одно произведение, помеченное ложным местом издания «Тобольско» (Тобольск – место ссылки в России), невольно обращало читательскую мысль к далекой России. Мы приветствуем бунтарский дух борцов против тирании (в том числе и в России), но видим, что натворили государственные разбойники (из вчерашних тяжеловесов и полуученых), когда они, вдруг, оказались во главе государства:
- Резать, грабить, куролесить
- Нам уж не учиться стать.
- Завтра могут нас повесить,
- Нынче будем пировать!
- Мы жизнь разгульную ведем,
- Жизнь, полную веселья:
- Мы ночью спим в лесу густом,
- Нам бури, ветер нипочем,
- Что ночь – то новоселье.
- Меркурий, наш веселый бог,
- Нас научил всему, как мог…
В духе времени написана и мещанская трагедия «Коварство и любовь» (1783 год), первая немецкая «политически-тенденциозная драма». Юноша из высших слоев общества готов уже попасть под безжалостное колесо власти и элитных амбиций. Отец (президент) уготовил ему карьеру в министерстве (чин тайного советника, службу в посольстве, необыкновенные милости). Его ждет завидное, обеспеченное будущее. Но Фердинанд покинул «их дом», говоря отцу: «Нет, потому, что мои понятия о величии и о счастье заметно отличаются от ваших… Вы достигаете благополучия почти всегда ценою гибели другого. Зависть, страх, ненависть – вот те мрачные зеркала, в которых посрамляется величие властителя… Слезы, проклятия, отчаяние – вот та чудовищная трапеза, которой услаждают себя эти прославленные счастливцы. И не успеет у них пройти хмель, как они, шатаясь, уже отходят в вечность».[414]
Фридрих Шиллер (1759–1805)
На философии Шиллера выросли целые поколения… В ознаменование его заслуг перед человечеством конвент Франции пошлет писателю патент на гражданство. Но, пожалуй, еще с большим упоением читали Шиллера в России. По словам Ф.М. Достоевского, он оказался здесь, среди наших берез, «гораздо роднее и гораздо национальнее». Чем привлек он русскую душу? Не тем ли, что в разночинной русской интеллигенции кипела бунтарско-разбойничья кровь Ваньки-Каина, или яростным стремлением писателя к истине и правде?! Он говорил: «Прекрасное заключено лишь в правде». Особое место в воспитательно-педагогическом наследии занимает его работа «Об эстетическом воспитании человека» (1795 год). Статья включает ряд писем Шиллера к герцогу Гольштейн-Аугустенбургскому. В этих статьях, чрезвычайно богатых мыслью, Шиллер ставит положение культуры в прямую зависимость от воли государства. Его мысль проста и беспощадна: каково государство, каковы правители – такова и культура! Мерзавцы и ничтожества у власти неизбежно пестуют и поддерживают таких же ничтожеств и в сфере культуры. Читаем у Шиллера: «Теоретическая культура должна привести к практической, а практическая в то же время должна быть условием теоретической? Всякое улучшение в политической сфере должно исходить из облагорожения характера, но как же характеру облагородиться под влиянием варварского государственного строя? Ради этой цели нужно найти орудие, которого у государства нет, и открыть для этого источники, которые сохранили бы, при всей политической испорченности, свою чистоту и прозрачность». Весь вопрос и состоит в том, где искать эти «источники».
Казалось, вполне естественно было бы пытаться отыскать их в культурном классе. Не в президентах же, императорах, банкирах и военных, в самом деле! Увы, но уже в ту эпоху «культурные классы представляют нам еще более отвратительное зрелище расслабления и порчи характера, которые возмутительны тем более, что источником их является сама культура». Видимо, это обстоятельство и побудило Шиллера, воспевавшего «эстетическое государство», сомневаться в возможности его появления. Он удивительно точно сумел предвидеть трансформацию «культурной личности» в новейшую эпоху… В «Письмах об эстетическом воспитании человека» читаем: «Дитя природы, сбросив оковы, становится неистовым, питомец искусства – становится негодяем. Просвещение рассудка… в общем столь мало облагораживает помышления, что скорее оправдывает порочность своими учениями».[415]
Поэтому Шиллер столь решительно отстаивал национальную культуру и широкое классическое образование всего народа, а не только узкого круга интеллигенции. И пусть Шиллер, принадлежавший «к интровертному типу», ближе к идеям, чем к вещам внешнего мира, для нас именно это и ценно: мир идей должен стать, если угодно, тем «зрячим и мыслящим существом», что ведет «слепой материальный мир» к достойному человеческому существованию. С тех пор минуло два века, но значимость шиллеровских идей еще более возросла.
Кстати говоря, и немецкий философ К. Юнг, посвятивший в 1915 г. главу его работе, отмечал: условия индивидуальной культуры в буржуазном мире «не только не стали лучше, а напротив того, ухудшились; ныне ведь интерес каждого отдельного человека еще гораздо более поглощен коллективными занятиями, нежели во времена Шиллера; поэтому каждому в отдельности остается гораздо меньше досуга для развития индивидуальной культуры…»
Для поэта, как и для той эпохи, характерно обожествление разума, интеллекта, просвещения («современность достаточно просвещена»). Впрочем, это же провозглашали, этому поклонялись все без исключения герои своего времени. Юнг пишет: «В этих словах Шиллера мы чувствуем приближение эпохи французского просвещения и фантастического интеллектуализма революции: «Сам век достаточно просвещен!» – какая переоценка интеллекта! – «Дух свободного исследования рассеял пустые призраки» – какой рационализм! Живо вспоминаются слова проктофантасмиста в Фаусте: «Исчезните же! Ведь мы просветители!» Переоценивание значения и действенности разума, с одной стороны, вполне соответствовало духу того времени, совершенно не принимавшего в расчет, что если бы разум в действительности обладал такой силой, то давно уже имел бы широчайшую возможность доказать и проявить ее; с другой же стороны, нельзя терять из виду, что в то время так думали вовсе не все руководящие умы и что этот налет рационалистического интеллектуализма, вероятно, основан и на особенно сильном субъективном развитии этого элемента в самом Шиллере». Однако считаю, что не это самое главное в шиллеровском наследии. Важнее то, что он поставил власть в прямую и весьма жесткую зависимость от культуры (по крайней мере, в Европе) и даже обручил и повенчал (не желая того) интеллект с революцией и народом.[416] Хотя и с грустью признавал: «Блаженны те, кто не заплатил за благо знания своим сердцем».
В дальнейшем интерес к лекциям Шиллера несколько спал. Причины этого довольно банальны: плохая дикция лектора, избыток патетики, пробелы в знании предмета. К тому же, всякий творческий энтузиазм, как известно, должен поддерживаться и материально, а должность профессора была неоплачиваемой. Не намного улучшило положение дел издание курса лекций. В одном из писем он признавал: «…весь этот образ жизни, все эти неизбежные обстоятельства, неотделимые от профессуры, глубоко мне противны, но если бы эта жизнь сулила хоть какие-то, пусть самые ничтожные, материальные выгоды, я бы счел обязанным с ней смириться». У Шиллера зреет понимание того, что все же не это поприще уготовила ему судьба. Кафедра – явно не его удел. Поэтому он и скажет вскоре: «У меня так же мало склонности к коммерческим делам, как к тому, чтобы стать капуцином».[417]
Судя по всему, Шиллера одолевали глубокие сомнения по поводу способности управлять народом на основе разума. Как и многие, он столкнулся с проблемой несоответствия идеальных устремлений уровню развития общества. Поэтому он считал, что век еще не созрел для прогресса. Перегибов революции Шиллер не принял, осудив казнь Людовика XVI, и стремился в Париж, намереваясь выступить его адвокатом. Хотя он и гордился патентом почетного гражданина Франции (декрет подписал Дантон), но его отношение к Великой Французской революции было сдержанным, можно сказать, даже прохладным. Почему автор «Разбойников», находившийся в полном расцвете жизненных сил (ему было 30 лет в 1789 г.), «не понял» или просто не принял величайшего исторического события той эпохи?
Он обвинил революционеров в том, что попытка восстановить священные права человека и завоевать политическую свободу выявила лишь бессилие народа и его непригодность к достижению этих целей. Вместо этого несчастный народы Франции и Европы «были снова ввергнуты в варварство и рабство». Шиллер выражал опасение, что построенное десятью великими умами непременно будет разрушено пятюдесятью глупцами. Он прозорливо заметит относительно будущего (1793):»Французская республика исчезнет так же быстро, как и родилась; республиканская конституция приведет рано или поздно к состоянию анархии, и единственное спасение нации будет в том, что откуда-нибудь появится сильный человек, который укротит бурю, восстановит порядок и будет держать твердой рукой бразды правления, и, возможно, он даже станет абсолютным властелином не только Франции, но и значительной части Европы».[418] «Сильный человек», как мы и показали, явился в лице Наполеона.
С поэзией Шиллера немцы впитывали бунтарский дух. Позже эти черты, в ином и уже трансформированном виде, оплодотворят всю революционную философию марксизма и социализма второй половины XIX-начала XX веков. Роза Люксембург в статье «О Шиллере» писала так: «Распространение поэзии Шиллера среди пролетарских слоев Германии, несомненно, способствовало их духовному подъему и революционизированию, и, таким образом, она до известной степени принимала участие в деле эмансипации рабочего класса».[419]
История останется его возлюбленной (знал Шиллер и иную страсть, к Шарлотте фон Кальб). Он писал в 1786 г.: «С каждым днем все дороже мне делается история; мне хотелось бы лет десять кряду ничего не изучать, кроме нее». Он пишет фундаментальные «Историю отпадения Нидерландов от испанского правления» (1788), «Историю замечательных восстаний и заговоров» (1788), «Историю Тридцатилетней войны» (1793). Свой последний год жизни поэт и историк, этот «благородный адвокат человечества», как скажет о нем В. Белинский, проведет за написанием книги «История Московии», увы, так и не законченной.
Когда Шиллер заболел, это постарались скрыть от Гете. Смерть поэта приблизила и кончину Гете, и тот, узнав о кончине друга, сказал: «Я был уверен, что сам умру. Я потерял половину своей жизни». Соперничество казалось ему теперь смешным. В один из горьких вечеров он вспомнит слова Шиллера: «Этот человек, этот Гете стоит мне поперек дороги, и он часто напоминает мне, как круто судьба обошлась со мной». И станет гладить доставленный ему друзьями череп оставившего грешный мир соперника, приговаривая: «Бедный Йорик!» Им поставлен один памятник, где два великих сына Германии, примирившись, стоят вместе.
Свидетелем этих синтетических способностей немцев стал оригинальнейший немецкий писатель Георг Кристоф Лихтенберг (1742–1799), проживший всю жизнь в Геттингене. Силой и своеобразием его ума в свое время восхищались Кант, Гете, Герцен и Толстой. Его литературный шедевр «Афоризмы», в котором ощущается Volksgeist (дух народа), стал известен широкой публике спустя много лет. Восемнадцатый ребенок в семье бедного пастора, он с огромным трудом попал в Геттингенский университет (мать выхлопотала у герцога стипендию). Юноша изучал математику, физику, астрономию. После университета он дважды посетил Англию по приглашению воспитанника-англичанина. Та поразила его успехами науки и промышленности. Он лицезрел все, что оказалось доступно его взору: ремесленников, грузчиков, моряков, игру актеров во главе с великим Гарриком, общество самого короля. Позже он скажет, что ездил в Англию, чтобы «научиться писать по-немецки». Он занял должность профессора физики Геттинского университета, исследуя электричество. Затем, независимо от братьев Монгольфье, приходит к идее воздушного шара. В 90-е годы XVIII в. Лихтенберг стал почетным членом Российской Академии наук. Его лекции вызывали восторг у студентов. Он редактировал два научных журнала, стремясь «хоть немного поднять тех людей, к которым спустился». В его обычай входило помогать бедным студентам и коллегам, хотя сам он, можно сказать, всю жизнь находился под пятой у нищеты. Болезни, внутренний разлад и бедность, в конечном счете, и доконали этот незаурядный талант.
Лихтенберг – поклонник Французской революции. В отличие от Гете и Шиллера, он оправдывал революционное насилие. Революция, что бы там ни было, «оставит после себя много хорошего». В полной мере ему ненавистны некоторые не лучшие качества немецкого бюргерства («варварский педантизм, скулящее смирение»). Он выступает сторонником революции, соглашаясь с Гердером, что «угнетают лишь тот народ, который позволяет себя угнетать». В нем мы увидим духовного сподвижника и друга Георга Форстера, вождя недолго просуществовавшей Майнцкой демократической республики («Коммуны»).
Главная цель, которой должен следовать художник – «Правда, образование и улучшение человека». От истории Лихтенберг требовал влюбленности, ненависти и страсти… Если ты равнодушен, не бери в руки пера. Трусливый писатель и историк – холуй в прихожей господина. Таких «ученых» и «литераторов» нужно отправлять на конюшню или в свинарник. Хватит описывать ничтожных правителей и завоевателей. Дайте дорогу народу, его великим деяниям, говорил он. Глубоко интересовала его и теория познания. Ведь познание тесно увязано с жизнью народа. Немецкий публицист И. Г.Зейме (1763–1810), автор афоризма: «Любая хорошая книга должна быть более или менее политической», считал, что в политике и литературе не место равнодушным. «Ira facit poetam!» (лат. «Гнев рождает поэта»).
Лихтенберг писал о великих успехах просвещения, позволяющих человеку за шестьдесят лет жизни овладеть всем богатством культуры, создававшейся пять тысяч лет. В то же время он терпеть не мог отвлеченной науки и философии. Ученый должен видеть объективный мир через призму человеческой практики. Нет на свете ничего более жалкого, нежели историк, философ или педагог, укрывшийся за мертвой схемой или голыми дефинициями. Он писал: «В слове «ученый» заключается только понятие о том, что его много учили, но это еще не значит, что он чему-нибудь научился…». Эту «профессорскую философию», за которой сплошь и рядом сокрыта пустота мыслей и обычная гражданская трусость, следует гнать из всех университетов метлой, ибо она плодит тупиц, приспособленцев и мерзавцев. Ее лоб «следует заклеймить раскаленным железом историка». В афоризмах Лихтенберга ни грана тяжеловесных рассуждений в духе Симплициссиума, где ученость скорее делает из героя дурня, выпирая наружу, подобно свищу или уродливой грыже. На его афористике училась молодежь, на ней выросли многие поколения ученых и мыслителей во многих странах, включая Германию («подлинный книжный рассадник для всего мира и его оранжерея»).
В то же время и он отдавал себе отчет в слабости тогдашней системы обучения и воспитания, а также, быть может в первую очередь, в несовершенстве самого человеческого материала, с которым приходится иметь дело учителям, профессорам, писателям: «Не думаю, что среди так называемой образованной немецкой молодежи когда-либо было больше пустых голов, чем теперь. Причина того, что сегодня так много юных Вертеров, объясняется не мастерски написанной книгой, а тем, что из таких бараноподобных ангелов можно делать, что угодно… У них нет характера. Инертность, неразумие и неопытность во всем, что называется серьезной наукой, сделало их тупыми ко всему, кроме отвлеченных размышлений об инстинкте, из которого они создали себе естественную историю, эстетику, философию…»[420]
В конце XVIII-начале XIX вв. немецкие обыватели и буржуа были вытряхнуты из своих «нор» революционной бурей во Франции, словно обитатели пылающего замка Кунигунды… «Буревестник» новой идеологии стал Георг Форстер (1754–1794), выходец из семьи энциклопедически образованного священника (его отец по просьбе Екатерины II обследовал немецкие колонии на Волге), прожил жизнь короткую, но яркую. В 13 лет он перевел на английский язык «Краткий российский летописец М.В.Ломоносова». Путешествие с отцом в кругосветном плавании Кука сделало его убежденным материалистом. «Турне» не преминули отметить и в Британии: англичане удостоили отца Форстера диплома почетного доктора Оксфордского университета, а затем не постеснялись бросить в долговую тюрьму Кингсбич.
В 1777 г. в Лондоне Георг Форстер издаст описание этого путешествия (двухтомник «Путешествие вокруг света»), который и принес автору европейскую известность. Молодого мореплавателя встречали торжественно в европейских столицах. Описанные им приключения иные называли не иначе как «эпическим стихотворением» (настолько красочным оно было). В Париже его принимают по-свойски престарелый Бюффон, Бомарше и Франклин. Среди публицистических работ Г. Форстера интересно и «Путешествие по Европе» (1790 г.), в котором во многих аспектах показан прогресс науки, искусства и образования в ряде стран. Ф. Шлегель скажет, что Форстер «ввел ественные науки в образованное общество».
Кредо Форстера нашло выражение и в его деятельности на посту вице-президента клуба «Общество друзей свободы и революции». Труден и тернист путь этого «самого смелого революционного борца Германии» (Ж. Жорес), чьи симпатии на стороне большинства. Автор убежден, что народ рано или поздно восстанет против «совершенно праздной знати». Масса возмутится – «и это вызовет революцию». Таков был и остается «обычный круговорот в жизни всех государств». Он яростно полемизирует с английским консерватором Э. Берком, противником Великой Французской революции, который отстаивал идеи реставрации старого строя. История предоставила Форстеру редкую возможность утвердить свои взгляды. Он лично боролся за создание Майнцской республики, где сувереном стал бы народ, а затем и за ее присоединение к Франции. Власть светских и духовных феодалов в Германии должна была быть уничтоженной. Когда рейнские области были присоединены к Франции, его стали обвинять в предательстве. Зная давнее соперничество немцев и французов, нетрудно понять всю деликатность ситуации. Его осуждали даже некоторые друзья. Форстер, бывший якобинцем по духу и сути, писал: «Я принял решение бороться за дело, которому я должен пожертвовать своим личным спокойствием, научной работой, семейным счастьем, может быть, – здоровьем и всем состоянием, может быть – жизнью… я спокойно принимаю все, что меня ожидает». Вот оно величие таланта и мужество борца, вдохновленного идеей.[421]
Идеи Шлегеля, Гофмана, Винкельмана подхватили и развили ученые-сказочники братья Я. Гримм (1785–1863) и В. Гримм (1786–1859). Сказки во все века играют важную роль в воспитании нравов и ценностных ориентаций народа. «Сказка – ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок».
Французский сказочник Ш. Перро начал спор «древних» и «новых» в литературе в конце XVII в. В частности, в Германии были хорошо известны «Немецкие народные сказки» И. Музеуса.
Братья Гримм, обладавшие ярким универсальным талантом, прославили себя в области языкознания, истории права, этнографии. Их считают также основателями комплексной науки – германистики. Ими на практике был реализован девиз теоретика йенского романтизма Ф. Шлегеля: «Всякое искусство должно стать наукой, всякая наука – искусством; поэзия и философия должны соединиться».[422] Ученики романтиков, они выражали дух своего народа.
Братья Гримм у сказительницы.
Родина семьи братьев Гримм – земля Гессен. Со школьных лет они проявили себя прилежными учениками, лицей в Касселе закончили за 4 года, перескочив через несколько классов. Причем к 6 часам уроков в лицее добавлялись 4–5 часов домашних занятий. Позже братья скажут о серьезных перегрузках.
Любя книги, они старались покупать их всюду (насколько это позволял бюджет). В 1802–1804 гг. Якоб стал студентом Марбургского университета. Наибольшее влияние на братьев оказал профессор Ф. К. Савиньи, историк римского права, ставший впоследствии министром. Во многом благодаря его усилиям они приобщились к науке. Он учил: «Настоящее может быть понято только из прошлого». Якобу повезло: Савиньи пригласил его в Париж для работы в качестве помощника в Национальной библиотеке, где хранилось 160 тысяч рукописей.
Голубая мечта любого истинного ученого!
Я. Гримму доверили управление королевской библиотекой замка Вильгельмсхее (1808). Однако болезнь брата и французская оккупация несколько омрачили радость его работы. К этому времени познания братьев в области немецкой литературы значительно расширились, как и их коллекции.
И вот уже Гёте принимает у себя В. Гримма, а тот в свою очередь видит в великом немце «характер народа в полном его расцвете». Упоминание о характере народа важно, ибо немцы всегда отличались стойкостью духа, характером, как и русские. В годину испытаний, когда родина была растоптана и унижена Наполеоном, империя (скорее формальная) германской нации распалась, а восстание против тирана не увенчалось успехом, немцы не опустили рук.
Что делать ученому и гражданину в годину тяжких испытаний отечества?
Этот вопрос мы то и дело задаем себе сегодня и в России. Якоб писал: «С невыразимой горькой болью я видел Германию, свою родину, униженную, лишенную всяких прав, потерявшую даже свое название. В то время мне казалось, что все надежды рухнули и все звезды закатились; и лишь постепенно, с трудом я пришел к мысли о необходимости вновь связать нити начатой работы и удерживать их в своих руках, как бы ни было печально вокруг. Это оказалось не напрасно – я как-то внутренне выпрямился, и моя работа стала продвигаться».
Ее итоги весьма впечатляющи. Братья Гримм издают: средневековые «Песнь о Гильдебранте» (VIII в.), «Вессобруннскую молитву» (IX в.), «Старшую Эдду» («величайшее и самое прекрасное из того, что когда-либо трогало человеческую душу»), а также «Песнь о Нибелунгах». В целях популяризации немецкой культуры и науки они стали издавать журнал «Старонемецкие леса» (1813).
Одной из важнейших задач всегда считали возрождение и сохранение для будущих поколений наследия народного творчества (сказок, легенд, песен). Гримм издают сборники «Детских и семейных сказок» и «Немецких преданий». «Мы старались сохранить сказки во всей их первозданной чистоте. Ни один эпизод не выдуман, не приукрашен и не изменен», – писали они. Корректура стиля делала их сказки понятнее и доступнее народу. Можно сказать, что благодаря их усилиям руда превращалась в злато. Действуя по правилу, запечатленному в одной из немецких сказок («Умный работник»), они скажут: «Как счастлив хозяин и как хорошо все ладится у него в доме, если есть у него умный работник, который, хотя и слушает его да поступает не так, как говорит хозяин, а следует своему собственному разуму… Берите пример с Ганса, не заботьтесь о своем хозяине и об его указаниях, а делайте лучше то, что вам вздумается, к чему будет охота, и вы поступите так же умно, как и этот вот умный Ганс».[423]
После поражения Наполеона в немецких государствах стало больше прав и свобод, что в лучшую сторону повлияло на положение науки и образования. В корпорациях студентов («буршеншафтах») и основанных гимнастических школах все громче лозунги единства и свободы. Устремления немецкого студенчества поддержат участники Вартбургского праздника 1817 г., где собрались представители всех университетов Германии (в честь 300-летия Реформации и 4-летия Лейпцигской «битвы народов»). В эти годы Гёте создаст ряд известных произведений, К. Брентано выпустит «Хронику странствующего школяра», появятся книги Гофмана, Гейне, Арнима, Эйхендорфа, Шопенгауэра. Историки Шлоссер, Раумер, Нибур, Дальман, Ранке опубликуют фундаментальные изыскания.
В этой атмосфере понятен и возросший интерес братьев Гримм к прошлому своего народа. В опубликованных ими томах «Немецких преданий» собрано 600 преданий и легенд.
Культурная «оттепель» была недолгой: карлсбадские постановления 1819 г. вновь ввели цензуру газет, надзор за университетами, запрет на студенческие корпорации, отстранили прогрессивных педагогов. Германия и Россия объявляют, что отныне крамольный Йенский университет – вне закона. Даже Гёте не может ничем помочь и спасти свое любимое детище. К тому же он между двух огней: с одной стороны, лидеры Священного союза, считающие Веймар рассадником революции, с другой – вольнодумные студенты, называющие его «герцогским холопом».
Значительны усилия братьев и в области языкознания. 20 лет создавал Я. Гримм «Немецкую грамматику» родного языка «для школы и домашнего обихода». Высоко отозвались о книге
В. Гумбольдт, Г. Гейне, А. Шлегель. В Марбургском университете Якоб получил ученую степень доктора философии. Редкий случай, когда литератор столь триумфально вторгся в область специальных наук. О заслугах Я. Гримма перед наукой поэт Гейне сказал: «Якоб Гримм сделал для языкознания больше, чем вся… Французская академия со времен Ришелье. «Немецкая грамматика» – исполинское создание, готический собор, под сводами которого все германские племена, словно гигантские хоры, поднимают голоса, каждое на своем наречии… Человеческой жизни и человеческого терпения не могло хватить, чтобы собрать эти глыбы учености и чтобы скрепить их воедино из сотен тысяч цитат».[424] «Глыбы учености» немцы очень ценят. Немец не ляжет с дамой в постель, не вспомнив цитату.
Постепенно на земле Германии складываются контуры такого наиважнейшего понятия в жизни современных народов, как «национальный дух»… Известный философ и психолог В. Вундт писал три четверти столетия спустя: «Но послужившая основой для этого понятия национального духа мысль, что язык не изолированное явление, что язык, обычаи и право представляют собой неразрывно связанные друг с другом проявления совместной жизни людей, – эта мысль и в настоящее время остается столь же истинною, как в то время, когда Якоб Гримм сделал ее путеводной звездой своих всю область прошлого германского народа охватывающих работ».[425]
Центром романтических устремлений стал Мюнхен. Сегодня это самая большая по территории федеральная земля. Ее население гордится своей историей, берущей начало в VI веке. Нигде так тщательно не оберегают народные традиции. Тут находятся красивейшие места Германии (Альпы, предальпийское нагорье, дивные озера, баварский лес, парки).
Тут правил король Людвиг II, «сказочный король», желавший сделать столицу своеобразной витриной западного искусства. Архитекторы строили античные подобия в духе «Новых Афин» (Пропилеи), обращались к романскому зодчеству и средневековым образцам. Мюнхенские церкви, площади, дворцы были заселены тяжеловесными фигурами великих людей Германии («Галерея полководцев»). Художники покрыли стены историко-философскими композициями, ставя задачей выразить идеи «истории философии, поэзии, археологии, мифологии, сравнительной филологии» и отметить место, занимаемое Германией от ее возникновения до наших дней.
Корнелиус страстно мечтал воплотить в яркой художественной форме все национальное прошлое, таланты и заслуги немецкого народа. Картины Петра фон Корнелиуса к «Фаусту» и «Нибелунгам» сыграли роль в деле воспитания немцев и в утверждении немецкой национальной идеи. По мнению В. Любке, как только Корнелиус был поставлен во главе Мюнхенской академии, «в Германии наступила новая эра для истории искусств». Изображение образцов христианской морали и поведения (от сотворения мира до страшного суда) имело и воспитательный смысл. Наряду с Мюнхенской большой известностью пользовались Дюссельдорфская школа и академия. Их работы отличались любовью к природе и красотой колорита. Заметную роль здесь играл внук знаменитого писателя Лессинга – живописец Карл Лессинг.[426] В немецких землях повсюду строились здания новых университетов, школ и библиотек. Хотя давний критик немецкой культуры поэт Генрих Гейне не упустил случая с ехидцей высказаться в адрес этих масштабных работ и картин: «Если немцу-художнику надо написать верблюда, он станет искать прообраз в глубине своего духа, постарается воссоздать в очертании головы идею первобытных веков и Ветхого завета, и в каждый волосок он вложит особый символический смысл».[427]
Эти огромные картины, порой напоминавшие настоящие ребусы, со временем были смыты дождем и непогодой. Но ничто – ни войны, ни ветры – так и не смогло поколебать другого выдающегося творения баварцев – знаменитого баварского пива (которое варят Бог знает с каких пор, бережно соблюдая Закон о чистоте пива 1516 г.). Немцы и в пиве видят res sui generis («настоящее произведение искусства» – лат.).
Европейцы отдают дань восхищения германскому гению. Шарль Гуно пишет лучшую свою оперу на сюжет гётевского «Фауста». Берлиоз с успехом выступает в Германии с «Фаустом». Другой известный француз Ипполит Тэн (1828–1893), родоначальник культурно-исторической школы, прямо заявит в своих лекциях по искусству о том, что Германия – самая ученая страна Европы.
В Северной Германии все умеют читать. Молодые люди проводят в университетах 5–6 лет. Правда, порой в их увлечении наукой немало педантизма и позы. Немцы готовы были нацепить очки, лишь бы придать своему облику «ученый вид». Тэн пишет: «Главное желание немецкого юноши в двадцать лет состоит не в том, чтобы играть роль в клубе или кафе, как это наблюдается во Франции; он стремится приобрести общее мировоззрение, охватывающее человечество, вселенную, сверхъестественное, природу и много других вещей словом, законченную философию. Не существует страны, где бы встречалось такое увлечение высокими абстрактными теориями, такая привычка постоянно заниматься ими, такое ясное понимание их. Это – родина метафизических систем.
Но изобилие мышления высшего порядка было в ущерб пластическим искусствам. Немецкие живописцы стараются выражать на своих полотнах и в своих фресках гуманитарные или религиозные идеи. Мыслям они подчиняют краски и формы; их творчество носит символический характер; они пишут на стенах курсы философии и истории, и если вы отправитесь в Мюнхен, то увидите, что величайшие из них не что иное, как философы, по ошибке занявшиеся живописью, более способные говорить разуму, чем глазам, орудием которых должно быть перо, а не кисть».[428]
На рубеже XVIII–XIX вв. Германия поделилась на два лагеря. В одном из них была умудренная опытом «Старая Германия», в другом – «Молодая Германия». Молодость бросала вызов и зрелым мужам, ее символом стал поэт Генрих Гейне (1797–1856). Пламенная и неукротимая молодость, быть может, хороша в любви, но не в политике, куда как раз и ринулись молодые гейневские «ослы»…
Что же представляла собой в нравственном, философском и политическом отношении Новая Германия? К религии равнодушна, дисциплину и порядок не приемлет, национальное чувство ей и вовсе чуждо. Таких «молодых ослов» можно увидеть в политических «стойлах» любой страны и в любые эпохи.
Радикализм Гейне вполне понятен, ибо многое объяснялось его еврейским происхождением, давней неприязнью немцев к этой нации. В глазах окружения Гейне патриотизм почему-то означал качество, «не признаваемое хорошим». Все эти радикалы-демократы относились с глубоким презрением к Германии (Пруссии). Понять подобные чувства можно (неприязнь рейнландцев к пруссакам и наоборот). Поэтому в отношении прусского орла Гейне писал: «Ты, безобразная птица! Если мне удастся когда-нибудь поймать тебя, я выщиплю все перья из твоих крыльев и отрублю тебе все когти… Повесив тебя на шест, я позову всех рейнландских стрелков из лука, чтобы они занялись веселою стрельбою по тебе». Резкий протест у него вызывала их губительная страсть к хаосу и беспорядку. Гейне ненавидел демократические сборища. Один только вид присутствующих там бездарных ничтожеств вызывал отвращение. Не желая общаться с «демократическим союзом», поэт держался от него обособленно и ни за что не соглашался вступать в дружбу и в тесные сношения «с первым попавшимся сбродом…»
Правда, немцы в ту пору не проявляли крайних националистических чувств. Сами условия их существования, когда приходилось постоянно перемещаться в поисках работы из одного княжества или герцогства в другое, формировали и космополитический образ мыслей. Гёте посещал Францию, Форстер путешествовал по Европе, оставляя восторженные заметки о положении дел в Голландии и Англии, Шиллер искренне радовался диплому французского гражданина, считая, что тот может пригодиться детям, Бетховен написал посвящение Наполеону в «Героической симфонии» (затем его порвал), Гёте спокойно наблюдал за разгромом корсиканцем королевства Фридриха II, Ф. Шлегель выступал против попыток «ввести принцип замкнутой и изолированной национальной культуры». Я. Гримм путешествует по Италии и Швеции. В свою очередь и европейцы наводняли Германию. Приведенные примеры никоим образом не означают нашей поддержки космополитических устремлений. Любя весь мир, не забудь и о Родине!
Впрочем, Гейне, чей поэтический талант ни у кого не вызывал сомнений, был фигурой сложной и противоречивой. Современники свидетельствуют, что жизнь его внешне складывалась вполне благополучно (обеспеченные родители, выполняющие религиозные предписания иудаизма). В гимназии он – на хорошем счету. По настоянию семьи молодой Гейне поступает в торговую школу Фаренкампа, где штудирует коммерческие науки, охотнее переводя античных классиков на «милый сердцу диалект Иудеи» и изучая иного рода предметы.
Юность кончена. Приходит
Дерзкой зрелости пора.
И рука смелее бродит
Вдоль прелестного бедра.
Не одна, вспылив сначала,
Мне сдавалась, ослабев.
Лесть и дерзость побеждала
Ложный стыщ и милый гнев.
Но в блаженствах наслажденья
Прелесть чувства умерла.
Где вы, сладкие томленья,
Робость юного осла![429]
Перспектива работать в фирме состоятельного дядюшки его явно не прельщала. Во время приемных экзаменов в Боннский университет на факультет права он написал в сочинении: «Наукам, которые преподаются в этих аудиториях, нужны прежде всего скамьи с пюпитрами; ибо именно они суть опоры, носители и основы той мудрости, которая исходит из уст учителей и благоговейно переносится учениками в тетради». Даже после лекций Гегеля он не воспылал к наукам особой любовью. Зато поэзия грела сердце. Политические взгляды поэта не отличались последовательностью и постоянством. Одно из любимых его выражений: «Я не собираюсь спасать отечество». Позиция не вызывает восторга. А кто же спасет его!? Гейне презирал страну, считая ее домом умалишенных. Частично это объяснимо. Серьезные гонения на евреев имели в Германии давнюю традицию. Не стоит видеть в нем и революционера-бунтаря. В секретном донесении полиции австрийскому правительству читаем: «Как революционер Гейне во всех отношениях ничтожен, то есть в тех случаях, когда приходится действовать. Физически трусливый, лживый, он изменяет своему лучшему другу и не способен ни на какое проявление твердости, это человек переменчивый, словно кокетка, злобный, как змея» (1835).[430]
Генрих Гейне.
О талантах Гейне писал Меринг: «Маркс сидел еще на школьной скамье, когда Гейне уже в 1834 г. открыл, что «свободолюбивый дух» нашей классической литературы проявляется «гораздо менее в среде ученых, поэтов и литераторов», чем в «огромной активной массе, среди ремесленников и кустарей». Во время пребывания Маркса в Париже Гейне обнаружил, что «во главе пролетариев в их борьбе против существующего строя стоят самые передовые умы и крупные философы». Хотя еще глава романтиков Шлегель считал, что культура прошлая и нынешняя распространена главным образом среди среднего сословия – «самой здоровой части нации». Ясно одно: ни учителя (одно время он преподавал историю), ни политика из Гейне не получилось. Его назначение – поэзия, хотя у него были научные изыскания. Видимо, Гейне прав, сказав: «Где великий человек раскрывает свои мысли, там и Голгофа».[431]
Своего рода философской Голгофой стала для поэта работа «К истории религии и философии в Германии» (1834). Такая тематика может показаться странной для поэта, если не вспомнить, что Гейне серьезно изучал право в Боннском, Геттингенском, Берлинском университетах и даже защитил докторскую диссертацию по юриспруденции. В этой работе он проявил себя как яркий мыслитель и блестящий стилист. Впоследствии эти таланты Гейне признавал даже Ф. Ницше, ставя в немецкой прозе рядом всего лишь два имени – «Гейне и я». Книга написана под влиянием французских событий и культуры (в 1831 г. Гейне эмигрировал в Париж, устав от цензуры и борьбы с преследованиями).
Понятны его антинемецкие высказывания типа: Германия – «заплесневелая страна филистеров», не создавшая «ни одного Голиафа, ни одного великого человека». Впрочем, в его представлении и весь народ Германии является «спящим сувереном, скипетром и короною которого играют мартышки». В книге Гейне попытался дать ответы на некоторые жгучие проблемы времени. Он, признавая наличие деизма и атеизма в сознании немцев, писал: «Как часто с той поры возвращаюсь я мыслью к истории того вавилонского царя, который возомнил себя Господом Богом, но позорно пал с вершины своего высокомерия, ползал зверем по земле и ел траву.
В великолепной грандиозной книге пророка Даниила рассказана эта легенда, и я рекомендую ее для назидательного размышления не только милейшему Руге, но и еще гораздо более непримиримому моему другу Марксу и даже господам Фейербаху, Даумеру, Бруно Бауэру, Генгстенбергу и, как они там еще зовутся, все эти обожествившие себя безбожники!»
Далее Гейне обвинял большинство немецких ученых в трусости, не желавшей открыть народу правду и истину. Но главный грех в том, что язык их штудий непонятен. О своих же работах он говорил: «Народ алкает знания и благодарен мне за кусочек хлеба духовного, который я честно с ним делю. У меня же нет этого страха, так как я не ученый, я сам – народ. Я не ученый, я не принадлежу к семи сотням мудрецов Германии». Стоит ли удивляться тому, что процесс раскрепощения умов, равно как и прогресс в области науки, культуры, образования, нравственности столь медлен, а зачастую и ничтожен. Властям этого не нужно. Они с подозрением взирают на рост образованности среди простого люда. Вот и университеты они хотят уничтожить или превратить в обычные учебные заведения, где студенты не столько мыслят, сколько учатся искусству выжить. Читая Гейне, мы считаем иные из его высказываний своевременными и для России: «Да и какое дело государям до науки, учения и образования, раз затронута священная безопасность их престолов!»[432]
Что же касается отношения Гейне к религии, он решительно выступил против ложных и лживых представлений, согласно которым, Господь оставил человеку на земле одну лишь функцию страдания, покаяния и терпения (вот и нам так же твердят: «Покайтесь!»). Гейне восклицает (в данном случае его чувства понятны): «Уже здесь, на земле, хотел бы я, при благодатном посредстве свободных политических и промышленных учреждений, утвердить то блаженство, которое, по мнению набожных людей, воцарится лишь на небесах в день Страшного суда». Хотя жаль, конечно, что такой значительный поэт не счел предосудительным призвать соорудить конюшню на месте строительства Кельнского собора, названного им «Бастилией духа» («Германия. Зимняя сказка»).
И это без учета мнения авторитетнейшего Ф. Шлегеля, считавшего Кельнский собор самым примечательным из всех немецких памятников. Если его закончить, писал Шлегель, то собор по праву занял бы достойнейшее место среди прекрасных творений человеческих рук (включая памятники Рима).
История возведения Кельнского собора такова. Он собирался, как у нас говорится, «по камешку, по кирпичику». Строительство требовало немалых расходов. Поэтому, будучи начато еще в 1248 г., оно шло крайне медленно и с перерывами. Его возобновили спустя триста лет – в 1842 г. Собор представлял собой выдающийся пример готического зодчества (фигуры колонн, скамейки, «королевские окна» начала XIV в., крест Геро, богатая усыпальница трех королей). Наконец, в 1880 г. строительство закончили. Это было самое высокое архитектурное сооружение такого типа в мире (высота башен – 157 метров). На его сооружение израсходовано 20,5 млн марок. Завершение строительства собора стало символом единства Германии.[433]
Хотя евреям так и не удалось восстановить свой Храм Соломона, Гейне, не в силах сдержать переполнявшую его зависть и злобу, наносит немцам-работникам жестокое оскорбление:
- Сетями гнусными святош
- Когда-то был Кельн опутан.
- Здесь было царство темных людей,
- Но здесь же был Ульрих фон Гуттен.
- Здесь церковь на трупах плясала канкан,
- Свирепствуя беспредельно,
- Строчил доносы подлые здесь
- Гохстраатен – Менцель Кельна.
- Здесь книги жгли и жгли людей,
- Чтоб вытравить дух крамольный,
- И пели при этом, славя творца
- Под радостный звон колокольный.
- Здесь глупость и злоба крутили любовь
- Иль грызлись, как псы над костью.
- От их потомства и теперь
- Разит фанатической злостью.
- Но вот он! В ярком сиянье луны
- Неимоверной махиной,
- Так дьявольски черен, торчит в небеса
- Собор над водной равниной.
- Бастилией духа он должен был стать;
- Святейшим римским пролазам
- Мечталось: «Мы в этой гигантской тюрьме
- Сгноим немецкий разум».
- Но Лютер сказал знаменитое: «Стой!»,
- И триста лет уже скоро,
- Как прекратилось навсегда
- Строительство собора.
- Он не был достроен – и благо нам!
- Ведь в этом себя проявила
- Протестантизма великая мощь,
- Германии новая сила.
- Вы, жалкие плуты, Соборный союз,
- Не вам – какая нелепость! —
- Не вам воскресить разложившийся труп,
- Достроить старую крепость.
- О, глупый бред! Бесполезно теперь,
- Торгуя словесным елеем,
- Выклянчивать грош у еретиков,
- Ходить за подачкой к евреям…
- И даже такое время придет,
- Когда без особого спора,
- Не кончив зданье, соорудят
- Конюшню из собора…[434]
Пусть даже у автора строк и были основания написать столь злые и язвительные строки. За любой конфессией числится, разумеется, немало грехов… Но превращать соборы в обитель для скота?! Не слишком ли большая цена за прегрешения верховных иерархов! Почему бы тогда не взорвать все дворцы и банки Нью-Йорка и Лондона, Парижа и Франкфурта, опутавшие сетью паутины должников и весь мир! Ведь те совершили и совершают куда больше преступлений за годы своего правления. Радикальные последователи Гейне только в России взорвут храм Христа Спасителя, разрушат и превратят в склады тысячи церквей!
Прусско-гессенские войска изгоняют французов. 1792.
Ненависть их к Руси безгранична. Случайно или нет (в мире великих тайн, каковыми являются жизнь и смерть многое не познано), но в Екатеринбурге на обоях комнаты в доме Ипатьева, где совершено злодеяние (убийство Николая II и его семьи), на стенах обнаружат цитату на немецком языке из поэмы Гейне «Belsazer». Утверждают, что ее сделал еврей, прибывший в специальном вагоне из Москвы (в обстановке строжайшей секретности). Некто Энель позже расшифровал и смысл тайной кабалистической надписи. В переводе на русский язык текст гласил: «Здесь по приказу тайных сил Царь был принесен в жертву для разрушения Государства. О сем извещаются все народы».[435] Так в веках отзываются ошибки поэтов.
Начало XIX в. в Европе ознаменовалось наполеоновскими войнами и пробуждением духа национального самосознания в европейцах. В умах немцев также зреет понимание неизбежности масштабных перемен. Революция во Франции лишь ускорила процесс осмысления этих новых целей. Однако политическое устройство Германии попрежнему выглядело анахроничным. Г. Форстер писал: «Я не могу переделать всю нацию, чья самая непоправимая беда заключается в ее отвратительном государственном устройстве». Со временем однако были даны иные, более позитивные оценки устройства самого сильного немецкого государства той поры – Пруссии… Так, известный американский социолог уже XX века Т. Парсонс писал в «Системе современных обществ»: «К началу XIX в. самые большие достижения Пруссии были связаны с эффективностью управления; в военной, а также и в гражданской бюрократической администрации она создала эталоны для всей Европы. Безусловно, военные успехи Пруссии, учитывая ее размеры и ресурсы, сделали ее Спартой в тогдашней Европе. Все классы ее иерархически организованного населения пришли к принятию строгого понимания долга, во многом в духе Канта, но долга в основном в отношении государства… Эффективность Пруссии как суверенного государства обеспечила ей возможность расширить свое политическое господство на другие территории. Она установила контроль практически над всей Северной Германией… Почти совпадая по времени с прусской экспансией, в новой Германии началась вторая, главная фаза промышленной революции».[436]
Рассмотрим каналы, по которым философская рефлексия «перетекает» в культуру и политику. Вся прелесть революционных эпох состоит в том, что огромная волна сокрушает все препоны на пути свободного духа. Мысль, как никогда прежде, бурно несется по стремнинам жизни. Борющиеся стороны вынуждены обращаться к услугам разума. Помимо решения узколокальных задач, все страстно желают и надеятся, что разум утвердит перед «божьим судом» обретенные ими полномочия. В самом деле, только разум и сила в состоянии сделать это. О похожей ситуации в России XIX в. поэт Тютчев сказал («Князю Горчакову»):
- Вам выпало призванье роковое,
- Но тот, кто призвал вас, и соблюдет.
- Все лучшее в России, все живое
- Глядит на вас, и верит вам, и ждет.
- Обманутой, обиженной России
- Вы честь спасли, – и выше нет заслуг;
- Днесь подвиги вам предстоят иные:
- Отстойте мысль ее, спасите дух…[437]
Эта мысль для немцев понятна – «отстойте мысль ее, спасите дух». Ведь, единой Германии еще не было и в помине. Рабство и угнетение принимали совсем иные формы. Путь к свободе обязаны были проложить философы, писатели, ученые, композиторы. Как сказал поэт Дж. Китс, «произведение гения самое важное в этом мире». При мысли о культурном наследии Германии на ум приходят не только Дюрер, Лейбниц, Гете, Шиллер, Лессинг, Форстер, но и блестящая плеяда философов и музыкантов – Кант, Гегель, Фихте, Бетховен.
Иммануил Кант (1724–1804) родился в Кенигсберге в год, когда соперничавшие, враждовавшие поселения (Альтштадт, Лебенихт, Кнайпхоф) соединились в единый город. В Кенигсберге процветала торговля. Здесь был свой университет – «Альбертина», под своды которого стекалась талантливая молодежь из Германии и со всей Прибалтики. Его родителями были ремесленники. Они отличались глубокой порядочностью и честностью. Кант вспоминал, что хотя они не оставили ему денег, но зато не оставили и долгов, не говоря уж о том, что «дали воспитание, которое, с моральной точки зрения, не могло быть лучшим». Отец от детей требовал «труда и честности», а мать – «святости». Вот что говорил о влиянии матери сам философ: «Я никогда не забуду своей матери. Она насадила и взлелеяла во мне первый зародыш добра, она открыла мое сердце впечатлениям природы, она возбудила и расширила мои понятия, и ее поучения оказали непрерывное, спасительное влияние на всю мою жизнь»
Иммануил Кант учился в государственной гимназии, «коллегии Фридриха», на латинском отделении, яростно зубрил латынь и богословие. Его учителями были Шульц и Кнутцен. Шульц следовал правилу «вера без дел мертва». В школе Кант не обнаружил склонности к философии. Никто и помыслить не мог, что из него «выйдет философ». Этимология бибилейского имени «Иммануил» в переводе – «С нами бог». Однако он возлюбил не столько Бога, сколь римскую поэзию. В 16 лет он поступил в университет. На его духовное развитие оказал влияние пиетист М.Кнутцен, – талант, получившй звание профессора в 21 год. Первая кантовская работа – «Мысли об истинной оценке живых сил» – была откровенно слабой. Сделанные в ней промахи впоследствии были высмеяны Лессингом в известной эпиграмме:
- Затея явно не под силу, —
- Кант учит целый свет;
- Живые измеряет силы,
- А собственные нет.
После семи лет в университете Кант, не защитив магистерской диссертации, покинул город и работал учителем в глухих уголках Восточной Пруссии. Здесь он приобрел некоторые педагогические навыки, а, главное, получил достаточно свободного времени для размышлений. Накопив некоторый капитал, Кант вернулся в Кенисберг, где защитил диссертацию и получил звание приват-доцента (внештатного преподавателя, труд которого оплачивался самими студентами). Его преподавательская деятельность в местной «Альбертине» продлится ни много ни мало 41 год. Однако пройдет 14 лет, прежде чем он получит звание профессора. Как видим, судьба его не баловала. Per angusta ad augusta («Трудным путем к славе»).
В 1758 г. русские войска овладели Пруссией и вступили в г. Кенигсберг. Влияние русских в городе было заметно: праздновали русские царские дни, управление краем и университетом перешло в руки генерала и барона фон Корфа, в честь Елизаветы слагались хвалебные вирши. Кант обратился с прошением к русской императрице в надежде получить кафедру логики и метафизики. Ее он не получил, будучи вынужден удовлетвориться тем, что давал русским офицерам целых 5 лет частные уроки по фортификации и пиротехнике.
Говорят, Кант с особой гордостью преподавал физическую географию… Не знаю, каковы были результаты, ибо передаваемые им знания нередко лишь вводили студентов в заблуждение. Из его лекции, к примеру, можно было узнать массу интересных подробностей о России: о рыбе белуге, глотающей большие камни в виде балласта, о Грузии с ее оранжереей красавиц, о людях «с небольшим отростком обезьяньего хвоста» и т. д. Трудно, согласитесь, одинаково успешно читать курсы лекций по столь разнородным и разноплановым предметам, как философия, эстетика, история, филология, астрономия, космогония, физика и математика (будь Кант, как говорится, даже и семи пядей во лбу). Впрочем, свои лекции он читал доходчиво и понятно. Наиболее популярными были лекции по логике («Я стараюсь научить вас методически мыслить»). К этой стороне деятельности отнесем критическую оценку, высказанную в его адрес русским поэтом А. Белым спустя сто лет. Видимо, того явно смущала эта «абсолютная безбрежность» кантовского мира… В таком же плане он воспринял и его философию: «Кант ограбил нам мир; и похитил нам мысль: великолепные колонны соборов из мысли – 12 пустейших абстракций; вместо стен – две формальности: время, пространство. Вместо купола – форма: «Я – мыслю». Яркий мир заменен отвратительным миром».[438] Мир Канта чист и величествен. Вероятно, без него не было бы Фихте, Шеллинга и Гегеля. Его по праву считают родоначальником немецкой классической философии.
Иммануил Кант (1724–1804)
Педагогические и общегуманитарные воззрения Канта представляют интерес. Известно, что Германия славилась знаменитыми педагогами. Так, просветитель И. Базедов открыл в Дессау (1774) на средства монарха учебное заведение под оригинальным названием – «Филантропин». Целью оного стала как бы полная реформация педагогического дела. Детей здесь воспитывали в духе «естественной» религии, основанной на добродетели. Учили легко, но не легковесно, без надрыва и муштры, уделяя особое внимание точным наукам, природоведению, физической подготовке. За хорошее поведение отличившимся даже выдавали ордена. Заведение было закрытым, и обучение в нем стоило немалых денег. Детей из бедных семей если и принимали в эти «благородные стены», то лишь на правах прислуги.[439]
Канта заинтересовала эта форма образования и он в поддержку «Филантропина» пишет статьи в местной газете. В них философ предлагает не столько реформу, сколько настоящую революцию в педагогике. Заметим, что в том же 1774 г. педагогику начинают преподавать и в Кенигсбергском университете. Новый предмет читали, сменяя друг друга, семь профессоров. В их числе был и Кант, использовавший для подготовки своих лекций учебник Базедова. Туда он по обыкновению вносил существенные исправления и дополнения. Так возник и самостоятельный дидактический труд Канта «О педагогике» (1803). Философ И. Кант, «кенигсбергский отшельник», по которому местные жители сверяли часы, считал, что человек начинается с пунктуальности и дисциплины. Два эти качества незаметно, исподволь вырабатывают привычку к неустанному труду, способствуют крепости духа, позволяют закалить организм, и, в конечном счете, добиться почти невозможного в сфере духа. Дисциплина и выдержка выводят человека из животного состояния. Человек становится таковым только путем воспитания. Главная цель воспитания – научить думать. Образование включает в себя два важных фактора формирования личности – дисциплину и обучение. Природное назначение человека Кант видел в обретении высшей культуре (сам он редко пользовался ее дарами, так и не удосужившись выбраться в театры и галереи Берлина и Дрездена). Такая высшая культура, по мысли Канта, может быть достижима только в гражданском обществе.
Однако благотворное воздействие культуры возможно лишь при наличии морали. Это самая трудная ступень на пути воспитания человечества. Поэтому без упорнейшего личного труда и суровой самодисциплины напрасны попытки овладеть ею… «Многие, – добавляет Кант, – либо совсем просмотрели тот отдел морали, который содержит учение об обязанностях к самому себе, либо ложно объяснили его». Школа, а уж тем более университет, чтобы там ни говорили глупцы, нуждаются в «принудительной культуре». Нельзя приучать детей смотреть на учебу, как на игру. В основе образования лежит нелегкий повседневный труд.[440]
В 1780 г. Кант закончил свою знаменитую «Критику чистого разума». Философу, наконец, улыбнулась удача. Во главе прусского министерства, ведавшего делами образования, тогда стоял «просвещенный деспот» – министр и барон Цедлиц. Он был поклонником философии Канта и пригласил его в Галесский университет, обещая дать чин придворного советника и в три раза больший оклад (в Германии министры образования почитают таланты). Но Кант с благодарностью отказался, считая деньги, чины, награды – суетой сует.
Канта по праву называют родоначальником немецкой классической философии, но, как полагал Ортега-и-Гассет, он стал создателем и современной философии здравого смысла. В книге «Критика чистого разума» он нанес удар схоластической философии, что ведет к беспредметной болтовне, порождает догматизм, чья словесная шелуха выхолащивает живую душу. На базе такой философии нельзя построить нормальное общественное устройство. Спекуляции хороши для бирж, но не для университетов. В вузах дух и мысль должны быть ясны и прозрачны, как солнечный луч в морозное утро. Кант пишет: «Несмотря на эти важные перемены в области наук и на потерю, которую должен понести спекулятивный разум в якобы принадлежащей ему до сих пор сфере, все общечеловеческие интересы и все выгоды, которые до сих пор извлекались из учений чистого разума, остаются прежними, и потеря затрагивает только монополию школ, а никоим образом не интересы людей».[441]
Кант формулирует, на наш взгляд, и важную мысль о том, что ему пришлось «ограничить знание, чтобы освободить место вере». Это значит, что образование и знание, лишенные веры, основанные на неверии, догматичны и аморальны. Впрочем, Кант настаивал на том, чтобы вера, и даже Господь свято следовали законам морали: «Страшен бог без морали».
Менее привлекательны его политические взгляды. Даже в случае жестокой нужды и притеснений он не признавал за народом права на сопротивление. В ход идут рассуждения о каком-то «правовом контексте». Выходит, что власть имеет право грабить свой народ, тогда как у этого народа нет законных прав на сопротивление угнетателям. Говоря русским языком, он обычный «непротивленец». У него поставлена с ног на голову и социальная роль государства в защите слабого. Он считал, что изобилие социальных служб неизбежно плодят лень и паразитизм. Впрочем, известного рода выступления против аморального строя он все же признавал, ибо всякое государство, по его убеждению, «антропологически порочно».
Мы считаем, что можно и нужно быть лояльным к власти, но только тогда, когда власть к вам относится с уважением! Если же этого нет, если власть злоупотребляет своим положением, не признает законов, не может или не хочет защитить граждан, если она откровенно слаба, тогда о каком уважении и лояльности может идти речь?! Такую власть надо критиковать и бичевать, что есть мочи. И если ее нельзя направить на путь разума, добра, морали и веры, тогда такую власть нужно менять. Кант вывел некий абсолютный, всеобщий, необходимый нравственный закон, который звучал бы примерно так: «Поступай так, чтобы максима твоей воли могла в то же время иметь силу принципа всеобщего законодательства».
И всё ж наилучшим способом исправления ситуации Кант считал обращение не к насилию, а к свободе слова и печати. Он именует свободу слова даже «единственным палладиумом прав народа». С её помощью можно воспитывать как граждан, так и правителей. Главным оружием публициста или ученого-теоретика в их борьбе с неправедной и порочной властью и является информационная деятельность (право «публично умствовать»).[442]
Кант даже помыслить себе не мог (идеалист), что в условиях тоталитарной или демократической власти это хваленое «право свободы», во-первых, можно прихлопнуть как муху, и во-вторых, многих так называемых свободных и независимых журналистов просто-напросто можно купить (что называется, «с потрохами»). Подлость и лживость этих господ приобретет в наши дни такие масштабы, что народ возненавидит их как своих злейших врагов.
В творчестве Канта нам наиболее близки три момента его учения – доброта, долг, культура. В основу деятельности человечества должен быть положен «принцип добра». Что же касается индивидуального развития человека, то если он хочет стать достойным существом, он должен следовать долгу: «Долг! Ты возвышенное, великое слово, в тебе нет ничего приятного, что льстило бы людям…» Чувством долга должно быть присуще и правителям. В «Идее всеобщей истории» (1784) Кант ставит возможность движения общества «от грубости к культуре» и «достижение всеобщего правового гражданского общества» в прямую зависимость от ума, добросовестности, порядочности и чести правителей государства.
Кантовскую идею морального долга, морального закона надо обратить в сторону властей, ибо те ловко манипулируют фразой типа: «A salus reipublicae suprema lex est» (лат. – «Благо государства – высший закон»). В действительности, их заботит не благоденствие государства или народа, а собственное благополучие. Как заявил один такой «моралист» в России: «Свое мы, конечно, никогда не отдадим» (под «своим» эти …. имеют в виду украденное у народа).
Эрих Фромм, называющий И. Канта «наиболее влиятельным мыслителем эпохи Просвещения», писал о его взглядах так: «Несмотря на то, что Кант питал, безусловно, большее уважение к неприкосновенности личности, чем Кальвин и Лютер, он отрицал за человеком право протестовать даже в условиях наиболее деспотического правления; протест должен караться смертью, если он несет угрозу суверену. Кант видел в природе человека врожденную склонность к злу, для подавления которой необходим моральный закон, категорический императив, чтобы человек не превратился в зверя, а общество не вверглось бы в дикий хаос».[443] Но разве правитель – не человек?! А если так, то, по логике Канта, и он склонен ко злу. Для воплощения зла у него имеется в миллион раз больше возможностей, чем у рядового гражданина. Поэтому протест против порочного, лживого «суверена», обманувшего доверие народа, должен приветствоваться обществом, а смертью должен быть наказан сам «суверен».
«Кант был не кабинетным мыслителем, а мудрецом в полном смысле этого слова» (М.М. Филиппов). Благодаря разумному образу жизни он никогда не был болен, ибо выработал ряд здоровых правил. Их он придерживался на протяжении всей своей жизни. Кант вставал всегда в пять часов утра (летом и зимой), спал не более и не менее семи часов, ложась спать ровно в десять вечера. Поднявшись, он садился за работу (до семи утра), затем шел на лекции. И вновь труд за столом. Обед был не столько трапезой, сколь продолжительной беседой с приглашенными людьми (по нескольку часов). За обедом (а это была его единственная трапеза) он никогда не пил пива, лишь воду и немного вина. О пиве говорил: «Это не напиток, а пища дурного качества». Кстати, он считал, что женщин лучше учить хорошим навыкам кулинарного искусства, чем философии. А как же культура? «Мне кажется, – говорил он, – что всякий муж предпочтет хорошее блюдо без музыки, чем музыку без хорошего блюда».
Отношение к женщинам его было вполне здравым. Он считал, что подоплекой всякой любви к женщине является половое влечение. Однако с сожалением восклицал: «Жаль, что лилии не прядут». Потом следовали обязательные прогулки, во время которых он обдумывал некоторые из идей. Кант до конца дней своих сохранил силу и свежесть ума.[444]
Формирование колонны для посещения могилы Канта.
Похоронят Канта в его любимом Кенигсберге, в профессорском склепе, примыкающем к собору. Вскоре тут соорудят прогулочную галерею, навевающую мысли о временах Древней Греции. Галерея получила название «Стоя кантиана». В дальнейшем тут шли знаменитые кантовские чтения. В музее Канта находится свыше тысячи экспонатов. А. Шопенгауэр называл его «великим учителем человечества, который один только наряду с Гете составляет справедливую гордость немецкой нации». В конце галерени высится бюст мыслителя, воспевавшего Творчество как высшее назначение человека. Бюст этот увенчан двустишием:
- Здесь увековечен достойно великий учитель,
- Юноша, думай о том, как обессмертить себя!
Лев Толстой воздал дань уважения и восхищения ясному уму Канта. В одном из своих писем он прямо говорит: «Много испытал радости, прочтя в 1-ый раз Канта Критику практического разума. Какая страшная судьба этого удивительного сочинения. Это венец всей его глубокой разумной деятельности, и это-то никому не известно. Если вы не прочтете в подлиннике, и я буду жив, переведу или изложу, как умею. – Нет ли биографии Канта в Публичной библиотеке, попросите от меня и пришлите» (письмо П.И. Бирюкову). В другом месте читаем: «Только с помощью открытия Канта центр тяжести мира извне перешел в мозговой узел и получил там свои качества. До тех пор это было немыслимо». Видимо, под влиянием учения Канта, ратовавшего за поиск фундаментальных оснований философии, он скажет: «Лира без kategorischer Imperativ (авт. – «Категорический императив») никому не нужна, а только потянет на глупость и бездарность ума».[445] Кант полагал: вне цивилизации человек ничто, именно она учила и продолжает его учить, обращаясь более разумно с желаниями, потребностями, устремлениями («О предполагаемом начале человеческой истории»).
Имя Канта было на слуху и у русской интеллигенции, принадлежавшей к помещичьему кругу. У Пушкина в романе «Евгений Онегин» об одном из героев (Ленском) было сказано:
- В свою деревню в ту же пору
- Помещик новый прискакал
- И столь же строгому разбору
- В соседстве повод подавал:
- По имени Владимир Ленский,
- С душою прямо геттингенской,
- Красавец, в полном свете лет,
- Поклонник Канта и поэт.
- Он из Германии туманной
- Привез учености плоды…
Немцы строят медленно и основательно. История возведения Кельнского собора такова. В ней прообраз создания Германии, что собиралась, как говорят, «по камушку, по кирпичику». Строительство, начатое в 1248 г., шло крайне медленно, с перерывами, и было возобновлено в 1842 г. (спустя 300 лет). Собор в архитектурном плане следует готическому стилю. К числу наиболее впечатляющих предметов внутреннего убранства следует отнести скамейки на хорах, фигуры колонн, «королевские окна» начала XIV в., крест Геро, богатую сокровищницу и усыпательницу трех королей. В 1880 г. собор был закончен. На его создание было израсходовано 20,5 млн. марок. Это – самое высокое архитектурное сооружение мира такого типа (высота башен – 157 м.). Завершение строительства собора стало как бы символом единства Германии. В пользу этого высказался дом Гогенцоллернов, властителей Пруссии.[446]
Гораздо меньше времени потребовалось для возведения собора немецкой философии. Георг Вильгельм Гегель (1770–1831), некоронованный «философский диктатор» Германии, родился в Штутгарте. Это была Швабия, а немцы считали швабов медлительными, неуклюжими и тугодумами, хотя и воздавали должное их прилежности в занятиях, их основательности, изобретательности и остроумию. В школе ему привили любовь к латыни и античности, которая после Винкельмана, Лессинга и Гердера входила в моду. Красноречием он не блистал. В гимназический период о ничем особым не отличался от сверстников. Большую часть времени Гегель проводил за книгами, за что получил даже прозвище – «старик». Среди любимых его героев – персонажи римской и античной истории и литературы. Восторженно воспринял он и Шекспира, «срисовывая» с шекспировских драм характеры для некоторых гимназических речей. В остальном же вел себя как все сверстники: нюхал табак, играл в карты, попадал в карцер, при случае любил приударить за девицами. Получил он и герцогскую стипендию для занятий в университете, в чем ему п омогло хвалебное сочинение в адрес герцога Карла-Евгения (того самого деспота и солдафона, что прославился своими гонениями на Шиллера и Шуберта). В Вюртемберге тогда было два высших учебных заведения: академия имени Карла в Штутгарте (где готовили офицеров, медиков и юристов) и Тюбингенский университет, основанный еще в XV веке. Сюда и поступил Гегель на богословское отделение в 1788 году. Учится он блестяще. Тюбингенский период характеризуется активной работой Гегеля над философией (в университете была превосходная библиотека). Здесь происходит его знакомство с поэтом Гельдерлином и молодым философом Шеллингом.
Революция во Франции не оставила равнодушными тюбингенских вольнодумцев. Гегель с друзьями Шеллингом и Гельдерлином высадил символическое древо свободы. В его альбоме революционные лозунги типа – «Смерть мерзавцам», «Смерть политическим чудовищам, претендующим на абсолютную власть!» и «Да здравствует свобода!» В Германии явилась россыпь удивительных талантов! Шеллинг в 15 лет поступил в университет (на 3 года раньше положенного). Гегель стал в 20 лет магистром философии. Все они бредили незабвенным Руссо, а Гегель даже отправился в Швейцарию (мекку), на родину великого философа.
Революционный дух будет жить в их сердцах, сохранившись надолго. На исходе своих дней Гегель скажет о Французской революции как о «великолепном восходе солнца». Этот восход облегчил появление многих гениальных немецких голов. Маркс назвал философию Канта «немецкой теорией французской революции». Эти же слова с большим основанием можно отнести к работам Гегеля, штудирующего Фихте и Канта. «От Кантовой философии и ее высшего завершения я ожидаю в Германии революцию», – писал он Шеллингу.[447]
Бернский и франкфуртский период Гегеля отмечен вполне понятным радикализмом. Во-первых, уже сама молодость поддалкивала к радикальным оценкам и решениям. Во-вторых, в это время стало ощущаться влияние Великой Французской революции на умы. Как отмечают ученые, Гегель с восторгом приветствовал радикализм Французской революции, надеясь, что это подтолкнет к преобразованиям и Германию. Он вместе с Шеллингом обрушивается на государственное устройство своей страны, клеймит официальную науку, выступает против диктатуры «философских ничтожеств». В этот период он ведет себя как сокрушитель старой системы. Гегель надеется, что «исчезнет ореол, окружающий головы земных угнетателей и богов», и после этого непременно восторжествуют свобода и личное достоинство людей. Лишь к 1795 г. эти надежды стали ослабевать. Выявились просчеты и пороки радикализма. Как и Шеллинг, он начал понимать, что реформы не могут быть следствием крайних, экстремистских воззрений и действий. Видимо, в силу наступившего разочарования он стал оценивать эпоху иначе, как сумеречную и разорванную. Вспоминается Шекспир с его «распалась связь времен». Его божеством становится не Эрос, а богиня мудрости Минерва.[448]
В январе 1801 г. Гегель переезжает в Иену. К тому времени им получено небольшое наследство (3000 гульденов), что позволило подумать и об академической карьере. Иена выбрана была не случайно. Во-первых, за университетом в Иене утвердилась громкая слава (благодаря Фридриху Шиллеру, занимавшему здесь с 1789 г. должность профессора истории). В Иене тот написал свою знаменитую трилогию о Валленштейне, «Историю Тридцатилетней войны», «Письма об эстетическом воспитании». Во-вторых, здесь с 1794 по 1799 гг. читал лекции ни кто-либо, а сам Фихте. Безбожника Фихте удалили из университета, но слава-то осталась. В третьих, здесь действует кружок романтиков Фридриха Шлегеля. Тут же, вместе с Гегелем, обитает и неразлучный Шеллинг, который переводит на немецкий язык «Марсельезу» и создает кружок для изучения кантовской «Критики чистого разума».
Гегель на кафедре.
Прекрасные времена молодости, когда тебя окружают друзья, готовые разделить твои идеи. И не только идеи… Как-то так вышло, что миловидная вдовушка Каролина Михаэлис, рано овдовев, выходит замуж за уже упоминавшегося Г. Форстера, попадает в тюрьму, а после кончины мужа, откуда ее освобождает Шлегель, становится его женою, а уж под конец «достает» и Шеллинга (третьего ее мужа). Узок был круг ее «философских исканий». Понятно, почему и вся троица кончила религией. Философия, столь вольготно чувствующая себя в царстве абсолютного духа, как оказалось, запросто может запутаться в юбках возлюбленной. Никто и ничто не может сравниться с женщинами, политиками и профессорами в искусстве wegschwatzen («уничтожать посредством болтовни»). Однако что же происходит с Гегелем.
Каково вообще положение в образовательных «пенатах» Германии в эту пору? Возрастают требования к наукам, школам и университетам. Само обучение переходит из разряда индивидуально мотивированного акта в некий высший нравственный закон, поддержанный всей мощью государственного устройства. Гегель первым среди немцев (в «Философии истории») четко обозначил исключительную важность превращения интуитивного человеческого побуждения к разумной деятельности в непреложный закон. Он пишет: «Эти общие определения, основанные, таким образом, на наличном сознании, законы природы и содержание того, что справедливо и хорошо, называли разумом. Просвещением называлось признание значимости этих законов. Из Франции оно проникло в Германию, и в нем открылся новый мир представлений».[449] Овладение знаниями становилось всеобщей потребностью.
Гегеля назначают приват-доцентом в Иенском университете. За малопонятные лекции студенты прозвали его «деревяным Гегелем». Он мог прийти на час раньше и начать читать лекции в пустой аудитории, не замечая конфуза. Начальство его недолюбливало и даже готовилось уволить, заменив доцентом Фризом. Гегель обратился к Гете за поддержкой (уже в наши дни выяснилось, что они были отдаленными родственниками). Великий поэт увидел в Гегеле достойного наследника Шеллинга и постарался помочь ему. Впрочем, и министр Гете не был всесилен. Все же ему удалось выхлопотать ничтожную сумму для бедного профессора. Что поделаешь, великим редко везет с почетными титулами и академическими регалиями. Гегелю так и не удастся занять место в Прусской академии наук. Только накануне 60-летия его избирают ректором Берлинского университета. В своей речи по поводу вступления в должность Гегель назовет университет «живым зеркалом вселенной». Это сообщество – своего рода государство, где свобода и закон как бы сливаются воедино. В академической свободе учения и воспитания он видел прообраз и образец для всех других свобод.
Тацит называл германцев так: Securi adversus Deos («Равнодушными к богам»). Их бог – отвлеченное существо… Отношение Гегеля к религии выражено в его книге «Жизнь Иисуса» (1795). В ней вы не найдете прямых ответов и решений. Что же до его знаменитой фразы «Бог умер», то ее не стоит понимать прямолинейно (так, как это сделал Н. Бердяев, утверждая: «Философия Гегеля безбожна»). Думаю, что философ говорит тут скорее о смерти конкретного и земного бога, являющегося символом и детищем неправедного, несправедливого мира. Он обращается к людям с горячей проповедью: «Не гоняйтесь за этими иллюзиями, не надейтесь увидеть царство божие во внешнем, пусть самом блистательном объединении людей, – ни в виде государства, ни в виде общества, подчиненного твердо установленным законам». Взгляните, как бы говорит Гегель, тот мифический земной Христос давным-давно пошел в услужение Сатане. Он захлебнулся в потоках крови всех прошлых и нынешних царствующих фарисеев! Если Бог где-то и существует, то только в вашей душе.
Глубоко знаменателен следующий отрывок из книги «Жизнь Иисуса»: «Поскольку Иисус отказывался от совместной жизни с иудеями и одновременно все время боролся с иудейской действительностью, противопоставляя ей свой идеал, гибель его была предрешена. Он не пытался уйти от этого предначертания своей судьбы, но и не искал ее. Каждый мечтатель, объектом мечтаний которого является только он сам, радостно приветствует смерть; но тот, кто мечтает об осуществлении великого начинания, с болью покидает место, где оно должно было воплотиться в жизнь. Иисус умер с уверенностью, что дело его не погибнет».[450]
Умер, смертью смерть поправ… Какую же религию приемлет Гегель? Религию Разума? Но она ведь также опошлена толпами невежд и ученых фарисеев, политиков и профессоров, облачающихся в белоснежные одежды лишь затем, чтобы было сподручнее (под покровом ночи) совершать хищения из Храма мудрости и красоты. Сущность истинной религии обретет себя только внутри живого и конкретного человека, считал Гегель. Сколько людей – столько религий. Если же убрать субъективное, то следовало бы из всех религий оставить лишь одну единственную – религию человечности! Именно этим отличались древние греки – «самый человечный народ» («все человеческое здесь утверждено, оправдано, развито и имеет меру»). Конкретный человек раскрывается в поступках. В поступках – все мы. Человек, осуществляя их, воплощает добро или зло. Далеко не всегда эти поступки дружественны по отношению к людям и благосклонны к ним. Чаще мы видим горестную картину. Зло правит миром. Поэтому сегодня особенно нужны смелые люди. Лишь они создадут нравственный и человечный мир, закрепив его в законах, религии, государстве, в душах человеческих.[451]
Всегда есть опасность того, что перемены в обществе, считающимся «демократическим», примут характер некой «сатанинской эволюции» (революции). Поэтому представляется крайне важным и даже абсолютно необходимым, чтобы суверен (народ) держал «в железной узде» всех радикалов и реформаторов, имея реальную возможность отправить их всех на плаху или в камеру в случае нарушения ими неписаных человеческих и божеских законов.
Полтора века спустя гегелевские размышления побудят высказаться философа Н. О. Лосского на тему о «нравственной ответственности» реформаторов… Он показал, как нередко за фразами о насущности реформ скрываются гордыня и эгоизм: «Якобинцы, инквизиторы, большевики, совершая бесчисленные убийства и жестокости, пытаются оправдать свои поступки великими благами и принципами, за которые они борются. И в самом деле, многие из них были воодушевлены пламенной любовью к подлинным объективным ценностям; тем не менее поведение их отталкивает своим нравственным уродством. Объективная сторона их поступков ужасна, и даже субъективная сторона, кажущаяся самому деятелю чистой, на деле нравственно несовершенна. В самом деле, узость сознания ценностей, присущая всем нам, существам, отпавшим от Бога, достигает прямо-таки ужасающей степени у фанатиков церкви, у революционеров, у пылких поборников социальных реформ. Чаще всего эта узость выражается в том, что фанатик ставит отвлеченную идею, теорию, проект реформ выше живого человека и потому способен убивать, насиловать, коверкать жизнь людей ради осуществления своего идеала. (Много ценных мыслей о нравственной извращенности фанатизма высказано в «Назначении человека» Бердяева… См. также: Гегель. Феноменология духа. Гл. «Закон сердца и безумие самомнения».). Обыкновенно в глубине души таких поборников добра, считающих себя благодетелями человечества, а в действительности совершающих бесчеловечные поступки, таится гордыня, она побуждает их ценить выше живого человека выработанные ими идеалы и проекты. Сухость, замкнутость в себе, неспособность любить живую конкретную индивидуальность ближнего есть обыкновенный спутник гордыни, ведущий к фанатизму».[452] Просто удивительно, как убийственно и злободневно звучат порой и сегодня в России слова ученого – «проект реформ выше живого человека».
Гегель видел в лице государства всемогущее существо, почти что господа бога («Оно – земной бог»). Мы просили бы обратить ваше внимание на позднего Гегеля. В зрелости даже простой человек становится мудрым. Гений же часто поднимается к высотам божественного прозрения. Иные будут говорить, что он стал к концу жизни консерватором. Во-первых, он никогда либералом и не был. Даже его последняя неоконченная статья (в 1831 г. он умер от холеры) посвящена острой и злой критике английского билля о реформе (где была попытки демократизации жизни). Во-вторых, Гегелю стало ясно, что общественная жизнь, включая политику, экономику, культуру и т. п. не могут существовать сами по себе (вне контролирующей силы). В-третьих, поскольку главным звеном и ядром цивилизационного процесса является человек, а человек слаб, несовершенен, полон амбиций и эгоистичных желаний, он нуждается в «узде». В этой связи он приходит к идее, что «человек есть член государства, которое есть начало «высшее сравнительно с личной жизнью». Даже в вопросах религии, которая остается делом личным, вмешательство не только уместно, но и необходимо.[453]
Нюрнбергская гимназия
Гегель занял пост директора гимназии в Нюрнберге (1808–1816). Любопытны его представления о том, каким должно быть правильное и добротное преподавание. Прежде всего ученики должны постигнуть духовный мир учителя. Они должны больше слушать и внимать, подобно ученикам Пифагора, которым в течение первых четырех лет вменялось в обязанность молчать, слушать и запоминать. Разумеется, послушание не самоцель. Главное – научиться использовать полученные знания для творческой, духовной деятельности. Нужно прежде всего пробудить в учениках веру в свои силы и способности. Этого можно добиться лишь при помощи истинных знаний. В письме к Нитхаммеру, основателю «Философского журнала Общества немецких ученых» (1808), Гегель подчеркивал всю важность того, что в немецких гимназиях придают первостепенное значение реальным научным знаниям.
В то же время, возражая оппонентам, он говорил: «Если кое-кому и покажется, будто реальное образование поставлено столь широко, что вызывает озабоченность судьба самой гимназии, то, во всяком случае, моя вера в превосходство классического образования столь велика, что надежду на его реализацию я связываю с той особой формой, в какой будет осуществляться это образование». Пройдут годы и Гете, наставник Германии, напишет в послании к Гегелю: «С радостью слышу я из многих мест, что наилучшие плоды приносят Ваши усилия в завершении образования молодых людей».[454] В то же время система воспитания в Германии отвечала и прагматическим критериям. Это – третий элемент триады. Сочетание классической широты ума и делового прагматизма и составляет, на наш взгляд, тайну из тайн неуклонного и постоянного успеха немецкой нации в науке, технике, производстве.
Важным элементом выступает общественная мораль. В работе «О научных способах исследования естественного права» (1802–1803) Гегель писал: «Однако положительное и сущность состоят в том, что ребенок вскормлен всеобщей нравственностью, живет в ее абсолютном созерцании, сначала как чуждый сущности, все глубже постигает ее и таким образом переходит во всеобщий дух… Применительно к нравственности единственно истинны только следующие слова мудрецов древности: быть нравственным означает жить согласно нравам своей страны; а применительно к воспитанию – единственно правилен ответ пифагорейца на вопрос некоего человека – какое воспитание было бы наилучшим для его сына? Ответ этот гласит: «Если ты сделаешь его гражданином народа, имеющего наилучшую организацию».[455] Без этого нет мудрого воспитания, без организации нет и добрых свершений.
Заслуги Гегеля в создании Храма философских наук, куда с момента его создания не только «захаживали» все известные мировые величины, велики. Он соединил те части духовной субстанции, что блуждали в потемках субъективизма. Российский философ В. Канке писал: «В начале XIX в. не было человека, который мог бы самостоятельно составить энциклопедию всех наук, но был гений, который сумел представить энциклопедию философских наук. То, что сделал Гегель, по праву считают философским подвигом».[456] Гете и Гегель стали духовными наставниками Германии. Преклонение перед ними было велико. Одного из них называли «абсолютным поэтом», другого «абсолютным философом». Их обожествляли, ставили в пример, старались во всем им подражать… Философ Шопенгауэр, назначенный доцентом в Берлинский университет (1819), попытался назначать свои лекции на те же часы, что и преподававший тут Гегель (попытка переманить студентов оказалась столь неудачной, что упомянутый философ навсегда отказался от профессии преподавателя). Однако своего унижения Шопенгауэр, разумеется, не забыл, отомстив сопернику Гегелю в «Афоризмах житейской мудрости»: «Если слава померкла после его смерти, – значит, она была ненастоящей, незаслуженной, возникшей лишь благодаря временному ослеплению; такова например слава Гегеля, про которую Лихтенберг говорит, что она «громко провозглашена армией друзей и учеников и подхвачена пустыми головами; как рассмеется потомство, когда, постучавшись в этот пестрый храм болтовни, в красивое гнездо отжившей моды, в жилище вымерших условностей, найдет все это пустым, не отыщет ни одной, хотя бы мельчайшей мысли….»[457]
Правоверные гегельянцы так не считали и усматривали перст судьбы даже в том факте, что Гегель родился 27, а Гете 28 августа. День их рождения справляли вечером, поднимая бокалы в час, когда вылетала сова Минервы (о чем говорится в «Философии права»). Богеме нужны жреческие ритуалы. Несмотря на усилия Гете и Гегеля, нигде не умели так готовить остепененную посредственность, как в Германии… Не всем удавалось «подавить в себе школьность» и выйти образованными людьми «из цеха в человечество». Тут наш Герцен, пожалуй, был прав, говоря: «Кто убил учение Лейбница и дал ему труповой вид школьности, как не ученые прозекторы? Кто из живого, всеобъемлющего учения Гегеля стремился сделать схоластический, безжизненный, страшный скелет? – Берлинские профессора».[458]
В сознании иных критиков укоренилось впечатление (надо сказать, весьма ошибочное), что немцы – это одно сплошное «гегельянство», то есть, что им присущи абсолютизация воли государства и его институтов, а их педагогика – одна лишь педагогика прусского военного строя. Величайшее заблуждение, которого не избежали многие умы, включая испанского философа Ортега-и-Гассета, называвшего учение Гегеля философией Цезарей и Чингисханов. Впрочем, и на солнце есть пятна. Гегелевское «солнце» в молодые годы проявляло черты «душевной сухости и скрытого высокомерия». Хуже всего то, что Гегель продемонстрировал полнейшее равнодушие к судьбам родины. Я вполне могу понять, что он, голодая, находил вселенную прекрасной и гармоничной. В конце концов, некая толика голода прочищает мозги философа лучше грога или крепкого чая… Но вот падет римско-германская империя и на ее развалинах возникнет рейнский германский союз, который фактически станет пешкой на «шахматной доске» французского императора (1805). Что же Гегель? Ни строчки о Германии или об участи бедного отечества. Мало того, он в восторге от Наполеона, увидев в нем «мировую душу» («Weltseele»). Если Фихте бросает кафедру в Эрлангене и бежит в Кенигсберг, разделив участь побежденных сородичей, то Гегель смиряется с победой силы. И даже заявит, что в победе французов видит «неотразимое доказательство победы образованности над грубостью и духа над бездушным рассудком и умничаньем». Потом Гегель в Йене сможет в полной мере убедиться в «образованности» солдатни. К нему в квартиру ворвутся французские солдаты, порвут его бумаги, обольют чернилами стены, заплюют все и вся, да и вообще натворят множество безобразий. Они опустошат весь его гардероб, залезут в любимую табакерку, а черновики «Феноменологии духа» и вовсе пустят на цыгарки. В итоге «мирный немецкий философ» оказался вынужден сбежать из дому (Е. Соловьев).[459]
Пожар в Йене после взятия города французами.
Один из наиболее ярких мыслителей того времени – Иоганн Готлиб Фихте (1762–1814). Во многих отношениях это ключевая фигура немецкой классической философии. Певец свободы личности, свободы «чистого Я», Фихте говорил: «Вся моя система от начала до конца – лишь анализ понятия свободы». Из перечисленных нами знаменитых философов лишь Гегель и Фихте создали «законченные и отличающиеся своеобразием философские системы» (А. Швейцер). Жизнь его резко разнится от жизни многих ученых и поэтов Германии, что вели вполне сытую бюргерскую жизнь. Что там ни говори, а, ведь, из условий жизни и складываются судьбы философов. Фихте был выходцем из простых крестьян, сыном ткача, познавшим нищету. Он скитался по городам в поисках средств к существованию. В его письме содержится признание: «Я все время свое должен употреблять на совсем посторонние вещи, чтобы быть в состоянии жить» (1781). Бывали в жизни философа и моменты, когда он находился почти что на грани самоубийства из-за одолевавшей его нищеты.
Фихте обладал феноменальной памятью. В свое время, еще в детстве, это сослужило ему добрую службу (барон фон Мильтиц, которому он воспроизвел на память всю проповедь местного пастора, был настолько потрясен его дарованием, что принял самое деятельное участие в судьбе юного Фихте). Закончив 6 лет спустя закрытое учебное заведение для дворян, он в 1780 г. поступил на теологический факультет Йенского университета. В силу материальных затруднений он вынужден был одновременно давать частные уроки. Конечно, это не всегда способствовало учебе. Продолжил курс в Лейпцигском университете, где изучал философию, классическую филологию, теологию. Это помогло будущей работе профессора.
Какое дело богачам до страданий талантов! Для них все одно – что Фогт, что Фихте… Их печень, производящая желчь, их худой умишко, суммирующий чистую прибыль, куда важнее всех самых наивеличайших открытий, мыслей, творений. Гейне так писал о юности Фихте: «История его юности представляет ряд огорчений, как бывает со всеми нашими замечательными личностями. Бедность садится у их колыбели, баюкает, пока они не вырастут, и эта тщедушная кормилица остается верной спутницей их жизни».[460] Что же это за проклятый и безумный мир, в котором бедности уготована роль кормилицы талантов?!
Особый интерес представляют взгляды Фихте на роль науки в обществе и положение ученого. Мировоззрение его испытало на себе влияние двух побудительных «величин» – Французской революции и Канта. Этика последнего увлекла его настолько, что он заметил: «Если только я найду время и покой, я тотчас же отдам их всецело философии Канта. Забросить в сердце людей основоположение его морали в популярных лекциях с силой и жаром было бы, пожалуй, благодеянием для мира». Этой задаче была главным образом посвящена его преподавательская деятельность в университете. Из-за атеистической статьи Фихте вынужден был покинуть Йенский университет. В письме к Рейнгольду (1799 год) он скажет по поводу своего преследования со стороны властей: «Я никогда не думал, что они преследуют во мне свободного мыслителя, начинающего становиться понятым (счастье Канта была его темнота), и отъявленного демократа; их, как привидение, пугает самостоятельность, пробуждаемая, как они смутно предчувствуют, моей философией». Поэтому путь к реальной свободе народов начинается с самостоятельности мысли. Фихте был убежденным республиканцем (вспомним, что это его перу принадлежит «Республика немцев в начале XXII века»).
И все же «йенский период» по праву называют самым продуктивным и, вероятно, самым счастливым в жизни Фихте. Здесь он приобрел известность. Заметно поправилось его материальное положение. Фихте стал получать до 3000 талеров в год. В 1795 г. он вместе с издателем Нитхаммером выпускает «Философский журнал общества немецких ученых», где публиковались интереснейшие работы. Многие выдающиеся умы стали вначале приверженцами его наукоучения (Ф. Шиллер, Гете, Якоби, Вильгельм фон Гумбольдт, братья Шлегели, Тик, Новалис, К. Рейнгольд и др.). Йенские романтики разве что только не молились на его философию. Неожиданно прусский министр образования предложил Фихте переехать в Берлин. Там он с 1800 г. начал читать лекции, которые, увы, имели весьма и весьма ограниченный успех. Немецкие бюргеры и их жены совершенно их не понимали и все время возмущались: «Какое нахальство. Этот человек не видит, что мы существуем, мы, у которых больше мяса, чем у него, и которые по званию бургомистров и членов суда стоим даже выше его».
Не стану скрывать: нам очень близок дух мировоззрения Фихте, являющегося, по сути дела, оптимистическим рационалистом и пламенным энтузиастом науки и прогресса. И хотя едва ли не на каждом шагу (при столкновении с действительностью) приходится погружаться в мутные волны неверия, подлости, злобы, цинизма, ничто не остановит нас в том жизнеутверждающем высшем рационализме, что зародился вместе с работой разума. Фихте занял гражданскую позицию в вопросе о назначении человека, ученого, деятеля искусства. Глядя на цинично-холеные физиономии иных служителей муз, науки и литературы, презрительно вещающих о том, что их, видите ли, не устраивает «народ», хочется, памятуя немецкое «Den Sack schlagt man, den Esel meint man» (По мешку бьют – ослу намекают), вбить в их пустые черепа слова Фихте: «Определенное сословие, дальнейшее развитие определенного таланта выбиралось для того, чтобы иметь возможность вернуть обществу то, что оно для нас сделало. Поэтому каждый обязан действительно использовать свое развите для блага общества. Никто не имеет права работать ради самоуслаждения, отгораживаться от ближних, делать свое развитие для них бесполезным; ведь именно благодаря работе общества он получил возможность приобрести его; в известном смысле оно – продукт общества, его собственность, и он отнимает у него его собственность, если не хочет этим принести ему пользу».[461]
Чем сильнее духовная, умственная, волевая составляющая народа, общества, личности, тем выше степень вероятности приближения к этическому и социальному идеалу. Верно сказал о его учении А.Швейцер: «Фихте декларирует песню песней веры в прогресс, которую с начала эпохи Ренессанса сочиняет дух нового времени, живущий достижениями науки и практики». Не думаю, что он столь уж простодушен, чтобы видеть в природе «упрямого буйвола», на которого в конце концов «будет надет хомут». В то же время никогда не поверю и в то, что Фихте видел в человеке лишь «осла», который настолько упрям и глуп, чтобы в итоге не постараться прийти «к истинному совершенству и к состоянию вечного мира».[462]
Политические взгляды философа – это взгляды республиканца. Он создал такую философскую систему, с помощью которой, как он представлял, возможно было утвердить принцип свободы и достоинства человека. Его первый политический манифест, выпущенный анонимно в 1793 году, назывался «Востребование свободной мысли от угнетавших ее до сих пор государей Европы». В этой мало известной нам работе он бросает вызов монархам и королям, предлагая напечатать его работу и тем самым доказать, что у них даже в мыслях нет «подавить просвещение». Фихте принадлежала и весьма радикальная мысль о том, что «если князья станут рабами, они научатся уважать свободу». Народам непременно следует подумать о карающих «мечах» для всех rex tremendae majestatis («владык, внушающих трепет»).[463]
Он обрушился на государей, жестоких и алчных узурпаторов воли народа, что вешают «человечеству веревку на шею со словами: тише, все это на благо тебе». Нет, государь, говорит Фихте, ты не наш Бог! Однако ничуть не менее страстный упрек направлен и в адрес тех народов, что безропотно сносят преступления правителей: «Ужасны могут быть требования, которые предъявят вам последующие поколения, – вернуть им то, что передали вам для вручения ваши отцы. Если бы они были так же трусливы, как вы, не находились бы вы все еще в унизительном духовном и физическом рабстве духовного деспота? В кровопролитных битвах достигли они того, что вы можете сохранить, проявив лишь некоторую твердость. Только не ненавидьте из-за этого ваших государей; ненавидеть вам следует самих себя».
Сторонник Француской революции, он вместе с тем желал предостеречь Германию от ее крайностей. Фихте пишет книгу под названием «К исправлению суждений публики о Французской революции» (1793). В ней говорится: «Французская революция, как мне кажется, имеет огромное значение для всего человечества. Я не говорю об ее политических последствиях для всех стран, а также для соседних государств… Эти последствия очень велики, но они малозначительны в сравнении с другой, гораздо более важной вещью. Пока люди не станут более мудрыми и справедливыми, тщетны будут все их усилия стать счастливыми. Едва вырвавшись из тюрьмы деспотов, они начинают убивать друг друга обрывками своих разбитых цепей. Было бы слишком печально, если бы их собственные страдания или страдания других людей не сделали их более благоразумными и более справедливыми. Таким образом, все события в мире представляются мне лишь поучительными картинами, которые развертывает перед нами великая воспитательница человечества. Французская революция – это великолепная картина на тему «Права человека и человеческое достоинство». Цель этой трагической картины не в том, чтобы чему-то научить и наставить кучку привилегированных. Учение об обязанностях, о правах и назначении человека не школьная игрушка: должно прийти время, когда воспитательницы наших детей будут объяснять обязанности и права человека юным существам, едва научившимся говорить, когда это будут первые слова, произнесенные ими; когда наибольшим наказанием будут слова: «Это несправедливо»».[464] Революция неплохая воспитательница нации. Жаль, что ее уроки помнит лишь одно поколение.
Первая философская работа Фихте – «Критика всякого откровения» (1792), в которой развиты идеи Канта о теологии, вышла в свет отчасти благодаря тому, что читатели приняли труд за вещь Канта. Эффект от ее появления столь велик, что ему тут же дали должность профессора и магистра (без защиты диссертации и сдачи экзамена). Фихте было 32 года, когда он получил право преподавания и чтения лекций в университете. Ему дали кафедру в Йене (рекомендация Рейнгольда и Гете). Фихте мог сказать о себе словами Мефистофеля:
- Как и всему, ученью есть свой срок.
- Вы перешли через его порог.
- У нас есть опыт, так что вам пора,
- По-моему, самим в профессора…
В Фихте нас привлекакт характер, высокий ум, честность, единство слова и дела. Все свои идеи он старался воплотить в жизнь, несмотря на трудности реальной жизни. Это был отважный человек, открыто говоривший все, что думает (даже в лицо сильным мира сего). Ему принадлежит великая фраза: «Пусть покинет меня все, только бы не покинуло мужество». Он бросал вызов всем и вся: назначал лекции во время богослужения, выступал против могущественных студенческих копрораций. По словам современников, он приобрел славу «отважнейшего защитника прав человека». Популярность его была необычайно велика. Как говорили тогда: «Фихте хочет через посредство философии руководить духом эпохи».
Фихте становится одним из идеологов только нарождавшейся тогда буржуазной немецкой интеллигенции. Однако при этом он хорошо понимает ее двойственную и коварную сущность, говоря: «Итак, интеллигенция созерцает самое себя исключительно как интеллигенцию или как чистую интеллигенцию, и в этом самосозерцании именно и состоит ее сущность. Это созерцание поэтому на случай, если должен существовать еще какой-нибудь другой род созерцания, с полным правом в отличие от последнего называется интеллектуальным созерцанием. – Вместо слова интеллигенция я предпочитаю пользоваться наименованием: яйность (Ichheit); ибо оно для каждого, кто способен хоть к малейшей наблюдательности, непосредственнее всего обозначает обращение деятельности на самое себя».[465] Фихте еще в яйце обнаружил «яканье» интеллигенции, которое является как ее силой, так и ее кащеевой слабостью. Не мудрено, что и «яйца интеллигенции» будут трещать в жерновах истории… Вспомним В. Розанова, предлагавшего (в многострадальной России, раздираемой распрями) смешать «все партийные яйца», разбив их скорлупу (кадеты, либералы, националисты).
Нравственно-этические позиции ученого находят выражение в лекциях «О назначении ученого». Собственно, данный курс носил название «Мораль для ученых», что, бесспорно, ближе к самой сути его содержания. О чем же говорит Фихте в лекциях? Ученый, поскольку он лучше видит настоящее и будущее, обязан познакомить людей не только с их насущными потребностями, но и указать им средства, при помощи которых можно удовлетворить многие чаяния и надежды. Историк и философ видит, «куда человеческий род теперь должен двинуться, если он хочет остаться на пути к своей последней цели и не отклоняться от него и не идти по нему назад». Нельзя требовать от людей, чтобы род человеческий сразу очутился у цели. Вместе с тем никак нельзя, вдруг, изловчиться и «перепрыгнуть через свой путь».
Миссия ученого быть «воспитателем человечества». Ученый, если он находится «под властью нравственного закона», самым непосредственным и активнейшим образом влияет на жизнь общества. Как убедить людей в правоте его взглядов? Только с помощью моральных и интеллектуальных средств. Нельзя впадать в искушение насилия, полагая, что кому-либо удастся заставить людей принять те или иные убеждения принудительными мерами. Но одновременно величайшим грехом было бы вводить их в заблуждение. Недопустимо, чтобы идеологами общества выступали подлецы и прохвосты, цинично сменившие маски. Еще вчера они цветисто болтали о «демократии», нравственном благородстве, отстапивании интересов народа, а сегодня обкрадывают и губят народ. Такого рода действия произведут эффект разорвавшейся бомбы. Народ их возненавидит и отомстит – и не будет им спасения.
Фихте учит тому, что должно стать правилом будущего общества: «Но никто не может успешно работать над нравственным облагораживанием общества, не будучи сам добрым человеком. Мы учим не только словами, мы учим также гораздо убедительнее нашим примером, и всякий живущий в обществе обязан ему хорошим примером, потому что сила примера возникает благодаря нашей жизни в обществе. Во сколько раз больше обязан это делать ученый, который во всех проявлениях культуры должен быть впереди других сословий? Если он отстает в главном и высшем, в том, что имеет целью всю культуру, то каким образом он может быть примером, которым он все же должен быть, и как он может полагать, что другие последуют его учению, которому он сам на глазах у всех противоречит каждым поступком своей жизни? (Слова, с которыми основатель христианской религии обратился к своим ученикам, относятся собственно полностью и к ученому: вы соль земли, если соль теряет свою силу, чем тогда солить? Если избранные среди людей испорчены, где следует искать еще нравственной доброты?). Следовательно, ученый, рассматриваемый в последнем отношени, должен быть нравственно лучшим человеком своего века, он должен представлять собой высшую ступень возможного в данную эпоху нравственного развития. Это наше общее назначение, милостивые господа, это наша общая судьба». В отношении настоящих ученых и писателей можно сказать словами Фейербаха: это укоры совести человечества.
Иоганн Готлиб Фихте (1762–1814)
В 1794 г. Фихте в Йене приступил к чтению курса «О назначении ученого», имевшего колоссальный успех у слушателей. В письме к жене он сообщал: «Все приняли меня с распростертыми объятиями». Ученый полагал, что «наука должна быть единым, целым». Что же касается позиций философа, то для него крайне важно было обладать чутьем и любовью к истине. С кафедры философии Йенского университета он читал также и сложнейший курс лекций «О понятии наукоучения». В 1804 г. им создан новый вариант этого курса. Фихте приглашали читать лекции и в Харьковский университет. Европейцы сделали из науки и философии источник доходов. Таковы были нравы и эпохи Просвещения. Фихте, вполне в духе своего времени, проявлял (надо ли его оcуждать за это?) завидные наклонности торговца знаниями. Когда родина не удовлетворила его финансовых запросов, он тут же проявил готовность продать «товар» России. В 1804 г., писал один из биографов, Э. Н. Андерсон, Фихте решил оставить службу в Пруссии и хотел принять приглашение из России. Прусское правительство не удовлетворило его финансовые запросы и он понадеялся на большее материальное вознаграждение в России. Фихте написал русскому правительству: «Я буду ваш до смерти!» За свою службу он запросил у правительства России сделать его членом Санкт-Петербургской Академии наук и заплатить жалованье не меньше, чем четыреста рублей. Однако из торга, судя по всему, большого толку не вышло и двумя годами позже, как пишет Андерсон, трансформация Фихте-космополита в Фихте-националиста благополучно завершилась.[466] Все это ничуть не уменьшило его популярности в мире науки (скорее напротив).
Труды позднего Фихте – «Основные черты современной эпохи», «Речи к немецкой нации» и «Учение о государстве» (1813). В первой работе им выделены пять эпох всемирной истории: 1) эпоха безусловного господства разума через посредство инстинкта; 2) эпоха превращения разумного инстинкта в мощный принудительный авторитет; 3) эпоха освобождения от авторитета, а заодно и от разума, что ведет «к совершенной разнузданности» и «завершенной греховности»; 4) эпоха разумной науки или возвращения к истине, т. е. как бы «состояние начинающегося оправдания»; 5) эпоха разумного искусства или человечество, руководствующейся совестью и разумом («состояние завершенного оправдания и освящения»).
Метаисторическая схема Фихте весьма любопытна… Современную эпоху Фихте считал впавшей в полнейшую греховность. Это – безвременье, некий «промежуточный конец» истории. В чем его суть? Если говорить коротко, то народы подошли к пограничному рубежу культуры и цивилизации. Образ мышления этой третьей эпохи таков, что мы имеем в качестве лидеров – «военный лагерь формальной науки». Хотя он призван грамотно и разумно руководить массами, но он просто не в состоянии этого сделать, ибо своих мыслей у этих господ никогда не было. Поэтому все утверждения и лозунги «героев эпохи» (реформаторов) не могут никого убедить, поскольку «данная эпоха вообще не имеет суждений о важности или истинности». Идеологи этой «демократии» – псевдоученые, люди без знаний, убеждений. Из таких тупоголовых ослов и рекрутируют «вождей масс и элит» («в вожди масс годится здесь всякий»). Отсюда – полная бессмыслица в проводимых ими реформах. Движения тех, «кто командует в этом лагере», напоминают потуги горьких пьяниц, не выходящих из запоя.
Напрасны попытки увлечь народ. Все, на что способны эти «вожди»: принимать бездарные указы и законы… Фихте пишет: «Если же государство хочет изменить для своих выгод мнения народа, оно отчасти берется за невыполнимую задачу, отчасти же обнаруживает, что его законы не приспособлены к установившемуся состоянию нации, включающему в себя и систему мнений последней, или же, что организованное им управление и надзор оказываются недостаточными и что, будучи не в состоянии собственными силами справиться со своими задачами, оно нуждается в посторонней поддержке, получить которую ему неоткуда. Наконец, государство – быть может, с самыми чистыми намерениями из истинного рвения правителей к осуществлению господства разума, – может начать борьбу с господствующими мнениями путем внешней силы; в таком случае оно ставит себе совершенно неосуществимую цель; ибо все проникаются сознанием, что государство совершает при этом несправедливость в формальном отношении, и преследуемое воззрение приобретает, благодаря оказанной ему несправедливости и нарушению его права, новых адептов… и дело кончается тем, что государство вынуждается уступить, лишний раз обнаруживая этим свою слабость».[467]
В отношении крепости жизненных убеждений человека он говорил ясно и недвусмысленно: «Нужно не обладать философией, а быть ею». К сожалению, современники не смогли понять всей глубины его философской системы (не только обыватели, но и философски изощренные умы). Его идеи не были должным образом оценены Кантом, Шеллингом, Гегелем, Рейнгольдом, Шлейермахером… Оставленный теми, в ком рассчитывал найти поддержку, Фихте, в ту пору ректор Берлинского университета, заразился тифом от жены, ухаживавшей в госпитале за больными и ранеными, и умер… Гегель, на словах постоянно критиковавший систему Фихте, тем не менее, завещал на закате жизни похоронить его рядом с могилой соперника. Заметьте, с великими мертвецами все готовы примириться. Пройдет не так уж много времени и немецкий поэт Гельдерлин назовет его «титаном, который борется за человечество и круг влияния которого совершенно определенно не ограничивается стенами аудитории». Да, это была личность вселенского масштаба. Недаром о них (Гегель и Фихте) говорят как о сопоставимых гигантах, в равной мере принявших участие «в этом немецком Возрождении». Титан, ожидающий часа торжества. Можно сказать, что вся жизнь была философом прожита в соответствии с заветом римского поэта Ювенала: «Verba animi proferre et vitam impendere vero» (лат. «Высказать слова души и за правду отдать жизнь»).
Портняжное искусство.… Карикатура (Фихте – Шеллингу)
К компании великих принадлежал и Фридрих Вильгельм Шеллинг (1775–1854). Хотя Маркс писал, что философы не вырастают как грибы из земли, об этом забываешь, попадая в германский лес. Отчего же в разодранной на куски Германии (300 небольших и вовсе крохотных государств, герцогств, курфюрств) один за другим появляются гении – Кант, Фихте, Гегель, Гете, Шиллер, Гейне, Бетховен? Видимо, так бывает, когда во славу прогресса поработают «микробы истории», подготовив весьма плодородный интеллектуальный «гумус»…
Шеллинг происходил из семьи теологов… В 16 лет, получив специальное разрешение, он поступил учиться в Тюбингенский Теологический институт. Вместе с ним там учились будущий философ Гегель и поэт Гельдерлин, чьим духовным «вождем» он и стал. В институте состоялась и его проба пера (статья «О мифах, исторических сказаниях и философемах древности»). После окончания института ему, как в свое время Канту и Фихте, приходится впрячь себя в «учительский воз». В области научной мысли известен «философией свободы» и «философией откровения». Взаимосвязь жизни и учений немецких философов очевидна.
Еще Ф. Энгельс заметил, что ум Шеллинга рождал «светлые мысли», сослужившие службу молодому поколению. Нашего читателя также заботит судьба этой «поросли», ибо, в конце концов, ей строить будущую жизнь и открывать «Атлантиду абсолютного». Ей менять не только «старое негодное судно», но и старую негодную команду, у которой отсутствуют совесть, мужество, честь и разум (в России). Менять ситуацию придется новой революционной интеллигенции. «Если интеллигенция сочетает и эту противоречивость между реальной и идеальной деятельностями, – пишет Шеллинг, – то для нее возникает понятие необходимости». Добавим, что Шеллинг, вместе с Фихте, Новалисом, Тиком и Вакенродером, входил в йенский кружок братьев Шлегелей, давших толчок зарождению «йенского романтизма».[468]
В Вюрцбурге он начал зимний семестр 1803 г. с чтения курса, в основу которого легла книга, напечатанная им еще в Йене – «О методе университетского преподавания». Ранее увидела свет главная работа молодого Шеллинга – «Система трансцендентального идеализма» (1800). Его внимание приковывает проблема объединения наук в определенную систему. Тут он как бы дополнял усилия Канта и Фихте (с помощью «устремленной вперед истории самосознания»). Если мир является своего рода живым организмом, то и науки о мире должны быть объединены в органическое целое. Древо научного познания вырастает из философского корня («науки наук»). Что объединяет различные предметы и направления? Творчество – это «искусство в науке». Учеба в высшей школе предваряет главный жизненный этап – воплощение замысла. «Все правила университетского образования можно свести к одному: «Учись, чтобы творить», – говорил Шеллинг. Человек – высшая форма природы. За 60 лет до Дарвина и за 10 лет до Ламарка он говорил о единстве развития всех органических существ.
Примерно в 1802–1803 гг. он создает и свою философию искусства, которую пытался донести до студентов в лекциях (Иена, Вюрцбург). Она не была полной, ибо из отдельных видов искусств он немного знал живопись, был знаком с архитектурой, увлекался античной поэзией, но не знал музыки. Хотя то обстоятельство, что романтик Шеллинг обратился к искусству, вполне естественно. Романтизм стал тогда главным духовным движением века.
В Германии, где художественная и научная мысль была представлена столь разнообразными и блистательными именами, всегда шла тайная борьба за сферы влияния в этих областях. Кто же был духовным вождем народа? Художник или ученый? Немецкий поэт-философ Новалис, к примеру, говорил: «Поэт постигает природу лучше, нежели разум ученого». Говоря иначе, «законы воображения» и «законы чувств» сильнее «законов логики» и «законов мышления». Вокруг этого и шла битва за тот или иной тип просвещения и мышления, что утверждался в школах и институтах, а затем в государственных учреждениях. Шеллинг считал, что художник творит «безотчетно», удовлетворяя «лишь неотступную потребность своей природы». Если философ стремится к истине, то художник – к красоте. Идеальным выражением творчества является красота, появляющаяся в результате почти бессознательных действий творца. Художник отличается от ремесленника только тем, что творит свободно.
Шеллинг-идеалист не признавал ни «экономически выгодных изобретений», ни участия искусства в делах практики, политики и морали. Искусство является лидером среди слуг разума и красоты. «Наука лишь поспешает за тем, что уже оказалось доступным искусству». По мысли Шеллинга, все науки вышли из поэзии. Поэтому когда-нибудь они вновь вольются «в тот всеобъемлющий океан поэзии, откуда первоначально изошли». Весьма важен идеал «единого абсолютного», где истина и красота являют собой нерасторжимую целостность, субстанцию «абсолютного человека». Шеллинг так понимал исключительную роль искусства в судьбах общества и государства: «Наконец, немалый позор для того, кто прямо или косвенно участвует в управлении государством, вообще быть невосприимчивым к искусству, равно как и не обладать истинным его пониманием. Ибо ничто так не украшает князей и власть имущих, как если они ценят искусства, чтят и умножают своими щедротами их творения; напротив, нет более печального и позорящего их зрелища, чем когда они, располагая средствами довести искусства до высочайшего расцвета, расточают эти средства на безвкусицу, варварство и льстящую им низость… Того, кто вообще не желает подпасть под влияние искусства и испытывать его воздействие, считают грубым и необразованным».[469]
Фридрих Шеллинг (1775–1854)
Царство науки в его понимании аристократично… Здесь должны властвовать только лучшие. Известное противоречие с некоторыми идеями, высказываемыми им в «Системе трансцендентального идеализма», вызвано лишь иной выборкой ориентира. Хотя знание общедоступно, но оно еще не дает основания для обязательного успеха на поприще наук. Нужно владеть предметами высшего порядка (интуицией и творчеством). Простой механической суммы знаний недостаточно. Нужны «поэзия в философии», вся магия историзма, воплощенная во всеобщей истории как эпос… Шеллинг словно сзывает под знамена все возможные науки (философию, историю, юриспруденцию, естествознание). Он «изменил категории мышления природы», – писал о нем Гегель. Увы, труднее оказалось изменить мышление человека. В лекциях, на которых присутствовали обычно лишь 50–70 человек, он часто цитирует Горация: «Odi profanum vulgo et arceo» (лат. – «Ненавижу толпу невежд и сторонюсь ее»).[470]
После смерти Гегеля Шеллинга вызывают из Мюнхена в Берлин. Власти хотят, чтобы с кафедры Берлинского университета он провозглашал свое новое учение, которая закрепит за Германией славу «страны философов». Шеллингу дают жалованье, какого еще не получал ни один прусский университетский профессор. Достаточно сказать, что оно было столь же велико, как и жалованье примы-балерины в королевском балете. Однако Гегеля заменить не удается. Вскоре мода на «шеллингианство» проходит (на философию также бывает мода, как на обувь или шляпки). Отречение от веры младых лет не проходит бесследно для мыслителей и политиков. Расплатой за предательство для тех и других становятся забвение и презрение со стороны грядущих поколений. Фейербах назовет его философию теософическим фарсом, а самому мыслителю прикрепит ярлык «философского Калиостро XIX столетия».
Шеллингом в 20-е-40-е годы XIX в. всерьез увлеклось московское «Общество любомудров». В Берлине побывали Станкевич, Грановский, Катков, Бакунин, Тургенев, Огарев, Одоевский. На первых страницах философского романа В. Одоевского «Русские ночи» читаем: «В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Коломб в XV, он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания, – его душу! Как Христофор Коломб, он нашел не то, что искал; как Христофор Коломб, он возбудил надежды неисполнимые. Но как Христофор Коломб, он дал новое направление деятельности человека! Все бросились в эту чудную роскошную страну, кто возбужденный примером отважного мореплавателя, кто ради науки, кто из любопытства, кто для поживы…» Многих ждало разочарование. Одоевский устремится дальше, говоря в примечании: «Эпоха, изображенная в «Русских ночах» – есть тот момент XIX века, когда Шеллингова философия перестала удовлетворять искателей истины и они разбрелись в разные стороны».[471]
Среди немецких мыслителей первой трети XIX века видное место занимал и Фридрих Шлейермахер (1768–1834). В формировании его мировоззрения принимали прямое или косвенное участие такие мыслители как Спиноза, Кант, Якоби, Эбергард. Этот мыслитель интересен нам своим отношением к человеку, то есть прежде всего своей этической философией. Ф. Шлегель откровенно признавался ему: «Ты для меня в отношении человечности то же, что для меня были Фихте и Гете в отношении философии и поэзии». В самом деле, когда мы имеем дело со значимой известной личностью (будь то мыслитель, поэт, ученый, художник), мы невольно обращаем внимание на круг его идей, заслуг, званий, регалий и т. д. Но, ведь, куда большее значение в обыденной жизни значат обычные свойства характера, душевные качества человека. Знавшие близко Шлейермахера особо ценили гуманность и душевность этого человека. Он не изменился даже тогда, когда стал профессором богословия, видным церковником, секретарем Академии наук и влиятельным государственным деятелем. Как о нем с восхищением и восторгом скажет одна знатная дама (Беттина фон Арним), кстати, прекрасно знавшая самого Гете: «Я не знаю есть ли он величайший человек (Mann) своего времени, но он несомненно есть величайшая человеческая личность (Mensch)».
Однако его вклад в историю немецкой культуры и мысли, конечно, не ограничивается тем, что он был «гением жизни» (С. Франк). Нет, его перу принадлежит еще богатое научное и эпистолярное наследие. Среди его главных произведений – «Речи о религии» (1798–1799) и «Монологи» (1800). Тот, кто полагает найти в «Речах» всего лишь обычную унылую и порой непонятную проповедь о греховности человека и необходимости соблюдения заповедей Божьих, будет приятно разочарован. Перед нами предстает яркая и взволнованная песнь во славу нравственных и гуманных деяний людей на протяжении всей истории… О его ярком и образном языке можно судить хотя бы на основании следующего отрывка: «Ибо величайшее художественное произведение есть то, материалом которого служит само человечество и которое непосредственно творит Божество; и это произведение многие уже скоро начнут понимать. Ведь Божество творит и теперь со смелым и могучим мастерством, и вы будете неокорами (авт. – блюстителями храма), когда новые творения будут установлены в храме времени. Вложите силу и дух в истолкование художника, объясняйте из прежних его созданий позднейшие и из последних – первые. Мы должны объять прошедшее, настоящее и будущее, созерцать бесконечную галерею возвышенных произведений искусства, умноженных тысячью блестящих зеркал. История, которой подвластны миры, должна с благодарностью обильно вознаградить религию, как свою первую воспитательницу, пробудить истинное и святое поклонение вечной силе и мудрости. Смотрите, как божественный росток созревает среди ваших насаждений без вашего содействия, свидетельствуя о благосклонности богов и о непреходящем значении вашей заслуги. Не стесняйте его роста и не выпалывайте его: он есть ваше украшение и спасительный талисман»… Мы же чаще посылали проклятья в адрес религии, не вполне отдавая себе отчет в ее высочайшей роли как учителя и воспитателя человечества. Может быть поэтому мы и сегодня прочитываем с некоторым внутренним стыдом, но и надеждой такие его строки: «Смотрите же: хотите ли вы того или нет, но цель ваших высших современных усилий есть, вместе с тем, возрождение религии». Об этом мыслителе говорили, что он создал даже «не школу, а историческую эпоху». Это же справедливо и для педагогических взглядов Шлейермахера, выраженных в «Монологах».[472]
Вера в силу образования в какой-то мере заменяла немцам даже их веру в бога. Философ В. Виндельбанд (1848–1915) так охарактеризовал настроения в Германии: «По воззрениям, господствовавшим в немецкой жизни того времени царство разума должно было осуществиться только при помощи образования. Нигде это не отразилось с большей отчетливостью, чем в блестящем изложении Шиллера, которым он начал свои «Письма об эстетическом воспитании человека». Оно показывает, с какой энергией и жаждой дела взгляд поэта-философа был обращен на политическую действительность его времени и как он пытался определить в ней задачу образования… Это была идеальная вера в силу образования, которая сделалась и осталась составной частью политической жизни в Германии – счастливой и плодотворной, но, с другой стороны, также и тормозящей и вредной: в ней сила и слабость либерализма. Ибо невозможно достаточно высоко оценить значение образования для общественной жизни; но фактическую власть, психическую мотивационную силу образования в политических движениях, ее власть над массами можно очень легко переоценить, и на таких иллюзиях покоятся большей частью ошибки либерализма и до настоящего времени».[473]
Наличие тесной связи между философией и образованием, философией и культурой несомненно. Большинство проблем цивилизации являются проблемами культуры: политической, социальной, экономической, педагогической. О характере этой связи писал С. И. Гессен в «Основах педагогики»: «Если педагогика так тесно связана с философией и в известном смысле может быть названа даже прикладной философией, то следовало бы ожидать, что история педагогики есть часть или, если угодно, отражение истории философии. Так оно и есть на самом деле. Платон, Локк, Руссо, Спенсер – все это имена не только реформаторов в педагогике, но и представителей философской мысли. Песталоцци был только самобытным отражением в педагогике того переворота, который в современной ему философии был произведен критицизмом Канта. Фребель, как это признается всеми, был отражением в педагогике принципов Шеллинговой философии. Конечно, и развитие психологии и физиологии не проходит бесследно для педагогической теории. Но почерпая свои руководящие принципы и самое свое расчленение из философии, педагогика в большой мере отражает на себе развитие философской мысли. То же самое можно сказать и про историю образования, только отображающую в себе развитие культуры в целом. Те задания-ценности, совокупность которых составляет культуру, далеко не всегда образуют дружное и гармоничное общежитие. Часто между отдельными культурными ценностями разгорается борьба, в результате которой какая-нибудь одна из них приобретает господство и налагает на всю культуру соответствующей эпохи свой отпечаток. Можно по-разному объяснять причины этой борьбы, но самый факт междоусобной борьбы в среде культурных ценностей несомненен».[474]
Идею близости школы и жизни отстаивал И. Ф. Гербарт (1776–1841)… Иоганн учился в Йенском университете, где слушал лекции Фихте, от которого и воспринял многие положения его философии. Во взглядах великого агностика его привлекало бережное отношение к прошлому. Гербарт, подобно Фихте, любил эту немецкую «старинную основательность» и попытался учесть ее в педагогике. От педагогики он требовал упрочения связей с философией, психологией, этикой. Решительно высказывался за приближение ее к нуждам общества. Правильным преподаванием, полагал он, является готовящее человека к тому, «что ему наиболее нужно знать». К группе самых необходимых предметов Гербарт относил знания по земледелию, ремеслам и торговле, а также знания, «дающие пропитание» искусствам и наукам. Особое значение придавалось религии, морали, знанию гражданских прав и обязанностей. Сокровищница его философии и педагогики недостаточно изучена нашим временем.
Иоганн Фридрих Гербарт – профессор философии и педагогики.
Он возражал против «искусственно облегчающего и обходящего трудности метода обучения». Такое обучение «не вырабатывает ни настоящего мышления, ни сильных людей». Восставал он и против чрезмерной загруженности ума «классическим хламом». Нельзя всех вынуждать корпеть над греческо-римскими фолиантами: «Для большинства…с этим связаны не только большая потеря времени, но еще большая и более вредная растрата стремлений и сил. Напротив, все большее распространение науки и в особенности все возрастающее множество общеполезных знаний все настойчивее призывают к наиболее экономичному использованию времени для преподавания действительно плодотворного и благодетельного».
Старая педагогика должна была уступить место более отвечавшей духу современности молодой педагогике. Руками и умами уходящих с авансцены истории уже нельзя было строить новую систему образования. В разные эпохи всегда познается нечто разное, поскольку каждое время и думает, и действует по-своему. Тот же, кто будет подходить к перестройке образования и воспитания, не опираясь на новую философию, как считал тот же Гербарт, «легко может вообразить, что проводит широкие реформы, лишь немного улучшая методы преподавания». Хорошо бы, если дело обстояло именно таким образом. Чаще же случается совсем иначе. Когда иные титулы, мнящие себя высокообразованными и просвещенными, берутся за реформы, получается изрядный конфуз. «Образование может превратить дурака в ученого, – заметил П. Бошен, – но оно никогда не изгладит первородного отпечатка».[475]
Школа должна была стать и местом высокой духовности. Если И.Гербарта считают основателем рационалистической традиции в педагогике, то Дильтей сторонник приоритета духовных начал в обучении. В. Дильтей (1833–1911), философ, психолог, историк культуры, учился в Гейдельбергском и Берлинском университетах. Человеческую жизнь он трактовал как культурно-историческое бытие. Отсюда и та огромная значимость, которую Дильтей придавал наукам о природе и духе. Школа в его понимании должна являться местом обретения некой высшей душевно-духовной целостности. Основные педагогические идеи Дильтея изложены в сочинении «О возможности всеобщей педагогической науки», написанном в 1888 году. Педагогика определяет цели воспитания исходя из содержания культуры народа. История формирует цели жизни индивида. Ученый выступал против создания «педагогики на все времена», то есть общезначимой, применимой всеми народами во все времена педагогики, ибо меняются и люди и миры. Вместе с тем, процесс ассимиляции и интеграции народов не позволяет забывать об их глубокой самобытности. По Дильтею, главная цель образования и воспитания – восхождение от природного начала к высшим свойствам человека.
Кто таков учитель? Это прежде всего художник, ваятель умов и душ. В конце XIX века, когда рационализм и прагматизм заполонили собой все закоулки учебных заведений (особенно в Америке), Дильтей публикует статью «Школьные реформы и школьные классы» (1890). В ней он выступал против крайностей. Деление на классическое и реальное образования вело к дегуманизации не только педагогического процесса, но и всего общества. Дабы избежать столь нежелательного развития событий, ученый настаивал на интенсивном изучении в школе гуманитарных предметов. Лекции по истории педагогики от античности до времен Коменского легли в основу «духовно-исторической школы» в педагогике. Эта школа получила широкое распространение и дополнялась школой духовно-художественной. Впрочем, новые методы постепенно внедрялись по всей Европе. Духовное развитие молодежи шло таким образом параллельно с художественно-эстетическим, религиозным воспитанием.
В Германии к середине XIX в. деятельность педагогов, учителей, воспитателей приняла общенациональный масштаб. Велика была и роль Ф. Дистервега (1790–1866), прошедшего школу ряда университетов (Гейдельберг, Херборн, Тюбинген). Он сделал немало полезного для развития школьного дела. Преподавал физику и математику в гимназиях и образцовых школах. В Берлине им созданы четыре учительских общества. Его избирают председателем Всеобщего немецкого учительского союза (1848). Дистервег издает педагогический журнал под названием «Рейнские листки». Получила известность и его знаменитая «Записка 23», в которой он требует учреждения единой школы для всех детей нации без различия состояний и будущего призвания. Власти, настороженно относившиеся к его деятельности, увольняют педагога в отставку. Обычная судьба непокорных и дерзких умов. Дистервег по праву считается одним из талантливейших немецких педагогов-практиков (на его счету 20 учебников и руководств по математике, естествознанию, географии, астрономии, немецкому). Основным принципом, главным методом обучения он считал умелое сочетание в преподавании культуры и природосообразности. Сторонник метода развивающего обучения, Дистервег связывал успех школьного дела с самодеятельностью и творчеством учителей и учеников.