Свингующие пары Лорченков Владимир
Нет, не сегодня, сказал я, смеясь со всеми. Я просто хочу сказать, что главная особенность книг начинающих авторов, – книг, которые никто не читает, потому что это, как правило, неудачные опыты, – странные, чудные имена.
Ну, вроде как мое, сказал Диего ровным тоном, которому, без сомнения, поучился у Алисы.
Так точно, господин старший лейтенант, сказал я, поддразнивая военное звание Диего, которое он получил, как дипломатический сотрудник какого-то там ранга, что в милитаризированных латиноамериканских странах считалось такой же нормой, как в России Петра Первого. Кажется, в табели о рангах наш Диего занимал бы предпоследнюю с конца строчку.
Вроде как твое, сказал я.
Значит, я герой неудачного романа, сказал Диего.
Си, синьор, сказал я с гаденьким акцентом, чем ужасно развеселил девушек. Диего, вскочив, схватил полотенце и принялся изображать из себя рыцаря Круглого стола. Ухр, уфр, пыхтел он, вращая полотенцем, словно мечом. Я сделал вид, что он поразил меня в самое сердце и встал на колено. Диего торжественно положил мне полотенце на плечо и сказал.
Я посвящаю вас, сеньор, в великие писатели и неудачники, сказал он.
А разве великие писатели другими бывают, сказал я смиренно.
Он скромничает, а на самом деле большой молодец, сказала Лида, украшая мою голову импровизированным венком из петрушки, укропа и какой-то кислой зелени, которую Алиса клала в суп, если на нее раз в год находило желание приготовить что-то специфически молдавское.
Он скромничает, а на самом деле большой гаденыш, сказал Алиса и поправила венок на моей голове, отчего я стал похож на бесшабашного «дембеля», который снимается для прощального альбома.
Удивительно, но я почувствовал в касании ревность. Я посмотрел ей в глаза, она не отвела взгляд. Погладила меня по щеке машинально, – жестом хозяина, приласкавшего прижавшегося к ноге пса, – и пошла в комнату. Поставить нам что-то повеселее моего распроклятого Баха, от которого у нее скисло бы молоко, будь она беременна, как любила говорить моя жена. Как правило, это были веселые поп-песенки британских исполнителей, которых Алиса обожала. Диего предпочитал ставить нам горячие латиноамериканские мелодии, такие же фальшивые, как он сам. Лида слушала то, что ей предложат. Мы, дурачась, потанцевали слегка под что-то тягостное – словно пластинка на старом проигрывателе, кажется это был «Оазис», – и вернулись на кухню, вытаскивать стол.
Какой это молдавский корабль ты там собираешься разбить бутылкой шампанского, аферист, сказал я Диего.
Он закатил глаза и прижал руки к паху, изображая молдавского министра иностранных дел, посещавшего не только свинг-вечеринки, но и торжественные мероприятия – причем с одинаково постным выражением лица, – и пробубнил.
Открытие международного порта в устье Дуная и торжественный спуск на воду первого судна, кото… сказал он.
Возьми меня с собой, капризно сказала Алиса.
Мы с Лидой переглянулись.
Мон амур, по условиям дипломатического протокола я вынужден быть там с моей прекрасной толстопятой русоволосой женой, моей конфеткой, моей м-м-м-м-м, сказал он.
Вынужден, сказала, смеясь Лида, ах ты засранец.
Разумеется, вы едете с нами, загорелся Диего.
Как вам пирог, сказал я, горделиво раскладывая ржаное тесто с тремя видами мяса и зелени по тарелкам.
Амиго, когда моя служанка сбежит от нас с цирком, я найму тебя в повара, сказал он.
Быстрее бы, сказала ничего не значащим голосом Лида, отправляя себе в рот кусочек пирога. Я отдал должное самообладанию своей любовницы. Еще вчера она, содрогаясь у меня на руках, отказывалась возвращаться домой – туда, где ее муж каждую ночь трахает свою сестру. Которую держит для всех служанкой. И трагическую историю о смерти которой – сестры, сестры, – так любит рассказывать, прослезившись.
Он вытирает об меня ноги, они вытира… говорила она, повторив это раз сто, не меньше.
А я гладил ей спину, поглядывал в окна, и все ждал, чтобы это поскорее кончилось.
Потому что я вдруг очень захотел к Алисе.
Но до того, как мне удалось успокоить Лиду, я узнал много интересного. Начиная от того, где же действительно родился Диего, и заканчивая нюансами его вечеринок. Узнав все, я подумал, что неустойчивый центр силы – центр тяжести, – нашей четверки плавно переходит ко мне. Но забыл о том, что женщина, которой нечего терять, опаснее даже китайской кошки, загнанной в угол.
А Лиде и правда уже нечего было терять.
…как вкусно, сказала Алиса, и отложила пирог, почти нетронутый.
Лида же, распробовав, принялась подчищать тарелку. В отличие от Алисы, она ела как мужчина – не стесняясь, и много. Еще положить, спросил я. Угм, кивнула она. Алиса глянула презрительно и отщипнула еще кусочек с ноготь. Ешь, дорогая, сказал я. Она улыбнулась мне, и через силу что-то пожевала. Я налил всем еще виски. Если ты не хочешь, я съем твою порцию, сказала раскрасневшаяся Лида. Я вдруг понял, что она пытается успокоиться, жуя.
И, наверняка, располнеет.
Алиса улыбнулась покровительственно, и с облегчением опустошила свою тарелку в Лидину. Хрю-хрю, хрюкнул Диего. На себя посмотри, свин, сказала Лида, тарелку чуть не вылизываешь.
Я бы и рад поехать, да не смогу, сказал я. Правда, сказал я, смеясь и негодующе поднимая руки, но было уже поздно.
У него встреча с любовницей, ядовито сказала Алиса.
Он пойдет в клуб на пи-пи шоу, взвизгнул счастливо Диего.
Он пишет, сказала Лида.
Бинго, сказал я, поблагодарив одними глазами.
Какие у тебя красивые глаза, сказала вдруг Алиса. И добавила – как у бассета.
Твой кинжал для coup de grace всегда плохо заточен, сказал я с горечью и постарался запить ее виски.
Завтра, с утра, сказал Диего. Дадим этому, черт его побери, писателю, побыть наедине со своими бреднями, сказал он, и подмигнул женщинам. За тобой приедет машина, поедем с шампанским, сказал он Алисе. Пусть только не гонит, сказал я, вспомнив сумасшедшего шофера, которого Диего подобрал на какой-то автобусной станции. Тот мог машину в игольное ушко провести, но ехал так быстро, что меня давило притяжение, как в сверхзвуковом самолете. Диего, как и все самозванцы, выдавал себя в мелочах. Одной из них был водитель.
Шофер не дипломата, но гангстера.
Ну и проваливайте, сказал я ворчливо, авось еще пару строк рожу.
Мы вернемся через день, сказал Диего. Я предлагаю дамам морскую прогулку на корабле, с ночевкой в открытом море, сказал он галантно. Под флагом нашей великой державы, сказал он, смеясь. Тебя проклянет команда, сказал я. Женщина на корабле всегда к беде, сказал я, вспоминая что-то такое, прочитанное в книгах, которые я так любил когда-то. Ах, милый, сказала Алиса.
Ты на корабле – бедствие похлеще любой женщины, сказала она.
Я прикрыл веки, соглашаясь. Писатель всегда чуть больше женщина. Больше даже, чем ему бы хотелось. У меня никогда не было причин сомневаться в своей мужественности. Так что я признавал женское начало без каких-либо оговорок, сомнений или смущения. Писатель всегда дешевая кокетка, и он всегда заигрывает. Этим он, в конце концов, надоедает всем. Тем, кто его любит, незнакомцам, мирозданию, наконец. В итоге, он всеми покинут.
А когда вокруг никого не остается, он заигрывает сам с собой.
Я сказал об этом, и понял, что Алиса осталась мной довольна. Она снова взглянула мне прямо в глаза, и они были спокойны и я видел в них дно. Это значило, что их поверхность не возмутилась. Алиса улыбнулась и погладила мою руку. У меня перехватило дыхание: мне стало горько от того, что она не принимала меня таким, каков я есть. Но я так любил ее, когда она принимала меня… Даже когда перестал любить.
Какая вы красивая пара, сказала Лида, и я не услышал в голосе ревности. Но все равно вздрогнул, и чуть убрал руку, что, конечно, не укрылось от Алисы, и глаза ее вновь потемнели, и вот я, по волшебству злого мага, уже на берегу северного моря. Грязная пена волн, частые валы, которыми склочная стихия колотит в берег, как истеричка – по столу, и ровный гул надвигающейся беды. Алиса презрительно скривила губы.
Она любит, когда я самоуничижаюсь, сказал я.
Я люблю, когда ты настоящий, сказала Алиса.
Она просто тебя любит, сказал Диего.
…на утро, проводив Алису, я побрел в город, и несколько часов бесцельно бродил по нему, пока с удивлением не понял, что просто сужаю кольца вокруг дома Диего и Лиды. Я разобрался в себе и вынужден был признать, что мне не хватает их. Всех троих. Так что я решил хотя бы побыть в доме, который хранил еще их присутствие – Алису завезли сюда перед поездкой, – и посидеть в комнатке наверху, глядя, как по серому из-за грязи и снега полю бродят вороны. Стражники Брейгеля, вот кого они напомнили мне на этом средневековом – из-за теней и света – поле.
Я поднялся по тропинке, спугнув бродячую собаку – из этого парка их выгоняли, и они были дергаными – и постоял у сторожки, где работники хранили инвентарь для ухода за деревьями и кустами. В кустарнике шиповника я застрял, пытаясь снять с сучка мумию ящерки, нанизанной сюда, наверняка, сорокой. Может быть и другой птицей, но я не разбирался в них, хоть Диего и предлагал мне в подарок «Справочник орнитолога – любителя».
Мир полон ненастоящих людей, которые понятия не имеют, как выглядит пустельга, где растет голубика и как понять, откуда дует ветер, если он слабый, говорил Диего.
Он был прав и сейчас обдирая пальто о моток колючей проволоки кустарника, я дал себе слово, что открою когда-нибудь мир, в котором мы живем, и которого бежим, надув каждый вокруг себя большой мыльный пузырь своего одиночества. Если сестры Диего, которую он выдает за служанку, нет дома, – подумал я, сняв таки тельце ящерки и положив его на землю, – просто прогуляюсь, как следует. Пыхтя, поднялся по горке наверх. Постоял, приводя в норму дыхание, на поле у дома. После чего, не спеша, побрел к крыльцу. Зачем я здесь, подумал я. В мои планы вовсе не входило нарушать тайну Диего и его сестры. Эта их тайна – вроде ореха, спрятанного белкой в землю, забытого. Но из него вырастет дерево. Так или иначе, чужие тайны это часть мира, такие же удивительные и прекрасные, как и природа, окружающая нас, подумал я. Так что я просто выпью чаю и посижу, молча слушая смех отсутствующих жены и друзей, подумал я, поднимаясь по ступеням.
Двери были уже открыты – она увидела меня издали.
И ждала меня молча. Я зашел, она заперла дверь и, задев меня платьем, повела наверх, раздеваясь на ходу.
***
Она шла впереди, разбрызгивая соки пизды и вещи.
Оставляла следы для охотника.
Халат, накрахмаленный, словно карикатура. Пояс от него, свернувшийся нитью клубка Ариадны. Она метила свой путь, словно дом был – Лабиринтом. Я готовился к встрече с существом с налитыми кровью глазами, рогами, головой быка, телом атлета. Моя грудь дрожала, словно я испускал последний вздох. Неудержимая эрекция тащила меня за Анной-Марией. Хотя в висках трубил сигнал к отступлению одинокий горнист. Опасность, опасность, опасность, звенела медь в моих висках. Отступление, и да будет путь прикрыт авангардом. Но член, – драчливый, словно все войска гусар, – неудержимо тащил нас вперед. Все мое сопротивлявшееся от ужаса тело. Он тащил мои ноги, едва успевавшие переступать, словно их тянули на аркане воины Золотой Орды, разграбившие селение. Нет, нет, нет, молчаливо вопили они. Только не дома. Да, да, да, ревел член. Где угодно. Увидел врага – руби. Бейся насмерть, или ложись умирать. А лечь для члена значило – умереть. Так что он не собирался сдаваться. Я едва удержался от того, чтобы потрогать его руками. Анна-Мария, на ходу – и как умудрилась, – стянула с одной ноги чулок, слегка попрыгав, и продолжила идти. Затем в меня полетел другой чулок. Я почувствовал, что шалею.
Хочешь, полетаем, сказала она мне.
Это еще как, сказал я, едва успевая за ней по лабиринтам дома.
Увидишь, сказала она, и не отставай, а то не найдешь.
Я давно на тебя глаз положила, сказала она.
Ах ты сучка, сказал я.
Она бросила на меня еще один взгляд, – второй за день, – и остановилась, чтобы стянуть трусики. Получилось так изящно, как будто она переступила невидимый барьер – словно воспитанная, дрессированная годами лошадь, которую учат не терять хладнокровия даже в самые неожиданные моменты паркура. Я наткнулся на нее, и шлепнул по заду обеими руками, но Анна-Мария никак не отреагировала.
Не в коридоре же, сказала она равнодушно, и продолжила движение.
Я, путаясь в джинсах и ремне, – решил раздеться в пути, последовав примеру своей Ариадны, – поскакал вслед за ней. Все вещи Анны-Марии были белыми, и похожи были в извилистых коридорах на меловые знаки, на отложения кальция, которые вода и камень годами откладывают на стенах пещер. Интересно, как давно она не еблась, подумал я, с наслаждением раздувая ноздри. Если достаточно, то меня ждет сеанс узкого бурения. Анна-Мария, смуглая, сливающаяся с тьмой коридоров, сняла с себя последнее – это был бюстгальтер, – и, взмахнув рукой назад, оставила его аккурат у меня на поясе.
Мы уже были в комнате для прислуги.
Маленькое, – на десять квадратных метров, не больше, – помещение, с узким диванчиком, тянувшимся вдоль стены. На стене висел плакат с рекламой кинофильма 50—хх, что-то в стиле «пин-ап», неуловимо эротичное, но, в то же время, целомудренное, как только может быть целомудренной шлюха. Несколько мягких игрушек на тонком, – откидном от стены у окна с ящиками, – столе. Закрытый ноутбук на полке в углу. Шкаф-купе, не отнимавший места, и ради которого пожертвовали доброй половиной комнаты, понял внезапно я.
Она стояла ко мне спиной, обхватив грудь руками.
Да у тебя тут комната тинейджера, сказал я, но она промолчала.
Ну, теперь-то пора, сказал я, но она снова промолчала.
Я крепко схватил Анну-Марию за плечи, развернул и грубо поцеловал, вталкивая язык как можно глубже. Потом толкнул мягко куда-то у солнечное сплетение, и она уселась на диван, охнув. Я присел на корточки и стянул с себя левый – не давшийся на ходу, – носок. Прислонился носом к ее лобку. Снова толкнул Анну-Марию, вернее, нажал ей на плечи, и она легла, подставив мне все. Я пошудуридил в пизде языком. В этом не было ничего от ласки. Я пытался определить глубину. Конечно, на роль лота куда больше годилась другая моя мясная штука, так что я встал перед женщиной на колени, и стал водит членом по расщелине.
Вломи, сказала она сквозь зубы.
Я поспешил, словно нацисты в Австрию. Вошел одновременно с призывом.
У нее оказалась странная пизда: достаточно глубокая, чтобы я мог поместиться весь – что причиняло боль не только Лиде, но даже и Алисе, – но невероятно узкая. Я не чувствовал матки, и это была первая матка, до которой я не дотянулся. Но всякий раз, когда я всовывал, она кряхтела, стонала и тужилась. Узкая и глубокая. Тонкая скважина, из которой бьет ключевая вода, думал я, накачивая Анну-Марию. Я не торопился, мне хотелось запомнить первый раз. Она лежала, запрокинув голову, и глядя куда-то на стену, и мяла грудь. Я обратил внимание на мягкий живот, на мясистые ляжки, на совершенно небритую промежность, тяжелые, – начавшие уже чуть провисать, – груди.
Убери руки, велел я, продвигаясь наобум, ведь не всегда им нравится грубость.
Но Анна-Мария оказалась, как большинство, и подчинилась, даже чересчур быстро. Каждая женщина в глубине души – прусский ефрейтор. Поставь в строй, дай пару пощечин, одну зуботычину, заставь проползти по-пластунски полосу препятствий, накричи, нагруби, вели сделать то, это… в общем, командуй, и она придет в экстаз. Редкие, очень редкие женщины бывают по-настоящему свободны. Кажется, у меня из таких была только Алиса, подумал я, и подумал, что впервые подумал про Алису «была». Это значило, что я и правда собираюсь уходить от жены. Но я не был уверен, что хочу этого.
Готов ли я обмануть Лиду и остаться с женой?..
…Анна-Мария жалобно хныкнула снизу, и я вспомнил, что совсем забыл о ней. Пришлось вернуться к подробному изучению ландшафта. Я обратил внимание на несколько растяжек на груди. Но соски были, как у не рожавшей. Значит, она теряла форму и возвращалась в нее, понял я. Наклонился, и послюнявил соски. Она застонала. Я выгнулся назад, и приподнял ляжки, держа их, как рабочий – рукоятки тачки.
Только не в меня, сказала она вдруг.
Господи, в нашем-то возрасте и такие нежности, сказал я.
…А, да твой же братишка, он же стерилизовался, сказал я, и понял вдруг, почему Диего это сделал.
Она не подала виду, что взволнована раскрытой тайной.
И тем не менее, сказала она.
Помолчи, если тебе нечего сказать, сказал я.
По-настоящему важного, имею я в виду, сказал я.
Ох ты, он у тебя такой широкий, сказала она.
Ну, вот, другое дело, сказал я.
Мы поговорили немного, – она и в этом не представляла никакой тайны, никакой загадки, – но потом разговор сошел на нет. Я все порывался спросить, что она имел в виду, когда предложила полетать, но откладывал. А потом вошел в раж, и мне стало не до того. Я ускорился, она заскулила. Я обратил внимание на то, что, хоть тело Анны-Марии и было смугло, – но в промежности и на груди кожа казалась светлее, – но раздетой она не выглядела латиноамериканкой. Хоть и обладала шикарной, черной, шелковистой, – как оперение ворон, отгонявших голубей от раскрошенного хлеба… ворон, скакавших по утрам перед нашим домом, – шевелюрой. Причем и внизу тоже. Мне доставляло удовольствие играть с волосней. Я то собирал ее в кулак, от отпускал, то растрепывал, то старательно приглаживал. Я играл с мышью Анны-Марии, как большой, вальяжный, опасный кот. От этого, мне казалось, она возбуждалась еще больше. По телу поползли пятна – первые признаки оргазма всегда чума, – и она вцепилась мне в ягодицы. Это было так… сладко, что я не нашел в себе сил удовлетворить просьбу дамы.
Получай, сказал я.
Она широко раскрыла глаза, но было уже поздно. Сама позиция не позволяла быстро вырваться. Оценив все это в доли секунды, оАнна-Мария – как опытный боксер, который не тратит время на лишние движения, и выбирает максимально эффективный путь, – вцепилась в мою задницу еще крепче, и потянула на себя.
Если уж спустит в меня, так хоть кончу, было написано на стене огненными буквами.
Мне показалось, что я достиг все-таки матки. Но это, конечно, была иллюзия. И я спустил все свое нетерпение, и любопытство, и жажду, и жар семени, которое накопил специально для нее в потайном уголке своих каналов – каждый раз, когда мы приходили к ним в дом и она задевала меня своим халатом, конечно, намеренно, сучка такая, я откладывал еще пару миллиграммов слизи, словно лосось какой, – спустил, прижавшись так крепко, как только можно было.
Если бы в пизде Анна-Марии было дно, я бы вышиб его, как у бочки.
Но ее нора предусмотрительно была изрешечена потайными выходами, и моя сперма сочилась во все клетки тела Анны-Марии, и, клянусь, от слюны в уголках ее губ отдавало моей спермой. Я со стоном отвалился, и уселся прямо на пол, опершись о диван спиной. Передо мной маячила ее пятка, а нога лежала у меня на плече. Мы ничего не говорили. Она глубоко дышала. Я похлопал ее по ляжке, приводя в чувство. Тогда Анна-Мария взвизгнула, и вскочила. Побежала в ванную, – она пряталась за шкафом-купе, и только тогда я понял, как обманчива эта комната на первый взгляд… совсем как весь дом… совсем как хозяева… – и пропала там минут на десять. Вышла с тюрбаном на голове. Тогда-то она и стала похожа по-настоящему на восточную женщину. Думаю, это все индийское полотенце. Я все еще сидел на полу, и глядел оттуда на ее волосню в паху. Это возбудило меня. Но оказалось, трахаться снова рано – она пошла искать какую-то чудо-таблетку, которая бы не позволила ей залететь. А потом снова вернулась в ванную. Я крысой шмыгнул к столу с вещами и бумагами. Что-то подсказывало мне… и так оно и оказалось.
Диего писал сестричке письма.
***
…здравствуй, сладкая, можешь ли ты представить тот день, можешь ли ты представить тот час, когда крылья совы – помнишь, из дерева, она стояла на полке в нашей кухне до переезда – сомкнутся над нашими головами, и дадут нам постель, и дадут нам альков, и дадут нам кров. Кров и кровь, любовь и кровь, кровь и морковь. Там где любовь, там всегда кровь, говорил он нам, помнишь? И это даже не звучало пошло: все, к чему прикасались губы этого старика, превращалось в ужас. Помнишь? Я не верю в то, что ты забыла, не верю, что следы твоей памяти занесло песком, просыпанным из матрацев, на которых резвились тысяча и один человек, тысяча и одна ночь. Если бы я был лебедем, сладкая, я бы спел для тебя последнюю песню.
Я бы трахнул тебя, будь я даже птица, моя Леда.
Как хорошо и как горько – знать, что в этом ноябрьском небе страны, ставшей нам мачехой, мы с тобой никогда не полюбим больше.
Это как ехать, ехать, смотреть на верстовые столбы, – ими истыкали все дорожное полотно эти ужасные бородатые русские рабочие, в свободное от распития водки и работы время громившие наших предков в этой убогой Бессарабии, – и думать, что все, когда-нибудь, изменится. Станет не таким, как в пути. Ты приноравливаешься к дороге. Учишься ходить на расставленных широко ногах, чтобы не упасть из-за качки вагона. Ты привыкаешь жить в пути. И хотя ты едешь куда-то, но постепенно начинаешь жить тем, что происходит сейчас.
Движением.
Но вот, на одной из остановок – томительных, мучительных, словно полтора часа до рождественского гуся из духовки, – ты вдруг узнаешь, что никуда дальше не едешь. Остановка – конечная.
Все кончено, кончено, кончено.
Знаешь, когда мне сунули толстенный том Фаулза, – книга называется «Волхв», но в ней, к сожалению, нет ничего о религии, – я пролистал почти половину за пару часов. История меня не заинтересовала. Там идет речь о парне, которого группка то ли врачей то ли извращенцев, мучила на протяжении всех пятисот страниц. С какой целью? Они, видишь ли, хотели просто научить его любить. Гребанные идиоты не понимали – вернее, не понимал сам автор, высокомерный, лощеный, хвастливый англичашка, которому, отдаю должное, хотя бы хватило мужества описать себя таким, как он есть, – что умение любить, как и чувство воды у пловцов, это врожденное.
Ты или умеешь скользить, или нет.
Но англичашка, – высокомерный и натужный, как все англичашки, получившие высшее образование в каком-нибудь пятисотлетнем карцере, где их трахают в жопу и макают головой в парашу старшеклассники, – не потянул на то, чтобы признать очевидное. Дидактист, как и все сраные англосаксы – помнишь, как они издевались над нами в школе из-за акцента, и это американцы, потомки и дети эмигрантов! – он потратил годы жизни и тонны бумаги (подумай о черновиках) на то, чтобы кого-то Повоспитывать.
Указка, доска и розги.
Отберите это у человека, который говорит по-английски, и мир для него рухнет.
Я помню, как ты переживала и мучилась, когда мы только переехали, сладкая. Помню, как ты плакала, когда впервые, в подъезде нашего многоквартирного дома, наткнулась на парочку трахавшихся негров. Ты, рыдая, рассказала мне, что они не только не смутились, но еще и кричали на тебя своими высокими визгливыми голосами, уносящими куда-то далеко, на хлопковые плантации Юга. Почему их там не оставили? Почему американцы предпочли дать свободу этим животным, и, – вместо того, чтобы заселить пустующие пространства нами: трудолюбивыми, свободными белыми людьми из Восточной Европы, – забили свою страну черным мясом до отказа? Потому что они извращенцы, сладкая. Потому что они мнят себя пиздой, а пизда всегда голодна. Тебе ли не знать. И пусть не я разбудил голод твоей пизды, пусть не я дал ей первый прикорм нежной кашицей соскобленной с плода мякоти, но именно я, милая, стал тем, кто накормил тебя досыта в первый раз. Признай это, сладкая, признай. Я часто спрашиваю себя: почему они, ублюдки этакие, не спасли нас во время Катастрофы? Почему они дали бесноватому ефрейтору – я знаю, что это уже штамп и пошлость, но как иначе назвать эту блядину, это исчадие ада, оставившие нас сиротами спустя 50 лет после своей смерти, – уничтожить 6 миллионов европейцев? Конечно, нет, сладкая. Я знаю, что ты думаешь, но давай оставим эти бен-гурионовские сказки для рупора ЦАХАЛА или как там называется эта их сраная маланская армия, от службы в которой я успешно откосил? Мы, сладкая, две тысячи лет жили в Европе, и стали нормальным, цивилизованным европейским народом. После этого нас травят, как тараканов каких-то, а затем буквально пинками выгоняют из Старого континента куда-то в Азию. В невыносимо жаркую пустыню без воды.
Кормить нашей кровью блох, комаров, и сраных арабов.
Почему же это случилось? Почему они не приняли нас – Штаты, так много болтавшие о любви и поддержке. Почему обрекли на смерть? А если и принимают сейчас, то лишь приятное дополнение, un peu de creme blanche к черному, – из блядь, какао, – мороженному? Я думаю, вся фишка в том, что они ненавидят евреев. Вот и все, сладкая. Эта ненависть вечна, иррациональна, и она переживет нас с тобой. Нам просто надо научиться жить с этим, как живут со стуком колес пассажиры поездов дальнего следования. Ту-ту-ту-ту. Нас-не-на-ви-дя-т. Поэтому куда лучше было отказаться от судьбы, избранной нам этим дебилом, – отчимом, – чем остаться изгоем до конца дней. Наши с тобой дней, сладкая.
Ведь только смерть разлучит нас.
Я пишу тебе это, и покачиваюсь, словно в купе поезда. Ту-ту-ту-ту, сладкая. Остановка. Ты останавливаешься, – вернее, это тебя останавливают, потому что ты как сидел в вагоне, так и сидишь, – и за занавесками, всегда грязными, что-то темнеет. Тебе кажется, это стены очередного вокзала, и вот-вот голос откуда-то сверху объявит следующую станцию. Но нет. Все затихает, и наступает ночь, а потом утро, а поезд так никуда и не идет. И ты обуваешься, чтобы выйти, и увидеть конечную станцию. Тупик.
Что же, оттуда мне улыбаешься ты, а раз так, то имеет ли смысл протестовать.
И пусть все мы в начале жизни выписываем себе билеты в страну счастья, пространства, заполненные светящимися каруселями, блестящими машинами, домами в колониальном стиле, и другими аксессуарами Счастья – оно, дешевая кокетка, увешивается ими, как модница дешевой бижутерией, – но финал, о, финал… Он вполне предсказуем, впрочем. Он похож на тупичок, куда загоняли бронепоезда с белыми офицерами наши предки. Стенка из глины, последний свисток паровоза, и щелкание пуль – их расстреливали, едва они, пошатываясь, спрыгивали на насыпь, подгоняемые криком охраны. Еще он похож на тупики, куда загоняли вагоны, набитые нашим племенем – нашими детьми и нашими женщинами, – в жаркие летние дни, вагоны, куда смеющаяся немецкая солдатня сыпала известь. Вагоны, через неделю начинавшие цвести всеми цветами ада. Иногда я жалею о том, что в одном из них не корчился, – изблевывая свои юные, розовенькие еще кишки, – наш с тобой сладкий отчим. Забавно, мы должны быть благодарны ему: он вывез нас из этого вечного русского ада в благословенную страну Молока и Меда.
Жаль только первое оказалось его малафьей, а второе – искусственной добавкой из тростникового сахара.
Помню, ты все плакала и плакала – а я даже не знал, как утешить тебя, ведь шел всего десятый наш день в этой стране, мы были напуганы, дезориентированы, ничего не соображали, – а он сидел в углу и хихикал. Великая страна. Великие баскетбольные сборные. Авангард цивилизации. Будущее планеты. Ваше будущее. Мать сидела в углу, и бойко ему поддакивала. Она как бы не понимала – и отказывается признать это до сих пор, – что происходило. Наша мать великий кудесник, она состоялась куда лучше, чем Гудини. Она может перенести себя в какой угодно момент из какого угодно места. В любое другое. Просто задайте ключевую фразу, и душа покидает тело, и вы видите перед собой всего-навсего мясную куклу, которая хлопает ненастоящими глазами. А? Что? А? О чем вы? А вопрос очень простой. Всего-то навсего.
Почему ты вышла замуж за человека, который ебал твоих детей?
Но оставим в покое нашу мать, нашу сладкую, невысокую, задастую бойкую женщину, так отличившуюся в юности – до сих пор на ее профайл в социальных сетях приходит масса восторженных откликов от ребят, с которыми она училась, и которые вспоминают ее Душой Класса, – и которая бойко допрыгалась до большого пребольшого живота в свои 19 лет. С ней встречались самые лучше парни. Крем де ла крем. Один из них ей бэбика и забацал.
И, – как положено крему, – сумел вовремя растаять.
Пена дней. Дымка над чашечкой кофе. Тут на сцену – как в любительских спектаклях и положено, – и выступил наш отчим. Мрачный, венецианский купец. Некрасивый, носатый, занудливый долговязый первокурсник. Который взял на себя все грехи. Дал ребенку свою фамилию. Взял в жены пузатую. Тьфу. Должно быть, он ждал, словно паук – несколько лет, в темноте, – и не спешил показаться. Но лишь когда она зависла в нитях, клейких и прочных – как парашютист, замотавшийся в стропах, – только тогда он вышел, торжествуя, на всех своих шести лапах. Или сколько там их? Я не смотрел ни разу, пауки до сих пор внушают мне ужас, сладкая. И наш долбанный папаша – так называемый и самопровозглашенный, – очень постарался для того, чтобы этот ужас пустил в меня корни, как сорняк, как рак.
Если я попробую освободить себя от всех страхов, которыми пропитан, я буду вынужден избавиться от себя самого, понимаешь?
Я утешал тебя, мамаша в углу делала вид, что все прекрасно – ей великолепно это удается, идет речь о Третьей Мировой или распродаже, – и отчим что-то болтал про адаптацию и великий плавильный котел. Нам уже было по шестнадцать, и он уже если и ебал тебя, то лишь после ожесточенной схватки, ведь ты выросла. Но в тот вечер он знал, – и мы это знали, – что не встретит особого сопротивления. Ты была подавлена, ты была смятена. Кто знает, может быть тебе и хотелось бы, чтобы кто-то вонзил в тебя по самую рукоятку в ту ночь. Может быть, тебя бы это успокоило. Я подумал об этом, а отчим перехватил мой взгляд, и мы мгновенно поняли друг друга.
В его торжествующей улыбке я увидел приглашение присоединиться.
Но я был чересчур юн, мальчики ведь взрослеют с отставанием. Вечные второгодники. Чтобы по-настоящему понять женщину, – по-настоящему уметь владеть ей, – надо быть старше, намного старше. Поэтому меня так и мучает наша с тобой связь, сладкая – невозможность получить тебя так, как следовало бы. Но я стараюсь, я очень стараюсь. До нашего с тобой отъезда, – когда все вещи были собраны, ужасные советские ковры закатаны, а хлопочущая мамаша и этот дебил, выдающий себя за нашего отца, наматывали на себя бинты со спрятанными в них банкнотами… – как я ревновал тебя, плачущую. Ты прощалась с одним из этих твоих ухажеров, который добрался до тебя, и снес твою плотину: хитрый отчим и этого не сделал сам, он ждал, а потом просто взял да прошел по проторенному пути, он действительно умел ждать, извращенец гребанный. Мальчик… Ты плакала, он утешал тебя неумело. Я видел лишь ваши силуэты, за тонким мутным стеклом, – рельефным, – такие вставляли в двери в советских квартирах, чтобы создать впечатление роскоши, ощущение стиля, потуги нищего на графское происхождение. Он гладил тебя по голове, потом, – я видел лишь силуэты, я предполагал, – залез под юбку. Вы возились молча, потом все стало чересчур громко, чересчур явно, и я словно с ума сошел. Вы придвинули диван, – единственную непроданную вещь, которую оставляли покупателям квартиры, – к двери комнаты, и я не мог войти, не мог ворваться. Но я толкал, я кричал. Помнишь, как я кричал?
Это и мой дом, это и моя квартира тоже!
О, как мне смешно и мучительно вспоминать это сейчас.
Как насмешливо смотрел этот твой мальчик, – наспех застегнувшийся, – когда я все-таки сумел каким-то дьявольским усилием отодвинуть диван, и, едва не поломав дверь, ворваться. Ты сидела, как ни в чем не бывало. Много позже я понял, что ты просто не носила трусиков, и давала там, где от тебя требовали. Я был вне себя, я плакал. А мамаша и отчим – двое сумасшедших шляпников, сбежавших с безумного чаепития мистера Кэррола, – пересчитывали чайные сервизы, не обращая на нас ни малейшего внимания. Мать была привержена теории того, что девочка перебесится. Отчим ее всячески в этом поддерживал. В то время он уже начал ебать тебя, но это происходило не так явно, не так открыто, как после переезда. Там, в Кишиневе, он зажимал тебя на даче, когда отправлял меня за водой – далеко на поле с абрикосовыми деревьями виднелся колодец, дорога туда и обратно отнимала час, не меньше. Дома, когда никого не было. Он еще не начал посещать тебя ночами, как после переезда. А потом – смог. Семья это организм. Любой переезд ослабляет его иммунную систему. Мы дали сбой, и он, – рассчетливый паук, – воспользовался этим, чтобы поиметь падчерицу.
Да и, чего скрывать, пасынка.
Ты говорила, что думала, – он и меня трахает. Но нет, это случилось впервые лишь в ту ночь, когда я пришел к тебе, расстроенной, утешит тебя, погладить и поцеловать – мы же двойняшки, мы чувствуем друг друга, хоть и не похожи почти, – а там оказался он. И мы забарахтались в этой паутине втроем, сладкая. Это была молчаливая сделка. Я получил тебя, а, – пока я делал это в тебя, плачущую, – он получил меня.
Наш пострел везде поспел.
Так или иначе, с той ночи все изменилось, знаешь. Я говорю не о том, что мы с тобой стали откровенно трахаться: в конце концов, у нас и выбора-то особого не было, нам было по 16, мы ужасно хотели, но у нас не было никаких друзей, знакомых… круга общения, из которого можно было бы выбрать счастливчика или счастливицу. Мы видели только решетки на окнах – в районе, где селили на первые пару месяцев эмигрантов, воровали, – и негров, которые трахались в подъезде. Так я понял, каким образом устанавливались в старину родственные браки. Попросту никого лучше рядом нет.
…Я трахнул тебя за то, что он трахнул меня.
Отчим молча дал мне слово молчать. При условии, что он и кусок меня получит. Знаешь, мне не было жалко. И дело даже не в испорченности моей натуры – а каким еще я мог стать, скажи мне, – а в том, что я люблю тебя. И ради того, чтобы обладать тобой, я готов отдать все, что у меня было, есть и будет. Я даже своих нерожденных детей готов принести в жертву нашей любви. Для того, чтобы получить твоей пизды, мне надо было пожертвовать своей задницей: что же, я был готов пойти на это. И это не пустые слова, ты знаешь.
Я дал себя за то, чтобы взять тебя.
Единственный, кто получил все без каких-либо условий, был наш отчим. Наш сладенький мерзенький отчим с вечно слюнявыми губами, десятью горизонтальными морщинами на лбу и капелькой слюны, которую он вечно подбирает, выхватывая из уголка рта мощным вдохом искривлённого рта.
Самое ужасное что он, кажется, любил нашу мать.
Думаю, он просто-напросто мстил ей так за все, что она причинила ему. Посуди сама, сладкая. Он с ума сходил по ней. А она в упор не видела его. Ровно до тех пор, пока живот не раздулся – всем сплетницам на радость. Тут-то она и вспомнила своего несчастного ухажера. Он любил ее, боготворил… а она бегала по всему городу с задранной юбкой, утешая себя тем, что позволяет поиметь себя лучшим из лучших. Самым веселым, наглым и бойким. Только представь себе, как отчим страдал. Наверное, даже больше еще, чем когда его нашли в том доме в реки, который я подарил им с мамой – презрев детские обиды, – и методично и долго убивали, перетягивая горло стропами.
Парашютными, это был мой каприз.
Да, конечно, в этом было что-то… латиноамериканское, но разве мы с тобой, сладкая, теперь не латиносы? Вечные самозванцы, проклятые жиды, кочевники со времен Авраама. Фальшивые евреи, усыновленные ашкенази, попавшие в Штаты, и вернувшиеся в Бессарабию, чтобы выдавать себя за латиноамериканцев. В конце концов, стать почетным консулом какой угодно страны в Молдавии стоит не так уж дорого. Вложения себя оправдывают: мы собираем богатый урожай сплетен, денег, и информации. В этом веселом бедламе и Восточном Берлине новейших времен – как они сами любят, не без пафоса, конечно, себя называть, – вся пена собрана на поверхности. И я собираю эту ммм пенку. А еще они – главный перевалочный пункт наркотрафика в Европе. Это тоже дает свои возможности, сладкая. Я ими пользуюсь. Ты хочешь знать, что мы тут делаем? Мы собираем урожай возможностей. За это мне прощается многое. В том числе и отчим, удавленный стропами – вполне в латиноамериканском тренде. Вот она, сила перевоплощения. Стоит тебе начать разговаривать, как грязный латинос, хохотать, как они, курить эти гребанные сигары, сыпать через слово «амиго», как ты начинаешь даже убийства заказывать в традиционном латиноамериканском стиле. Я даже подумывал над тем, чтобы выписать для убийства актера Бандераса, с пулеметом в чехле из-под гитары. Но это было бы to match, согласись. Хватило и того, как есть. И, знаешь, ничего лишнего: отчиму никто не сказал, когда он умирал, из-за чего все-это. Я поначалу думал, чтобы ему сказали, а потом меня осенило.
Куда страшнее, если ты умираешь в неизвестности – не зная, откуда нанесли удар.
Как ни странно, сейчас мне даже слегка не хватает его.
Вернее даже, – мысли о том, что он где-то есть. В конце концов, я должен быть благодарен этому мужчине. Если бы не он, не моя жажда защитить тебя от него, я бы никогда не пришел к тебе в ту ночь. Сладкая, мы редко говорим с тобой – я предпочитаю писать, потому что смущаюсь. Но ты знаешь, что я хотел тебя с тех самых пор, как у тебя начала бухнуть грудь. Может быть, даже и раньше. Я хотел твою зад, я мечтал вломить тебе в сраку. Пусть наш первый секс был омрачен присутствием третьих лиц, но ведь потом мы наверстали. Жалко, конечно, что у нас не будет детей: мы попросту не можем позволить себе рисковать и рожать дебилов. Но я даю тебе слово, что в тот день, когда эта сладкая девочка, – эта толстожопая русоволосая сучка, которую я люблю, конечно, но любовью коллекционера, – родит нам мальчонку-другого, после того, как я решу, что хватит, и мои канатики развяжут… мы соберемся. Укатим далеко-далеко. Вполне возможно, в те самые Штаты. Думаю, я собрал уже достаточно пыльцы для того, чтобы оплодотворить цветок любой фортуны.
Мы уже сколотили небольшое состояние, сладкая.
Ты спрашиваешь, почему мы тянем. Нам осталось совсем немного. Ты спрашиваешь, почему мне так нравится этот писатель… Лоринков, и эта его жена? О, я чувствую, что в ней есть класс и порода. Она, бедняжка – как и все люди с породой, – слепа. Ей кажется, что я тоже из породистых. Удивительно, как человек такого ума может быть настолько слеп. Не иначе боги помогают нам, сладкая. Почетному консулу Уругвая и его служанке, которая на самом деле его сестра, и которую он сладко берет за волосы, когда берет в пизду: мясистую, сочную, хлюпающую всякий раз, стоит мне пошевелить там мизинчиком. Алиса не понимает главного.
Я совсем как ее муж. Самозванец.
Поэтому у нас, кстати, много общего. Хотя, казалось бы, что объединяет писателя и почетного консула, ставшего таким за деньги, слегка афериста, чуть-чуть бизнесмена, проводника грузов, и покровителя тайн? Да все просто. Мы вечно выдаем себя за кого-то Другого.
Поэтому мне интересно глядеть на него.
Как и ему на меня: я вижу в его глазах, – когда он ненароком скользит по мне взглядом, – недоумение и узнавание. Так смотрят на свое отражение в зеркале взрослеющие дети, которые начинают осознавать себя личностями.
Он узнает во мне себя.
Может быть, поэтому он так жадно пялился на твою задницу в тот вечер, когда ты прислуживала нам. Это так возбуждает, солнце. У меня так сладко ноет в паху всякий раз, когда ты ставишь передо мной поднос с чашками, и одна из них ударяется о другую, и ты опускаешь глаза, как провинившаяся служанка – в ожидании качественной порки за свой проступок. Хочешь, я выпорю тебя сегодня вечером? Лида отправляется на какой-то там женский съезд волонетров для детских домов, – ноблес облидж, – а на самом-то деле переночевать с мужем Алисы. Моя милая жена так старательно скрывает признаки адюльтера, что никаких сомнений в его существовании у меня не остается. Что же. Каждый получает свою долю пирога. Она предпочитает, чтобы я трахал свою «служанку» хотя бы вечеринках свингеров, чем по ночам, когда в доме нас всего трое – я слышал, она говорила это вполголоса Алисе. Господи, когда я думаю, что натягиваю свою сестру в присутствии сотни с небольшим человек, у меня струна в позвоночнике лопается. Как я люблю тебя. Как я тоскую по твоей пизде, когда ты проходишь мимо меня, задев краем халата.
…ты часто упрекаешь меня в том, что я извращенец гребанный, что я только о пизде и думаю. Ты пиздолюб, ты пиздочет, говоришь ты мне, и у тебя есть резоны так говорить. Сколько себя помню, я только о пизде и думал. В детстве мне часто казалось, – ох уж эти эти детские сады, эти школы, – что стайки резвящихся девчушек, те, что сейчас напоминают мне рыбешек, светящихся в темноте океана своими фосфоресцирующими брюшками… они окружают меня. Как кита, или дельфина.
Нет, кита.
Я слышал, что они едят лишь планктон, но дельфины охотятся стаей. Они устраивают мелкой рыбешке Верденский котел, они громят, как в Сталинграде громили фашистов, и загоняют, словно охотники на дичь – в облаве татаро-монгольской конницы. Как видишь, много книг было прочитано: самая любимая, учебник юных генералов, или как оно там, до сих пор пылится на полке в той квартире, где мы жили когда-то с маленькой, задастой, – ничего не понимающей – матерью, и угрюмым отчимом, поджидавшим нашего взросления.
Слава Богу, он хотя бы оказался не педофил, и трахнул нас, лишь когда мы повзрослели!
Киты. Представь себе, что я большой, сумасшедший, больной кит, чья система навигации дала сбой – а еще система пищеварения, – и он перестал вбирать в себя планктон, перестал цедить море. Выпить море, это ведь про китов, правда? Иногда мне кажется, что твоя пизда это раковина – чудесная, кружевная, это кружатся слои перламутра, сладкая, – глубокая раковина, к которой я могу приложить ухо, чтобы услышать шум моря, биение волн о песчаные пляжи, о каменистые берега, о суровые скалы Нормандии. Помнишь ли ты тех китов, что устроили свои игрища на оконечности Аргентины, в Ла-Плато, куда я повез тебя с Лидой отдыхать в первый раз, когда мы поженились? Мне пришлось черт знает чего наплести про сестру-дурочку сначала – про сестру-дурочку, которой я даю заработать из жалости и которую никто не берет замуж, – и сначала Лида поверила. А когда она все поняла, было уже поздно. Домашнее насилие и домашняя ложь – вот две вещи, которые затягивают больше всего, сладкая. Наверное, точно так же обработал нашу мамашу отчим. Это как просунуть палец в девственницу. Сначала – потихонечку, – кончик мизинца, потом еще чуть-чуть, еще… Растопырить ладонь, придерживать ляжки раскинутыми, а потом и вломить, сладкая. Как жалко, что не я сделал это с тобой. Я часто желаю о наших неиспользованных возможностях. Помнишь, в нашем доме, – еще когда мы не уехали в Штаты, чтобы стать тем, кем мы стали, – в углу вечно мешала розовая пластмассовая корзина, полная грязным бельем?
Как-то я вынул оттуда твои трусики. Они пахли. Ужасно, отвратительно, маленькая ты засранка. Я вдохнул их запах – сам того не желая, – и почувствовал, что у меня кружится голова. Резкий, гадкий, отвратительный запах. Он подействовал на меня, как цианид, как аммиак, как нашатырь. Если бы я был матросом, пьяным матросом, упавшим в море с кривой палубы, то после доброй понюшки таких трусов я бы пришел в себя и, – словно после литра доброго рома, – переплыл Ла Манш. Переплыл Атлантику. Переплыл все проливы мира и спустился бы во все Марианские впадины мира. И, знаешь, я понял, что ты трахаешься. Ты пахла не так, как слизь между ног девчонок, позволявших мне лишь потискать тебя. Ты пахла остро. Ты пахла дичью. Если бы ты была птицей, раненной птицей, опустившейся передохнуть на поверхность моря, – гадливой чайкой, нажравшейся мусора, – я бы подкрался к тебе из глубины черного моря, и, после двух-трех рывков, проглотил тебя. Смолотил твои кости, отрыгнул твои перья. Переработал твое тело в количество джоулей и калорий. Ты бы стала лопатой угля в пасти завода.
Кажется, я вспомнил, как называется кит, который охотится в одиночестве.
Это касатка. Касаточка ты моя. Твоя кожа блестит, как будто ты себя оливковым маслом полила, и иногда я так и прошу тебя сделать. Мне нравится запах оливы, и мне нравится твой запах. Мне нравится горьковатый вкус, в который твой вонючий пот тридцатипятилетней кобылы дает немножечко соли. Ах, как ты пахнешь, сладкая. Каждый раз, когда я подступаю к тебе – Адам на вершине грехопадения, Адам, шурудящий рукой между ног в поисках яблока, – у меня кружится голова, как впервые. Я делаю что-то запретное. И дело вовсе не в родственных связях, которые держат нас с тобой рядом. Наверное, это вопрос запаха. Сама природа велела мне не подходить к тебе. Скунсы поворачивается хвостом, чтобы отправить нежданных гостей восвояси. Божье коровки ярко раскрашены, чтобы птицы не съели их по-невнимательности. Я полна яда, говорит каждая из них своим блестящим платьицем.
А ты, своим запахом, говоришь мне – уйди, я твоя сестра.
Но это не остановило меня. Ни в первый раз, ни в сто тысяч последующих. Ты спрашиваешь меня, когда это кончится. Ты говоришь, что иногда это для тебя мучительно и это «иногда» происходит все чаще и чаще. Ты сдаешь, старушка. Но я не в силах отказаться от тебя пока. Я еще полон сладкого яда, который хочу впрыснуть в твою толстую сраку, в твою слюнявую дыру, в твои темные срамные губы, на которых так изысканно и эклектично выглядит моя сперма. Мне нравится орошать твои предгорья. Мне нравится, что у тебя там жесткие и кучерявые волосы. Мне не нужны все эти «бразильские дорожки» – в конце концов, по легенде мы уругвайцы, сладкие. Я хочу, чтобы кожа под твоей волосней потела, чтобы твой лобок был скользким, и чтобы пизда пускала слюни, ожидая, пока покормят. Все текут, но только ты, сучка, течешь какой-то удивительной слизью, одной капли которой достаточно, чтобы весь мир стал скользким. У тебя секреции повышенной жирности и густоты. Если бы пизду доили, как корову, то твоя бы заслужила вымпел передовика производства. Твою пизду возили бы по выставкам, сладкая Анна-Мария, моя единоутробная сестра, и не факт, что на нее не покусилась бы банда похитителей во главе с доктором Фантомасом.
Вчеры ты спала, а я лежал у тебя в ногах, голова на ляжке – господи, какая ты все-таки мясистая, какая же ты обалденная, солнце, как ты Красива, – и смотрел на твою дыру. На эту синеватую кромку, на мясистые губы, на задний срам, слегка выпяченный – я горжусь тем, что раскупорил твою задницу, хоть это мне досталось, шлюшка ты этакая, – и пытался вызвать в тебе желание одним лишь взглядом.
Теки, теки, теки, теки, молчаливо заклинал я твою нору.
И ты почувствовала этот молчаливый призыв, ты стала вздрагивать во сне. Я не торопился: Лида пошла в город, покупать вещи для отдыха в горах. По запаху я понял, что она не врет, и, клюнув носом в шею, пожелал удачной шмоточной охоты. Иногда мне кажется, что она вот-вот уйдет от меня к этому писателишке. Забавно, тот все время смотрит на меня так, словно сочувствует.
Ох уж эти взгляды мужчин, которые трахают твою женщину!
Смесь удовольствия, высокомерия, сочувствия, неловкости. Если бы из их взглядов делали чай, это был бы самый удивительный и разнообразный купаж. Я бы наливал его в самые дорогие плошки нашего дома. Кстати, можешь не мыть их сегодня вечером, я сам все вымою. Лида, разгневавшись, сказала мне, что, – коль скоро я трахаюсь с сестрой, – то ты могла хотя бы посуду мыть, как следует. Бедняжка кстати, иногда сомневается. Я совсем закружил ей голову. Иногда она думает, что я придумал все про сестру ради того, чтобы держать в доме толстую безотказную крестьянку. А моя ложь, как всегда, удалась. Это оттого, что она, – по сути, – правда. Недостаток легко оборачивается достоинством, и наоборот.
Реальность, она как мулета. Она и такая и этакая. А на самом деле – всегда одинаковая. А лжец это тореадор. Все зависит от того, какой стороной он развернет к вам мулету. Но как бы он не повернул, вам все равно лгут.
Я люблю дразнить мир, выворачивая его то так, то этак.
Чувствуешь себя, словно человек, надевший на руку пизду, как варежку. Мне нравится делать это с тобой, я люблю сунуть туда, – чуть не по локоть, – и вывернуть, как следует. Сладкая, ты думаешь, мы вместе потому, что я извращен – бедный порочный мальчик, шепчешь ты, прижав мою голову к своим буферам, – а тебе просто некуда деваться.
Все сложнее, намного сложнее, печальная моя.
Даю тебе слово, что скоро я увезу тебя на песчаный пляж на берегу океана, где буду целыми днями целовать тебя, а ты – купаться и бродить среди кактусов босиком. Разве что, немного противоядия мы возьмем, ведь в тех краях полно змей, одна из которых – пусть и в когтях орла, – попала даже на герб это странной страны, где миллионеры живут, как в раю, над семью кругами ада для бедняков. Но мне плевать. Мы долго, страшно долго были бедны. Мы подверглись сексуальному насилию со стороны отчима. Мы… что там еще пишут в докладах по социологии?
По всем понятиям их блядского, извращенного современного общества, мы с тобой – жертвы.
И заслуживаем самого большого вознаграждения, которое они могут нам предоставить – небытия. Но не смерти, о, нет. Я просто жажду раствориться в атомах океанского воздуха, в видах у моря, рассыпаться горсткой песка – вместе с тобой, – и избавиться от своей личной истории. Очень скоро почетного консула Уругвая, Диего Н., и его служанки, Анны-Марии Д. Х. М. – а на самом деле уроженца МССР, Давида Р-тна, и его сестры, Ольги Р-тн, – не станет. О нас никто не спросит. Провинциальные дьяволиады, местечковые маскарады, уездные свинг-вечеринки: здесь все еще суматошнее, пышнее, ярче и сумасброднее, чем в таких центрах мира, как Лондон и Париж.
В деревне, чтобы оставаться в центре внимания, надо прилагать куда больше сил и изобретательности.
Нас не будет неделю, и о нас забудут. Какой-нибудь другой консул вздохнет с облегчением, какая-нибудь посольская блядь – из Настоящих послов, а не сраных почетных консулов, как они шепчутся в лимузинах, перед тем, как выйти и поулыбаться нам, и пройти в наш дом, – устроит торжественный прием, чтобы стать звездой на миг, халифом на час. Если бы Млечный путь состоял из людей, он был бы устлан костями и полит кровью. Я же предпочитаю другие виды смазки, сладкая. Например ту, что капает из твоей дыры, стоит мне зажать тебя в углу, и потыкать в твои пышные ягодицы своим толстым обрезанным членом. Ну скажи, скажи, ну ведь не было у тебя никогда такого… большого, толстого, великолепного, а? Скажи мне хоть что-нибудь, я прихожу в отчаяние от того как часто ты молчишь. Сладкая, Анна-Мария моя, ты вошла в роль служанки-подстилки так крепко, что мне иногда даже странно становится. Разглядывая твое лицо, я начинаю находить в нем черточки чего-то индейского. Что же, значит ты такая же великолепная лицемерка и фальшивая блядь, как я. Надо бы тебе познакомиться с писателем Лоринковым. Он тоже дешевая кокетка. Думаю, вы бы поладили. Впрочем, прости, я чересчур завелся из-за этого твоего враждебного молчания, что длится порой неделями. Чего ты хочешь от меня, Анна-Мария? Дать тебе денег и отправить восвояси? Но что ты умеешь делать? Ты пропадешь без меня, несчастная девочка, которая только и научилась, что мыть посуду – да и это она делает не очень умело, вызывая нарекание хозяйки, – ты ревнуешь к тому, что я иногда ночую с Лидой? Но я буду изменять тебе и после того, как брошу жену. Ну, или она меня, ведь, как я говорил, она все чаще посматривает на меня так, словно прикидывает, каковы наши шансы. Ты никогда не понимала, почему я женился на ней, сладкая. А все ведь очень и очень просто.
Она напоминает мою сестру.
Тебя, сладкая. Но нет никаких причин ревновать – у нас с тобой такая богатая личная история, что я все оставшиеся 100 с лишним лет жизни намерен посвятить исключительно нам. Я хочу состариться с тобой и нахожу справедливым, что мы умрем вместе. Раз уж мы родились вместе же. Я никогда не говорил тебе об этом, а сейчас, так и быть, скажу. Лиду я встретил во время одного из своих великих крестовых походов, как я шутливо называл попытки уйти от тебя. Ведь для этого все эти крестоносцы сраные бежали на святую Землю, разве не так? Не обрести, но потерять.
Я хотел потерять тебя, как опостылевший лен, как замок, который требует капитальных вложений, которых нет.
Я запутался в тебе, как в долгах, я погряз в тебе, как в карточной игре. Ты помнишь, мы уже жили вместе, но гениальная идея с почетным консульством еще не пришла мне в голову: это случилось позже, когда я, поддавшись порыву сентиментальности, съездил в город нашего детства, чтобы убедиться – он потерян навсегда. Это был совершенно другой город: остатки мраморного великолепия, затерянные в джунглях, и населенные обезьянами. Как он оказался непохож на Кишинев нашего детства! Кукольный, игрушечный, чистенький городок исчез куда-то, словно смятая кулаком бумажная модель. Вот в этом-то мятом ворохе бумаги – грязной и потемневшей – мы сейчас и живем. Но тогда, прогуливаясь по разбитому асфальту Кишинева, я и встретил ее. Лиду.
Она дала мне просто и естественно, как сраная крестьянка – проезжавшему мимо лорду.
Что неудивительно. Она была шлюхой. Настоящей, ну, проституткой. Брала еще не по прейскуранту, но уже брала. Крутилась – вертелась в местах, где можно встретить иностранца. Она с ними жила – все время их пребывания в Молдавии. Иногда это длилось пару недель, иногда месяц, а как-то даже – почти полгода. Она рассказала мне, пока мы обедали. Лиду интересовало, на сколько я приехал в Молдавии. Я предложил обсудить это наедине, и мы пошли в ресторан, а потом в гостиницу, где я разложил свою новую знакомую на кровати. Она не кокетничала и не смущалась, и не выторговывала себя подороже, как стали делать женщины этого города, когда поняли, что мужчины – их последняя надежда, – не стоят и ломаного гроша. Мужиков здесь нынче почти не осталось. Потому, может, мне так и нравится устраивать эти гигантские вечеринки в доме. Я на их фоне выделяюсь.
Ну, а еще и писатель.
Поэтому мы так часто вместе.
…Кажется, это была гостиница «Националь» – что-то серое, помпезное, увешанное билбордами, – и распорядитель с крысиной мордочкой, которую он сразу же сунул в мой паспорт. Там он нашел купюру в 20 долларов, этого оказалось достаточно. Нас поднял лифт, похожий на дряхлеющего русского аристократа, сбежавшего от революции в Париж работать – да-да, сладкая, – лифтером. Я, сквозь стеклянную шахту, смотрел на картину ужасающей разрухи. Лида молчала, она была совершенно спокойно. У меня уже была эрекция, я не трахался почти две недели. Я сказал ей, глядя на серый город с высоты четырнадцатого – нас поднимало на двадцатый, – этажа.
Неужели в этом городе нет места, которое бы выглядело достойно, сказал я.
Есть, сказала она, и добавила, потому что я молча ждал, это Ботанический сад.
Последний очаг сопротивления, сказала она со смешком.
Почему вы сказали про сопротивление, сказал я.
Потому что вы похожи на француза, сказала она.
Мимо, сказал я,но почему вы так решили, понятно.
Я из Латинской Америки, сказал я, сам не зная почему.
Вероятно, буду занят здесь на дипломатической службе, сказал я по наитию.
Вероятно, город – серыми своими крышами, затейливыми трещинами в асфальте, и укоризненными взглядами прохожих, похожих на тени жертв Великой Депрессии, – сам подтолкнул меня к правильному решению. Я сказал, что, возможно, получу пост помощника консула, а то и почетное консульство и что в скорости перееду в Кишинев. Не знаю, зачем я врал, ведь таких планов у меня тогда не было. Лифт остановился, я пропустил даму вперед, и скользнул взглядом по тяжелой сраке, представляя, как буду мять, до синяков, и как Лида выпятит эту сраку, отсасывая у меня. Я люблю, когда женщина сосет, стоя на четвереньках, и показывая свою потекшую пизду всему миру. Ты, впрочем, знаешь, сестренка, моя ты сладкая пизда.
В номере я первым делом закрыл дверь, потому что был наслышан о бандах, врывавшихся в номера к иностранцам. Пока я возился с замком, в комнате послышался легкий шум. Я, обеспокоенный, заглянул. Но это просто Лида бросила одежду на кресло, и, – уже полностью голая, – легла на постель. В этом было столько простоты, столько изящества. Обычно черт знает на что приходится идти, лишь бы баба дала.
В эту минуту я понял, что если когда-то женюсь, то только на шлюхе.
А еще лучше – на проститутке. Раз уж на своей сестре они жениться не позволяют…
Я подумал о тебе, и у меня, наверное, изменилось лицо. Лида улыбнулась и подняла руки. У меня дух захватило: сиськи были такими большими, что торчали, даже когда она лежала на спине. Настоящие баллоны, в которые подкачала крови и молока мать-природа. Лет в четырнадцать. Я, расстегивая рубашку, сказал.