Обри Бердслей Стерджис Мэттью

40-летний Эванс не мог похвастаться крепким здоровьем, но был необыкновенно энергичным человеком. Один из первопроходцев искусства английской фотографии, эрудит-библиофил и одержимый коллекционер эстампов, он любил и музыку. Для Эванса, по словам его друга Бернарда Шоу, волнующее исполнение симфонии Бетховена было не менее увлекательным, чем столкновение поездов для обывателя. Он страстно любил Вагнера и был одним из первых, кто оценил и всеми доступными средствами пропагандировал… изысканные возможности пианолы. Неудивительно, что, завязав разговор с застенчивым юношей, Эванс обрадовался живой ответной реакции [8].

В последней четверти 1890 года у Бердслея появился интерес к новой стране – Италии. Его читательские предпочтения переместились из Парижа во Флоренцию, а из нынешних времен – в Средние века. Под влиянием Пэрджетера он открыл для себя Данте и прочитал «Божественную комедию» в оригинале. Этому сдвигу на Апеннины и в Средневековье предшествовало открытие на другом фронте: знакомство с творчеством Данте Габриэля Россетти. По-видимому, работами великого прерафаэлита Бердслея заинтересовал Скотсон-Кларк. Вообще-то Россетти не был их современником – он умер в 1882 году, однако виноторговец из Брайтона, у которого работал Скотсон-Кларк, оказался ценителем живописи и владел несколькими полотнами Россетти. Сам Скотсон-Кларк находился под глубоким влиянием характерного сочетания напряженной мистики и эротизма этого художника и решил познакомить с его творчеством своего друга – показать ему новое мировоззрение.

Это новое мировоззрение точно совпадало с литературными пристрастиями Бердслея того времени. Данте Габриэль Россетти был с юности пленен своим флорентийским тезкой, он переводил стихи Данте и иллюстрировал его сочинения, а также события жизни.

Воспоминания о Россетти еще оставались живы в памяти современников. Бердслей мог слышать истории о последних годах жизни художника за обеденным столом у отца Альфреда Герни. Он наверняка искал репродукции его работ в книжном магазине Джонса и Эванса и гравюрных лавках. Обри начал коллекционировать все, что мог, имевшее отношение к Россетти и другим прерафаэлитам.

Увлеченность и всплеск энергии, вызванные открытием для себя нового имени, в сочетании с непрерывным рисованием карикатур на работе все чаще наводили Бердслея на мысль, что он добровольно отказался от своего истинного призвания. Он понял, что должен подчиниться неизбежному, и всерьез принялся за рисование. В подражание своему новому герою Обри обратился к Данте. «Божественная комедия» дала ему обширный материал, но сохранились только замечательно яркий рисунок «Чревоугодник в аду» и выразительный карандашный портрет Франчески да Римини в стиле Россетти [9].

Судьбоносное решение вернуться к рисованию было подкреплено тем обстоятельством, что Россетти одновременно снискал себе славу как живописец и как поэт. Возможно, у Бердслея возникло желание повторить это двойное достижение, а лучше – превзойти его, ведь еще была музыка. Сие намерение ясно просматривается в иллюстрированном пламенном сонете «Данте в изгнании», который Обри написал в то время. Тема стихотворения и чувственность рисунка свидетельствуют о влиянии Россетти, хотя есть основания полагать, что интерес Бердслея к последнему привел к тому, что он открыл для себя работы другого великого иллюстратора – Уильяма Блейка. Фредерик Эванс был большим поклонником Блейка и делал фотографические репродукции его работ. Он вполне мог вдохновить Обри, сообщив ему, что друг Блейка, художник и критик Джордж Камберленд, тоже служил клерком в страховой компании. Вскоре Бердслей уже везде читал стихи Блейка и пытался иллюстрировать их.

Ни Блейк, ни Россетти не писали пьесы, но Обри видел для себя и этот путь. В начале ноября в брайтонском Королевском павильоне был показан его одноактный фарс. Главные роли исполняли Кокран и Скотсон-Кларк. Зрители пришли в восторг. Пьеса стала частью вечернего представления, устроенного при участии и для развлечения выпускников Брайтонской средней школы, и выгодно отличалась от другой одноактной драмы, встреченной весьма прохладно. Бердслей не смог лично насладиться своим триумфом, но остался очень доволен отзывами зрителей и критиков. В газете Brighton & Sussex Telegraph пьесу назвали очаровательной и написали, что она получила очень теплый прием. Обозреватель «Прошлого и настоящего» нашел ее полной умных ходов и признал, что, даже если ситуации иногда выглядели невероятными, что с того – это же фарс [10].

Несмотря на впечатляющий литературный успех, Бердслей много сил и времени отдавал рисованию. В середине ноября отец Джордж Чапмен, состояние здоровья которого ухудшилось, приехал из Брайтона, чтобы показаться лондонским специалистам, и две недели прожил в доме настоятеля церкви Святого Варнавы Альфреда Герни. Слава о художественных способностях Бердслея была хорошо известна священнику из Брайтона, и, по-видимому, он убедил своего друга более полно оценить творческий потенциал его молодого прихожанина. Примерно в то же время Бердслей нарисовал свою первую рождественскую открытку для отца Альфреда.

Новый, 1890 год, как все хотели надеяться, должен был открыть перспективы для очередных успехов. Материальное положение Бердслеев улучшилось. Мэйбл преподавала, у Обри закончился испытательный срок в страховой компании, и его жалованье увеличилось до 70 фунтов в год. Семья переехала в новое жилье, более благоустроенное. Теперь они жили на Чарльвуд-стрит, 59. Этот стандартный трехэтажный дом с характерной для Пимлико лепниной они делили только с одной семьей – поваром из Неаполя и его женой. Вероятно, для молодого человека, запоем читавшего Данте, эта связь с Италией казалась волнующей, а запах жареного перца и чеснока на кухне мистера Аттолини пробуждал видения далекого юга. Вернулось и былое ощущение респектабельности. На Чарльвуд-стрит у Бердслеев впервые за долгие годы оказалось достаточно свободного места. И денег, чтобы нанять не приходящую прислугу, а постоянную горничную[24] [11].

Для Обри 1891-й был первым годом его художественного самообразования, непоколебимой решимости достигнуть настоящего прогресса и успеха. Он посещал выставки и галереи, снова и снова возвращался в Британский музей и Национальную галерею и чрезвычайно подробно познакомился с их коллекциями. Он собирал эстампы и альбомы живописи. Он читал, размышлял и рисовал.

Художественный мир, за изучение которого взялся Бердслей и к которому он надеялся присоединиться, был богатым и разнообразным. Изобразительные искусства достигли небывалых высот. В Британии было много своих художников, но она отдавала должное и мастерству выходцев из других стран. Художественные галереи имелись во всех городах, а уж в Лондоне просто стали частью архитектуры. Появились периодические художественные издания: Artist, Atalanta, Magazine of Art и Art Journal. Художественные общества приобретали все больший вес: живописцы теперь были респектабельными людьми, а их искусство вошло в моду. В начале 90-х годов XIX столетия движущие силы британской живописи, отдельные от общепризнанной академической традиции, оказались поделены между двумя школами: одна из них уже сложилась, а другая возникла совсем недавно. Более старая школа была представлена наследниками движения прерафаэлитов и стояла под знаменами Уильяма Морриса и Эдварда Берн-Джонса. Новую школу (действительно заслуживавшую такого названия) представляли молодые люди. Члены Клуба новой английской живописи обращались за вдохновением к Джеймсу Уистлеру, мастеру живописного портрета в полный рост, а также офорта и литографии. Он был одним из ключевых тоналистов – предшественников импрессионизма и символизма. Конечно, они обращали свои взоры и к Франции – за примерами и экспериментами soi-disant[25] реалистов и натуралистов.

Восприятие творчества тех и других и комментарии по этому поводу были разными. Уильям Пауэлл Фрит из Королевской академии художеств, написавший статью «Безумие в живописи: прерафаэлиты и импрессионисты» считал обе школы в равной мере возмутительными и недостойными, но, вынужденный провести различие между ними, все-таки полагал, что первые чрезмерно прорабатывают детали, в то время как вторые вообще ими пренебрегают. Различие между двумя школами определялось весьма тщательно и находило ревностные обоснования. Оно классифицировалось по-разному: как различие между воображением, подкрепленным внимательным наблюдением природы, и самой природой, усовершенствованной художественным воображением, как разница между важным субъективным материалом и чистой формой, как разрыв между облагораживающей красотой и низменным безобразием, как выбор между традицией провинции и столичным модернизмом. В основе двух школ лежали очень разные философские концепции. Прерафаэлиты второго поколения продолжали разрабатывать традицию Джона Рёскина – писателя, художника, теоретика искусства, литературного критика и поэта. Рёскин провозглашал, что цель искусства – не только красота, но и его нравственное и общественное воспитание. Он верил, что художник может и должен воздействовать на сограждан через красоту своего замысла. Эта концепция была туманной, но привлекательной. Она нашла конкретное проявление в возрождении прикладных искусств Уильяма Морриса, ставившего целью наполнить красотой все аспекты повседневной жизни. Считалось, что красивые книги, красивые шкафы, буфеты и даже красивые диваны могут сделать людей лучше. Эдвард Берн-Джонс, близкий по духу к прерафаэлитам живописец и иллюстратор, один из наиболее видных представителей движения ремесел и искусств, разделял эту теорию более мистически, но не менее реально. «Истина лишь в том, что красота смягчает, утешает, волнует, вдохновляет и никогда не подводит человека», – писал он.

Английские импрессионисты обращались к идеям Теофиля Готье и его учеников. Уистлер высказал собственное понимание этих взглядов в своей «Десятичасовой лекции». Для него теоретическое расхождение во взглядах между двумя школами обострялось личной неприязнью – в 1877 году он привлек Рёскина к суду за уничижительный отзыв о себе. Берн-Джонс, во многом против своей воли, выступал в качестве эксперта-свидетеля со стороны Рёскина. Уистлер так и не простил ни его самого, ни его учеников. В своей лекции, впервые прочитанной в лондонском Принс-холле в 1886 году и опубликованной в виде памфлета два года спустя, Уистлер очень остроумно противостоял философии Рёскина. Он рассматривал его попытку поставить искусство на службу морали и общественной жизни как пародию на подлинные шедевры. По его словам, искусство эгоистично занимается лишь собственным совершенством и не имеет никакого желания учить других. Вместо нравственного долга Уистлер предложил идею свободы от дидактических целей перед обществом. Он считал, что художник должен работать только ради своего удовольствия, искать и находить прекрасное во все времена и в любых условиях.

Уистлер утверждал, что в живописи разбираются лишь настоящие художники. Претензии «культурной публики» и критиков одинаково смешны. Как художник, он презирал стремление школы прерафаэлитов к рабскому копированию деталей – попытку передать великую истину природы, тщательно выписывая каждую травинку. По его замечанию, они пытались уподобить природу фортепианной клавиатуре: «Сказать художнику, что природу необходимо воспринимать, как есть, – то же самое, что сказать музыканту, с какой стороны он должен подходить к инструменту». Нужен глаз художника, способный выбрать наиболее важные тона и существенные детали, чтобы почерпнуть из природы красоту.

Обе школы объявляли своей главной целью именно эту красоту, но у каждой из них имелись о ней свои представления. Ранние прерафаэлиты, особенно Россетти, подвергались суровой критике за представление новой, плотской и жестокой красоты в живописи, но к началу 90-х годов XIX столетия оно было рафинировано и доведено до идеализированных бесполых типажей Берн-Джонса и плотных узоров с растительными мотивами Морриса. С другой стороны, английские импрессионисты смело брались за сюжеты, которые приверженцы традиционной школы считали просто безобразными, грубыми или излишне чувственными, и находили в них (как они думали) черты прекрасного: лондонские трущобы и продажная любовь стали их излюбленными темами [12].

Бердслей быстро понял принципиальные противоречия этой дискуссии, но не спешил вставать под знамена тех или других. В художественном смысле его симпатии почти целиком находились на стороне прерафаэлитов. Он высоко ценил Россетти и считал Берн-Джонса величайшим из живущих художников, а его неординарное воображение находило живые отголоски в картинах обоих. Однако… В интеллектуальном смысле импрессионисты были более волнующими и обладали такими притягательными достоинствами, как новизна восприятия и некоторая скандальность. Словом, перед ним встала дилемма. Бердслей ее проигнорировал. Он принял оба направления.

В конце весны 1891 года Обри получил двухнедельный отпуск и уехал в Брайтон. Он остановился у своей двоюродной бабушки, но большую часть времени проводил со Скотсон-Кларком, который жил и работал поблизости. Это было замечательное время для них обоих: воспламененные общей целью и совместным энтузиазмом, юноши были почти пьяны от восторга. Они делали эксизы, писали картины и строили воздушные замки. Одним из их любимых замыслов была лавка на Бонд-стрит рядом с Пикадилли, где продавались бы оригинальные черно-белые миниатюры и маленькие импрессионистские пейзажи. Когда они сидели по вечерам в гостиной Сары Питт, планировали блестящее будущее и иногда делали глоток бургундского, все казалось чудесным и достижимым.

Бердслей, отдававший должное прерафаэлитам, создал помимо других работ в их стиле портрет роковой женщины под названием «Безжалостная красавица» (La Belle Dame sans Merci), который иногда называют «Леди-Лягушка», – тут он отдал должное Китсу[26]. Экспериментировал он и с другими стилями. Однажды друзья провели целый день в Саут-Даунсе, делая наброски. Они вместе работали над акварельным рисунком – японка в манере Уистлера. Бердслей написал смелую «импрессионистскую» картину, изобразив на ней танцовщицу, и назвал ее Ballerina Dissoluta. Скотсон-Кларку показалось, что она выполнена скорее в манере французского плакатиста Жюля Шере, но название намекает на то, что источником вдохновения послужила картина Уилсона Стира Ballerina Assoluta[27], демонстрация которой вызвала скандал во время весенней выставки в Клубе новой английской живописи. Нервный узел – высокое искусство и эпатирование публики – Бердслей отлично чувствовал уже тогда.

Во время этого отпуска Обри увидел полотна своего друга, написанные масляными красками. Пока Скотсон-Кларк спал после целой ночи разговоров под бургундское, Бердслей, по-прежнему пылавший энергией, взял его палитру и нарисовал голову Берн-Джонса с зеленым лицом и синими волосами на фоне пурпурного солнца. Судя по всему, результат подтвердил подозрение, что цвет не является его сильной стороной, поэтому в следующих экспериментах Обри обратился к углю.

Желание избавиться от ярма конторской работы и сделать карьеру в живописи у обоих стало еще более острым, но возможность воплотить его в жизнь выглядела не менее призрачной, чем раньше. Первым шагом на этом пути, по мнению друзей, должно было стать поступление в художественную школу. Перед отъездом из Брайтона Бердслей обратился за советом к мистеру Маршаллу. Вместо того чтобы сразу отвергнуть эту мысль, директор школы поощрил своего бывшего ученика и предложил в случае необходимости неопределенную помощь.

Преисполнившись решимости, Бердслей отправил письмо секретарю художественной школы Геркомера в Буши-парке[28] с просьбой прислать форму для заявления о приеме, но ему сообщили, что с этим придется повременить, так как на предстоящий семестр набор уже закончен. Обри был вынужден вернуться на утомительную работу с 9.30 до 18.30 в страховой компании, однако каждый вечер после обеда он посвящал рисованию. Сюжеты для своих рисунков Бердслей брал в произведениях Китса, Боккаччо и других традиционных художественных источниках прерафаэлитов. Фредерик Эванс указал ему на интересные альбомы и стал принимать его рисунки в обмен на книги.

Альфред Герни тоже продолжал поддерживать Обри. У юноши вошло в привычку приходить к нему со своими последними рисунками, чтобы священник мог оценить их. Герни приобрел несколько его ранних работ и повесил их на стенах вместе с картинами художников школы прерафаэлитов. По-видимому, Бердслей, вдохновленный такой высокой оценкой своих трудов, обратился к нему за содействием в планируемом «бегстве» с работы и поступлении в художественную школу в Буши-парке, хотя это и было отложено до лучших времен [13].

Между тем по воскресеньям и в сокращенные рабочие дни Обри продолжал свои художественные изыскания в Лондоне. В начале июня они с Мэйбл нанесли визит Фредерику Лейланду, ливерпульскому судостроителю и покровителю изящных искусств. В 1877 году мистер Лейланд был немало удивлен тем, как эксцентричный гений Уистлера превратил его гостиную в радужные чертоги с золотыми птицами и переливчатыми кобальтовыми оттенками. Долговечная слава Павлиньего зала[29] и вынужденная обязанность Лейланда выступать в роли хранителя этого шедевра затмила его репутацию как коллекционера других произведений искусства. В доме на Принс-гейт была прекрасная коллекция работ прерафаэлитов и художников эпохи Возрождения: дюжина полотен Россетти, восемь картин Берн-Джонса, «Канун дня святой Агнессы» Джона Милле, «Чосер при дворе короля Эдуарда III» Форда Мэдокса Брауна, полотна Боттичелли, Липпо Липпи, Джорджоне, да Винчи, Рубенса, Мемлинга и Луини – одного из самых известных леонардесков, то есть учеников и эпигонов великого Леонардо. Эти картины, особенно кисти прерафаэлитов, произвели глубокое впечатление на Бердслея. Он все их перечислил в письме Скотсон-Кларку, отметив особенно понравившиеся несколькими восклицательными знаками.

К Уистлеру и его вкладу в украшение дома Лейланда Бердслей обратился лишь в конце ответа на следующее письмо Скотсон-Кларка, после дальнейших восторгов по поводу Мэдокса Брауна, Россетти и Берн-Джонса. Он провозгласил Уистлера «самым-самым», а письмо украсил рисунками павлинов и копией портрета «Princesse du Pays de la Porcelaine»[30], висевшего в другом конце гостиной. Обри хвастался, что недавно приобрел раннюю гравюру Уистлера с изображением Биллингсгейта[31], и приложил к письму подборку «японских эскизов», показывавших, что при желании он сможет копировать восточный стиль мастера.

В 1904 году Роберт Росс в своем эссе о Бердслее заметил, что знакомство с Уистлером стало «здоровой антитезой» Берн-Джонсу и школе прерафаэлитов. Сам Уистлер с удовольствием подписался бы под этими словами, но для Обри в 1891 году такое противопоставление оставалось далеко не ясным. «Японские» рисунки были не более чем забавой (он шутливо назвал их официальными работами, имея в виду, что они были созданы в рабочее время в конторе) и не отвлекали от живописи прерафаэлитов. В конце концов, Павлиний зал отражал самый неоднозначный даже в своей эстетике аспект творчества Уистлера, а его «японизмы» сводились к золотым бликам и раскрытым веерам и радикально новыми вовсе не являлись. «Princesse du Pays de la Porcelaine» с ее темноволосой моделью, названной столь экзотически, не очень далеко ушла от принцессы Россетти – Бердслей увидел ее в зале прерафаэлитов, но для него все произведения искусства в доме Лейланда были одним шедевром живописи [14].

12 июля, всего через несколько недель после визита в дом на Принс-гейт, Обри и Мэйбл совершили еще одно, даже более важное художественное паломничество. Кто-то, возможно Фредерик Эванс, сказал им, что Берн-Джонс по воскресеньям устраивает своеобразные дни открытых дверей, когда все интересующиеся имеют возможность посмотреть его последние работы и, может быть, даже встретиться с ним. Бердслей рассчитывал на счастливый случай – он хотел показать мастеру собственные работы и получить от него хотя бы крошечное поощрение или совет. Он все тщательно обдумал, хотя как минимум один раз этот визит откладывался. Но пришел день, когда Обри с деланой небрежностью собрал свои рисунки в папку, словно просто собирался показать их Альфреду Герни и членам его семьи после церковной службы. Они с Мэйбл действительно были в храме, а потом на ланче у отца Альфреда, но задерживаться там не стали. Обри взял папку, и они с сестрой отправились в Западный Кенсингтон, на Норт-Энд-роуд, – к Берн-Джонсу.

День выдался жаркий. Обри и Мэйбл шли не торопясь. Гранж, особняк Берн-Джонса, был отгорожен от дороги забором с железными воротами. Когда-то здесь жил Сэмюэль Ричардсон, автор «Памелы»[32], которая произвела на Бердслея изрядное впечатление. Наконец Обри позвонил в дверной колокольчик. На пороге появился слуга и сообщил им, что теперь студия будет открыта только по специальной договоренности. Разочарование оказалось велико. Расстроенные, брат с сестрой повернулись, чтобы уйти. Они уже стояли на перекрестке, но вдруг услышали за спиной звук торопливых шагов, а потом восклицание: «Вернитесь, пожалуйста! Я не хочу, чтобы вы ушли, так и не увидев картины!» Это был сам Берн-Джонс в свободном пиджаке и широкополой шляпе. Художник видел незадачливых посетителей из окна, и они его чем-то заинтересовали. Так или иначе, он поспешил вслед за ними. Через минуту Берн-Джонс уже вел Обри и Мэйбл, сиявших от восторга, обратно к дому.

Тогда художнику было около 60 лет, но, несмотря на обильную седину и манеры, которые иногда называли более подобающими для духовного лица, его большие серо-голубые глаза лучились озорным юмором. Порыв душевной щедрости, заставивший его устремиться вслед за явно разочарованными посетителями, был типичным для него. Хотя Берн-Джонс недавно перенес свою студию в павильон, стоявший в глубине сада, он повел туда гостей через жилой дом. Они увидели сумрачный холл и гостиную с множеством книжных шкафов. На одной стене висела прекрасная копия «Триумфа Цезаря» Андреа Мантеньи. Студия в саду была очень большой. В ней Обри и Мэйбл увидели две незавершенные картины и множество этюдов, написанных гуашью. Берн-Джонс рассказал им о том, над чем сейчас работает, и вопросительно посмотрел на папку в руках Обри. Он проявил истинное великодушие и осведомился, не увлекается ли его гость рисованием. Бердслей только этого и ждал. Он раскрыл папку, попросил мастера взглянуть на его работы и высказать свое мнение.

«Могу вам сказать, – писал он Кингу на следующий день, – что это был чрезвычайно волнующий момент, когда Берн-Джонс раскрыл мою папку и посмотрел на первые рисунки: “Святая Вероника вечером в Страстную пятницу” и “Данте при дворе Кан Гранде делла Скала, герцога Веронского”». Его первое замечание оказалось вполне определенным: «Нет никакого сомнения в вашем даре. Когда-нибудь вы обязательно напишете замечательные картины». Проглядев следующие работы – “Данте, рисующий ангела”, “Бессонница”, “Героиня” и т.д., он сказал: «Все они полны мысли, поэзии и воображения. Природа наделила вас всеми дарами, чтобы стать великим художником. Я редко или никогда не советую кому-либо сделать живопись своей профессией. К вам сие не относится».

Для Бердслея это стало невероятным счастьем. Он часто слышал похвалу и слова поощрения от друзей и даже от разборчивых знатоков, но это было совсем другое: доброжелательный вердикт человека, которого он считал величайшим из живущих европейских художников, и перспектива будущего в живописи. Проницательность Берн-Джонса была такой же впечатляющей, как и его душевная щедрость. До наших дней сохранился лишь один из рисунков, которые Обри показал ему в тот день, но в его статичных фигурах и неуверенных тонах, отражающих влияние Россетти, трудно было увидеть славное будущее, так уверенно предсказанное великим художником[33].

Практические затруднения на пути к этому лучезарному будущему были объяснены мастеру, когда он пригласил Обри и Мэйбл на лужайку, где миссис Берн-Джонс накрыла чай для небольшой компании. Там, кстати, присутствовали Констанция, жена Оскара Уайльда, и двое их маленьких детей. Художник задумался. За чаем он сказал, что наведет справки в художественных школах, и заметил, что двух часов ежедневной работы будет вполне достаточно. Это позволит Обри временно продолжить служить в страховой компании. Берн-Джонс с улыбкой пояснил, что сам начал учиться живописи лишь в 23 года. Было решено, что Бердслей станет регулярно посещать его и приносить свои рисунки для критического обсуждения. При этом Берн-Джонс подчеркнул, как важно рисовать постоянно. «Делайте это так часто, как только можете», – сказал он. Берн-Джонс рассматривал такую работу как вспомогательное средство и подготовку к главному делу художника – созданию прекрасных картин. Бердслей, по-видимому, со всем этим согласился. Да, сейчас ему следует сосредоточиться на ежедневном рисовании, а прекрасные картины не замедлят появиться.

Сидевшие за столом старались не показывать свое изумление. Считалось, что Берн-Джонс очень строгий критик, и такое энергичное одобрение для всех стало полной неожиданностью. Бердслей имел полное право гордиться собой. Позднее он вспоминал: «Когда я ушел, то чувствовал себя “другим существом”, по словам Россетти».

Судьбоносное значение этой встречи несомненно: Берн-Джонс приоткрыл Обри окно в мир, который казался мучительно близким, но недостижимым. Бердслей сразу приступил к мифологизации своего «великого приключения». Он нарисовал портрет Берн-Джонса и поставил дату, а потом написал подробный отчет о собственном триумфе не только Скотсон-Кларку, но и Кингу, которому сообщил, что взял с собой рисунки по чистой случайности, и приводил длинные дословные цитаты из оценок Берн-Джонса. Это письмо так и дышит восторгом, хотя местами ощущается беспокойство о том, как много еще предстоит сделать [15].

Обри был уверен, что он стоит на пороге новой жизни. «Теперь мне восемнадцать лет, – писал он в том самом письме, хотя через месяц с небольшим ему должно было исполниться девятнадцать. – У меня отталкивающее телосложение, болезненный цвет лица, запавшие глаза, длинные рыжие волосы, шаркающая походка, и я сутулый». Да, все это было так, но благодаря похвале Берн-Джонса он уже чувствовал себя «другим существом». В пародийно-героическом стиле Обри назвал свой выбор живописи «подчинением неизбежному» и надеялся, что мистер Кинг пожелает ему всевозможных успехов в ближайшие годы.

В своем желании преувеличить собственное значение Бердслей небрежно назвал Констанцию Уайльд и ее малышей Оскарами Уайльдами, причем дважды. Формально терминология была правильной, но она создавала ложное впечатление, что сам Уайльд – для него образец изящества и элегантности – тоже находился там и добавил свой голос к хору одобрения[34]. Обри жаждал утвердиться в своей славе и запечатлеть собственное имя на скрижалях волшебного мира искусства.

Берн-Джонс действительно навел справки, после чего написал Бердслею письмо, где рекомендовал два учебных заведения: Национальную школу художественной подготовки в Южном Кенсингтоне и Вестминстерскую школу живописи. Он повторил, что двух часов ежедневных занятий для Обри будет остаточно, чтобы «затвердить основы» мастерства, и подбодрил заверением: «Я знаю, что вы не боитесь работы, но не позволяйте разочарованию утомлять себя, потому что необходимая дисциплина художественной школы, судя по всему, расходится с вашими естественными интересами и симпатиями».

Два часа художественных занятий в день позволяли Бердслею не оставлять службу на Ломбард-стрит и посещать школу вечером. Он послал необходимые документы с просьбой о зачислении, но окончательное решение было отложено: приближался август, и весь Лондон собирался отдыхать. Берн-Джонс уехал на южное побережье – он делал это каждый год. Мать и сестра Обри отправились в Уокинг в графстве Суррей. Сам Обри уже провел свой двухнедельный отпуск в Брайтоне и вынужден был остаться в Лондоне с отцом. Долгие жаркие дни в полупустой конторе были утомительными, а вечерние трапезы на Чарльвуд-стрит ужасно скучными, но Бердслей находил утешение в живописи. Это было время напряженных экспериментов и самосовершенствования. Он испытывал определенную романтическую меланхолию и драматизировал свое бедственное положение. Об этом свидетельствует стихотворение, которое начинается так:

  • Во мраке тусклые огни сияют,
  • Темна дорога, некуда взглянуть,
  • И я в сомненьях горьких пребываю,
  • Не ведая, куда ведет мой путь.

Примерно в это же время он создал превосходный рисунок «Гамлет, следующий за тенью своего отца». Конечно, такое настроение не могло быть вечным. В письмах, которые Обри почти еженедельно отправлял Скотсон-Кларку, ощущаются непреодолимое волнение и растущая уверенность в себе. Он жизнерадостно называет себя и своего друга зарождающимися гениями[35] и оценивает то, что сейчас делает, на «пять с плюсом» [16].

Его художественное мышление тогда формировалось по образцу творчества Берн-Джонса. В некотором смысле тот август был посвящен подражанию своему кумиру и покровителю. Любовь к литературе и уважение к истории способствовали тому, что Обри стал внимательно изучать источники вдохновения Берн-Джонса – итальянских мастеров эпохи Кватроченто, то есть итальянского искусства XV века, соотносимой с периодом Раннего Возрождения, и литераторов средневековой Англии и Древней Греции из числа тех, что позже удостоились чести быть названными классиками. Кумирами Берн-Джонса были Боттичелли и Мантенья, и Обри старался усвоить их уроки. Он уже видел картины Сандро в коллекции Лейланда и восхищался ими, а теперь постоянно ходил в Национальную галерею на Трафальгарской площади – там было несколько работ Боттичелли, а также полотна Мантеньи. В Хэмптон-корте висели оригиналы великой серии Андреа «Триумф Цезаря», и Обри зачастил туда. Как он взволнованно писал Скотсон-Кларку, эти шедевры сами по себе являлись художественной школой.

Полотна великих итальянцев воодушевляли Обри и давали ему пищу для размышлений, но Берн-Джонс побуждал его к рисованию, и вполне вероятно, что Бердслей искал рисунки Боттичелли и Мантеньи в Британском музее либо в книгах и альбомах. Их работы имели значительные стилистические различия: если рисунки Боттичелли изящны, чувственны и декоративны, то Мантенья отличается сдержанностью и почти классической строгостью форм. Тем не менее рисунки обоих характеризуются «плоским», линейным стилем. Оба предпочитали обходиться без моделей и были апологетами чистых контуров и силуэтов. Берн-Джонс в некоторых своих рисунках пользовался такой же техникой, и Бердслей видел ее в графике Блейка. Этот стиль требовал огромного мастерства и уверенности. Несмотря на явный прогресс, Обри он удавался лишь при отдельных вспышках вдохновения. Бердслей пытался воспроизвести его в трех рисунках, выполненных под влиянием Мантеньи, – «Деве Марии и Лилии», «Литании Марии Магдалины» и «Процессии Жанны д’Арк», а также в иллюстрациях к стихотворению Джеффри Чосера «Суд любви».

В поисках тем для рисунков он углубился в историю и литературу. Множество персонажей и сюжетов Бердслей нашел у Шелли, Блейка, Шекспира и Эсхила. «Суд любви» Чосера, отца английской поэзии, первым начавшего писать свои сочинения не на латыни, а на родном языке, потряс Обри. Он сделал несколько иллюстраций к этому стихотворению, подражая Берн-Джонсу, оформлявшему произведения поэта в издательстве Уильяма Морриса. Бердслей прочитал «Земной рай» самого Морриса и нашел его просто очаровательным. Он также обратил внимание на ключевой текст прерафаэлитов – «Смерть Артура» Томаса Мэлори – и задумал цикл картин о жизни Мерлина.

Обри так увлекся «артуровским» циклом, что даже убедил Скотсон-Кларка написать кантату на эту тему. Возможно, друзья встретились в Лондоне, чтоб обсудить этот проект. Такие посиделки, безусловно, скрашивали одиночество Бердслея в опустевшем Лондоне. Его посетил Кокран. Потом он провел вечер с мистером Кингом, который был в Лондоне проездом. Кинг впечатлился успехами Обри и горячо настаивал на том, чтобы с осени тот стал посещать художественную школу и делать зарисовки из жизни. Кроме того, Кинг предложил продать некоторые рисунки Бердслея любителям живописи в Блэкберне. Он взял с собой несколько работ, включая «Гамлета…» и иллюстрации к Чосеру.

Выходные дни перед своим 19-летием Бердслей провел вместе с семьей Альфреда Герни (его отец уехал из города). Потом было несколько великолепных вечеров в оперном театре. Билеты ему предлагал Эванс, страстно любящий музыку. За лето дружба Бердслея с книготорговцем окрепла, и Эванс даже начал печатать репродукции некоторых его последних работ. Творчество Бердслея стало значительно разнообразнее. В общем, он по-прежнему подражал Берн-Джонсу, но природное стремление к эклектизму то и дело трансформировалось в новые линии, подчас более чем смелые. В тот самый момент, когда Обри готов был с головой погрузиться в творчество последнего из прерафаэлитов, перед ним открылась перспектива, уводящая из hortus conclusus[36] Берн-Джонса [17].

Интерес к Уистлеру, пробудившийся в Павлиньем зале, никуда не делся. Бердслею очень нравилась его живопись. Он потратил 15 шиллингов (почти недельный заработок) на эстамп работы Уистлера и даже попытался создать несколько рисунков в манере его гравюр вместе с характерной подписью-«бабочкой»[37]. Кроме того, Обри по-настоящему заинтересовала личность мастера: Уистлер был одним из наиболее противоречивых художников того времени, славился эксцентричностью, язвительностью и экстравагантностью в одежде. Он являлся мастером саморекламы. Возможно, Бердслей слышал об этом еще тогда, когда учился в школе. Незадолго до того, как он оказался в Брайтоне, туда приезжал Уистлер, и мистер Маршалл представил его одному из местных жителей, который хотел заказать свой портрет. Уистлер вернулся в Брайтон с готовой картиной и изъявил желание сам ее повесить. В результате хозяин увидел, что все картины в его гостиной повернуты к стене, за исключением нового портрета. По крайней мере, так гласит предание.

В 1891 году Бердслей узнал много нового об Уистлере. Художник только что опубликовал эссе «Изящное искусство заводить врагов» – каталог своих прошлых битв, колкостей и насмешек. Бердслей внимательно прочитал все – краткое содержание судебной тяжбы с Рёскином, словесную дуэль с Оскаром Уайльдом, язвительные письма в прессу и, что наиболее важно, полный текст «Десятичасовой лекции» Уистлера. Бердслей полностью разделял его точку зрения о возвышенном представлении о художнике как об особой личности, которая стоит отдельно от всех, свободна от влияния критиков, писателей, моралистов, реформаторов и общества в целом и является частью содружества, объединенного лишь поиском красоты в живописи. Эта теория сама по себе должна была заинтересовать Обри, но три другие книги, опубликованные в 1891 году и развивавшие ту же тему с разными вариациями, еще больше заострили на ней внимание юноши. Речь идет о сборнике теоретических статей «Замыслы» и романе «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда и «Мнениях и впечатлениях» Дж. Мура [18].

Нельзя не отметить, что художественные взгляды Уайльда были непоследовательными. В начале 80-х годов XIX века он читал в Англии и Америке лекции на темы «Украшение дома» и «Английский Ренессанс в живописи», где по существу выражал взгляды Рёскина о месте искусства в человеческом обществе, но знакомство с идеями французских декадентов и философией Уолтера Патера[38] способствовало формированию у него более радикальных концепций – жизненной и творческой. Эти нашло отражение в романе о Дориане Грее и четырех статьях из «Замыслов», но ярче всего выразилось в «Упадке искусства лжи». «Искусство не выражает ничего, кроме самого себя», «Жизнь подражает искусству гораздо больше, чем искусство подражает жизни», «Любое искусство совершенно бесполезно», «Всякое искусство аморально», «Настоящая школа для изучения искусства – это не жизнь, а само искусство», «Художник – творец прекрасных вещей» – таковы декларации Уайльда в начале 90-х годов.

Оскар Уайльд расширил все существовавшие ранее представления о независимости искусства от чего бы то ни было и окрасил их в более темные тона. По его словам, искусство не просто существует отдельно от природы, но противостоит ей и превосходит ее. То же самое относится к художнику: он должен стремиться к гротеску во всем. Дориан Грей не был художником, но принимал эти идеи и воплощал их в жизнь. Он посвятил свое демонически зачарованное бытие поиску «странных» ощущений и извращенных удовольствий, и его жизнь стала произведением искусства. Сии идеи не были оригинальными. До того как их высказал Уайльд, такие разговоры уже некоторое время велись во французских интеллектуальных кругах и обрели ревностного сторонника в лице Шарля Бодлера, утонченного антинатуралиста, но к концу 80-х годов XIX века это уже было нечто, напоминающее культурное движение. Его пропагандистов называли декадентами. Этот смутный, но заманчивый термин навевал образы крушения империй, утонувших в роскоши и невротической апатии, изысканной чувственности и стремлении удовлетворить свои утонченные вкусы невиданными ранее ощущениями.

Уайльду все это было знакомо. Он встречался с декадентами в Париже, читал их произведения – «Наоборот» Гюисманса, сказки Катулла Мендеса и Жана Лорена, романы Маргариты Рашильд и стихи Поля Верлена – и приготовил из этих «эликсиров» собственную вытяжку. Для человека такого склада, как Бердслей, сие было пьянящее зелье. Обри с интересом отметил, что Уайльд по-прежнему предпочитал прерафаэлитов новым английским импрессионистам – сословию, которое с сочувственным энтузиазмом приветствовало некомпетентность и путало вычурное с прекрасным, а вульгарность с истиной. «Искусство, – заявлял Уайльд в “Упадке искусства лжи”, – начинается с… чисто воображаемой и приятной работы с нереальным и несуществующим. Но это золотое время проходит по мере того, как жизнь увлекается этим новым чудом и просит, чтобы ее пригласили войти в зачарованный круг». На данном этапе искусство еще может трансформировать жизнь с помощью стиля, но на смену ему приходит третий этап, когда жизнь одерживает победу и выдворяет искусство в глушь. Уайльд считал этот этап подлинным декадентством в искусстве и его грядущим состоянием – бессмысленным реализмом, который характеризуется раболепием перед природой, современностью или описываемым (изображаемым) материалом.

Бердслей высоко оценил эти идеи и восхитился стилем их изложения. Он начал подражать Уайльду. Его новый кумир сравнивал Гольбейна с Бальзаком как художника, который создавал жизнь, но не копировал ее, а Бердслей называл неаполитанца Джузеппе де Риберу – приверженца натурализма – настоящим Золя в живописи.

В книге Мура не было таких стилистических лабиринтов, как в сочинениях Уайльда или работах Уистлера, но Бердслей узнал из нее о том, о чем как раз и хотел узнать. Мур считал себя отцом аналитической традиции и вследствие этого ведущим современным комментатором французской культуры. В 70–80-е годы он жил в Париже, учился там живописи, а потом стал писателем и одной из ключевых фигур художественной жизни города. Он гордился тем, что получил образование «за мраморными столами Новых Афин». Мур близко сошелся с Мане и Дега, подружился с Золя, Малларме, Гюисмансом и Верленом и впоследствии много писал о них и об их сочинениях. «Мнения и впечатления» включали эссе о Золя, Бальзаке, Верлене, Лафорге и Рэмбо. Для Бердслея это было пьянящее знакомство с Монмартром и Латинским кварталом в изложении того, кто их отлично знал [19].

Впрочем, у Обри имелись и собственные впечатления. Одной из новинок лондонского сезона 1891 года стала постановка «Блудного сына» в театре принца Уэльского. Это была пьеса без слов, перенесенная из парижского театра «Фюнамбюль» – одного из тех, где наряду с пантомимами и водевилями ставили бытовые и жанровые пьесы. Два главных персонажа были одеты в стиле Пьеро из итальянской комедии масок, а остальные играли свои роли в костюмах, похожих на те, что были на зрителях.

В то лето Бердслей вообще часто ходил в театр. Три раза он был там с Кокраном, который, хотя сам мечтал служить Мельпомене, на представлении «Блудного сына» поразился безмерному интересу своего друга к простому сюжету и бессловесной пьесе.

В конце XIX столетия интерес к фигуре Пьеро возродился. Батист Дебюро из «Фюнамбюля» еще в 1819 году переосмыслил этот образ, превратив его в отвергнутого несчастного влюбленного, но теперь его своеобразной интерпретацией стал символ одинокого артиста, выброшенного на обочину жизни и находящего утешение в роковой страсти и искусстве. Это новшество, одним из ярких примеров которого стала постановка «Блудного сына», было чисто французским феноменом. Успех спектакля в Лондоне способствовал усвоению идеи «нового Пьеро». Во всяком случае, в сознании Бердслея сей образ укоренился очень глубоко. Хотя некоторые возмущались несообразностью сочетания традиционного костюма Пьеро с современной одеждой персонажей, Обри наслаждался этой игрой контрастов.

У Бердслея начал проявляться особый интерес к артефактам. Одной из его счастливых находок в то лето была недавно построенная церковь Святой Троицы в конце Слоан-стрит. Там его внимание привлек алтарный покров. Обри зарисовал его для Скотсон-Кларка. По словам Бердслея, на нем был изображен Спаситель в облике младенца, почитаемый людьми всех родов и сословий в костюмах своего времени [20].

Разнообразные элементы новых интересов Бердслея – картины Берн-Джонса и Уистлера, техника рисования Мантеньи и Боттичелли, средневековые рыцарские романы и французская литература, предметы церковного обихода и Пьеро – должны были найти свое место в его творчестве, но пока не находили. Обри пробовал и одно, и второе, и третье, но у него не хватало художественной выразительности и технического мастерства, чтобы создать что-то совершенно новое и личное.

Берн-Джонс понял это, когда Бердслей в конце лета в очередной раз принес ему свои работы. Художник сказал, что его молодой друг уже слишком много узнал от старых мастеров и должен срочно определить, какая художественная школа станет для него главной. По возвращении домой Обри нарисовал карикатуру на самого себя: Мантенья, Рафаэль и Тициан пинками спускали его с лестницы Национальной галереи, а Микеланджело бил молотком по голове.

Итак, какую школу, причем в прямом, а не в переносном смысле слова, ему надо было выбрать? Берн-Джонс отдавал предпочтение Южному Кенсингтону, хотя бы потому, что считал подход этой школы более прагматичным. Кинг советовал поступить в Вестминстерскую… Чтобы помочь Бердслею определиться, из Брайтона приехал Скотсон-Кларк. Друзья вместе с Мэйбл отправились к Дж. Ф. Уоттсу[39], которому Скотсон-Кларк был представлен раньше. Когда они осматривали студию художника, Бердслей увидел эскиз «Колеса фортуны» Берн-Джонса и сказал, что знаком с мастером. Ничего конкретно Уоттс ему не посоветовал, но энергично говорил о ценности самообразования. Он дал понять, что настроен против Южного Кенсингтона, но ни на чем не настаивал. Обри тоже был в сомнениях, в основном потому, что экзамен в этой художественной школе подразумевал, кроме всего прочего, рисование «завитков, окружностей и спиралей», и он не был уверен в своих способностях. В Вестминстере дело обстояло проще: нужно было лишь платить за обучение, а еще там изучали более радикальные и современные формы живописи. Вестминстерская школа уже прославилась как «академия импрессионизма», а ее руководитель Фред Браун знал все парижские традиции. Школа находилась недалеко от Пимлико, что было немаловажным соображением для болезненного молодого человека, собиравшегося взвалить на себя дополнительный груз – ежевечерние занятия. В конце концов Обри выбрал Вестминстер. Берн-Джонс поддержал его решение и написал рекомендательное письмо Брауну. Так или иначе, поступление в эту школу значило, что Бердслей будет больше внимания уделять импрессионистскому направлению в современной живописи [21].

Это «внимание» оказалось более личным, нежели практическим. Фред Браун, основатель Клуба новой английской живописи, рисовавший размытые ландшафты, считался «оголтелым импрессионистом», но предписываемые в его школе художественные методы имели много общего с традицией эпохи Возрождения, которую Бердслей пытался усвоить от Мантеньи и Боттичелли через Берн-Джонса.

Браун был вдохновенным учителем. Сам он после традиционной художественной подготовки в Англии учился в Париже, и вернулся домой тонким ценителем французских методов и техники рисования. В то время как традиция английского рисунка, преподаваемая в Королевской академии и национальных школах художественной подготовки, подразумевала абсолютную точность деталей и представление форм через градации теней, Браун провозглашал доминанту простых добродетелей – четких контуров и общей схемы рисунка. Он возглавил Вестминстерскую художественную школу в 1877 году и стал проводить вечерние занятия для работающих людей. Благодаря преподавательским талантам и успешности методов Брауна школа расширялась и процветала. В начале 90-х годов XIX столетия она была самой большой в Англии школой живописи, где учили рисованию и художественной композиции, а ее студии заполняли представители всех возрастов и сословий, как мужчины, так и женщины.

Школа располагалась в старом Архитектурном музее – здании в стиле венецианской готики на углу Тафтон-стрит. Здесь еще осталось много архитектурных моделей, гипсовых слепков и фрагментов (сейчас большинство из них хранится в Музее Виктории и Альберта). Один современник вспоминал: «Ангелы и химеры из половины европейских храмов взирали на очередное божество, изображаемое угольными карандашами на холстах начинающих художников, и скелет с перечнем его костей на грифельной доске рядом с ним».

Над этим «фантастическим ландшафтом» возвышался спокойный и рассудительный Фред Браун. В 1891 году ему исполнилось 40 лет. Жилистый и сухощавый, с суровым лицом, он тем не менее обладал замечательной искренностью и симпатией к ученикам, отличавшими его как педагога и на всем оставившими свой отпечаток. Его методы преподавания были очень практичными. Хотя в школе изучали живопись, главный акцент тут делали на рисовании, особенно на рисовании моделей. Художник К. У. Фурс, который учился у Брауна, лаконично описал его своеобразный подход так: «В рисовании всегда использовались очень простые линии, а характер модели в структуре и развитии и единство замысла нам объясняли с помощью конструктивной критики».

Студенты начинали с серии этюдов гипсового слепка угольным карандашом на дешевой бумаге, чтобы их работу можно было легко стереть и начать заново – уже в зале, где они рисовали модель. Браун расхаживал среди мольбертов, помогая и давая полезные советы, наилучшим образом отвечающие особенностям того или иного ученика. Он никогда не позволял продолжать работу, если видел упущенный важный элемент рисунка, что обесценивало все остальное, но других ограничений на своих учеников почти не налагал. Его комментарии обычно были немногословными, по существу дела и рассчитанными на то, чтобы ученик думал сам. Эксперименты приветствовались, но, по словам Фурса, учитель поощрял только удачные попытки, а все остальное быстро отправлялось в корзину.

Фред Браун, наставник Бердслея (1892)

Серьезная позиция Брауна была губительной для любительского элемента, распространенного в английских художественных школах, и способствовала аккуратности и остроте восприятия, схожей с таковыми в парижской школе живописи. Сей дух искреннего участия и ответственности стимулировал развитие талантов, не оставляя особого учительского клейма на студенческих работах. Фурс называл Вестминстер единственной школой, где индивидуальность пользовалась большим уважением, чем мода (он также посещал школу изобразительных искусств Феликса Слэйда, Королевскую академию художеств и бывал в парижских студиях). Список выпускников школы подтверждает это. У Брауна учились многие ведущие художники того времени, в первую очередь мастера художественной графики [22].

Это место стало поистине счастливым для Бердслея. Вся здешняя обстановка с мириадами несообразностей и художественных наслоений приводила его в восторг, а стиль обучения, подчеркивавший внимание к контурам и поощрявший индивидуальное стилистическое самовыражение, полностью соответствовал его интересам и способностям.

Стремясь побыстрее найти свой стиль, он начал с гротескного слепка, делая быстрые зарисовки – Обри заканчивал серию в течение одного сеанса. Судя по всему, Браун испытывал особый интерес к юноше, который рисовал в точной манере Берн-Джонса и поступил в школу с рекомендацией от этого мастера. Его интерес несомненно укреплял самоуверенность Бердслея, в то время как присутствие других молодых студентов, вероятно, заставляло думать о конкуренции. Врочем, прогресс был налицо. К середине октября Обри с волнением докладывал Кингу: «Браун питает большие надежды по отношению ко мне… Я безусловно сделал шаг вперед и скоро начну работать с моделями».

Как-то Бердслей показал Брауну некоторые из своих домашних рисунков – романтически-исторические этюды, проникнутые традицией Берн-Джонса. Другие учителя могли бы проявить недовольство и потребовать возвращения к модельной графике, но Браун поддержал своего ученика и дал совет. Он поощрял Бердслея придерживаться собственного стиля и развивать свой природный талант. Скотсон-Кларк, которому Обри теперь писал почти ежедневно, тоже не сомневался в том, как благотворно и значимо влияние Брауна [23].

Успехи, достигнутые Бердслеем под руководством Фреда Брауна, произвели большое впечатление на Берн-Джонса. Посмотрев в начале ноября его последние работы, мастер подтвердил свою первоначальную оценку. Хотя ни один из рисунков Обри, сделанных во время обучения в Вестминстере, до наших дней не сохранился, некоторое представление о его прогрессе можно получить при сравнении двух набросков Персея, созданных в тот период. В обоих чувствуется влияние Берн-Джонса, но во втором рисунке видна продуманность композиции и менее очевидна склонность к внешним деталям, хотя это его первая зарисовка с обнаженной натуры.

Бердслей установил для себя жесткое расписание. После целого дня работы в страховой компании следовали двухчасовые вечерние занятия. На Чарльвуд-стрит он обустроил себе маленькую студию и в соответствии со своими представлениями об утонченном драматизме – стены комнаты были окрашены в бордовый цвет – работал за небольшим столом, на который поставил пару высоких подсвечников.

Такой напряженный труд не замедлил сказаться на его здоровье – к началу зимы оно заметно ухудшилось. Кроме того, у Обри появились проблемы со зрением, глаза воспалились, и он уже не мог на работе быть сосредоточенным в течение долгого времени.

Тут последовал еще один удар – очень сильный. Скотсон-Кларк и Кокран в поисках славы и богатства решили уехать в Америку. Они покинули Англию в начале декабря. Бердслей остался без поддержки близких друзей и с осознанием своей физической немощи. Тем не менее, хотя предстоящий год вряд ли обещал что-то хорошее для его здоровья и восстановления работоспособности, ряд небольших триумфов и неожиданных прорывов давал надежды на светлое будущее [24].

3 декабря 1891 года в Брайтоне в возрасте 76 лет умерла Сара Питт. Согласно ее завещанию, составленному в 1881 году, Элен Бердслей, Мэйбл и Обри получали наследство – по 500 фунтов. Винсенту Сара оставила отдельно 19 гиней, и это позволяет предположить, что он пользовался определенным уважением «странной старой тетки» своей жены. Обри не удержался от циничного замечания, когда писал Кингу о завещании: «Старенькая тетя, которую я так часто посещал, учась в школе, умерла три недели назад и оставила мне лишь 500 фунтов», хотя эта сумма больше чем в семь раз превышала его годовой доход. Бердслей мог вступить в права наследования, лишь достигнув 21 года, но известие о деньгах, ожидавших его в будущем, открывало интересные перспективы для дневных грез.

Его по-прежнему поддерживали Кинг и семья Альфреда Герни. Кинг продал один из рисунков Обри, а домочадцы священника показали его работы художнику Фредерику Шилдсу, который тепло отозвался о способностях юноши.

Приближалось Рождество, и Бердслей нарисовал вторую серию открыток для настоятеля церкви Святого Варнавы. При этом он вернулся к подражанию манере Боттичелли: круговой формат указывает на то, что Обри черпал вдохновение в двух его тондо[40], иллюстрировавших статью Элен Зимерн «Ангелы в живописи», опубликованную в декабрьском номере журнала Atalanta, но в его владении линией можно было увидеть новую смелость и экономность движений, особенно заметную в прорисовке декоративных лилий, обильно украшающих рисунки.

Сам Обри получил на праздник прекрасный подарок – новый номер альманаха «Пчела» под редакцией мистера Кинга. Титульный лист журнала украшала литографическая репродукция его рисунка «Гамлет, следующий за тенью своего отца». Иллюстрация сопровождалась примечанием Кинга, хвалившего мастерскую работу и пророчившего, что, если позволят здоровье и силы, иллюстратор займет достойное место в истории живописи начала XX века. Бердслей преисполнился гордости. Он шутливо писал Кингу: «Прочитав ваше “примечание к иллюстрации”, я не знал, купить мне лавровый венок и заказать статую для установки в Вестминстерском аббатстве или же самому изготовить свой бюст» [25].

Глава IV

Собственный стиль

«Le Dbris d’un Pote»[41] (1892)

Предупреждение Кинга о здоровье и силах Бердслея было своевременным. Уже не впервые рождественские праздники стали для него тяжким испытанием, и в начале нового года Обри не смог выйти на работу. Владельцы страховой компании были настолько обескуражены этим, что поставили ежегодную прибавку к жалованью (10 фунтов) в зависимость от доклада доктора.

Самочувствие Обри оставляло желать много лучшего, но отпуск по болезни позволил ему поддерживать иллюзию свободы, и вместо отдыха он стремился к продолжению своей творческой деятельности. Бердслей был полон планов и почти сразу отправил Кингу другой рисунок для публикации, хотя и сомневался в том, что его можно будет хорошо воспроизвести. Обри экспериментировал с разными материалами: делал эскизы типографской краской, литографическими чернилами и мелками, но все они оказались неудачными, и в конце концов он решил «выгравировать» рисунок. Успехом это не увенчалось, и его вторая работа в «Пчеле» так и не появилась.

Другим замыслом Бердслея была статья о линиях и штриховом рисунке – темах, наиболее интересовавших его в то время. Он в довольно вычурных выражениях писал Кингу о своем изумлении тем, «какое ничтожное значение придают линии даже некоторые из лучших художников. Именно чувство линейной гармонии дает старинным мастерам такое преимущество перед современными живописцами, которые считают единственной достойной целью цветовую гармонию. От задуманного пришлось отказаться, когда Бердслей обнаружил в одном из старых номеров Marazine of Art статью о штриховом рисунке Уолтера Крейна… Он признался Кингу, что она слишком похожа на его собственные мысли, с легкостью поставив себя на одну ступеньку с человеком, которого многие считали лучшим чертежником той эпохи [1].

С учетом этого сходства стоит процитировать некоторые высказывания Крейна. «Я убежден, что нет лучшего показателя мастерства художника, чем его линии, – писал он. – Индивидуальность и чувство стиля нигде больше не проявляются с такой ясностью». В качестве примера Крейн приводил египетские фрески и рисунки на папирусе, современную японскую живопись, греческие вазы и работы итальянских и немецких художников раннего Ренессанса. Он утверждал, что именно линии являются выразительным средством художественного описания: они передают не только «конструкцию», но и «характер» сюжета. Некоторые основные практические рекомендации Крейн изложил так: «Идея отдыха в нашем сознании связана с длинными и более или менее ровными горизонтальными линиями, в то время как для передачи ощущения беспокойства лучше подходят ломаные и линии острыми углами, а также противоположные кривые».

Он подчеркивал, что художнику важно иметь тщательно продуманную композицию, хотя и сетовал на то, что «в кругах так называемых современных реалистов или натуралистов… почти не осмеливаются произносить это слово». Тем не менее композиция невозможна без четких линий. В своих статьях «Основы рисунка» и «Линии и формы» Крейн дал несколько прямых указаний, которые должны были пробудить интерес у молодых ищущих студентов. У Бердслея они такой интерес пробудили.

Сокрушаясь о прискорбном расхождении между двумя ветвями одного дерева – «чертежниками» и «художниками», Крейн обращал свои замечания преимущественно к первым. Цель рисовальщика, или «чертежника», была очень простой: «Заполнить определенные места гармоничными частями сюжета или фигурами, самодостаточными либо связанными с другими композиционными элементами». В качестве материала для работы художник имеет в своем распоряжении «целый мир – реальный и мифологический», хотя Крейн признавал, что хорошая композиция в конечном счете зависит от творческой изобретательности того, кто взял в руки карандаш или кисть.

Уолтер Крейн заново сформулировал некоторые простые и полезные правила, известные и до него. При создании круговой композиции необходимо придерживаться «спирального» или «радиального» принципа. В традиционной графике доля белого в целом должна быть немного больше необходимой. Другое дело, если это графика «наоборот» – белое на черном… При штриховке объекта Крейн отдавал предпочтение линиям одного направления вместо пересекающихся. Кстати, в то время Бердслей работал в основном карандашами, а Крейн рекомендовал пользоваться пером. «Я предпочел бы чаще видеть перо в руках наших студентов, – писал он. – Работая пером, мы начинаем с худших результатов и постепенно совершенствуемся. И, – добавлял мастер в порыве красноречия, будоражившего воображение и честолюбие Бердслея, – когда трудности будут преодолены, это перо может оказаться из крыла самого Пегаса».

Что бы ни говорил Обри по поводу собственных идей о важном значении линий, практические предложения и технические советы Крейна стали для него новостью, но тем не менее непосредственно повлияли на его творчество. Возникает искушение проследить их в некоторых рисунках Бердслея того времени. Он начал работать пером, обрамлять фигуры декоративными элементами и экспериментировать с белым на черном. Согнувшиеся от ветра деревья на заднем плане его «Увядшей весны» или причудливо изогнутые ветви на панно «Персей» – это наглядные попытки передать «ощущение беспокойства», о котором говорил Крейн [2].

Прогресс Бердслея был фрагментарным и неравномерным. Он несколько недель так плохо себя чувствовал, что совсем забросил рисование. Сомнительно, чтобы в начале нового года в папку с его рисунками попало много работ пером, но именно в первые дни января к нему пришел с визитом Эймер Валланс, с которым Обри вовсе не был знаком.

Валланс был на 10 лет старше Бердслея. Он писал статьи об украшении интерьера для Art Journal, был знатоком церковной архитектуры и входил в круг друзей Уильяма Морриса. Двольно странно, хотя, возможно, и удачно, что они не встретились раньше, потому что между 1886 и 1888 годами Валланс являлся одним из викариев в церкви Благовещения и вполне мог видеть Бердслея, когда тот приходил после школы на вечернюю службу. Два года, проведенные Валлансом в Брайтоне, были омрачены тревогами и сомнениями, и в начале 1889-го он перешел в католичество.

О Бердслее Валланс узнал только после этого от преподобного К. Дж. Торнтона – другого викария церкви на Вашингтон-стрит, который летом 1890 года поведал ему о неординарных способностях молодого художника. Его рассказ не произвел на Валланса особого впечатления, однако зимой 1892 года он все-таки посетил юного «чертежника».

Бердслей показал гостю свои рисунки и вопросительно на него посмотрел. Ему не пришлось долго ждать: Валланс был восхищен. Рисунки стали для него настоящим откровением. Они свидетельствовали не только о поразительном воображении юноши, но и о его экстраординарных способностях. Валланс также выразил восхищение глубокими литературными познаниями и тонким вкусом своего нового знакомого и похвалил Обри за добросовестный труд, отнимавший у него, судя по всему, много времени. Слова, которые говорил священник, – богатое воображение, добросовестность, литературное влияние, – дают нам основания считать, что он питал симпатию к прерафаэлитам. Нет сомнения, что Валланс рассматривал Бердслея как нового рекрута в рядах солдат Kelmscott Press – издательства, основанного недавно Уильямом Моррисом. Он посоветовал Бердслею оставить работу в страховой компании и посвятить себя живописи. Обри объяснил, что это невозможно. Для семьи его ежегодный доход – 80 фунтов – был фундаментом материального благополучия.

Во время этой беседы Обри не сказал, что он посещает «академию импрессионизма» – школу Фреда Брауна. Отчасти это могло быть данью уважения к тому, что он почувствовал прерафаэлитские симпатии Валланса, но также может оказаться одним из проявлений его скрытности, которая немного позже вошла в поговорку. Через год-два у Бердслея появилась привычка скрывать основные сведения о своем художественном образовании и направлять интересующихся им по ложному следу, в сторону от подлинных источников, повлиявших на его творчество. Обри был многим обязан разным людям, но почти никогда не упоминал ни о ком из них и любил выставлять себя в роли одинокой, исключительно одаренной фигуры, вундеркинда-самоучки, у которого все получилось само по себе. Валлансу было чуждо такое позерство, но он очень заинтересовался и неординарной личностью Бердслея, и его работами. Священник решил ему помочь. Он обещал при первой же возможности представить Обри Моррису и познакомить его с другими знатоками художественного мира Лондона, которые могли оказать практическое содействие [3].

14 февраля 1892 года Валланс устроил небольшой прием себя на Уэллс-стрит, чтобы показать свое «новое открытие» некоторым из ближайших друзей. Там, в частности, был 22-летний Роберт Росс, недавно закончивший Кембридж и уже имевший репутацию прекрасного художественного критика.

Сначала Бердслея немного смутил важный вид присутствующих и то, что все они явно ждали его появления – Валланс уже анонсировал товарищам знакомство с «необыкновенным молодым человеком», но совсем скоро его робость и сдержанность отступили, он стал веселым и разговорчивым. Эрудиция и остроумие Обри произвели должное впечатление. Бердслей много говорил о Мольере и аббате Прево, а то, как прекрасно он знает творчество Бальзака, поразило даже редактора произведений великого француза, присутствовавшего в гостиной Валланса. Он немало поразил собеседников рассуждениями не только о живописи и литературе, но и о музыке, хотя быстро оставил эту тему, по-видимому разочарованный тем, что никто из них не разделяет его увлечения. Обри рассказал о том, что неплохо знает коллекции Британского музея и Национальной галереи, но лишь один раз посетил Новую галерею (сие могло быть правдой) и никогда не бывал в Королевской академии художеств (тут он определенно солгал).

Сначала Росс посчитал его рисунки слишком затуманенными странной, но безусловно чарующей оригинальностью автора, но чем больше он на них смотрел, тем больше они его завораживали. Особенно восхитил Росса карандашный рисунок «Процессия Жанны д’Арк», в котором сразу чувствовалось влияние Мантеньи. Критик высказал желание купить его, но Бердслей отказался расстаться с рисунком и предложил сделать Россу другой вариант этой сцены, пером. Почин поддержали другие гости. Скорее всего, именно в тот раз один из них приобрел «Литанию Марии Магдалины», а сам Валланс купил «Персея и чудовище».

Так Бердслей познакомился с модными искусствоведами своего поколения. Это было совсем не то, что ланчи в доме приходского священника. Обри очень не хотел терять эту связь. Несмотря на то что чувствовал он себя по-прежнему плохо, Бердслей быстро сделал новый вариант «Жанны д’Арк» и отправил рисунок Россу. Скоро критик представил Обри графу Эрику Стенбоку – большому поклоннику Бальзака. Этот 30-летний аристократ, имевший эстонские корни, был дружелюбным, остроумным, фантастически богатым и «богато фантастическим». Из-под его пера уже вышли несколько сборников вычурных лирических стихотворений и книга рассказов об оборотнях. Стенбок любил музыку и музыкантов… Последним объектом его страстного интереса был молодой пианист Норман О’Нейл… Граф сразу проникся большим интересом к Бердслею [4].

Окружающие почувствовали, что Обри делает успехи.

По-видимому, в то время он подружился и с Джулианом Сэмпсоном, братом викария церкви Святого Варнавы. Поддержка сверстников отличается от покровительства старших, и Бердслей с радостью слушал людей, имевших жизненный опыт, и делился с ними своими планами. Сэмпсону, предпочитавшему обществу женщин общество мужчин, он показал набросок «Гермафродита», стилистически основанный на этюде Берн-Джонса «Любовь» для Chant d’Amour[42]. В конце XIX века эта фигура была предметом особого увлечения. Знаменитая античная статуя спящего гермафродита, хранящаяся в Лувре, послужила источником вдохновения для Теофиля Готье и Алджернона Суинбёрна, особенно для поэм последнего, написанных с «почтением» к знаменитой древнегреческой поэтессе Сапфо с Лесбоса. Бердслей был заинтригован намеками об однополой любви и разговорами о смешении полов, связанными с теориями о превосходстве искусства над природой и жизнью. Он стал прислушиваться к жаргону, на котором Сэмпсон и люди из его круга выражали свои мысли и взгляды. Его привлекала эта экстравагантная фразеология. Еще не войдя в сей круг, Обри выучил язык его представителей и узнал их манеры. Сохранилось лишь одно из его писем к Сэмпсону, хотя переписка их была весьма активной, но и по нему виден жеманный, парадоксальный стиль и суховатый юмор, который усвоил Обри.

Вероятно, под влиянием окружения Сэмпсона Бердслей изменился и внешне. Скоро он стал настоящим денди, ведь изначальный смысл этого термина сводился к подчеркнутому «лоску» внешнего вида и поведения, изысканности речи. Это была декадентская позиция, примеры которой дали Уайльд и Уистлер по эту сторону Ла-Манша и Бодлер по другую. Последний в своем творчестве провозглашал ценности искусственности, приветствовал попытки основать новую элиту в эпоху растущего единообразия. Для Бодлера дендизм символизировал аристократическое превосходство ума. Его вдохновляла горячая потребность создавать нечто оригинальное для себя в рамках этикета, получать удовольствие, изумляя других, и находить гордое удовлетворение в том, чтобы ничему не изумляться. Дендизм в этом понимании являлся культом самого себя.

Для англичанина, особенно уроженца Брайтона, концепция дендизма возрождала ушедший за горизонт мир эпохи Регентства – время появления денди, первым из которых стал Джордж Браммел, или Красавчик Браммел. Тогда высоко ценились элегантность и остроумие, а кипящая энергия тех, кто отличался ими и наряду с этим имел талант, привела к большим достижениям в науке и искусствах. Британия превратилась в лидера не только в политике, но и в образе жизни, что породило на континенте англоманию.

Для Бердслея, попавшего в двойной капкан нелюбимой работы и тела, не удовлетворявшего его восприятию эстетики, дендизм имел особые преимущества. Денди было позволено подняться над материальным и физическим состоянием и создать свою умственную проекцию жизни в благословенном мире искусства. Уж самим-то собой точно позволено…

Обри располагал для этого весьма ограниченными средствами, но смог добиться желаемого эффекта. Один из друзей Мэйбл отметил, что в то время ее брат был безупречно аккуратным и хорошо ухоженным – его опрятность производила настоящее впечатление. В одежде Бердслей предпочитал элегантную сдержанность – влияние Бодлера, а не экстравагантность в духе Уайльда и Уистлера.

Все это не встретило одобрения у многих знакомых Обри. Безусловно, сие не могло понравиться Валлансу. Тем не менее он попытался заинтересовать личностью Бердслея Морриса. Валланс знал, что издателю трудно найти подходящих иллюстраторов для книг, выпускаемых Kelmscott Press. Моррис действительно искал человека, который смог бы сделать рисунки для планируемого издания «Колдуньи Сидонии» Вильгельма Мейнхольда в переводе Джейн Уайльд – матери Оскара.

Валланс убеждал Бердслея сразу попытать удачи, но тот сначала внимательно прочитал книгу и только потом попробовал изобразить колдунью вместе с ее демоническим котом Шимом. Этот рисунок лежал в его папке, когда они с Валлансом отправились к Моррису в Хаммерсмит. Бердслей думал, что еще не прошло и года с того воскресного вечера, когда они с Мэйбл шли к Берн-Джонсу… Он знал, что с тех пор во многом преуспел, и был уверен в себе [5].

Моррис уже перешагнул 55-летний рубеж, но сохранял феноменальную энергию и вел активную жизнь. Бердслей был большим поклонником его стихов, а «Земной рай» считал просто очаровательным, но знал и о том, что в 1890 году Моррис создал Kelmscott Press, желая сказать новое слово в оформлении и издании книг. Располагалось издательство в Келмскотт-хаус в Хаммерсмите, где на берегу реки жил сам Моррис.

В тот вечер он вежливо проглядел работы Бердслея, но сразу стало ясно (во всяком случае, Валлансу, а возможно, и самому Обри), что они не пробудили в нем какого-то особого интереса. Моррис внимательно рассмотрел рисунок, на котором была изображена Сидония, и сказал, что она недостаточно миловидна. Слабый намек на похвалу прозвучал в другом его замечании. Он улыбнулся своему молодому гостю: «Я вижу, у вас есть вкус к рисованию тканей. Советую развивать его».

Бердслей покинул Келмскотт-хаус разочарованным. Он чувствовал себя отвергнутым, и Валланс пытался его успокоить. Судя по всему, ему удалось это сделать – Бердслей вернулся к рабочему столу и попробовал нарисовать другую Сидонию. Успехом эта попытка не увенчалась, и он отправил лист бумаги в мусорную корзину. Туда же полетели надежды на сотрудничество с Моррисом[43]… Эта неудача оказалась сильным ударом по самолюбию Обри. Не было ли это разрывом с традицией прерафаэлитов, которая до тех пор казалась ему не только обнадеживающей, но и сулящей славу? Впрочем, Бердслей сумел направить свое разочарование в новое русло. Он снова обратил взор к Уистлеру и его декору в японском стиле, который впервые увидел в Павлиньем зале в прошлом году [6].

Влияние Японии на европейскую живопись конца XIX века было мощным и разнообразным. В Британии оно прошло в несколько этапов. В 60-е годы японским искусством увлекались немногочисленные почитатели, знатоки и коллекционеры, в том числе Россетти, Уистлер и Лейланд, искавшие и находившие его изысканные образцы. В 70-е японские гравюры и мебель стали находить отклик в душе художников и оформителей, оценивших их простоту, цвет и асимметрию. В начале 80-х это увлечение уже было повальным – всем понадобились фонарики и бумажные веера, кимоно и позолоченные ширмы. Японские мотивы появлялись, что называется, тиражированно, например на дешевых подносах и коробках для бисквитов.

Бердслей рос именно в это время. Витрины магазинов в Брайтоне заполняли «японские» поделки, но на формирование его художественного вкуса это никак не повлияло. Интерес к более глубокому осмыслению японского стиля побудило у Обри знакомство с работами Уистлера. Разумеется, он не мог полностью это осознать, только лишь увидев Павлиний зал, но возможностей для дальнейшего изучения этой темы оказалось много. В марте 1892 года в лондонском филиале парижской художественной галереи Goupils на Ватерлоо-плейс открылась выставка работ Уистлера, на которой были представлены картины – среди них оказалось немало морских пейзажей, гравюры и станковая живопись. Бердслею представилась превосходная возможность оценить полный спектр произведений мастера и стоящую за ними радикально новую эстетику, вдохновленную Японией, где доминировали эстетика простоты форм, асимметрии и разных оттенков одного тона.

Имелись и другие источники. Обри видел японские гравюры в Британском музее и коллекции Фредерика Эванса. Было у книготорговца и несколько эстампов Одилона Редона – французского живописца, графика, декоратора, одного из отцов символизма и основателей «Общества независимых художников», которого в Британии тогда почти не знали. Редон адаптировал формы и метафоры японского искусства совершенно иным образом, чем Уистлер, и перенес строгий японский стиль не на пейзаж или портрет, а в эксцентричный символический мир воображения. Примеры его живописи, если сравнивать ее с творчеством Уистлера, показали Обри, что существует много способов приспособить японские художественные концепции к индивидуальному восприятию. Этот урок оказал решающее влияние на развитие собственного стиля Бердслея [7].

Весной его здоровье немного окрепло, и после вынужденного перерыва Обри смог вернуться к рисованию. Он снова начал работать, но теперь поставил перед собой новые цели, отступил от традиции прерафаэлитов и обратил свой взор на образцы японской живописи. Впоследствии Бердслей говорил Маршаллу: «Я нащупал новый стиль и метод работы, основанный на японской живописи, но в целом совершенно оригинальный». Временно отказавшись от широкой линейной техники прерафаэлитского рисунка, Обри воспроизводил тонкие линии и однородные тона японских эстампов, пользуясь «контурным методом с включениями “черных пятен”», который идеально подчеркивал его высокий уровень владения пером. Им Обри проводил тончайшие линии, а «пятна» наносил кистью, и в определенных работах ему удавалось достичь чего-то «близкого к совершенству».

За новизной техники последовала новизна композиции. Бердслей стал делить плоскость выверенными линиями, чтобы получалось не традиционное обрамление рисунка, как это было раньше, а был достигнут неожиданный асимметричный пространственный эффект. Несмотря на строгость исполнения, его сюжеты были фантастическими по замыслу. Он отошел от сюжетов на основе эпической литературы, характерных для Морриса и Берн-Джонса, и теперь создавал новый мир собственных фантазий. Случайные открытия предыдущего года нашли воплощение в этих, как говорили современники, безумных и немного непристойных композициях, населенных странными существами в костюмах Пьеро или даже в современной одежде.

Эти рисунки стали большим шагом вперед. У Обри появилось осознанное желание выйти за рамки условностей и по возможности создать что-нибудь такое, чего не делал ни один другой художник. Все получалось словно само собой, без напряжения. Соло впервые зазвучало громче, чем музыка целого оркестра живописцев, оказавших влияние на его творчество. Бердслей взял элементы японской композиции и превратил их в нечто совершенно новое как по форме, так и по содержанию – и то и другое нужно признать удивительным. Обри был опьянен этим, и рисунки буквально вылетали из-под его пера.

В апреле и мае, несмотря на то что ему пришлось вернуться в страховую компанию, Бердслей создал около 20 рисунков в этом стиле. Вероятно, одним из них был образ мрачной, чувственной женщины, стоящей перед не менее угрюмым зародышем, с заголовком «Incipit Vita Nova»[44]. Новый стиль Бердслея одновременно стал и обещанием новой жизни. Конечно, он сознавал, сколь велики традиции японской живописи, но одновременно понимал и собственную оригинальность. И уж точно Обри не хотел, чтобы его рисунки трактовались как очередной пример современных «японизмов».

Бердслей готов был признать «происхождение» своего нового стиля перед Маршаллом, но не перед другими. Он убеждал Росса в том, что сходство между его творческим методом и восточной живописью просто случайность, а источником его вдохновения послужили гравюры и полотна из Национальной галереи, в частности работы Кривелли, который всегда подчеркивал свое происхождение – все его картины подписаны «Карло Кривелли Венецианец». Между тем великий итальянец был замечательным колористом – яркие цвета его работ гармонично уравновешены и не производят впечатление пестроты [8].

Один из «безумных и немного непристойных» рисунков Бердслея, опубликованный в Bon Mots Чарлза Лэмба и Дугласа Джеролда (1893)

На этом этапе Бердслей вовсе не был намерен отходить от традиций прерафаэлитов, но уже не во всем соглашался с ними. Важно отметить, что в письме Кингу Обри характеризует свои рисунки как фантастические впечатления. Это определение вряд ли можно считать точным, так как он опирался на собственное воображение, а не на чувства, но оно связывало его работы с Уистлером и его последователями, то есть с импрессионистским лагерем. Более того, одним из наименее фантастических рисунков в японском стиле стал портрет Рафаэля – художника, исключение которого из канонических источников влияния дало прерафаэлитам название их братства. Бердслей поместил рисунок в раму и часто говорил о нем как о своем первом художественном манифесте. Превращение Рафаэля в своеобразную личную икону явно намекало на растущее раздражение узкой перспективой традиции Берн-Джонса.

Наряду с этим в душе Обри росло понимание того, что искусство всегда является выражением личности. Обретение собственного стиля придало ему уверенность в своих силах. Бердслей отмечал этот феномен и у других. По его шутливому замечанию, в Вестминстерской школе все студенты воспроизводили в своих рисунках собственный «тип личности»: независимо от телосложения модели, дородные ее «укрупняли», а худые изображали субтильную фигуру. Чтобы позабавить Валланса, которому он рассказал об этой всеобщей тенденции, Обри создал воображаемый портрет Боттичелли, основанный на характерных типажах его живописи. Он также не отрицал, что сам склонен изображать худые, угловатые и болезненные фигуры [9].

Скучная работа в конторе временами становилась почти невыносимой, но и здесь иногда бывали хорошие новости. В апреле младшим клеркам увеличили отпуск – они стали отдыхать не две недели, а три. Бердслей решил воспользоваться представившейся возможностью и съездить в Париж. Ему не терпелось познакомиться с этим городом. Читая Мура и Уайльда, Обри понял, что знать французскую столицу – ее живопись, литературу и жизнь в целом – чрезвычайно важно для художника fin-de-sicle[45]. Как это вообще можно не побывать в Париже? Своего рода нарушение приличий. Обри спросил Росса о хорошей недорогой гостинице, в которой можно остановиться, но воспользовался он советами критика или нет, неизвестно. Парижские письма Бердслея не сохранились. Подробностей поездки мы не знаем, но общая картина ясна.

Париж оказался поистине праздником искусства: великолепные плакатные композиции – афиши Шере, Грассе и Тулуз-Лотрека превращали его улицы в художественные галереи. Разумеется, Обри посетил Лувр. Особое впечатление на него произвела огромная аллегорическая картина Мантеньи «Минерва изгоняет пороки из сада Добродетели». Бердслей потом упоминал, что этот художник тоже создал свой фантастический, немного безумный и непристойный мир.

Наряду с постоянными музейными экспозициями Париж славился своими салонами. Здесь ежегодно проходили две большие выставки – на Елисейских Полях и на Марсовом поле. В 1892 году впервые распахнул свои двери салон «Роза и Крест», где было представлено собрание работ современных символистов. Возможно, Бердслей не уловил смысл их квазимистических теорий, но вполне мог понять, в каком долгу их живопись находилась перед Россетти и Берн-Джонсом. Он также не мог не обратить внимания на иронию ситуации: в то время как шедшие в авангарде английские художники обращались к традиции французского импрессионизма, самые смелые французские живописцы черпали вдохновение в британском каноне прерафаэлитов.

Бердслей полагал, что пропуском в этот мир для него станет папка с рисунками. Он взял их с собой, когда отправился с визитом к Пюви де Шаванну – главному человеку в салоне на Марсовом поле. Есть свидетельства, что Бердслей имел к нему рекомендательное письмо от Берн-Джонса, но Обри, по-прежнему любивший театральные эффекты, всегда утверждал, что просто зашел в студию де Шаванна, вдохновленный картинами мастера. Пюви де Шаванн доброжелательно принял его и внимательно просмотрел «японские» рисунки, отметив некоторые из них несколькими словами похвалы или порицания. В целом его вердикт был положительным. «Мне еще не приходилось видеть никого, кто был бы настроен так благожелательно, как он», – писал впоследствии Бердслей. А в тот день он набрался смелости и подарил мастеру небольшой рисунок с изображением детей, обряжающих умирающего бога. Де Шаванн представил Бердслея другому живописцу как un jeune artiste anglais qui fait des choses etonnantes[46]. Стремление удивлять нельзя рассматривать как подлинную цель искусства, но Обри был очень доволен этим мнением и часто повторял его. Юноше было так приятно слышать, что его называют молодым английским художником, а не клерком из страховой компании [10]!

«Рафаэль Санти» (1892)

Обри вернулся в Лондон чрезвычайно довольный своим успехом, но после трехнедельного отпуска ему снова пришлось привыкать к роли винтика в часовом механизме на Ломбард-стрит. Мысли Бердслея были дальше от работы, чем когда-либо раньше… Он продолжал рисовать в своем новом стиле, оттачивая его и технически совершенствуя. Этот прогресс соединился с его недовольством в великолепном автобиографическом рисунке с изображением клерка, стоящего за конторкой. Бердслей назвал рисунок «Le Dbris d’un Pote», позаимствовав фразу, если не смысловое значение, из «Госпожи Бовари». Флобер ведь сказал, что в каждом нотариусе есть останки поэта. Впрочем, эта работа опровергала насмешку над собой: художник, «запертый» в страховой конторе, вовсе не умирал, а вырывался наружу.

Развитие творчества Бердслея никогда не было линейным; открытие нового стиля не означало отказ от старого. Теперь источником его вдохновения стала Япония, но Обри продолжал рисовать и в традиции прерафаэлитов. Он умножал стили, добавляя их к своему арсеналу художественных эффектов. Этакое своеобразное перекрестное опыление…

В июле в Лондоне открылся сезон немецкой оперы. В Ковент-Гарден Бердслей слушал «Тангейзера» и «Гибель богов» Рихарда Вагнера, после чего изобразил в своем новом стиле их звезд – Макса Альвари и Каталин Клафски. Оперы вдохновили его и на создание рисунков в рамках школы прерафаэлитов. Разочарование от разговора с Моррисом прошло, растворилось в постоянном одобрении со стороны Берн-Джонса и удивительном энтузиазме, с которым его работы приняли французские художники. Наряду с этим Обри поддерживали Росс и Валланс, не говоря уже о более старых знакомых, таких как Эванс и Герни. Один из его рисунков купил граф Стенбок. Бердслей чувствовал, что удача уже где-то совсем рядом.

То, что его работы покупали, подогревало тщеславие Обри, но суммы от 5 до 10 шиллингов не открывали перспектив настоящей материальной независимости. Каким должен был стать следующий шаг? Тут все ясно: предстояло заинтересовать издателей. Это было нелегким делом [11].

В конце викторианской эпохи производство книжной продукции резко увеличилось. Особенно много стало иллюстрированных периодических изданий. Успехи в сфереобразования и рост благосостояния городских жителей расширили потенциальную читательскую аудиторию. Наряду с этим бурно развивалась фотомеханическая печать. До конца 80-х годов XIX столетия изображения можно было воспроизводить лишь с помощью ручной гравировки оригинальных рисунков на дереве, металле или другом материале. Этот процесс был длительным, трудоемким и не всегда точным. В конце века в полиграфии освоили метод фотографического переноса изображения на цинковую пластину, с которой его можно было отпечатать. Негатив фотографии черно-белого рисунка помещали на цинк, пластину обрабатывали светочувствительным веществом и проявляли под мощным источником света. Процесс оказался сравнительно быстрым и дешевым, а также довольно точным, однако так можно было воспроизводить только черно-белые изображения. Чтобы получить промежуточные серые тона, рисунок приходилось фотографировать через стеклянный экран с сеткой тонких линий. Это разбивало изображение на ряд крошечных точек большего или меньшего размера, в зависимости от насыщенности тона оригинала. Массив микроскопических точек на цинковой пластине и создавал иллюзию полутонов. Эти революционные для своего времени технологии сделали возможным выпуск большими тиражами иллюстрированных книг, газет и журналов. Спрос был настолько велик, что только черно-белыми иллюстрациями занималось все больше художников. Графика практически стала отдельным направлением в живописи, а для иллюстраторов наступил золотой век.

Тем не менее Бердслею пришлось доказывать, что он может этим заниматься. Впоследствии Обри утверждал, что дело было в «тупых» издателях, боявшихся всего нового, смелого и оригинального, а его рисунки являлись именно такими. Между тем история свидетельствует об обратном. В своих первых неудачах Бердслей был виноват сам. Он обратился с заявлением о приеме на работу в штат недавно учрежденной газеты Daily Graphic и отправил туда… кипу рисунков с фантазиями на темы Берн-Джонса и гротески в японском стиле. Обри не понимал, что воображение – это последнее, чего редактор ежедневной газеты требует от своих художников. Ему вернули рисунки. Бердслея это ничему не научило[47].

А вот другой случай. Ему удалось (возможно, по протекции Росса) добиться встречи с У. Э. Хенли, редактором журнала National Observer. Обри пришел в редакцию на Грейт-колледж-стрит, подошел к кабинету и услышал гневный голос. Он заглянул в приоткрытую дверь и увидел краснолицего здоровяка, распекающего худощавого юношу, дрожавшего от страха. Бердслей понял, что здоровяк – это и есть мистер Хенли. Он повернулся, быстро спустился по лестнице, выскочил на улицу, пробежал мимо парламента и здания Королевской конной гвардии и замедлил шаг только в парке. В редакцию Обри так и не вернулся.

Впрочем, в одном издательстве рисунки из его папки понравились. Издательский дом Kassel’s был по тому времени акулой журнального бизнеса – он выпускал Family Magazine, Saturday Journal, Magazine of Art и Woman’s World – издание, где в конце 80-х годов недолго работал редактором Оскар Уайльд. Там все время нужны были художники, умеющие рисовать декоративные буквицы и рамки. Словом, Бердслею предложили заниматься оформительской работой, но тут на его горизонте появилось нечто намного более увлекательное [12].

Фредерик Эванс, будучи известным книготорговцем, имел тесные связи с несколькими издателями. Особенно близок он был с Дж. М. Дентом, который недавно начал новый бизнес – выпуск хорошо оформленных, но недорогих репринтов классических сочинений. Через своих торговых партнеров Эванс узнал, что одним из проектов Дента было богато иллюстрированное издание «Смерти Артура» Томаса Мэлори в нескольких частях, задуманное как подражание стилю Морриса в книгах Kelmscott Press, но гораздо более дешевое в производстве благодаря фотомеханическому воспроизведению иллюстраций. Эванс узнал, что издатель ищет художника, который может создать хорошие рисунки в средневековом стиле, но гротесковые. Разумеется, он немедленно вспомнил о Бердслее. У Эванса имелось несколько рисунков Обри, и он оповестил Дента, что, возможно, нашел подходящего иллюстратора, причем посоветовал поторопиться и заявил, что на следующий день должен вернуть работы.

Дент поспешил на Куин-стрит. Он посмотрел недавние рисунки Бердслея, но не сказать чтобы впечатлился ими, а вот на работу «Приветствие Марии», сделанную под влиянием Берн-Джонса, которая принадлежала самому Эвансу, обратил внимание. Тут по счастливой случайности (если верить Эвансу) в магазин вошел Бердслей. Он хотел узнать, что поступило нового, и поболтать с хозяином. Эванс представил юношу. У издателя было лишь несколько секунд, чтобы оценить необычный внешний вид и походку молодого клерка. Книготорговец сказал, что Бердслей прекрасно проиллюстрирует «Смерть Артура». Денту Обри показался странным юношей с причудливыми манерами, но он знал, что у Эванса отличное коммерческое чутье, и решил рискнуть. Издатель подробно рассказал о своем проекте.

Бердслея, который до этого сделал лишь несколько набросков для Kassel’s, такое предложение ошеломило. Он хорошо знал текст и считал книгу великолепной. В прошлом году Бердслей даже подумывал о том, чтобы проиллюстрировать «Смерть Артура» для собственного удовольствия. Тем не менее решился он не сразу. Дент сказал, что мистер Эванс дает ему прекрасные аттестации. Первоначальная тревога издателя уже развеялась – он понял, что этот молодой человек весьма ревностно относится к своему искусству. Было решено, что Бердслей сделает пробный рисунок и покажет его издателю.

Эванс взял с полки книгу Kelmscott Press – возможно, недавно изданную Уильямом Моррисом «Мечту Джона Болла», – и предложил Бердслею внимательно посмотреть. Очевидно, он хотел, чтобы Обри смог получить более определенное представление о замысле Дента. Юноша стал напряженно изучать растительный узор на рамках и ксилографический фронтиспис работы Берн-Джонса. Он явно волновался. Перед тем как покинуть книжный магазин, Обри задержался в дверях и, пожав руку Эвансу, тихо сказал: «Это очень хорошая возможность, но, боюсь, мне такое дело не по зубам. Я не достоин подобной работы». Книготорговец заверил его, что нужно лишь взяться за книгу и дальше все пойдет само.

Перед Бердслеем разверзлась пропасть, но он знал, что должен перепрыгнуть ее. Обри целиком отдался работе, и через несколько дней у него был готов замечательный рисунок. Сюжетом ему послужил кульминационный эпизод книги – обретение Святого Грааля. Бердслей не стал отходить от традиции, позаимствовав некоторые детали у Кривелли и Поллайоло. Работа была очень трудоемкая: три фигуры на фоне тщательно прорисованного ландшафта с множеством деталей и участками нежных «акварельных» полутонов. Рисунок обозначал возвращение Бердслея к считавшемуся тогда вторичным «итальянскому» стилю, но в нем по-прежнему были видны черты недавнего увлечения Обри японской живописью: тонкие штриховые линии у края воды, цветок на переднем плане и необычный символ из трех линий, который он использовал как подпись[48].

По-видимому, Дент заметил все эти модернистские подробности, но он оценил традиционные достоинства рисунка. Издатель назвал работу шедевром. Неуверенность, которую Дент еще мог испытывать после первого разговора, исчезла без следа. Он даже оставил без внимания упущение Бердслея: рисунок следовало выполнить в черно-белом цвете, без серых полутонов, чтобы он выглядел как ксилография и его можно было бы воспроизвести при печати. С техническими тонкостями можно было разобраться потом. Заказ согласовали, и 3 октября Дент и Бердслей заключили сделку, хотя она еще не была оформлена юридически. Первоначально контракт предусматривал выплату 50 фунтов за 20 полосных иллюстраций, 25 фунтов за 40 маленьких рисунков и узоров и по 5 шиллингов за каждую буквицу (около 350 штук). Кроме того, предполагались две дополнительные выплаты по 50 фунтов: одна после продажи 2000 экземпляров, а вторая после возможной допечатки еще 2000. Книгу в 12 частях предполагалось здавать с начала следующего года [13].

Положение Бердслея значительно улучшилось. Он получил заказ, обеспечивавший ему работу на следующий год и гарантировавший минимум 160 фунтов – это больше чем в 2 раза превышало его годовой доход в страховой компании. С конторой с Ломбард-стрит можно было распрощаться. Мэйбл убеждала брата именно так и сделать. Она недавно стала совершеннолетней, получила наследство Сары Питт – 500 фунтов – и могла выполнить свое обещание в случае необходимости поддержать Обри. Он и сам в течение года должен был получить собственное наследство…

Воодушевленный этой перспективой, Бердслей заявил об уходе со службы. Кингу он сказал, что покинул рабочее место, к большому удовлетворению для обеих сторон, но при этом причиной назвал слабое здоровье, а не открывшиеся перед ним перспективы художественного творчества. Родителям о своем решении Обри не сообщал до тех пор, пока оно не осуществилось. Сначала в семье произошел небольшой скандал. Больше всего обеспокоился Винсент, но даже Элен, по-видимому, не вполне верила в счастливую звезду своего сына в качестве художника.

Впрочем, Обри уже не мог остановиться. Став свободным от тягот ежедневной конторской работы, он почти с безумным энтузиазмом принялся за иллюстрации к «Смерти Артура». Бердслей понял, что в решении своей задачи технически ограничен. Теперь он рисовал строго в черно-белой гамме. Обри внимательно изучил все книги Kelmscott Press. Потом он купил экземпляр недавно вышедшего в свет сочинения историка искусств, профессора новой истории Пражского университета Антона Шпрингера об Альбрехте Дюрере и несколько раз просмотрел все иллюстрации. Возможно, он также вернулся к статье Уолтера Крейна о композиции рисунка, дававшей практические советы о заполнении пустых мест и работе в черно-белой гамме.

Из этой тщательной подготовки и того факта, что для оформления книги Бердслей отобрал некоторые из своих предыдущих работ, явствует сильное желание преуспеть. Он адаптировал «Увядшую весну» для заглавного рисунка одного раздела и взял голову Медузы из панно «Персей» для другого. На службу было призвано «Soleil Couchant»[49], и даже «Флейтист из Гаммельна» появился снова, хотя и был искусно переработан[50]. Тондо с изображением Мерлина – наставника будущего короля Артура, – одна из первых иллюстраций Обри к книге, – вероятно, было основано на более раннем рисунке «чудотворца Мерлина». Судя по всему, Бердслей хотел опираться на то, что уже сделал. Это желание вскоре окрепло, открывая простор для воображения. В первых полосных иллюстрациях и декоративных рамках ощущается сильное влияние Морриса и Берн-Джонса, но в них также видны «японская» легкость Обри и мастерство его композиции. Он совместил все это со средневековыми элементами и создал нечто сильно отличающееся от статичных подделок под старинные гравюры в книгах Kelmscott Press. Конечно, сюжеты больших иллюстраций диктовал текст, но в рисунках, открывающих главы, Обри мог дать волю своей фантазии.

Отчасти он полагался на традиционные орнаментальные узоры, но обратил свой взор и к «странному» миру – сатирам и фавнам, ангелам и демонам. Нашлось там место и рыцарям. Такое сочетание оказалось менее противоречивым и режущим глаз, чем можно было ожидать. В конце XIX века сохранение языческой традиции стало распространенной темой. Главным справочным текстом была книга английского писателя, литературного критика и теоретика искусства Уолтера Патера «Этюды по истории Ренессанса». Патер призывал культивировать в себе остроту чувственного восприятия, во всем искать новые впечатления и стремиться к красоте. Невольно возникает искушение трактовать рисунки Бердслея как комментарий к этой концепции [14]…

В первые месяцы работы над «Смертью Артура» Обри поддерживал тесные контакты с Дентом. Издатель пытался заинтересовать своего нового художника занятиями в Тойнби-холле, филиале Лондонского университета в Ист-Энде, где сам он был одним из секретарей. Судя по всему, Бердслей от этого всячески уклонялся – атмосфера пылкой филантропии в Тойнби-холле была далека от его утонченной привередливости. Чаще всего он ссылался на нездоровье. «Скоро я загляну к вам, – писал он Денту, – но пока что мне надо поберечь силы. Печально, что приходится так нянчиться с собой…»

С приближением зимы здоровье Бердслея действительно, как всегда в это время года, ухудшилось, и энергия ему нужна была для работы.

Первые его рисунки были хорошо приняты Дентом и понравились всем остальным. Берн-Джонс великодушно посчитал дань своему стилю самой искренней формой уважения. Валланс пришел в восторг от тщательности проработки иллюстраций. Увидев рисунок «Мерлин и Нимуэ», он задал риторический вопрос: «Было ли создано нечто более превосходное со времен немецкой ксилографии XV века?» Валланс считал медальон с портретом Мерлина мастерской работой и находил во всем добросовестное внимание к деталям, достойное лучших произведений прерафаэлитов. Но в тот момент, когда Бердслей, казалось, был готов занять свое место за круглым столом последних, его внимание отвлекло нечто другое.

Отчасти это объясняется его темпераментом и чертами характера. Любознательный Бердслей уставал от монотонных усилий и постоянно искал стимулы для работы в новизне и разнообразии. Судя по всему, Дент понимал это и чувствовал, что сие может стать опасным. К этому времени он подготовил новый контракт для работы над книгой Мэлори. По нему в случае распродажи первого издания Обри должен был получить дополнительные 50 фунтов, но там же устанавливалось точное число рисунков для каждой части книги и оговаривались сроки их представления в издательство.

Дент также попытался обратить себе на пользу разнообразие интересов своего иллюстратора. Издатель запомнил причудливые рисунки, показанные ему Эвансом, и лелеял мысль привлечь Бердслея к украшению мини-антологий юмористических высказываний и острот авторов XIX века, которые собирался издавать. Предполагалось, что это будут гротесковые картинки, основанные на принципе одинаковой ценности желания перемен и уже обретенного покоя. Дент полагал, что такое «переключение» в деятельности станет своего рода отдушиной и оживит работу иллюстратора над циклом артуровских легенд.

Бердслей с радостью ухватился за такую возможность. Новая задача придала ему импульс творческой энергии, и он легко перешел от средневековой манеры к своему «японскому» стилю. Роясь в библиотеке и папке с рисунками, а также в памяти и воображении или просто расходуя чернила до тех пор, пока не появлялось что-то интересное, Обри создал галерею жутковатых существ: выдуманных – гермафродитов, эмбрионов, разного рода уродов, сатиров и реальных – гейш, балерин, уличных торговцев и проституток. Отдельно он рисовал Пьеро. За 10 дней Обри нарисовал 60 каллиграфических гротесков. По его словам, для создания некоторых из них потребовалось лишь несколько штрихов пера. За эти «крошечные вещицы» он получил 15 фунтов. После картинок для серии Bon Mots[51] Дент сказал Бердслею о возможности новых заказов – это будут сборник новелл одного из первых и наиболее общепризнанных мастеров американской литературы Натаниэля Готорна, роман «Человек чувства» Генри Маккензи и «Эвелина» Фанни Берни. Обри выразил желание взяться за все сразу [15].

Все члены семьи были поражены его успехами, как и его заработками. Мэйбл чрезвычайно гордилась братом и все чаще стала задумываться о перспективе собственного избавления от учебы в Политехнической школе, которая теперь казалась ей утомительной. Обри предложил Денту поручить его сестре какую-нибудь литературную работу. Сделать это не удалось, но Мэйбл оказалась вовлеченной в орбиту нового волнующего мира, где жил ее брат. Винсент Бердслей сделал вид, что он всегда знал о том, что Обри удастся добиться успеха на художественном поприще, в то время как Элен, которая действительно питала большие надежды в отношении своего сына, была более чем благодарна за их осуществление. Она, кстати, снова чувствовала себя нездоровой. Врачи предписали Элен полный покой. Заботы о материальном благе семьи во все возрастающей степени ложилась на плечи детей, поэтому, как заметил Обри, денежная сторона его искусства приобретала «новую глубину».

Одна из ранних полосных иллюстраций к «Смерти Артура»

Безусловно, Бердслей прекрасно понимал, что искусство представляет собой нечто гораздо большее, чем способ достойного заработка. Об этом ему в том числе напоминали лестные отзывы Фреда Брауна, оставшиеся в прошлом. Получив заказ проиллюстрировать «Смерть Артура», Обри перестал посещать Вестминстерскую художественную школу. Теперь он вообще делал вид, что практически и не учился там… Даже Валланса Обри пытался убедить, что бывал в школе не больше полудюжины раз. Браун его уход не заметил. Он и сам оставил школу и занял профессорскую должность в Университетском колледже Лондона. Кстати, он показал членам совета колледжа лестное письмо с рекомендацией для Бердслея, полученное от Берн-Джонса, понимая, что имя этого художника, ведущего представителя школы прерафаэлитов, смягчит представление о нем самом как о «разнузданном импрессионисте».

Так или иначе, Фред Браун сохранил доброе отношение к Бердслею и искренне восторгался его работами. Эти восторги щедро проявились ближе к концу 1892 года, когда Браун, как член председательского комитета Клуба новой английской живописи, пригласил Обри принять участие в их выставке, планируемой на следующую весну. Это было знаком большого уважения. Клуб выставлял черно-белые рисунки наряду с картинами, и участие Бердслея гарантировало ему официальное положение современного художника, а не простого наемного иллюстратора. Оно также давало ему возможность «набрать очки» у импрессионистов и обманывало ожидания тех, кто считал Бердслея приверженцем школы прерафаэлитов.

В письме Маршаллу Обри признался, что не забывает благодарить удачу за ее щедрые дары, но его уверенность в себе значительно возросла, что отразилось даже на осанке и манерах. Бердслей почувствовал свои силы и узнал свою цену. Его начали обхаживать другие издатели. К нему обратился Отто Кулманн, редактор Constable & Co. Издательство R. & R. Clarke из Эдинбурга сделало ему очень хорошее предложение, но Обри пришлось его отклонить. Он начал разрабатывать собственные проекты [16].

Одним из таких проектов были иллюстрации к ранней фантастической повести Джорджа Мередита «Бритье Шэгпата». Это стопроцентно прерафаэлитский выбор: книга была одним из любимых произведений Россетти, а Валланс с Эвансом ею восхищались. Впервые эту вещь опубликовало в 1856 году издательство Chapman & Hall, но Валланс сказал Бердслею, что знает молодого человека, страстного почитателя Мередита, который хочет ее переиздать.

Джон Лейн в 1892 году действительно только начинал издавать книги. Уроженец Девона, не получивший систематического образования, Лейн приехал в Лондон и стал работать клерком в Сити. Свободное время он проводил в лавках букинистов и постепенно собрал «обширную и необычную» библиотеку. Необычность заключалась в преобладании в ней книг Джорджа Мередита. Ближе к концу 80-х годов у Лейна появилась мысль превратить свое увлечение в бизнес. Он убедил книготорговца и антиквара Элкина Мэтьюза из Эксетера стать его партнером и предложил тому открыть книжный магазин в Лондоне. Торговлю они начали в 1887 году в крошечном помещении под вывеской Head на Виго-стрит. Сначала Лейн продолжал работать в Сити, но бизнес развивался, и они с Мэтьюзом перешли от продажи книг к изданию небольших, привлекательно оформленных поэтических сборников и прозы. Потом последовало исследование творчества Джорджа Мередита с библиографией, составленной самим Лейном.

В начале 1892 года он отказался от конторской работы и вложил все, что у него было, в издательскую часть бизнеса. Лейн искал новые проекты и, по мнению Валланса, должен был благожелательно отнестись ко всему, что связано с его любимым автором. Валланс организовал встречу Бердслея и Лейна. Они втроем увлеченно обсуждали проекты и строили планы. Однако предстояло получить авторские права, принадлежавшие Chapman & Hall… Там идею сочли настолько удачной, что решили исключить Лейна из уравнения и напрямую работать с Бердслеем. Обри прислал в издательство рисунок головы Шэгпата, который предстояло одобрить Мередиту. Вероятно, он не проявил особого интереса, так как проект «застыл» [17].

Валланса сия неудача не обескуражила. Он верил, что скоро откроются другие возможности. До него дошли слухи о подготовке нового периодического художественного издания. Журнал под редакцией Льюиса Хинда, финансируемый Чарлзом Холмом, назывался The Studio. Первый выпуск должен был появиться в начале 1893 года. Валланс был знаком с Хиндом и попытался заинтересовать его творчеством Бердслея, но Хинд вел себя очень настороженно. В последние месяцы он старательно избегал встреч со знакомыми, пытавшимися продвигать интересы своих собственных «неизвестных молодых гениев».

Валланс узнал, что Хинд собирается на воскресный вечерний прием у Уилфрида и Элис Мейнелл в их новом доме в Палас-гейт. Мейнеллы слыли очень большими ценителями поэзии и поэтов, спасшими Фрэнсиса Томпсона, пристрастившегося к опиуму. Уилфрид, редактор Merry England, высоко ценивший стихи Томпсона, опубликовал их в своем журнале и помог бедняге победить пагубную зависимость. Элис Мейнелл, кстати, и сама писала стихи. Супруги часто собирали в своей гостиной молодых писателей и художников.

Сюда Валланс и привел своего дорогого друга. Молодой человек за фортепиано пел песню на стихи Элис Мейнелл «Любовь к нарциссу». Гости благоговейно слушали. Миссис Мейнелл любовалась языками пламени в камине. Ее супруг листал книгу. Хинд тоже сидел там, спиной к двери. Валланс подвел к его стулу Бердслея и, как только смолкла музыка, обратился к нему. «Добрый день, Хинд, – сказал он. – Я привел молодого художника, Обри Бердслея. Хотелось бы, чтобы вы взглянули на его рисунки. По-моему, они очень хороши».

Бердслей знал, какую роль ему предстоит сыграть. Он со спокойным и уверенным видом вышел вперед и протянул редактору уже довольно потрепанную папку. При этом Обри ничего не сказал. Хинд, немного раздраженный всем этим, но одновременно заинтересованный видом странного молчаливого юноши, взял папку. Бердслей отступил в сторону, а мужчина за фортепиано начал играть новую мелодию.

Хинд просмотрел рисунки. То, что он увидел, – «японские» этюды, некоторые ранние иллюстрации к «Смерти Артура» и, возможно, даже гротескные картинки для Bon Mots – его весьма заинтересовало[52]. Можно усомниться в реальности сказанных им слов: «Либо я сумасшедший, либо это гений», но Хинд несомненно распознал новизну работ и их смелость. Все это годилось для публикации. Он искал «бомбу» для первого номера своего журнала и подумал, что эти рисунки, которые раньше не публиковались, произведут на публику впечатление. Хинд хотел показать все содержимое папки своему партнеру и инвестору Чарлзу Холму, но Бердслей отказался расстаться с рисунками даже на одни сутки. Договорились, что он принесет папку в редакцию The Studio на Ковент-гарден завтра днем.

Холма подготовили к тому, что он увидит. Владелец текстильных мануфактур из Северной Англии, он был поклонником движения «искусств и ремесел» и недавно приобрел культовый особняк Уильяма Морриса – Красный дом в Бекслихите, ставший воплощением идеи о соединении высокого искусства с повседневной жизнью. Построен он был по проекту Филиппа Спикмена Уэбба с участием самого Морриса, а свое название получил из-за нетрадиционного для того времени внешнего вида: наружные кирпичные стены не были оштукатурены. Над оформлением интерьеров Красного дома работал Берн-Джонс. У Холма имелась и другая страсть – Япония. Была тут и коммерческая составляющая – часть своего состояния он сделал, распространив торговлю на Восток. Холм собирал восточные артефакты, бывал в Японии и стал одним из основателей Японского общества. Недавно 44-летний Холм отошел от дел и намеревался посвятить себя пропаганде современного искусства и дизайна: журнал The Studio стал его первой попыткой в этом направлении. Успешный бизнесмен, он понимал значение технических новшеств. В то время многотиражные британские художественные журналы – Art Journal и Magazine of Art – по-прежнему воспроизводили иллюстрации с помощью ксилографии, но Холм осознал экономичность и эстетические преимущества метода фотогравюры и в своем журнале хотел сделать главным способом репродукции именно ее.

Тем не менее Чарлз Холм не входил в число тех, кого легко увлекает чужой энтузиазм. Он внимательно просмотрел рисунки и признал их пригодными для первого номера. Сначала Холм сказал: «Годится», а затем, проявив деловое чутье, которое помогло ему сделать огромное состояние, добавил: «Я куплю некоторые из них». Неудивительно, что больше всего ему понравились работы, в которых ощущалось японское влияние. Рисунки, которые он приобрел, – «Las Revenants de Musique» и «День рождения мадам Сигаль» – принадлежали к наиболее «японским» произведениям Бердслея [18].

К рисункам нужна была статья. Холм предложил написать ее Хинду, но редактор сказал, что будет лучше, если это сделает Джозеф Пеннелл. Критик и иллюстратор, Пеннелл имел репутацию специалиста по карандашным и чернильным рисункам. В 1989 году вышла в свет его книга «Карандашный рисунок и мастера рисования», где примеры работ европейцев и американцев (сам Пеннелл родился в Филадельфии) сочетались с практическими советами. Эта работа сыграла определенную роль в становлении нового вида живописи в то время, когда, по выражению Пеннелла, оно сталкивалось с «весьма неодобрительным отношением со стороны ведущих критиков».

Пеннелл действительно мог стать полезным союзником для молодого иллюстратора, начинавшего свою карьеру. После консультации с Хиндом и Валлансом Роберт Росс обратился к нему. Он встретился с американцем и сказал: «Я нашел художника – по крайней мере, мне так кажется. Не будете ли вы любезны через несколько дней прийти ко мне на обед и познакомиться с этим художником? Бердслеем…» Пеннелл согласился. По этому случаю Росс собрал впечатляющую компанию. Кроме Пеннелла там присутствовали Хинд и Глисон Уайт, который тогда работал художественным редактором в издательстве George Bell & Sons. Заглянули, как бы ненароком, Джастин Маккарти и художественный критик журнала Speaker Джордж Мур.

От матери Бердслей усвоил привычку приходить последним, чтобы сделать свое появление максимально театральным. Он был уверен, что его щегольской наряд произведет должное впечатление, несоответствие юности и глубокой эрудиции ошеломит присутствующих, а новизна рисунков поразит их. Обри действительно удивил Пеннелла, хотя благоприятным это удивление назвать нельзя. Американец решил, что юнец в элегантной, хотя и чрезвычайно простой одежде, был больше похож на денди, чем на художника. Даже папка, которую принес Бердслей, по мнению Пеннелла, оказалась слишком изящной: «Это вообще нечто похожее на дамский ридикюль». Но как только «ридикюль» был открыт, Пеннелл понял, что предстоит серьезный разговор.

Особенно он был поражен замысловато проработанной заставкой «Мужчина в доспехах», которую Бердслей нарисовал для титульного листа «Смерти Артура». По словам Пеннелла, в ней замечательно сочеталась манера прерафаэлитов с техникой современных книжных иллюстраторов наряду с духом Средневековья. Бердслей принял первую волну похвал как должное и небрежно заметил, что Берн-Джонсу понравились эти рисунки. Довольный достигнутым эффектом, он решил отойти от строгой достоверности и добавил, что Уильяму Моррису они тоже понравились, отчего слушатели чуть не онемели.

Бердслею удалось установить контакт с художественным гением из Kelmscott Press. Обри сказал, что Дент будет печатать рисунки для «Смерти Артура» с помощью фотогравюры, а не трудоемкой ксилографии и сам он просто не видит смысла в манерных кожаных обложках издательства Морриса. Такие замечания пришлись Пеннеллу по душе, и Бердслей еще больше расположил его к себе, обратившись за советом по разным вопросам техники и композиции. Впрочем, Пеннелл отметил «японский» стиль некоторых работ и спросил о влиянии Уистлера. Бердслей ответил, что никакого влияния нет и умолчал о посещении Павлиньего зала.

Американец Обри понравился. Возможно, за этим простым чувством прослеживалась постоянная потребность Бердслея в «отцовской фигуре», подтверждающей его успехи. Пеннелл, которому недавно исполнилось 32 года, вряд ли это понял, но статью написать согласился [19].

К сожалению, «мнения и впечатления» Джорджа Мура о рисунках из папки Бердслея остались неизвестными, но Росс энергично привлекал к делу других критиков. Очередным поклонником Обри стал молодой шотландский художник и журналист Д. С. Макколл, который уже слышал о Бердслее от Фреда Брауна. Макколл недавно написал статью, в которой сравнил рисование с танцем на бумаге и предположил, что подлинным мерилом таланта является живость описания, а не точность подражания. В творчестве Бердслея действительно было гораздо больше живости, чем подражания. Макколл понял это и назвал его акробатом от каллиграфии. По его мнению, для Обри было «игрой» раскидывать на бумаге сети паутинных линий – врожденной и непреодолимой склонностью, как инстинкт котенка гоняться за своим хвостом.

Дружба Бердслея с Пеннеллом окрепла. Обри и Мэйбл стали посещать модные богемные собрания, которые Пеннелл и его жена Элизабет устраивали по вечерам в четверг в своей квартире на Бэкингем-стрит рядом со Стрэндом. Перед ним открылась еще одна часть художественной жизни Лондона. Хинд был расположен к нему, и перспективы работы в The Studio казались более чем реальными. Они вовсю обсуждали, какие рисунки можно выбрать для репродукций. Согласно первоначальному плану, для первого номера, запланированного на февраль 1893 года, предполагалось взять четыре «фантастических» рисунка, а потом четыре или пять работ для второго номера.

Причудливый стиль Бердслея привлек внимание издательства Lawrence & Bullen, которое взялось за выпуск The Studio. Там решили, что такой стиль будет идеальным для «Правдивых историй» Лукиана, которые они собирались издать в серии «изысканных» репринтов античных сочинений. Бердслей принял заказ на 30 небольших рисунков общей стоимостью 100 фунтов. Для этой работы он придумал новую технику – продолжение его «японского» стиля. Причудливые истории (по мнению специалистов, прообраз «Путешествий Гулливера» Джонатана Свифта) воспламенили его воображение. Обри решил, что иллюстрации, которые он создаст, будут самыми необычными, которые когда-либо появлялись в книге, а также самыми… неприличными.

Теперь он одновременно работал как минимум в четырех разных стилях: псевдосредневековом для «Смерти Артура», гротесковом для серии Bon Mots, строгом классическом для титульного листа «Эвелины» и стиле тонкой линии для Лукиана. Иногда между ними возникали перекрестные заимствования в образном ряде и даже в технике рисования, но по большей части они были строго индивидуальны. Сохранилось несколько листов с законченными иллюстрациями в одном стиле на лицевой стороне и эскизами в другом на обороте [20].

Независимо от того, в каком стиле он творил, сам метод работы Бердслея оставался неизменным. Однажды сложившись, он, в сущности, сохранился у него до конца жизни. Хотя У. Б. Йейтс утверждал, что Обри рассказывал ему, что делает кляксу на бумаге, начинает размазывать чернила, и вдруг появляется «что-то», на самом деле сразу за чернила он никогда не брался. Скорее, судя по записям Росса и сохранившимся рисункам, сначала Бердслей всегда делал карандашные наброски. По свидетельству Мэйбл, еще до того, как взять в руки карандаш, ее брат целыми днями обдумывал идею, разрабатывая композицию в своем воображении. Потом он вычерчивал рамку и заполнял ее замысловатыми спиралями и крючками, постепенно стирая детали, до тех пор пока вся ее поверхность не становилась махристой от карандашных линий и следов резинки.

На этой «рыхлой поверхности» Обри начинал работать черными чернилами. Он никогда не прибегал к цинковым белилам и достигал нужного контраста, просто оставляя на бумаге белые участки. Сохранилось очень мало карандашных эскизов Бердслея: либо они трансформировались в законченные рисунки чернилами, либо он уничтожал их, сочтя неудачными [21].

Валланс всегда утверждал, что «потенциал для зла» в работах Бердслея распознал именно он. Может быть, в первых иллюстрациях Лукиана проявились признаки реализации такого зла? Валланс решил разыграть и эту карту, убежденный в том, что для «Смерти Артура» сие подходит как нельзя лучше. Он сказал, что еще раз поговорит с хозяином Kelmscott Press. Бердслей не возражал. Обри дал другу лучшие из своих последних рисунков, в том числе «Озерную фею, рассказывающую Артуру о мече Эскалибур», и некоторые ранние типографские копии. Тем не менее сопровождать Валланса в Хаммерсмит он отказался.

Наверное, это было к лучшему. Моррис пришел от рисунков в ужас. Он увидел во всем этом узурпацию – Бердслей заимствовал стиль Берн-Джонса для иллюстраций и его собственную манеру для оформления рамок, а Дент просто скопировал стиль Kelmscott Press. При этом и издатель, и иллюстратор совершали все свои кощунства со священным текстом прерафаэлитов – «Смертью Артура» Мэлори! Моррис вынес Бердслею ужасный приговор, сказав, что этот человек занимается не своим делом.

Насколько подробно Валланс поведал об этом Обри, неизвестно, но об отказе ему сказать пришлось. Бердслей был сильно разочарован этим вторым «нет и нет!», но и его сумел обратить себе на пользу. Он стал говорить, что Моррис просто завидует. «Дело в том, что их работа – лишь подражание тому, что уже много раз было, а моя – новая и оригинальная», – утверждал Бердслей. Утешение он нашел в поддержке и добром отношении Берн-Джонса, который помогал ему больше, чем все остальные. Кроме того, мастер отговорил Морриса от того, чтобы послать Денту возмущенное письмо с претензиями к нему самому и его иллюстратору. Бердслей тем временем продолжал свои эксперименты со стилем и твердо верил в то, что следует лучшим традициям братства прерафаэлитов. В конце года он посетил Берн-Джонса и сделал ему подарок – великолепный рисунок «Зигфрид», сочетавший элементы разных стилей. К большому удовольствию Обри, маэстро повесил его в своей гостиной [22].

Глава V

Свобода

Сатирический эскиз монеты работы Бердслея, представляющий королеву Викторию в образе балерины (1893)

В первые недели 1893 года планы издания первого номера журнала The Studio были скорректированы самым неожиданным образом. Льюис Хинд получил предложение стать редактором Pall Mall Budget (PMB), многотиражного иллюстрированного еженедельника, недавно приобретенного лордом Астором. Для честолюбивого Хинда соблазн «более благородного жалованья» (по его собственному, не слишком правильному стилистически, но совершенно ясному по смыслу выражению) и более значимая должность стали тем, от чего нельзя отказаться. Холма сие неожиданное известие весьма опечалило, но он решил не вставать на пути у Хинда. Хинд, уже следуя благородному тону, предложил найти себе замену и скоро привел в издательство Глисона Уайта.

Это был хороший выбор. Уайту недавно исполнилось 40 лет, он был художественным редактором издательства George Bell & Sons, вел колонку в газете The Artist и имел некоторый опыт работы в журнале – около года прослужил заместителем редактора Art Amateur в Нью-Йорке. Возможность поработать в The Studio воодушевила Уайта, и Холм тепло принял его.

Бердслей отнесся ко всему этому невозмутимо. Он был уверен в поддержке Холма и знал, что ему гарантировано место в первом номере. С Глисоном Уайтом он познакомился на обеде у Росса и проникся симпатией к нему. Уайт восхитился его рисунками. Уже этого было бы достаточно, но тут обнаружилась и общая любовь к музыке. Одним из первых решений Уайта на посту редактора стал заказ на оформление обложки своему новому иллюстратору. Кстати, увидев ее, Глисон проявил определенную жесткость, попросив Бердслея убрать фавна, играющего на флейте, которого тот включил в пасторальную сцену.

Итак, Хинд перешел в Pall Mall Budget. Нужно ли говорить, что это открыло прекрасные перспективы для Бердслея? Поступив на новое место, Хинд решил привлечь к делу все известные ему таланты. Обри был в этом списке одним из первых. Он получил предложение стать штатным иллюстратором PMB. Компания там собралась впечатляющая. Бердслей познакомился с наиболее радикальными представителями современной живописи и иллюстрации, блестящими молодыми мастерами черно-белого рисунка – Леонардом Рейвенхиллом, Генри Салливаном и Филом Мэем, а также c лондонскими импрессионистами Уолтером Сикертом и Филипом Уилсоном Стиром. С PMB иногда сотрудничал даже Эдгар Дега. Усилия Хинда сделать еженедельнику такую рекламу вскоре были замечены и удостоены похвалы: известный лондонский обозреватель написал, что каждый рисунок в газете «был задуман в духе произведения искусства, а не просто иллюстрации для периодического издания» [1].

В конце января Бердслей стал работать с PMB на еженедельной основе. Он рисовал портреты знаменитостей и карикатуры, делал маленькие комические зарисовки к сюжетам новостей. Эта работа переменила в его жизни все, оторвала от стола в квартире, где он создавал иллюстрации для Дента. Теперь Обри приходилось посещать пресс-конференции в отелях, а также генеральные репетиции и премьеры в театрах. Жалованье ему положили отличное – почти 10 фунтов в неделю. Он писал Скотсон-Кларку, который недавно стал работать в Art Amateur, нью-йоркском журнале, где Глисон Уайт был заместителем редактора в предыдущем году: «Меня ждут слава и богатство». Теперь Обри часто ходил в редакцию газеты на Чаринг-кросс-роуд. Один из ее сотрудников так вспоминал его первое появление: «Он бродил из одной комнаты в другую, временами останавливаясь и напряженно глядя на разные неинтересные предметы. При этом он что-то тихо бормотал или напевал себе под нос в манере человека, давно привыкшего, что на него смотрят как на чудака, но при этом довольно робкого». Робость, если она и была, быстро испарилась, но, хотя в январе 1893 года Бердслей уже понял, что фортуна ему улыбнулась, он знал, что ему еще предстоит произвести впечатление в обществе. У него все-таки оставались определенные сомнения в себе… Обри пытался скрыть их за показной вычурностью и за манерами, которые, не будучи застенчивыми, ни в коей мере не были и простыми.

Выпуск The Studio немного задержался, но Бердслей смог в полной мере продемонстрировать плоды своего творчества на страницах Pall Mall Budget. Как всегда, пытаясь решить очередную задачу, он старался создать новый стиль. Вскоре Обри уже хвалился, что на его счету их два: «жесткий контур» для карикатур и более свободная карандашная техника с полутонами для портретов. На самом деле ритм репортерской работы вернул Бердслея к его школьной манере рисунка и карикатур на приятелей и учителей, а также оформления афиш. Большинство рисунков, которые он сделал для PMB, хотя они лучше смотрятся на печатной странице, чем на отдельных репродукциях, теперь кажутся совсем неинтересными и созданными наспех. Их автору, сказавшему, что он смог нарисовать за воскресный вечер целую серию, легко поверить [2].

Безусловно, некоторые рисунки представляют биографический интерес. Первым заданием Обри стало создание пародийных эскизов новых британских монет. Бердслей вместе с Хиндом отправился на Королевский монетный двор, чтобы посмотреть на гипсовые заготовки их образцов, а потом нарисовал серию «эскизов, не принимавших участия в конкурсе», представив, как могли бы справиться с этой задачей разные художники. Те, кого он выбрал для пародирования, в полной мере отражают художественные взгляды и интересы Бердслея в начале 1893 года. Он «представил» манеру Джона Эверетта Милле – одного из основателей братства прерафаэлитов, Джеймса Уистлера, Уолтера Крейна и, конечно, Берн-Джонса. На карикатурах Бердслея Милле превратил Британию в маленькую девочку, сидящую на замке из песка, Берн-Джонс причудливо задрапировал ее, социалист Уолтер Крейн убрал с аверса монеты голову королевы и заменил ее изображением рабочего, а Уистлер просто поставил свою подпись-«бабочку», посчитав, что этого достаточно.

В работах Бердслея редко можно понять, где проходит грань между уважением и насмешкой, настолько она тонка. В этих шутливых эскизах монет элемент уважения безусловно присутствовал. Обри отдавал должное Уистлеру, был любимцем Берн-Джонса и все еще заявлял о своей приверженности лучшим принципам братства прерафаэлитов. Насмешка тоже была… Бердслей хотел обратить внимание публики на самовлюбленность Уистлера, избежать одержимости прерафаэлитов декором и их тяги к сентиментальности, порвать с линией «благочестивого социализма», идущей от Рёскина к Моррису и Крейну[53]. Его карикатуры стали своеобразным актом самоутверждения.

Бердслей был очень доволен своей работой в Pall Mall Budget. Хинд заказал ему оформление первой полосы (портрет Генри Ирвинга в образе Томаса Бекета) для одного из февральских выпусков. Правда, редактор отдела новостей был настроен менее дружелюбно и высказал много замечаний. Обри тем не менее писал Скотсон-Кларку, что рисунки произвели в PMB настоящий фурор и заставили вздрогнуть старых мастеров графики. На самом деле Пеннелл считал журнальные работы Бердслея довольно слабыми, а более взвешенное суждение Глисона Уайта сводилось к тому, что они не вызвали большого интереса у читателей.

Единственным исключением стал портрет Эмиля Золя, который тоже появился на страницах еженедельника в начале февраля. По стилю он был из серии «японских». Портрет отметили не только в Лондоне, но и в Париже и выбрали для включения в список «рисунков 1893 года» по версии Pall Mall Gazette. Бердслей не сразу понял причину такого успеха, но интуитивно попытался снова представить свой личный «японский» стиль на страницах PMB [3].

В конце февраля Джон Лейн и Элкин Мэтьюз представили на суд читателей драму Оскара Уайльда «Саломея». Пьеса, написанная по-французски, в предыдущем году стала cause clbre[54]. Ее постановку запретили, хотя, по заверению Уайльда, она была специально написана для Сары Бернар, «этой змеи древнего Нила». В Англии театральные представления на библейские сюжеты вообще запрещались. Уайльд угрожал отказаться от британского гражданства в знак протеста перед цензурой, но передумал. Он решил, что, раз пьесу нельзя увидеть, ее можно хотя бы прочитать, и начал искать издателя. Согласился француз Поль Шмидт, а Джон Лейн предложил продать 350 экземпляров в Англии, если название его издательства появится на титуле. Провокационное заявление Лейна о «Саломее» как о пьесе, которую попытался запретить лорд Чемберлен, способствовало всплеску интереса к ней, который PMB и остальные периодические издания постарались использовать в своих интересах.

Хинд телеграфировал Уайльду и предложил ему написать критический обзор собственной пьесы. Уайльд отказался: «Я не критикую совершенство, – ответил он. – Наймите для этой цели кого-нибудь другого». Наряду с этим Хинд попросил Бердслея сделать рисунок, основанный на самой пьесе или на личности Уайльда. По сравнению с рисованием карикатур это был подарок судьбы. Обри сразу обратился к кульминации пьесы и нарисовал Саломею с пухлыми губами и пылающим взором, целующую отрубленную голову Иоанна Крестителя. Он в полной мере реализовал свою «японскую» стилистику: композиция была вызывающе асимметричной и абстрактной. Фон состоял из еле видных прерывающихся окружностей, а рамка щетинилась «волосками», вязью арабесок и павлиньих перьев, окружавших сцену. Рисунок был одновременно изысканным и отталкивающим: струя крови из отрубленной головы Иоанна Крестителя стекала в пруд с лилиями в нижней части композиции, а черты лица Саломеи выражали неприкрытую похоть[55].

Это было уже слишком даже для Хинда! Когда он увидел рисунок, с ним едва не случился припадок. Он заявил Бердслею, что, если это будет опубликовано, еженедельник потеряет половину тиража. Попытка сенсации оказалась чересчур успешной. И это не первое его замечание! В числе карикатур на новые монеты Бердслей сделал несколько рисунков, которые пришлось положить на полку. На одном из этих рисунков, откровенно намекающем на Дега, была королева Виктория, представленная балериной. Образ царственной особы en tutu[56] сочли слишком вызывающим для публикации, но само то, что Бердслей решил «покуситься» даже на Дега, пусть и шутливо, говорило о многом [4]. Эдгар Дега, друг Уистлера, которым восхищался Уолтер Сикерт – уже не импрессионист, но еще не апологет модерна, считался одной из самых ярких звезд на небосклоне французской живописи. И в Англии его положение было совершенно особенным, но по иной причине.

В конце февраля 1894 года недавно основанная Графтонская галерея в Мэйфэре открыла свои двери для смелой выставки современной европейской и американской живописи. Среди выставленных работ была картина Дега «В кафе» из частной коллекции. Она уже демонстрировалась в Париже. В Лондоне ее назвали «Любители абсента». Новое название было умышленно эпатирующим: абсент служил одним из символов слишком вольных нравов парижской богемы.

Картина стала полем битвы, с новой силой всколыхнув почти затихшие дебаты о значении сюжета в живописи. Представители «новой критики» во главе с Д. С. Макколлом превозносили достоинства полотна. В своем обзоре в еженедельнике Spectator Макколл назвал творение Дега шедевром. Он смело признал, что многие могут посчитать сюжет отталкивающим, но утверждал, что глубокое понимание людей художником, его отстраненность от «неуместных сантиментов» и мастерство образов, цвета и формы раскрыли таинственную и волнующую атмосферу сценки в кафе и запечатлели ее красоту. Да, красоту. Внутреннюю… Перчатка была брошена ультраконсервативному критику из Westminster Gazette, который восставал против утверждений Макколла под псевдонимом Обыватель. Он отказывал картине в глубине внутреннего содержания и ужасался парадоксу: как новый образец красоты теперь рассматривается то, что раньше весь мир считал отвратительным. Слова Макколла о мастерстве Дега при работе с таким «безобразным» сюжетом не произвели на критика ни малейшего впечатления. В целом он рассматривал импрессионизм как пачкотню, оторванную от реальности: точки, кружки, крестики и нолики кажутся импрессионисту такими же убедительными, как деревья и реки, поля и коровы.

В схватку поспешили вступить и другие. Под знамена Обывателя встал Гарри Килтер, предшественник Макколла в Spectator. Его примеру последовали многие. Картина была провозглашена вульгарной, отвратительной, возмутительной, безобразной, упадочнической и вообще тошнотворной. Даже те, кто старался защитить ее, делали это с позиций не искусства, а традиционной морали. Член Королевской академии художеств У. Б. Ричмонд настаивал на том, что полотно является вовсе не полотном, а своеобразным манифестом против пьянства. Такого же мнения придерживался и Джордж Мур, несмотря на самопровозглашенный авангардизм. Владелец картины тщетно пытался объяснить, что все зло в том, что изменено название: на столе вовсе не абсент, а черный кофе в стаканчике. Правда, что находится в рюмке, он не объяснил.

Жаркие споры вокруг полотна Дега продолжались и в марте. Хотя стороны так и не пришли к согласию, эта дискуссия убедила Бердслея в том, что имя может сделать даже не картина, а ее обсуждение в «мещанской» прессе. Он усмехнулся над тревогами всех обывателей по поводу того, что художник выбирает «отталкивающие» сюжеты, и широко распространенной верой в нравственный долг людей искусства. Когда споры утихли, Обри отдал собственную маленькую дань уважения Дега в шарже для Bon Mots, изобразив в кафе двух мужчин. Это был первый из нескольких рисунков, где Бердслей затронул пресловутую «вульгарную и отвратительную» ему [5].

Возможно, в своей «Саломее» он руководствовался примером Дега… Как бы там ни было, Хинд публиковать рисунок отказался. Другие издатели оказались более смелыми. Журнал The Studio имел аудиторию попроще, и Глисон Уайт согласился взять «Саломею» в первый номер, который все еще готовился к печати. В PMB Бердслею пришлось вернуться к традиционным карикатурам. Тем не менее история с «Саломеей» оказалась полезной по другой причине: у Бердслея появился удобный предлог для знакомства с Оскаром Уайльдом. Почти не вызывает сомнений, что представил их друг другу Росс. Уайльд был поглощен подготовкой к премьере своей комедии «Женщина, не стоящая внимания», но обрадовался еще одному знаку уважения к собственному творчеству. И художник, и рисунок произвели на него впечатление. Он подарил Бердслею экземпляр французского издания «Саломеи» с надписью: «Обри, единственному художнику, кроме меня, который знает, что такое танец под семью вуалями, и может увидеть этот незримый танец. Оскар, март 1893 года».

Подарок обозначил начало дружбы. Уайльд, которому тогда было около 40 лет, любил общество молодых людей, а Бердслей был зачарован близким знакомством с автором «Упадка искусства лжи» и «Портрета Дориана Грея». Он начал учиться в школе остроумия Уайльда и лучше узнал, как и выглядеть денди, и быть им.

Зловещий образа Саломеи произвел впечатление не только на Уайльда. По-видимому, Доу Кейли, редактор Pall Mall Magazine – журнала, входившего в формирующуюся империю PMB, тоже распознал потенциал Бердслея как иллюстратора художественной литературы. Обри оставил для рассмотрения в его редакции один из своих рисунков в «японском» стиле – «La Femme Incomprise»[57]. Не получив ответа, в конце марта он пришел забрать его и нарочито небрежно заметил, что собирается представить эту работу на весенней выставке Клуба новой английской живописи.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Печально знаменитый критик Джереми Гроув, успевший нажить за свою карьеру немало врагов, найден мерт...
«От Пилата до Филиппа II. История Европы и Америки в вопросах и ответах» – шестой по счету сборник с...
В сборник «Современные писатели – детям» вошли произведения победителей ежегодного литературного кон...
Можно ли сохранить любовь, если ты легкомысленно относишься к жизни?Когда рок-группа Келлана обретае...
Крупнейший английский писатель, тонкий мыслитель, общественный деятель, публицист, доктор медицины и...
Леня Маркиз, известный в узких кругах супераферист и мошенник экстра-класса, не мог отказать в помощ...