Обри Бердслей Стерджис Мэттью
В прессе уже появлялись сообщения о новом альманахе, но сие были короткие комментарии и праздные догадки. И вот Бердслей и Харленд дали интервью The Sketch, рассказав, что же это такое будет – «Желтая книга». Обри даже предоставил для будущей статьи рисунки – свой портрет и изображение Харленда углем. Это интервью дало им возможность повторить утверждения, высказанные в буклете журнала, и по-новому поставить акценты. В связи с жестким разделением между иллюстрациями и текстами было сделано заявление о возможных исключениях, если один человек является автором, скажем, рассказа и рисунков. Единственным критерием для выбора работы будут ее художественные достоинства. Мастерство они в любом случае предпочтут сюжету. «Если вы принесете нам плохой рисунок распятия, мы его не примем, – объяснили редакторы, – но если вы предложите хороший рисунок тыквы, то вполне вероятно, что мы согласимся». Также они сообщили, что первый номер будет черно-белым, но в будущем «Желтая книга» скорее всего станет цветной.
Приближался день выхода в свет. Бердслей и Харленд работали сутками напролет. 6 апреля, за десять дней до «часа Х», они обедали с Лейном и несколькими своими соратниками в клубе «Хогарт». Все были в приподнятом настроении. Лейн ушел вскоре после полуночи. Все остальные еще веселились, но издатель сказал, что очень устал и хочет отдохнуть. Бердслей и компания около двух часов ночи решили отправить Лейну телеграмму и затребовать подтверждение дня выхода в свет «Желтой книги». Довольные тем, что издателю придется встать с постели, они разошлись по домам и легли спать, но на рассвете были разбужены телеграфным ответом Лейна. Это ребячество, простительное молодым повесам, но удивительное, когда речь идет о солидном предпринимателе, очень ярко свидетельствует об атмосфере напряженного ожидания и радостного предвкушения, в которой рождалась на свет «Желтая книга».
Первый номер поступил в продажу 16 апреля. В то утро все газетные киоски и витрины книжных магазинов заблестели желтым глянцем. В магазине Джонса и Эванса раскрытые экземпляры стояли рядом с оригиналами рисунков Бердслея и репродукциями с них, и Эванс с гордостью указывал на то и другое посетителям. В магазине издательства Bodley Head витрина была полностью заставлена экземплярами «Желтой книги». Эффект этого «мощного желтого сияния», согласно воспоминанию редакционного курьера, оказался таким, словно солнце взошло на западе. Продажи пошли быстро.
Вечером состоялся праздничный обед в Hotel D’Italie на Олд-Комптон-стрит в Сохо. Некоторые «ключевые личности» отсутствовали. Генри Джеймс и Джозеф Пеннелл находились за границей, как и Саймонс с Кракенторпом. Ле Гальенн читал лекции в Ливерпуле. Госсе и Мэри Брайт были нездоровы. Лейтон остался дома. Нетта Сиретт пребывала в трауре и никуда не выходила. А Элкин Мэтьюз по какой-то причине не получил приглашение… Тем не менее за столами сидели около 50 авторов, будущих авторов, благожелателей и горячих поклонников нового издания, о котором уже говорил весь Лондон. Общество оказалось пестрым: некоторые мужчины были во фраках, а некоторые пришли в твидовых пиджаках, женщины блистали в вечерних туалетах или удивляли светлыми дневными платьями.
Джордж Мур, раскрасневшийся от шампанского и волнения из-за того, что его роман «Эстер Уотерс» был отвергнут У. Дж. Смитом, который назвал книгу непристойной, восседал между своим бывшим соавтором, миссис Перл Крейджи, писавшей под псевдонимом Джон Оливер Хоббс, и какой-то молодой красавицей. Эрнест Рис пришел с женой. Она села рядом с шотландским поэтом Джоном Дэвидсоном, изъявившим желание рассказать ей последние анекдоты. Тео Марциалс докучал Уильяму Йейтсу подробным обсуждением творчества менестрелей былых времен. Альфред Торнтон сидел рядом со Стиром – оба были трезвыми и молчали. Сикерт, наоборот, разговаривал со всеми. Эрнест Доусон вел приятную беседу с теми, чье мнение его интересовало. Доктор Гарнетт, единственный представитель авторов старшего поколения, сидел в углу, в то время как Бирбом, самый молодой из авторов, казалось, находился везде одновременно. Кеннет Грэм, оказавшись в такой компании, выглядел ошеломленным.
Бердслей изучал мизансцену, сидя за «главным» столом. Миссис Пеннелл в отсутствие своего мужа занимала почетное место между ним и Харлендом. Справа от Харленда сидела Мэнни Мюриэл Доуи, писавшая в жанре путевых заметок, а Лейн расположился слева от нее. Вероятно, она была обязана своим местом тому факту, что ее муж Генри Норман являлся литературным редактором Daily Cronicle. Все сошлись во мнении, что обед как таковой был безнадежно плох, но это никоим образом не повлияло на общее веселье. Бердслей сидел, непривычно тихий среди общей болтовни, не прикасаясь к еде – готовился к выступлению. Когда наступило время для «орудийного залпа коротких спичей», он начал свою речь самоуверенным заявлением: «Я собираюсь рассказать об интересном человеке – о себе». По воспоминаниям Торнтона, эти слова никого не удивили, а говорить Обри стал о том, какое прекрасное издание им удалось создать.
Потом выступил Харленд, затем – Лейн, вежливо извинившийся за отсутствие своего партнера. По общему мнению, лучшую речь произнес Сикерт, который сказал, что он с надеждой смотрит в будущее – придет время, когда литераторы станут писать стихи и прозу, не сводя глаз с картин, подаренных им художниками.
Выдержав экзамен по риторике, Бердслей с радостью присоединился к общей беседе. Его место в центре событий было признано всеми, хотя и не при всеобщем одобрении. Лайонел Джонсон, член Клуба рифмачей и сторонник классических традиций в живописи, целый вечер бубнил: «Я не понимаю Обри Бердслея», но – по крайней мере в тот вечер – не нашел никого, кто подхватил бы этот рефрен. После окончания обеда Бердслей вместе с Лейном, Харлендом, Бирбомом, миссис Пеннелл и двумя-тремя другими гостями отправился на Виго-стрит, чтобы полюбоваться витриной магазина, где красовалась «Желтая книга». Затем компания переместилась в ресторан «Монико», и там все снова выпили за успех нового журнала [10].
Критики встретили «Желтую книгу» далеко не благосклонно, но отрадно громогласно. Хорошо организованная предпродажная кампания гарантировала новому изданию изрядную долю внимания и зависти. Редакторы заверяли, что их ежеквартальный журнал будет стремиться к тому, чтобы быть безупречным – изящным, приличным, сдержанным, и не станет манерным или эксцентричным, но обозреватели увидели обратное. В таком авторитетном издании, как The Times, преобладающей чертой нового журнала посчитали злосчастное сочетание английского хулиганства с французской похотливостью. Появление среди молодых авторов некоторых авторитетных имен было замечено, но о нем отзывались с прискорбием. «В целом “новая живопись” и “новая литература” выглядят неблагоприятно по сравнению со старыми литературой и живописью. Мы сомневаемся, что представители классической школы рады такому соседству».
Большинство литературных и художественных периодических изданий оказалось настроено еще более враждебно. Критик из National Observer похвалил рассказ Генри Джеймса, но заклеймил все остальное. В обзоре журнала Speaker, который Харленд назвал клеветническим и в сердцах приписал Джорджу Муру, говорилось о мешанине вульгарных ужимок и вопиющей некомпетентности. Критик из Spectator в ужасе всплескивал руками, столкнувшись со «страшным желтушным монстром». Автор из Punch назвал новое издание отвратительной книжонкой. Granta писала о «Желтой книге» так: «Это просто сборник текстов и рисунков, наполовину непристойных. Литературные и художественные усилия его авторов в целом ничтожны», а в Isis ее просто назвали скучной и глупой.
Были и слова похвалы, но даже доброжелатели (как и хулители) сосредоточились на новациях альманаха. Ле Гальенн, писавший для Star, превозносил общий дух пикантности и современности. Статья в Weelkly Irish Times, вероятно написанная Катариной Тайнен, еще одним автором Bodley Head, звучала почти как панегирик: «Новый изысканный ежеквартальный журнал – роскошное пиршество английской современности».
Акцент на смелости и неординарности «Желтой книги», сделанный по обе стороны баррикад, неизбежно привлекал внимание к наиболее радикальным авторам журнала. Эссе Бирбома и стихотворение Саймонса в равной мере подверглись уничижительной критике: первое назвали самой похабной и тошнотворной вещью в литературе, а второе наградили одним эпитетом – «отвратительно». Эти возмутившие многих произведения рассматривались в прямой связи с дурновкусием сопутствующего литературного оформления в трактовке Клуба новой английской живописи, олицетворяемого такими художниками, как Ротенштейн, Сикерт и Бердслей… Особенно Бердслей.
По замечанию самого Обри, в грозе, разразившейся после выхода первого номера, большинство молний пало на его голову. Рисунки Бердслея были восприняты как пример всего самого декадентского, сладострастного и пикантного. В Westminster Gazette появился следующий комментарий: «Мы не знаем другого средства противостоять этому, кроме короткого парламентского акта, который поставит подобные “новшества” вне закона». Многие поспешили присоединиться к этому хору, и каждая из иллюстраций Бердслея была поочередно раскритикована. Рисунок на обложке, который, как Обри надеялся, сразу понравится читателям, так как он будет постоянным, немедленно – и с большим пылом! – был подвергнут остракизму не только в The Times, назвавшем его отвратительным и безобразным, и National Observer, где его осудили за кричащую вульгарность и вымученное безвкусие, но и в The Artist – там других авторов похвалили, а обложку посчитали ужасной. Критик из Whitehall Review написал, что она похожа на плакат, нарисованный школьником, подглядывающим за толстухой, а автор, писавший в The Sketch под псевдонимом Литературный бездельник, осудил ее более замысловато – назвал ближайшим подобием министра финансов сэра Уильяма Харкорта, которое удалось изобразить мистеру Обри Бердслею.
Westminster Gazette не стала оспаривать то, что Бердслей обладает техническим мастерством. Также никто не подвергал сомнению его способность создавать «пикантные» художественные экслибрисы, но повсеместно говорили, что самый яркий талант Бердслея заключается в изображении того, о чем даже говорить не принято. За этим признанием эротизма рисунков Обри стояло общее неприятие и непонимание его работ. Фредерик Уэдман из Academy назвал их бессмысленными и нездоровыми, а Punch – мерзкими. Для критика из National Observer женщины Бердслея были вообще ни на что не похожими – ни на земле, ни на небе. В The Artist признали, что «Ночной этюд» был интересным, но непонятным, и задались вопросом, не хотел ли автор подшутить над читателями.
Рисунок «Сентиментальное воспитание» тоже не избежал критических стрел непонимания. Westminster Gazette опять призывала к вмешательству британского правительства. Интересно, что другим объектом ожесточенной критики стал портрет миссис Патрик Кемпбелл, который удостоился наиболее сильных выражений. Рисунок спутал представления критиков о том, что можно называть портретом. В Vanity Fair его вообще назвали чудовищной карикатурой. Athenaeum возмутился клеветой на актрису, а стилизованная вытянутость женской фигуры побудила остряка из Granta задать рифмованный вопрос:
- О мистер Бердслей, почему
- Ваш гений, склонный к драме,
- На девять футов растянул
- Изящнейшую даму?
Punch связал стройность актрисы с истощением и опубликовал пародийный вариант с надписью «Отыгранный номер, или 252-я миссис Тэнкерей – сбросить вес поможет долгий забег».
Самую ядовитую стрелу выпустила Daily Cronicle. Генри Горман отплатил за честь, оказанную его жене на торжественном обеде, написав обзор со сдержанными похвалами в адрес нового ежеквартального журнала. При этом он мимоходом посетовал на то, что из его экземпляра по какой-то причине исчез портрет миссис Патрик Кемпбелл: «Видно, причиной тому стал один из странных приступов рассеянности мистера Бердслея, но для тех, кто знаком с трудностями и жесткими сроками издательской работы, это вполне объяснимо». Обри заглотил приманку и написал, что это невозможно – портрет находится на своем месте во всех экземплярах. Его письмо сразу было опубликовано с примечанием: «Действительно, в “Желтой книге” на указанной странице есть женская фигура, но мы слишком высоко ценим внешность миссис Патрик Кемпбелл и талант мистера Бердслея, чтобы в данном случае предположить между ними какую-либо взаимосвязь».
Сама миссис Кемпбелл, по-видимому под давлением критических отзывов в прессе, тоже была настроена против рисунков. Обри подарил ей экземпляр «Желтой книги» с надписью «Миссис Патрик Кемпбелл от Обри Бердслея», к которой она добавила уничижительные слова «…нездорового и неумелого типа»[76]. А вот Уайльда этот портрет привел в восторг – драматург купил его и повесил у себя в гостиной.
О том, что он попал в ловушку, расставленную Daily Cronicle, Бердслей вспоминал недолго. Вскоре его душевное равновесие восстановилось. На примере Уистлера и Уайльда он знал, что газеты – это отличный веер для раздувания углей полемики, и решил этим воспользоваться. Обри написал письмо в Pall Mall Budget и попросил объяснить причины недоброжелательности прессы и отдельных личностей, заявлявших, что его пианистка на обложке непростительно вульгарна, а сам рисунок вызывает у них недоумение. Он сослался на историю (скорее всего, вымышленную) о том, как Кристоф Глюк, чтобы разбудить свое воображение и перенестись в Авлиду или Спарту, отправился в чистое поле и там, поставив перед собой фортепиано с бутылкой шампанского на крышке, написал под открытым небом обе «Ифигении», «Орфея» и многое другое. Что сказали бы критики, спрашивал Бердслей, если бы он нарисовал и ту бутылку шампанского? И при этом никто не называет Глюка декадентом [11].
В Америке реакция на «Желтую книгу» была похожей по тону, хотя и не столь масштабной. Обзоры ограничивались периодическими художественными изданиями, такими как Dial, Chap Book, Book Buyer, The Critic и Modern Art. Авторы в целом сошлись во мнении, что, несмотря на «вопиющую несдержанность», журнал достоин внимания, и Бердслей играет в его выпуске одну из главных ролей. Его даже назвали желтым кардиналом.
Менее приятной была ассоциация с новым журналом другого имени. Обозреватель The Critic, ссылаясь на связь между Бердслеем и Уайльдом – у них ведь есть общая «Саломея», окрестил «Желтую книгу» периодическим изданием, достойным славы Оскара Уайльда.
Как и Бердслей, Уайльд имел причины для недовольства этим злосчастным определением. Отстраненный от участия в альманахе, драматург обратил против него весь свой сарказм. Аде Леверсон он пожаловался, что «Желтая книга» омерзительная и вовсе не желтая. Риккетсу рассказал, как трижды пытался выкинуть свой экземпляр, но книга каждый раз возвращалась к нему. Дугласу Оскар написал с жестоким удовольствием, что скучный и отвратительный выпуск закончился громким провалом, чему он очень рад.
Конечно, никакого провала не было. Небольшая буря, шелестевшая страницами по обе стороны Атлантики, доставляла Бердслею огромное удовольствие. Он признавался, что безмерно рад этой суете. Тем временем читатели, заинтересованные ажиотажем, поднявшимся вокруг нового журнала, спешили узнать, чем он вызван. «Желтая книга» моментально вошла в моду. Ее обсуждали повсюду, и везде работы Бердслея становились одной из главных тем. На лондонской встрече выпускников Брайтонской средней школы 17 апреля экземпляр журнала передавали из рук в руки, и он вызвал много выразительных и любопытных комментариев. Безусловно, интерес проявили не только школьные товарищи Обри. Первый тираж – 5000 экземпляров – разошелся целиком за пять дней. Было напечатано еще 1000 экземпляров. Ближе к концу мая Лейн объявил на страницах Academy о второй допечатке. Продажа 7-тысячного тиража гарантировала редакторам прибыль более 50 фунтов и дополнительные отчисления за их собственные работы. Это был невероятный доход. А если они будут получать столько четыре раза в году?!
Впрочем, перспективы представлялись туманными. Шквал критики повлек за собой проблемы. Литературный дуэт – Кэтрин Бредли и Эдит Купер, писавшие под псевдонимом Майкл Филд, – отозвал свое стихотворение, планируемое для второго номера. Джордж Мур, будучи человеком предусмотрительным, объявил, что тоже не примет участия в следующем выпуске, и добавил, что с трудом выносит рисунки Бердслея. Миссис Крейджи, несмотря на увещевания Харленда, тоже отказалась от дальнейшего сотрудничества. Более серьезной потерей стал Фредерик Лейтон. Он признался, что из-за скандала, устроенного ему друзьями, больше не осмелится дать «Желтой книге» свои работы[77]. Если президент Королевской академии художеств решил прекратить свою поддержку, кто знает, какие еще художники старшего поколения могли отказаться от сотрудничества?
Бердслей, впрочем, большой проблемы во всем этом не видел. Он убедил Генри Джеймса предоставить для второго номера «Желтой книги» свой портрет работы Джона Сингера Сарджента. Джеймс находился в Венеции, но разрешил Обри забрать портрет из своих апартаментов, чтобы сделать с него гравюру. Романист был смущен приемом «Желтой книги», но, как он сказал своему брату, согласился еще раз опубликоваться в ней ради уважения к Харленду (!). Его отношение к Бердслею было неоднозначным. Джеймс симпатизировал Обри, считая его хорошим человеком и чрезвычайно оригинальным художником, но последние работы Бердслея он назвал низменными и достойными порицания. Тем не менее Джеймс высказал пожелание приобрести один из созданных им портретов вечной соперницы великой Сары Бернар – французской актрисы мадам Режан. Сарджент, в частных беседах выражавший восхищение работами Бердслея, не одобрял «Желтую книгу», но доверился мнению Джеймса, поэтому все-таки разрешил воспроизвести в ней портрет своей работы.
В стремлении привлечь новых авторов Обри нанес визит Уолтеру Крейну. Его «эстетический дом» на Холланд-стрит был заполнен разнообразными артефактами – японскими веерами, индийскими божками, африканскими масками, копиями картин художников эпохи Ренессанса, тканями Морриса…
Со времени их первой встречи на домашнем вечере у миссис Глисон прошло не так много времени, но теперь Крейн живо интересовался молодым художником и его работами. Он восхищался иллюстрациями к «Смерти Артура» и признавал силу восприятия на зрителей рисунков, сделанных для «Саломеи», сохранивших отпечаток «японского» стиля. Крейна попросили дополнить и разрешить опубликовать лекцию «Декоративная книжная иллюстрация» 1889 года, и он внес в нее лестное упоминание о рисунках Бердслея в этом жанре. Мастер согласился участвовать в издании «Желтой книги», и Обри получил разрешение воспроизвести «божественную» версию «Рождения Венеры». Позднее этот ниспровергатель авторитетов мелодраматически заметил, что сие было его единственное великое творение.
Сикерт предлагал свою поддержку, и Стир был готов к сотрудничеству. И тот и другой привыкли к скандалам в прессе, а Сикерт даже получал от них удовольствие. Под знамена журнала встали другие представители импрессионистского направления Клуба новой английской живописи: Альфред Торнтон, брат Уолтера Бернард Сикерт, Сидни Адамсон. Бердслей также обратился к А. С. Хартрику и Э. Дж. Салливану – многообещающим молодым иллюстраторам, работавшим в технике графики, с которыми он сотрудничал в PMB, и оба обещали прислать свои работы. У своего друга Валланса Обри выпросил рисунки, сделанные для набора игральных карт [12].
И конечно, Бердслей полагался на собственные силы, будучи уверенным в том, что следующий номер принесет ему грандиозный успех. Харленда, напротив, терзали сомнения. В разгар критической бомбардировки после выхода в свет первого номера литературный редактор написал Лейну записку, в которой настаивал на том, что Обри должен ограничить свои амбиции. Бердслей вовсе на собирался этого делать – у него теперь была репутация сотрясателя основ, и он не хотел приносить такую «ценность» кому-либо в жертву. Обри согласился лишь на стилистические изменения. Его композиции становились все более контрастными, с огромными участками черного цвета на белом фоне. Эта новая простота была заметной уже в рисунках, сделанных для последних глав «Смерти Артура». Работа над иллюстрациями к сочинению Мэлори, изрядно утомившая Бердслея, приближалась к завершению, и в начале лета он нашел для нее последние резервы энергии, если не энтузиазма.
Так или иначе, Бердслея всегда вдохновляла новизна, и на волне успеха «Желтой книги» он взял несколько заказов. Как и большинство свободных художников, Обри не считал возможным отказываться от выгодных предложений. Он согласился сделать обложку для кембриджского студенческого журнала, но запросил за нее 10 гиней. Обри сделал забавный рисунок пригласительного билета на открытие дамского гольф-клуба имени принца Уэльского в Митчеме, графство Суррей, – модно одетая гольфистка в сопровождении Пьеро с клюшками. Ему еще предстояло сделать иллюстрации к сборнику Эдгара По для издательства Stone and Kimball, а лондонское Henry & Co. заказало фронтиспис для «Барона Вердигри» анонимного автора, опубликованного под псевдонимом Джослин Килп.
Лейн был готов терпеть частные заказы Бердслея, но сотрудничество с другими издателями его возмущало. Вдохновленный успехом «Саломеи» и продажами «Желтой книги», он хотел «монополизировать» Обри, обеспечив его постоянной работой. Хорошие продажи «Ключевых записок» Джорджа Эджертона с уже легко узнаваемой обложкой Бердслея подтолкнули Лейна к мысли продолжить эту книжную серию. Он решил издать в ней повесть Флоренс Фарр «Танцующий фавн». По договору Бердслей должен был сделать рисунок на обложку и сигнатурный «ключ» – инициалы автора для этого тома.
Обри согласился, но воспользовался этой работой для того, чтобы укрепить свои позиции. Он уже считал себя признанной звездой на небосводе «Желтой книги» и спешил развить успех. Рисунок, который Бердслей представил Лейну, – жующий фавн, присевший на краешек дивана, нельзя было назвать нечем иным, кроме как явной карикатурой на Уистлера. Издатель совсем недавно отверг сатирический портрет миссис Уистлер для «Желтой книги», и вот теперь перед ним оказался своеобразный портрет самого художника. Более того, Бердслей дал газете Today разрешение на публикацию забракованной Лейном толстухи, иллюстрирующей интервью с ним под заголовком: «Мистер Обри Бердслей: мастер новой живописи».
Это интервью предоставило Бердслею первую реальную возможность явиться перед публикой во всей красе. Интересно, что он не стал позиционировать себя как представителя той или иной школы. Обри предпочел заявить о себе как о полностью сформировавшемся таланте, который внезапно появился из ниоткуда. Речь шла о том, что ничто в окружении не подготовило его к карьере художника, и даже развитие его личного стиля, представленного портретом Рафаэля, который Бердслей показал журналисту, произошло само по себе и без всяких усилий. Обри отрицал влияние Японии на свое творчество и утверждал, что, хотя в его рисунках многие видят приемы восточной живописи, он до недавних пор вообще ничего о ней не знал, если не считать картинок на вазах и веерах, которые можно видеть повсюду. Настоящим источником вдохновения, по его словам, послужили пьесы Уильяма Конгрива и произведения художников и писателей XVIII века, особенно французских.
Он вскользь упомянул о том, что восхищается и современной французской живописью, но на него она никак не повлияла. Воображаемая «странность» его рисунков, по словам самого Обри, всецело результат его личного видения. «Я рисую все так, как вижу… Похоже, я вижу людей не такими, как остальные художники. Для меня они в основном гротескны, и я изображаю их именно такими. Ничего не могу с этим поделать…» Моделью для его живописи может стать кто угодно и что угодно. «Меня многое вдохновляет, – откровенничал Обри. – Каждый прохожий – это мой ничего не подозревающий натурщик, и, как бы странно это ни звучало, я действительно рисую людей так, как вижу. Я же не виноват в том, что они укладываются в моем восприятии в определенные линии и углы…» Он отмежевался от всех – прерафаэлитов, символистов, декадентов: единственное определение, которое Бердслей был готов принять, – это реалист. В том смысле, что его произведения были реалистичными [13].
«Желтая книга» сделала Бердслея знаменитым. Его работы раскололи общественное мнение: они подвергались резкому осуждению и удостоивались чрезвычайных похвал. Нейтральных мнений не было. Обри достиг славы почти в современном понимании этого слова. Такая слава стала новым феноменом, возможным лишь благодаря стремительному развитию печатных изданий и огромному вниманию, которое они уделяли не только политической, но и культурной жизни Лондона и других больших городов. Примечательно, что даже в то время ее львиная доля обычно доставалась театральным звездам, а не писателям и художникам. Но Бердслей познал славу в полной мере: сначала его имя, а потом и его лицо внезапно оказались повсюду. На Обри рисовали карикатуры в газетах и пели о нем куплеты в мюзик-холлах. О нем писали и говорили, на него указывали пальцем. Что более приятно, Бердслея стали повсюду приглашать. В тот год, по воспоминаниям его матери, Обри пользовался невероятной популярностью в светских кругах Лондона. Хозяйки салонов находили его превосходным собеседником, а их гости были поражены тем, как сильно молодой художник походил на свои рисунки: долговязый[78], астеничный, во всем черно-белом. «Проникнут ли этот юноша таким же декадентским духом, как и его работы?» – спрашивали они себя и друг друга.
Обри наслаждался этой игрой, с деланой небрежностью подчеркивая свои манеры. Поза тщательно культивируемого им антинатурализма достигла высшей точки, когда он пригласил Аду Леверсон на чай и попросил ее прийти пораньше, чтобы они могли вместе понюхать цветы. Ада пришла и застала хозяина, обрызгивавшего гардении… эссенцией туберозы. Обри подарил ей флакон духов с запахом жасмина и посоветовал надушить дома любимый цветок – стефанотис. Наряду с этим Бердслей пытался шутить над своей физической немощью, заявив: «Действительно, кажется, я настолько болен, что нездоровится даже моим легким»[79]. Он все чаще надевал эту маску…
В 1894 году Обри перестал посещать церковь Святого Варнавы. Теперь он стал приверженцем ораторианства[80]. Особенно Бердслею импонировало то, что пристальное внимание ораторианцы уделяют развитию церковной музыки. Возможно, Обри и этим пытался эпатировать общество…
Вот что он писал: «Лондонская оратория – прекраснейшее из современных городских зданий… Это единственное место, куда можно прийти в воскресенье после обеда и забыть, что сегодня воскресенье». Во время визитов туда его сопровождала сестра. В поведении Мэйбл тоже появилась определенная манерность. Слава брата и особенно его возросшие доходы побудили ее покинуть Политехническую школу. Ее подруга Нетта Сиретт спросила, что Мэйбл теперь собирается делать, и услышала в ответ: «Я поступлю на сцену. А еще стану светской львицей, дорогая!»
Нетта считает, что обретенная свобода и надежда на театральное будущее стали причиной того, что Мэйбл стремительно преобразилась и внешне. Она всегда была милой и очаровательной девушкой, но сейчас засияла новым цветом. Появились особые гибкость и изящество, волосы – действительно роскошные – теперь иначе, чем тициановскими локонами, никто не называл, а карие глаза лучились уверенностью. Обри радовался чудесному преображению сестры и, получая одно приглашение за другим, повсюду брал ее с собой.
Бердслей радовался жизни и ее очень значимой части – деньгам, полученным от продажи «Желтой книги». Наконец-то он смог побаловать себя дорогими изданиями и редкими гравюрами. Обри заказал несколько новых костюмов, но его желание иметь белый плащ на бледно-розовой подкладке не реализовалось. Он приглашал друзей – домой, в кафе, театры и мюзик-холлы и делал им подарки. Щедрость Обри граничила с расточительностью. Став знаменитым, он вспомнил о сослуживцах из страховой компании – они стали частыми гостями на домашних четвергах Бердслеев. Конечно, когда в Лондон приехал Кинг, Обри тоже пригласил его на обед.
Все это доставляло радость, но Обри понимал то, что Бирбом называл вульгарностью успеха, и относился к своей чрезвычайной популярности как к поводу для шуток. Желающие получить автограф подходили к нему затаив дыхание…
Не будем забывать, что Бердслей был очень молод. Иногда он не мог удержаться от озорства. Брэндон Томас, автор комедии «Тетка Чарлея» и близкий друг Леверсонов, вспоминал, как Обри показал им альбом для автографов, который ему прислали, чтобы он оставил там свой. На одной странице находился музыкальный фрагмент, подписанный достаточно известным композитором. Бердслей очень ловко добавил туда несколько лишних нот и страшно веселился, представляя, как кто-нибудь попытается это исполнить [14].
Светские приемы следовали один за другим: собрания по средам у Пеннеллов, субботние вечера у Харлендов, литературные встречи у Джона Лейна в Олбани, богемные вечеринки у австралийского журналиста Дугласа Слейдена в Эддисон-мэншнс, обеды с Леверсонами и семьей Брэндона Томаса. Появились и новые знакомые: Обри стал посещать воскресные приемы Эдмунда Госсе, где признанные мастера литературы и живописи говорили об искусстве, а новые молодые таланты сплетничали о них. Были и большие «выходы». Бердслей был приглашен на вечеринку, устроенную женой владельца Daily Cronicle. Там Обри увидел настоящих знаменитостей – Артура Конан Дойла, Бернарда Шоу и Энтони Хоупа, автора только что опубликованного приключенческого романа «Узник Зенды». Была там и Мария Корелли. Пройдет немного времени, и дочь известного шотландского поэта Чарлза Маккея сама обретет литературную славу – ее проза будет насыщена таинственными и малоисследованными аспектами бытия: гипнозом, переселением душ, астральными телами и т.п. Все это было интересно Марии уже в то время. Она оказалась увлекательной собеседницей.
Обри нравилось казаться праздным человеком, не обремененным заботами о хлебе насущном. В редакции его больше не могли застать за рабочим столом. А вот время для беседы Бердслей находил всегда. Вечера проходили в приятном безделье. Он часто заходил с Максом Бирбомом в фехтовальную школу Анжело или сидел в зале «Домино» в Кафе-Рояль. Обри коротко сошелся с Фредериком Сэндисом, стареющим художником прерафаэлитской школы. У него Бердслей научился кое-каким приемам изображения – Сэндис умел это делать как никто другой. У старого бездельника Обри перенял и манеру делать щедрый заказ, заведомо не имея достаточно денег, чтобы расплатиться, а потом посылать курьера к кому-то из друзей с просьбой об одолжении. Близость издательства Bodley Head к Кафе-Рояль сделала легкой мишенью для таких трюков Лейна[81]…
Бердслею нравилось надевать вечером фрак и выходить в город. Он любил мюзик-холл и театр. Гвоздем сезона была «Мадам Бесцеремонность» в мюзик-холле «Гейети» с Режан в главной роли. В театре «Авеню» провалившуюся «Комедию вздохов» сменила пьеса Бернарда Шоу «Оружие и человек». Конечно, Обри посетил премьеру, на сей раз с Ротенштейном. А как мог не прийти на премьеру художник, делавший афишу к этому спектаклю? Бердслею пришелся по душе юмор Шоу, и он смеялся так громко, что на него даже начинали шикать.
Важной частью его жизни стали клубы и рестораны. Любимым местом Бердслея был шикарный «Сент-Джеймс» на Пикадилли-серкус, который завсегдатаи называли просто «Джиммиз». Там он часто сидел вместе с Бирбомом или Ротенштейном, Грантом Ричардсом или Робертом Россом за устрицами и другими деликатесами, вглядываясь в лица дорогих содержанок и их покровителей, внимательно изучая женские платья и костюмы мужчин. Все это обретало четкие линии и впоследствии переносилось на бумагу. А еще Обри мог передать на ней атмосферу, что поистине дано очень немногим.
Это была внешняя праздность. Глаза Бердслея не знали отдыха. «Ни один человек не видел больше, чем он», – не раз говорил о своем друге Макс Бирбом. Обри сохранял отрешенность даже посреди безудержного веселья или бурной дискуссии. Это позволяло ему видеть то, что не видели другие. Расслабленность и манерность были ширмой напряженной энергии. Однажды Бердслей ответил другу, который укорил его за то, что он в холодную ночь вышел на улицу без пальто: «Нет, я никогда не ношу пальто. Я постоянно горю». Этот огонь одновременно гнал Обри вперед и пожирал его. Он знал, что ему отпущено мало времени, и хотел сделать как можно больше.
Бердслей находил время, чтобы рисовать. Ему приходилось это делать: поджимали сроки. Нужно было завершить работу над иллюстрациями для сборника Эдгара По и представить рисунки для второго выпуска «Желтой книги». Решили, что у альманаха будет другая обложка. Как это часто случалось, Бердслей превратил необходимость в преимущество и объявил, что новая обложка для каждого номера – это их творческая находка и отличительная черта журнала [15].
Он черпал вдохновение в своих нынешних интересах. Рисунок «Les Garons du Caf Royal»[82], который он назвал образцом декоративного реализма, самим названием указывал на источник происхождения и знакомство с графическими работами Феликса Валлотона и французских художников школы «Наби» – художественной группы, основанной Полем Серюзье. «Туфельки Золушки» ассоциировались с театром, но не так сильно, как три пронизанные эротикой – опять эротикой! – сцены из «Комедии-балета марионеток в исполнении труппы Thtre Impossible». Театральную тему завершал новый портрет мадам Режан. Чтобы повторно утвердить незыблемость принципов жрнала, содержание переименовали, оставив две части: не «текст» и «иллюстрации», а «литература» и «живопись», но эту четкость нарушала статья о мадам Режан, напечатанная рядом с ее портретом.
Каждый новый рисунок Обри приносил в Bodley Head, чтобы его там одобрили и восхитились им. Один молодой журналист вспоминал, как он зашел в магазин на Виго-стрит и увидел там Бердслея с Харлендом и Лейном – Обри говорил о своем последнем рисунке быстрыми энергичными фразами, указывая длинными пальцами то на одну его часть, то на другую.
Сосредоточившись на собственной работе и не желая отказываться от удовольствий, Бердслей начал пренебрегать своими редакторскими обязанностями. Первоначальные договоренности с Сарджентом, Крейном, Стиром и всеми остальными так и не были оформлены до конца. Харленд, пытавшийся составить оглавление для нового выпуска, начинал нервничать. Он все время спрашивал у Обри, какой у них будет «художественная» часть, но в конце концов вынужден был написать Лейну и выразить свое раздражение двойным подчеркиванием: «Обри до сих пор не прислал мне список своих авторов!» Это была первая, но показательная ситуация, когда Харленд представал перед Лейном как старший и более ответственный член редакторского «совета».
Темп и образ жизни Бердслея – чередование развлечений и напряженной работы – неизбежно должны были сказаться на его самочувствии. Дополнительное бремя, которое он возложил на себя, мешало желанию «сиять». Бирбом один из немногих очень хорошо понимал это. Впоследствии Макс вспоминал, как однажды за обедом Бердслей, бывший в тот день душой компании, совершенно неожиданно остановился на середине фразы. Узкое лицо Обри стало почти таким же белым, как гардения в его петлице… Еще один красноречивый пример приводит в автобиографии Мод Фолкс. Эта молодая женщина, имевшая литературные амбиции, летом 1894 года присутствовала на одном из вечеров миссис Уайт. Мод зашла в комнату, которая показалась ей пустой, и села на длинную кушетку, но потом заметила на другом ее конце бледного юношу странного вида, погруженного в глубокое и, судя по всему, тяжкое раздумье. Мисс Фолкс попыталась завязать разговор и заметила, что надеялась на присутствие здесь мистера Бердслея. Она очень хочет познакомиться с ним, потому что он воплощает дух современности, хотя и опасается, что художник ей не понравится.
«Почему?» – спросил Мод молодой человек.
«Видите ли, я думаю, что в произведениях мистера Бердслея раскрывается его душа. Мне кажется, что его мозг постоянно сплетает обрывки красивых, но в то же время порочных мыслей, потому что он всегда стремится найти червоточину в любом красивом яблоке. А еще я думаю, что мистер Бердслей очень тщеславен, хотя он безусловно имеет на это право. Но хотелось бы, чтобы он не считал себя такой важной персоной, которой позволено пренебрегать правилами хорошего тона. Говорят, что этот человек никогда никуда не приходит вовремя. Полагаю, ему нравится выходить на сцену в гордом одиночестве».
«Les Garons du Caf Royal», один из шести рисунков Бердслея для второго выпуска «Желтой книги» (1894)
«Уверяю вас, он не хочет ничего подобного, – ответил юноша, явно раздраженный этими словами. – Чтобы не пренебрегать правилами хорошего тона, позвольте представиться. Обри Бердслей. Я не совсем хорошо себя чувствовал, поэтому и не смог прийти вовремя. Теперь мне стало еще хуже, я и решил посидеть здесь».
«Прошу прощения, – извинилась мисс Фолкс. – Мне очень жаль. Но вы же не будете спорить, что знаменитости обычно поступают так, как им заблагорассудится?»
«Спорить не буду, хотя я и не согласен с вашими словами, – ответил Обри. – Если вы не знали, кто я такой, то были вправе высказать свое мнение обо мне, но иногда такая искренность причиняет боль».
С этими словами он встал и вышел. Чувство обиды, сквозившее в замечании Бердслея, говорит о многом. Как ниспровергатель всех авторитетов, он мог только радоваться реакции на это со стороны прессы, обывателей и буржуазного общества. Обри соглашался, что есть люди, которым его работы могут просто не нравиться. Работы, но не он сам! Очевидно, случай на приеме у миссис Уайт был исключением. Природное обаяние Обри позволяло ему завоевывать сердца всех, с кем он встречался, даже тех, кто негативно отзывался о его творчестве [16].
Бердслей старался не обращать внимания на то, что его здоровье ухудшается, и не стал слушать врача, рекомендовавшего ему полный покой. Жизнь была слишком увлекательной.
Возможно, самым громким событием того лета стал вагнеровский сезон в королевском театре на Друри-Лейн. Снова вместе пели Клафски и Макс Альвари – это произошло впервые после их триумфального выступления в 1892 году. За четыре недели – с конца июня до конца июля – они спели «Валькирию», «Зигфрида», «Тангейзера», «Тристана и Изольду» и «Лоэнгрина». Обри и Мэйбл хотели услышать все. Ажиотаж был такой, что даже им иногда не удавалось достать билеты в партер или бельэтаж. Тогда Бердслей и его сестра сидели на галерке и радовались тому, что вообще попали в театр.
Премьера «Тангейзера» имела для Обри особое значение. Он хотел сделать рисунки по мотивам этой оперы, вдохновленный легендой о кающемся рыцаре, проведшем целый год в царстве языческой богини любви Венеры, и о жестокосердом папе римском, в руках которого зацвел сухой посох.
«Публика на представлении оперы Р. Вагнера “Тристан и Изольда”», один из четырех рисунков Бердслея для третьего номера «Желтой книги» (1894)
Впервые мысль об этом у него мелькнула на ужине, который устроил Брэндон Томас. Среди приглашенных были Обри и Мэйбл, несколько актеров и неизвестный, которого Томас представил как предсказателя. Это действительно оказался предсказатель, с недавнего времени ставший очень популярным в лондонских театральных кругах. Он обошел вокруг обеденного стола, остановился возле некоторых гостей и сделал несколько небольших пророчеств. Этот человек заинтересовался и Обри. Он объявил, что Бердслей работает над собственной книгой, но об этом никто пока не знает. Этой книге суждено будет вызвать сенсацию. Обри был поражен. «Удивительно! – воскликнул он. – Я действительно собираюсь написать книгу, и об этом на самом деле никто не знает. Я даже своей сестре Мэйбл ничего не говорил!»
Среди дальнейшего веселья выяснилось, что у прорицателя имелся помощник. Брэндон Томас признался, что рассказал ему о роде деятельности своих гостей, в том числе о работе Обри над выпуском «Желтой книги», но Бердслей отнес сие пророчество на счет задуманных им иллюстраций к «Тангейзеру». Он считал, что либретто этой оперы Вагнера можно полностью нарисовать. Конечно, потребуется немного текста, но он его напишет. Обри очень хотел явить публике и свой литературный талант. В этом проекте, как и во многих других, Бердслея готов был полностью поддержать Бирбом. Макс и для себя не исключал такой путь: воодушевленный успехом своих рассказов в «Желтой книге», он стал рисовать карикатуры для Pall Mall Budget и Today.
Миф о Тангейзере был особо привлекательным для художественного сообщества 90-х годов XIX столетия: рассказ о немецком рыцаре – поэте и певце, а говоря шире – об артисте, который поддался чувственному искушению, но в конце концов обрел прощение за свои грехи, казался глубоко символичным. Эту тему затрагивали в своем творчестве Бодлер, Суинбёрн и Патер. Бердслею импонировала данная сюжетная линия, но он хотел выйти за ее рамки. Обри говорил, что в его пересказе концовка будет немного изменена.
Очень скоро Бердслей сказал Эвансу, что его новая книга всех поразит. Он опасался, что Лейтон, который ревниво относился к тому, чем занят Обри помимо работы над «Желтой книгой», неодобрительно отнесется к его новому увлечению, но едва ли уже тогда у него возникла мысль, что легенду о Тангейзере нужно сделать предельно чувственной, если не эротической, а то и порнографической, какой в его исполнении она в конечном счете и стала. Впрочем, его замыслы то и дело менялись и порой оказывались взаимоисключающми. Одному репортеру Обри говорил о книге как о реалистическом пересказе старинной немецкой легенды, а другому поведал, что это будут 20 рисунков и немного стихотворного текста. Следующей идеей было переложение в стиле роскошного XVIII века, а затем мысли Бердслея стали чрезвычайно рискованными и потекли в направлении, которое общество считало преступным и преследовало по закону. Тем не менее на ранних этапах работу еще можно было показать. Рисунки видели Лейтон и Дент, и с их стороны последовали лишь незначительные возражения. Лейн даже обрадовался, узнав, что проект «Маски» окончательно похоронен, и заинтересовался «Историей Венеры и Тангейзера» [17].
Такой им виделась перспектива, но существовала и реальность – «Желтая книга». В июле в свет вышел второй номер. Его появление не привело к такой бурной критике, как в прошлый раз. Прозвучали сдержанные похвалы и не очень яростные ругательства. Тон журнала был назван более взвешенным, а общий эффект – более прогнозируемым. Число зрелых и уважаемых авторов, по крайней мере в литературном разделе, превосходило число молодых и малоизвестных представителей «новой школы». Художественный редактор тоже проявил большую умеренность: обложка оказалась не такой вызывающей и спорной, как предыдущая, а фронтиспис, титульный лист и оформление многим понравились. Кое-кто из критиков продолжал вопить о вульгарности, отсутствии вкуса и попытках подражать «французскому шику», но в целом все признали, что такая манерность была ожидаемой.
Скандальный художественный редактор предстал перед читателями, так сказать, воочию. Это вам уже не карикатуры в The Sketch, Morning Post и Pall Mall Budget! На портрете маслом в полный рост кисти Сикерта многие впервые составили себе представление об Обри Бердслее. Более того, это был его первый портрет, который увидели американцы. Кто-то из критиков заметил, что, если это изображение близко к оригиналу, оно во многом объясняет эксцентричность работ мистера Бердслея. Впрочем, во втором номере «Желтой книги» эта самая эксцентричность не была такой уж очевидной. Хотя нельзя сказать, что «Комедия-балет марионеток…» вызвала всеобщее одобрение, ее подтекст остался непонятым. Люди видели только то, что видели[83]. Портрет миссис Патрик Кемпбелл в первом номере альманаха критики и читатели встретили криками протеста, а портрет мадам Режан и те и другие приняли с чем-то похожим на удовлетворение. Один критик даже написал: «…это лучшее изображение сей изящной, но, будем откровенны, некрасивой актрисы». Кстати, Уильям Арчер предположил, что успех Бердслея в данном случае был обусловлен тем, что мадам Режан оказалась единственной женщиной в мире, которая выглядела на его рисунках похожей на себя. Тем не менее сама актриса увидела в рисунке Обри больше безобразия, чем изящества. Говорили, что один из его портретов довел Режан до слез и истерики – она жаловалась на жуткую «венерианскую ухмылку».
Фредерик Эванс оценил портрет высоко и сразу сказал, что купит его. Бердслей запросил 5 фунтов и сразу получил их – одной купюрой. Обри небрежно – или нарочито небрежно? – засунул ее в нагрудный карман. Неудивительно, что, когда он пришел домой, денег там уже не было. По замечанию Эванса, это была та утраченная собственность, которую невозможно вернуть.
Такое «рассеянное» отношение к деньгам стало составной частью нового облика Бердслея. Впрочем, заработки у него существенно изменились. Второй номер «Желтой книги» разошелся тиражом 5000 экземпляров, поэтому прибыли редакторам не принес, но Лейн продлил контракт с Бердслеем и Харлендом на новых условиях, отказавшись от процентных отчислений и оговорив размер гонорара за редакторскую работу.
На финансовом фронте Обри наступал и в центре и по флангам. Он получил несколько заманчивых предложений сделать афиши и плакаты. Успех афиши для театра «Авеню» побудил импресарио обращаться именно к этому остромодному художнику. Издатель Фишер Т. Анвин попросил Бердслея превратить рисунок «Девушка и книжная лавка», который он купил в прошлом году, в цветной плакат для рекламы его популярной серии «Библиотека псевдонимов и автонимов[84]» и заказал еще две работы. Его услугами хотела заручиться газета Today, и, что более странно, такое же желание возникло у компании «Швейные машины Зингера».
Бердслей был очень доволен. Теперь он утверждал, что рисовать плакаты ему интереснее, чем книжные иллюстрации. В одном из интервью Обри сказал: «Это хорошо оплачиваемая работа. Кроме того, мне нравится экспериментировать с цветом». Здесь он безусловно лукавил. Бердслей никогда не придавал большого значения цвету, но признавал, что в плакате он важен. «У меня есть своя палитра. Я работаю так, как если бы раскрашивал географическую карту, но при этом помню эффекты японских миниаюр», – говорил Бердслей, предоставляя слушателям возможность самим решать, что сие значит. Он предпочитал работать, что называется, в малых формах – на привычном листе бумаги, а потом увеличивать рисунок фотомеханическим способом. Во всяком случае после того как цветной плакат, который Обри сделал для Анвина, в нью-йоркском офисе издателя просто выбросили, посчитав репродукцией, а не оригиналом, Бердслей работал только так[85].
Он обобщил свои мысли о плакатной графике в шутливом эссе в стиле Уистлера под названием «Искусство афиширования». Эссе предназначалось для второго номера «Желтой книги», но было опубликовано в New Review Уильяма Хейнеманна вместе с двумя другими статьями о композиции плаката, автором одной из которых стал Шере, а другой – Дадли Харди. Размышления Бердслея начинались с двусмысленного утверждения: «Реклама является абсолютной необходимостью в современной жизни». На первый взгляд он передразнивал лозунги производителей мыла, но есть предположение, что на самом деле речь шла о саморекламе художника. Эссе изобиловало банальностями, хотя и претендовало на собственный стиль: «расстояние… придает очарование при просмотре», «популярное представление о картине – это нечто рассказанное маслом или акварелью», «современный художник просто должен дать картине хорошее название и выставить ее в какой-нибудь галерее». Аргументацию приходится признать слабой, но, хотя Бердслей позиционировал себя как декадент и вынужденно следовал принципам этого движения относительно бесполезности искусства, ему и здесь удалось остаться парадоксальным. «Тем не менее складывается общее впечатление, что художник, вкладывающий свой талант в плакат, становится деклассированным, то есть в прямом смысле слова оказывается на улице, и, следовательно, не заслуживает серьезного отношения к себе». При этом Обри сравнивал напечатанный массовым тиражом плакат, оставленный на милость солнца, сажи и дождя, со старинной фреской над дверью, ведущей в церковь.
Бердслей утверждал, что улица и «человек-сэндвич» – это лучшая обстановка для произведений искусства, чем галереи, где картинам приходится соперничать друг с другом и фоном из обоев. Обилие плакатов, по его мнению, в последние годы не обезобразило, как пугали ценители прекрасного, город. Оно принесло на улицы новый колорит, и телеграфные провода больше не были единственным объектом внимания жителей.
О технических особенностях плакатной графики Обри ничего не сказал. Бердслей ограничился общими рассуждениями в стиле Уистлера, обращаясь к тем, кто считает себя знатоками живописи. Эта статья подтвердила его репутацию остроумного человека, но не раскрыла взгляды на искусство. Впрочем, они никогда не были определенными – Обри всегда славился непоследовательностью и непостоянством. Тем не менее, несмотря на критику традиционной «мольбертной» живописи в статье для New Review, он вовсе не отказывался от намерения быть художником и даже попытался «рассказать историю» в масляных красках. Под руководством Сикерта Бердслей создал мутноватый импрессионистский вариант «Комедии-балета марионеток…», но потом забросил картину и написал на незагрунтованном заднике холста великолепную причудливую сценку под название «Женщина, оплакивающая мертвую мышь». Ни тот ни другой эксперимент не вдохновил его на продолжение. Холст Обри убрал с глаз долой и скоро забыл о нем [18].
Другое мимолетное увлечение Бердслея оказалось еще более сложным по замыслу. По его собственным словам, он мечтал о том, чтобы стать поэтом-романтиком. На это желание Обри вдохновил пример Джона Китса – третьего, наряду с Байроном и Шелли, великого поэта младшего поколения английских романтиков. В 1894 году о нем действительно много говорили. 16 июля Бердслей присутствовал на открытии мемориального бюста Китса в Хэмпстеде. Он стоял в большой толпе, пришедшей почтить память поэта, который в 25 лет умер от туберкулеза, но смог опровергнуть собственную эпитафию и не стал человеком, «чье имя написано на воде». Напомним, что поэт похоронен на Римском протестантском кладбище и на могильном камне вырезана написанная им самим эпитафия: «Здесь лежит тот, чье имя было начертано на воде» (Here lies one whose name was writ in water). На той церемонии элегантно одетый Бердслей – черный утренний сюртук, соответствующая случаю шляпа, но при этом желтые кожаные перчатки в руке – был заметной фигурой.
Бердслей уже давно отождествлял себя с Китсом в образе обреченного молодого гения и начал отмерять вероятный срок своей жизни в соответствии с тем, сколько прожил поэт. Однажды он с тенью улыбки сказал другу: «Я проживу немногим дольше, чем Китс»[86].
Вскоре после этого случая Фредерик Эванс сделал два фотопортрета Бердслея. Эванс раздумывал, какой снимок будет лучше – поясной или в полный рост. А может быть, только лицо? Он шутливо заметил: «Мало что можно сделать с таким лицом, как у вас… Вы, знаете ли, похожи на гаргулью». Бердслей тут же поднял ладони и принял позу знаменитого чудовища на крыше собора Нотр-Дам. Эванс оживился. «Вот оно!» – воскликнул он и сделал первый снимок.
На фотографии мы видим внешне спокойного и уверенного в себе человека, но на самом деле Бердслей чувствовал себя очень плохо. Напряженная работа и насыщенная событиями жизнь подвели его к критической черте. Кризис случился после особенно веселого вечера на Кембридж-стрит в обществе Бирбома и других гостей. Один из них свидетельствует, что Обри был еще более энергичен и остроумен, чем обычно, расхаживая по комнате, принимая участие во всех разговорах в своей живой и уверенной манере и делая странные, резкие жесты». После того как гости ушли, у Бердслея начался ужасный приступ кашля, потом открылось кровотечение. Позвали врача. Элен и Мэйбл всю ночь просидели у постели Обри, опасаясь, что до рассвета он не доживет.
До утра Бердслей дожил, но стало ясно, что ему необходим отдых. Обри сопротивлялся, и все-таки решили, что он должен уехать из Лондона и пожить на свежем воздухе в загородном уединении. Бердслей посоветовался с друзьями, и выбор пал на Хаслмир в графстве Суррей. Оттуда он мог быстро вернуться в Лондон, если его присутствие понадобится по делам «Желтой книги».
В середине августа Обри отправился в Суррей. Его сопровождала мать. Они сняли дом на ферме Вэйлвуд, и Бердслей попытался убедить себя в том, что местные пейзажи вдохновят его на работу над «Историей Венеры и Тангейзера». Этим мечтам не суждено было сбыться. Элен писала Россу, что Обри с самого начала невзлюбил Вэйлвуд и хочет как можно скорее вернуться в город. Росс попытался взбодрить друга шутками о леди Природе, но получил ответ: «К черту ее!» Мать не уставала повторять, что свежий воздух совершенно необходим для того, чтобы он поправился, но через две недели Обри погрузился в глубокую депрессию, встревожившую ее. Пришлось вернуться в Лондон.
Вид хорошо знакомых улиц, театров, ресторанов и клубов избавил Бердслея от уныния и стимулировал его фантазию, но Лондон не был местом, благотворным для его здоровья. Вскоре случился рецидив. Несмотря на это, бо2льшую часть сентября Обри оставался в городе. Мэйбл предложили первый ангажемент, но труппа была гастролирующей, и она уехала. Мисс Бердслей играла леди Статфилд в пьесе Оскара Уайльда «Женщина, не стоящая внимания». Элен вместе с Винсентом на две недели отправились в Брайтон. Обри остался на Кембридж-стрит один.
Формат выхода «Желтой книги» – ежеквартальное литературно-художественное издание – подразумевал непрерывную работу. Для третьего выпуска нужны были собственные рисунки, но львиная доля времени уходила на то, чтобы подобрать «художественную» часть издания [19].
То, что «Желтая книга» обрела определенный статус, а положение Бердслея в ней упрочилось, подтвердили следующие события. 15 сентября в свет вышел роман с провокационным названием «Зеленая гвоздика». Его автор какое-то время сохранял анонимность, но в двух главных героях под вымышленными именами – Эсме Амаринт и лорд Реджи Гастингс – без труда можно было узнать Оскара Уайльда и Альфреда Дугласа. Хотя книга была подана как традиционный роман и украшена эпиграммами в стиле неистового Оскара, между строк явственно прочитывалось, чем именно Дуглас удерживает Уайльда в плену.
Бердслей тоже удостоился упоминания в романе. Для тех, кто кое-что знал о непростых отношениях Уайльда с художественным редактором «Желтой книги», о многом говорило желание Амаринта как можно скорее прочитать последний выпуск «Желтой катастрофы». «Я не удивляюсь, что мистер Обри Бердслей видит архиепископа Кентерберийского именно так, – заявил Амаринт в “Зеленой гвоздике”. – Он нарисовал его сидящим на тачке в саду Ламбетского дворца[87] под девизом «J’y suis, j’y reste»[88]. Почему архиепископ в черной маске? Возможно, для того, чтобы скрыть слишком явное сходство». Читателям оставалось догадываться, что же все-таки связывает Уайльда с Бердслеем, при чем тут «Желтая книга» и уж тем более один из прелатов Церкви.
Вскоре выяснилось, что «Зеленую гвоздику» написал Роберт Хиченс, молодой литератор и музыкальный критик, находившийся на обочине знакомств Уайльда. Юмор, позаимствованный автором у прототипа, и общий дух осведомленности о происходящем сделали роман популярным. Те, кто принадлежал к внутреннему кругу драматурга, беспокоились, что книга раскрывает слишком много подробностей, питает слухи о содомии, уже окружавшие Уайльда и Дугласа, и дает новое оружие в руки отца Альфреда, решительно настроенного на то, чтобы разорвать «любовь» между своим сыном и Оскаром Уайльдом. Однако многие современники не стали интерпретировать отношения Эсме Амаринта и лорда Реджи как порочную связь. Их скорее рассматривали как феномен эпохи, который параллельно сопровождался усилением мужских качеств в характере и даже внешности женщин. Пессимистам конца XIX века казалось, что наступила эпоха смешения полов. При этом рисунки Обри Бердслея воспринимались одновременно как описание и отражение этой прискорбной тенденции. Гермафродиты и андрогины из заглавных рисунков к «Смерти Артура» и гротесков для «Острот» принадлежали к миру, где само понятие «пол» становилось спорным, но, что интересно, они вызвали намного меньше комментариев, чем изображение Обри современных женщин.
В общественном мнении, наверное, существовала связь между Бердслеем и «новой женщиной» – он дал повод своим рисунком для обложки «Ключевых записок». В 1894 году возник новый тип под названием «женщина Бердслея», но представление этого художника о женственности, несмотря на видимую «современность», по сути дела, было древним. Безусловно, оно сильно отличалось от представлений той, что творила под псевдонимом Эджертон, и других писательниц того времени. Оба термина не совсем понятны. Очевидно, «новая женщина» утверждалась через возможность получить профессию, ранее ей недоступную, право на личную собственность, а в более узком смысле – через способность печатать на пишущей машинке или ездить на велосипеде. «Женщина Бердслея» утверждала свою силу через гиперчувственность. Она была умна (Обри часто изображал женщин с книгой в руке) и могла распоряжаться своими средствами («женщины Бердслея» всегда модно и дорого одеты), но под глянцем современного шика все равно оставалась, как говорили, гоорят и будут говорить, роковой женщиной. Основным инструментом ее власти было тело.
В определенном смысле слова Бердслея обуревало плотское желание. Многие друзья, не утруждаясь сколько-нибудь существенным обоснованием, приписывали это состоянию его здоровья. Теоретические познания Обри, полученные при изучении литературы и живописи, были чрезвычайно обширными, но, так сказать, практического опыта он не имел. Фрэнк Харрис в своих далеко не бесспорных мемуарах «Моя жизнь и любимые люди» утверждал, что Обри однажды сказал ему: «Если у человека есть старшая сестра, первые уроки чувственности он обычно получает от нее. Мэйбл многому научила меня…» Несмотря на очевидную неправдоподобность, это «признание» с годами окружило множество слухов и спекуляций о кровосмесительной связи между Обри и его сестрой. Существовали даже натужные попытки связать мотив человеческого зародыша на рисунках Бердслея с предполагаемым выкидышем у Мэйбл – страшным результатом этого инцеста. В поддержку подобных теорий нет никаких свидетельств. Если слова Харриса имеют под собой какую-либо фактическую основу, то он, скорее всего, касается общей биологической информации, которую старшая сестра может передать брату, немного уступающему ей по возрасту [20].
Неизвестно, оставался ли Обри в 22 года девственником. Жизненные обстоятельства и его болезнь на первый взгляд исключали существование полноценных отношений с женщинами. Бердслей жил вместе с родителями и сестрой и был, что называется, весь на виду. Предпринимались попытки приписать ему связь с Адой Леверсон, но игривые манеры миссис Леверсон то и дело становились причиной слухов о ее многочисленных романах, на самом деле не существующих. Одним из мнимых любовников Ады оказался и Бердслей. Напомним, что Обри был эмоционально сдержан, а кроме того, самодостаточен. Образы гермафродита и любителя переодеваться в женское платье, вероятно, занимали его воображение, так как они одновременно были параллельны и внутренне целостны, что ему всегда импонировало. Внесли в это свою лепту и оперы Вагнера – они мало у кого не вызывали чувственные грезы.
Бердслей знал, что с недавних пор его интимная жизнь, точнее, ее отсутствие, превратилась в тему для слухов. Иногда он иронически говорил о себе как об отшельнике и так же назвал Титуреля де Шантефлера – одного из героев своей «Истории Венеры и Тангейзера, или Под холмом». Новелла осталась недописанной, но в этом произведении видно утопическое стремление вместить все, созданное ранее и могущее быть созданным в будущем. В образе Тангейзера, рыцаря-миннезингера, певца любви, изначально акцентируется музыкальное начало. У Обри он слушает музыку Вагнера и Россини и вовлекается в представление «Вакханалии Спориона». Автор этого представления Титурель де Шантефлер – композитор, дирижер, драматург, хореограф и сценарист в одном лице. В его внешности и манере дирижирования соединяются черты Жана Батиста Мольера, который в XVII веке ввел в свои комедии балет, и Рихарда Вагнера, создавшего теорию музыкальной драмы, основанную на романтическом синтезе искусств. Вот отрывок из книги Бердслея. «Никто в Венусберге не мог сказать, каковы были любовные предпочтения Титуреля. Обычно его считали девственником [в рукописи также есть вариант «обычно его считали целомудренным»], и Катос прозвал его отшельником». В этом описании видна искусно замаскированная двусмысленность.
Лондонские представительницы древнейшей профессии, которых можно было встретить везде, интересовали Обри в основном как объект творчества. Однажды он поразил сотрудника издательства Bodley Head возбужденным рассказом о шлюхе, только что увиденной на Риджент-стрит. Бердслей рассуждал о ее внешности, гадая о том, что осталось невидимым, и обсуждая ее стати в нескромных подробностях. Однако этот монолог лишь убедил молодого слушателя в том, что распущенность Бердслея скорее всего можно было признать интеллектуальной.
То, что было у Обри на уме, вскоре перешло в его рисунки. Удивительно, но у декадентов и реалистов была общая точка соприкосновения – они соглашались в том, что искусство должно обращаться к запретным темам и никакая область человеческого опыта не может оставаться без внимания. Плотские отношения, не замутненные сентиментальным идеализмом, представляли собой terra incognita, открытую для исследования. Чувственность как таковая воспламеняла поэтический импрессионизм Артура Саймонса и более рискованные эксперименты Теодора Вратислава. Вожделение проникло в мрачные рассказы Хьюберта Кракенторпа и в картины Сикерта, изображавшего раздетых моделей в необставленных комнатах. В своих рисунках одиноких женщин на ночных улицах или за столиками в кафе («Les Passades», «Ночной этюд» и «Ожидание») Бердслей непосредственно обращался к этой теме, но у него сие, как правило, менее очевидно. Чувственность насыщала его сюжеты ощутимой, но таинственной аурой, и в период работы над выпусками «Желтой книги» он почти исключительно рисовал дочерей Евы. Осознание своей власти чувствовалось в уверенной позе «женщин Бердслея», их лениво опущенных глазах или чувственном изгибе губ.
Именно это делало рисунки Обри шокирующими: викторианская эпоха уже более полувека маскировала и отрицала власть тела. Все последние годы постоянно декларировалась прочность общественных нравов, но на прямую атаку не всегда эффективно отвечать такой же лобовой. Тактика Бердслея была более хитроумной – эротика прорастала из каждого росчерка его пера. Он соединял чувственность не с традиционной красотой, а с безобразием.
Публика встревожилась. Критики называли творения молодого художника нелепыми и отвратительными. Некоторые утверждали, что это обусловлено всего лишь… его неумением рисовать людей. «Рот Бердслея» – полные чувственные губы – подвергался особому порицанию, в первую очередь за невозможность подобного с анатомической точки зрения. Кое-кто из остряков полагал, что сей рот заимствован из Африки и неуместно совмещен с чертами европейского типа. Другим частям человеческого лица и тела в изображении Бердслея была уготована не лучшая участь. В одной газете мужчины и женщины, нарисованные Обри, описывались так: «Некоторые дамы забыли принести свои лица, в то время как большинство джентльменов отвинтили носы и приладили себе второй лоб. Заметны несуразно длинные шеи и глаза, косящие в разные стороны… Главная красавица носит сорок фунтов черных волос в саквояже из крокодиловой кожи, подвешенном к ушам, а ее плечи наползают не на лебединую шею. Это шея жирафа…» [21].
Другая точка зрения гласила, что безобразие фигур Бердслея – внешний признак их порочности, а для викторианского ума изображение порока было либо предупреждением, либо совращением. Разочарованный Берн-Джонс назвал рисунки своего молодого друга, теперь уже бывшего, увиденные им в «Желтой книге», безнравственными. Даже союзники Бердслея признавали, что пороку в его работах отводится немало места.
Предпринимались разные попытки объяснить или оправдать это. Валланс и Эванс были ошеломлены тем, что человек немногим старше 20 лет вообще мог создавать такие «чудовищные образы». Эванс говорил о теории демонической одержимости, которой Уилкинсон пользовался, чтобы объяснить образы, созданные воображением Блейка. Валланс, наоборот, взывал к восторженным строкам о «Джоконде» Уолтера Патера, которые иногда включаются в стихотворные антологии. Он напоминал, что Патер вообще пренебрегал «скучными» доказательствами. Ключом к оценке произведения искусства для него были не мораль и назидание, а внутренние свойства полотна, книги, партитуры, то, насколько тонкие и многогранные эстетические переживания они порождают у зрителей или слушателей. Бирбом и Ротенштейн говорили о вполне естественном юношеском желании шокировать окружающих. Йейтс размышлял вслух о теории «жертвенности», предположив, что Бердслей, как средневековый святой, взял на себя тяжесть познания греха. В целом многие соглашались с тем, что Обри, изображая безобразие зла, на самом деле высмеивал его. Его стали называть современным Хогартом.
Бердслей отвергал такие аргументы. Когда ему говорили, что его работы призывают восстать против зла и порока, он отвечал: «Даже в таком случае они бы не отличались от того, что я делаю». Он утверждал, что его рисунки – это не сатира на жизнь, а сама жизнь. «Я стараюсь показывать окружающую нас действительность такой, какая она есть», – сказал он одному знакомому журналисту. Обри признавал, что его видение жизни личное и оригинальное: «Я вижу все в гротескном свете. К примеру, я иду в театр… Образы сами возникают у меня перед глазами, и я рисую их – актеров на сцене, лица зрителей в ложах, партере и на галерке, их одежду. Мне все кажется причудливым и зловещим. Я всегда воспринимал мир таким образом».
Один раз его укорила даже мать: «Ах, Обри, это ужасно!» Бердслей ответил: «Да, порок ужасен. Он создан таким и должен быть изображен таким». Обри стремился противостоять лицемерному отношению к пороку, а не порочности как таковой. Мэйбл как-то сказала Йейтсу, что ее брат ненавидит людей, отрицающих существование зла, и намеренно наполняет свои рисунки его образами.
Его работы шокировали, потому что были правдивыми, а правда нравится не всем и не всегда. Порой она бывает очень нелицеприятной. «Разумеется, люди в бешенстве, – говорил Обри матери. – Они не любят, когда им показывают их грехи». По его словам, большинство людей безобразны, а жизнь в целом отвратительна. Что удивляться тому, что одним из символов эпохи, героиней пьес, романов, картин и его собственных рисунков часто становилась падшая женщина? «Она привлекает взоры окружающих, – пожимал плечами Обри. – Сотни лет назад это была Мария Магдалина, и сейчас она не превратилась в мадонну… Я это вижу и рисую это».
Бердслей знал, что его работы многих разочаровывают и даже злят, но отстаивал свое право выражать собственное мнение. «Настоящий художник должен иметь полную свободу самовыражения», – говорил он.
Аргументы Обри в защиту своего искусства подчас были несколько ограниченны и непоследовательны. Пресловутый «рот Бердслея», безобразие которого он оспаривал, по мнению самого художника, был технически интересным для исполнения и эстетически приятным по замыслу. Красота этой техники заключалась в том, что он рисовал рот одной линией. Обри считал сие своей находкой и усмехался: «Пусть критикуют сколько хотят. Этот рот принадлежит мне, а не им».
В рамках другой темы, утверждая притязания на верховенство формальной красоты над ценностями морали, он говорил, что в его сюжетах так много проституток и бездельников, потому что в Лондоне они одеты лучше всех. И хотя Обри публично отмежевывался от сатиры, его не могли не привлекать ироничность сатирической живописи и необходимость подробного изображения тех пороков, которые она высмеивает. В шутливом вступлении к «Истории о Венере и Тангейзере» Бердслей оправдывал «сладострастность» на том основании, что в последних главах она привела главного героя к великому раскаянию. Возможно, то, что Обри во многом усматривал двойные стандарты, способствовало его интересу к Ювеналу и породило в воображении невероятный план – сделать иллюстрации к Библии, а именно к Книге Левит[89] [22].
В октябре вышел третий номер «Желтой книги». Критики снова оживились. Это был первый выпуск, где издателем значился один Джон Лейн. В конце сентября существовавший между ним и Элкином Мэтьюзом раскол привел к официальному расставанию. Партнеры подписали договор о разделе имущества. Лейн унаследовал «Желтую книгу», «Саломею» и серию «Ключевых записок», то есть все проекты с участием Бердслея. Мэтьюз сохранил за собой помещение на Виго-стрит, но со щедростью, не свойственной бизнесменам, отдал название Bodley Head и товарный знак издательства Лейну. Его бывший партнер арендовал книжный магазин на другой стороне улицы. Именно в его витрине и появился третий номер журнала.
Очередной выпуск стал еще более смелым, чем первый. В нем были опубликованы произведения наиболее ярких представителей «декадентской клики» – стихотворение «Кредо» Артура Саймонса, «Саломея святого Иакова» Вратислава, новелла Эрнеста Доусона, чью лирическую поэму «Чинара» называли самым красноречивым проявлением «болезни конца столетия». Лайонел Джонсон представил манерное и в то же время очень изысканное описание радостей жизни поэта в башне из слоновой кости. Мрачный рассказ Хьюберта Кракенторпа соседствовал с очередным шутливым эссе Макса Бирбома. Наиболее обсуждаемой литературной публикацией оказалась баллада о монахине Джона Дэвидсона – поэтическая адаптация средневековой легенды, в которой рассказывалось, как Христова невеста забыла об обете, не устояв перед страстью. В разделе «живопись» читатели могли увидеть «Женский танец» Стира и иллюстрации Сикерта к «Тетке Чарлея».
Художники были представлены во всем многообразии школ, но уже стало ясно, что ведущее положение Бердслея в журнале неоспоримо. В Artist утверждали: «Для большинства из нас мистер Обри Бердслей и есть “Желтая книга”», в то время как The Studio ограничился более осторожным замечанием: «Живопись в “Желтой книге” – это в основном живопись Обри Бердслея». Впрочем, The Studio, признававший Бердслея лучшим иллюстратором современности и восхвалявший «мощную экспрессию» его композиций и смелость, с которой Обри располагал массы черного цвета на белом фоне, на сей раз нашел изъяны в его сюжетах и пожурил художественную позицию. Глисон Уайт сетовал, что единственным языком Бердслея стала «претенциозность и болезненность», а основной темой – деградация. Человека он теперь изображает в самом безобразном, подчас животном облике.
В третьем номере наряду с ожидаемой новой обложкой и титульным листом Бердслей опубликовал четыре своих рисунка – «Даму с камелиями», «Автопортрет», «Свиту леди Голд» и «Публику на представлении оперы Р. Вагнера “Тристан и Изольда”». Он радовался, что «особенно замечены» были два последних – этюды с экстремальным использованием черного цвета. Впрочем, «особенно замечены» вовсе не значило, что рисунки «особенно понравились» читателям[90].
Серию портретов Бердслей намеревался продолжить, запечатлев на бумаге Лилиан Рассел, американскую певицу, выступающую в театре «Лицеум» в музыкальной комедии «Королева бриллиантов», которую перевел с немецкого языка Брэндон Томас. По какой-то причине рисунок так и не был закончен, и в качестве запасного варианта Обри предложил «Желтой книге», то есть самому себе, другой, уже опубликованный в St Paul’s под названием «Девушка в туалетной комнате». Он переименовал его в «Даму с камелиями», ловко увязав новое название с двумя постановками пьесы Дюма-сына, прошедшими тем летом в Лондоне, – в одной из них играла Сара Бернар, а в другой Элеонора Дузе.
«Автопортрет» вызвал много раздраженных откликов. После поразительно удачного портрета Сикерта в предыдущем номере этот рисунок выглядел манерной саморекламой. Бердслей с головой, на которой громоздился огромный тюрбан, был почти полностью скрыт под одеялом на кровати – ее венчал балдахин на четырех столбиках. Для того чтобы усилить ощущение загадки или мистификации, Обри добавил в верхнем левом углу надпись «Par les Dieux Jumeaux tous les monstres ne sont pas en Afrique»[91]. Обозреватель Artist назвал это очередным безобразием и посетовал, что Бердслей впустую тратит свой талант, променяв афишу на столбе на кровать со столбиками. В Punch рисунок назвали портретом художника в Бедламе[92], а Оуэн Симэн сочинил поэтическую стилизацию под Россетти, которая начиналась так:
- Под балдахином темным, хворь свою лелея, —
- В «Желтушной книге» посмотри скорей, —
- Лежит смертельно бледный Вискерлей,
- Попавший под заклятье Вискерлея.
Имелись в «Желтой книге» и сюрпризы. Вместе с рисунками Сикерта, Стира и Джорджа Томсона там появились образцы реализма: суровый профиль Андреа Мантеньи за подписью Уильяма Броутона и «Женщина в пастельных тонах» импрессиониста Альберта Фоштера – оба живописца были выдуманы художественным редакторо, и им же эти работы сделаны [23].
«Автопортрет» из третьего номера «Желтой книги» (1894)
Бердслей с удовольствием наблюдал, как критики ринулись прославлять плоды его фантазии. Хотя воспоминание Бирбома об одном из них, убеждавшем Обри ради собственной пользы изучать технику настоящих мастеров, например мистера Броутона, представившего нам пример своего творчества, звучит слишком красиво, чтобы быть правдой, допустим, что все так и было. А критик из Saturday Review пожаловался на «сумасбродные» рисунки Бердслея и при этом благожелательно отозвался о Мантенье (достойный рисунок) и «Женщине в пастельных тонах» (очень талантливо). К удовольствию Бердслея, National Observer, St James’s Gazette и другие тоже заглотили эту наживку. Один знакомый художник, посетивший его в то время, сказал: «Ни раньше, ни позже я не видел Обри таким довольным».
Осенью 1894 года рисунки Бердслея можно было видеть не только в «Желтой книге». Их публиковали Today, St Paul’s, The Idler и другие издания. Снимок Фредерика Эванса, та самая «гаргулья», в октябре с успехом экспонировался в фотосалоне. Многие рисунки Обри к «Смерти Артура» и «Остротам» появились на выставке черно-белой графики, организованной Дж. М. Дентом, где были представлены работы, выполненные тушью или чернилами.
В середине осени в Лондоне, в вестминстерском «Аквариуме», прошла первая международная выставка афиш и плакатов. Воплотил эту идею в жизнь предприниматель Эдвард Белл. Жители столицы Великобритании увидели около 200 афиш и плакатов, в основном из Франции. Выставка художественных плакатов стала праздником новейшей и самой энергичной формы современной живописи. Тулуз-Лотрек сам привез в Лондон свои работы. Экспонировались плакаты Шере, Грассе, Виллета, Боннара и Стейнлейна. Английское представительство тоже было широким – Крейн, Гриффенхаген, Харди, Рейвенхилл, Стир и, конечно, Бердслей. Афиша театра «Авеню» и плакат для «Библиотеки псевдонимов и автонимов» Анвина уже называли классическими работами этого жанра. Безусловно, их расположили так, чтобы были видны сразу. The Studio поспешил заявить, что в плакатной графике Бердслей проявляет свои лучшие качества.
Успех выставки отозвался во Франции. Критик из Courier Franais Жюль Роке, приехавший на открытие, не скупился на похвалы ее участникам, в первую очередь Бердслею. Он встретился с Обри и получил от него материал для короткой творческой биографии, предназначенной для публикации в серии «Английские художники». Так было положено начало тесному сотрудничеству между Бердслеем и французским периодическим изданием. Сам Роке несколько раз бывал на Кембридж-стрит. Он, кстати, стал не единственным иностранным гостем в доме Обри. Его посетил Юлиус Мейер-Греф, молодой немецкий историк искусства, возможно, для того, чтобы пробудить интерес к новому художественному журналу, который он собирался издавать. Слава Бердслея росла, и его влияние становилось все сильнее.
Оригинальность стиля Обри столь самобытна, что его уже нельзя было ни с кем спутать, как и сравнить с кем-то другим. Некоторые молодые художники, работавшие в жанре черно-белой графики, завидовали его успеху и, не найдя ничего более подходящего, высмеивали технику, ставили под сомнение не то что талант – даже способности. При этом Р. Белл, ставший рисовать пером и чернилами, познакомившись с иллюстрациями Бердслея, не скрывал, что многое позаимствовал у более молодого коллеги. С другой стороны, если говорить о ближайших соратниках Обри – Сикерте, Стире и Ротенштейне, его влияние нельзя было преувеличивать: Бердслей давал столько же, сколько получал взамен. Черно-белая графика не была для них главной, и все трое мало что могли взять от технических приемов живописи своего друга.
Тем не менее исключительность манеры Бердслея и восприятия того, что и, главное, как он видел, сделали его главной персоной для учеников студий живописи и художников-любителей, а также маяком для пародистов. Рисунки, присланные на конкурс перед выставкой, ежемесячно публикуемые в The Studio, указывали на то, что сила влияния Обри велика, но подражать ему практически невозможно. Одним из очень немногих художников, овладевших техникой Бердслея, стал американец Билл Брэдли. Его ранние работы иногда просто похожи на имитации, но, по словам самого Брэдли, он никогда не находился под абсолютной властью глубоко личного искусства мистера Бердслея [24].
Смелая упрощенность форм в творчестве Обри поспешно и ошибочно интерпретировалась как простота метода. В викторианскую эпоху с ее уже прочно укоренившимся почтением к прилежной работе Бердслей мог казаться воплощением небрежности. Разумеется, ничего нового в этом не было – и Рёскин обвинял Уистлера в том, что тот бросает тюбики с краской в лицо зрителям. Такие «аргументы» приходилось выслушивать все импрессионистам из Клуба новой английской живописи, но после того, как взошла звезда Бердслея и в «Желтой книге» стал утверждаться его стиль, огонь критики в основном сосредоточился на одном из ее молодых редакторов. Нетрудно угадать, на каком именно. Вот характерный пример. Когда одного уличного художника осудили за бродяжничество, отметив заодно, что его картины, как сказано в судебном решении, представляют собой бессмысленные круги, линии и пятна, газетный сатирик сочинил оду, утешавшую несчастного предположением, что «Обри Бердслей был бы восхищен… чернильной лужей с парой белых пятен», и мыслью, что скоро каждый гений «Желтой книги» объявит его собратом.
Обманчивая простота метода Бердслея вдохновила некоего сотрудника Punch написать стихотворение «Рецепт мастерства», объяснявший тайну его искусства. Там есть, в частности, такие строки:
- Возьмите много черных ромбов,
- Разбавьте кляксой красноватой,
- Посыпьте блестками, украсьте
- Медузы головой косматой,
- Вплетите локоны горгоны
- И алым зонтиком пронзите,
- Завесьте крапчатой портьерой…
- Теперь лицо изобразите:
- Обвисли губы, нос картошкой,
- И подбородок скошен набок,
- А шея длинная, как ложка,
- Растет из горба плеч верблюжьих,
- И пуговки двух глаз паучьих
- В пространство пялятся натужно…
Тут же нашлись охотники смешивать все это в своих пародиях на работы Бердслея[93]. На выставке в «Аквариуме» даже появился пародийный плакат для постановки У. С. Гилберта «Пигмалион и Галатея». Punch редко выходил без пародии на работы Бердслея Э. Т. Рида или Линли Сэмбурна. Очень немногих художников так часто высмеивали или придумывали им разные прозвища – Мортартурио Вискерлей, Данбри Бердлей, Офли Уидлей, Дабуэй Видслей, Уидсли Доубрей, еt cetera, et cetera.
Параллельная «карьера» насмешек и злопыхательства иногда надоедала Обри, но он понимал, что и это способствует распространению его славы. Его положение как самого видного представителя движения «новой живописи» упрочивалось. Произведения современников Бердслея, работавших в более привычной манере, хотя бы даже импрессионистской, были менее узнаваемыми, труднее пародируемыми и реже удостоивались чести быть запечатленными на страницах журналов и газет. Интересно, что, хотя Сикерт наравне с Бердслеем считался радикалом в живописи и довольно часто упоминался в Punch, никто не пытался создавать пародийные картины в его стиле или имитировать его [25].
В начале ноября Бердслей пережил очередной тяжелый приступ. Врачи рекомендовали немедленно поместить его в клинику доктора Гриндрода в Малверне, на холмах, поросших лесом, – тамошний воздух очень полезен больным туберкулезом. Обри пытался сопротивляться. Он очень не хотел уезжать из Лондона, но доктора были непреклонны. 14 ноября Элен отвезла сына на Паддингтонский вокзал и передала с рук на руки мистеру Гриндроду. Расставание далось Бердслею нелегко. Впрочем, расстраивался он недолго. Враи клиники сказали Обри, что его болезнь еще не зашла слишком далеко и полный покой поможет ему выздороветь.
Но полный покой был проклятием для Бердслея! Он должен был найти способ как-то отвлечься в Малверне. «Пожалейте меня, – писал Обри Лейну. – Здесь нет ничего, кроме холодных ванн, горчичных пластырей и лесных пейзажей…» Хотя какая-либо деятельность находилась под запретом, он много времени проводил, размышляя об истории Венеры и Тангейзера. Результатом таких размышлений стал рисунок «Венера, кормящая ручных единорогов». Следующей работой была целомудренная, как сказал сам Бердслей, и элегантная обложка для сборника стихов Сапфо, запланированного к выходу в издательстве Лейна, но в дальнейшем таких актов непокорности уже не было. Тревога Элен о том, что сын через неделю примчится домой и скажет, что больше не может этого вынести, не оправдалась – Обри провел в клинике больше месяца, хотя после курса лечения горчичными пластырями доктора Гриндрода его здоровье улучшилось ненамного.
На Рождество Бердслей решил поехать на озеро Уиндермир. Его пригласил туда Лейн. Друзья издателя Барнарды давно звали его в гости – одного, или с другом, или с несколькими друзьями. Они так рады будут видеть их всех в своем доме Сент-Мэриз-Эбби![94]
Озеро Уиндермир располагалось более чем в 200 милях от Лондона, но туда было несложно доехать на поезде. Сент-Мэриз-Эбби полностью соответствовал своему романтическому средневековому названию – аббатство Святой Марии. Дом был просторным и уютным. Бердслею выделили отдельную студию. Он жаловался, что у него накопился огромный ворох старой и новой работы, в котором нужно разобраться. Обещанные рисунки для Эванса были еще не готовы, но Обри пообещал сделать и кое-что для Дента. Друзей тоже нельзя забывать – Бердслей согласился проиллюстрировать фантазию Госсе 1892 года «Секрет Нарцисса» и даже обсудил это намерение с Хейнеманном, издателем Эдмунда.
Бердслей произвел на хозяев дома очень хорошее впечатление. Профессор Барнард с теплотой вспоминал его как обаятельного гостя и превосходного собеседника. Более того, из всех деятелей искусства, посещавших Сент-Мэриз-Эбби, Обри оказался единственным, кто смог по достоинству оценить коллекцию работ Константена Гиса, собранную Барнардом. Гис, бежавший из Франции в 1842 году, преподавал французский язык матери и дяде Барнарда, и в семье сохранилось много его рисунков. Этот живописец был объектом анализа Шарля Бодлера в его ключевом эссе «Художник современной жизни» 1863 года, где поэт развил свое понимание современности – эпохи модерна. Гис, которому Бодлер посвятил стихотворение «Парижский сон», очень интересовал Бердслея, считавшего себя рисовальщиком современной жизни. Увидев рисунки, Обри восклинул: «О, это же Гис!» – чем весьма поразил хозяина.
Судя по всему, Бердслей воспользовался своей удачей и убедил профессора Барнарда дать разрешение на публикацию некоторых рисунков в одном из следующих номеров «Желтой книги». Тогда к отправке в типографию готовился уже четвертый выпуск ежеквартального журнала – этим занимался Харленд, оставшийся в Лондоне. В канун Рождества он написал Бердслею и заверил друга, что его рисунок «Покаяние миссис…» на допечатной подготовке выглядел замечательно. Обри тем временем работал в студии – заканчивал фронтиспис к изданию древнеримского сатирика Ювенала. Он написал Элкину Мэтьюзу и попросил того прислать раннюю редакцию перевода Гиффорда – ему нужна историческая справка.
Бердслей не только работал и вместе со всеми готовился к праздникам. Он регулярно посещал соседнюю церковь. Возможно, недавние телесные страдания обострили и болезни души… Приходской священник еще долго осведомлялся у Барнардов о том, как поживает этот ревностный юноша. Впрочем, несмотря на эту идиллию, пребывание Бердслея на озере Уиндермир оказалось непродолжительным. В конце декабря он вернулся в Лондон и Новый год встретил на Кембридж-стрит.
Обри ждало окончательное подтверждение успехов прошедшего года – в рождественском приложении к Punch появилась искусная карикатура «Британия a la Бердслей», подписанная так – «Ваш желтый декадент». Рисунок Э. Т. Рида был не только пародией, но и своеобразной данью уважения. Британия превратилась в «женщину Бердслея» со всеми присущими ей деталями – вздернутым носом, пухлыми губами, срезанным подбородком и осиной талией. Она сидела под цветочной гирляндой и гордо смотрела на Ла-Манш, а возможно, на Францию в поисках вдохновения. Обри Бердслей оставил свой отпечаток в национальном сознании и стал одним из его символов [26].
Глава VII
Скандал
«Аббат» (1895)
В январе 1895 года Макс Бирбом написал Аде Леверсон, с шутливой ностальгией вспоминая «далекие дни» только что закончившегося года: «Как весело мы жили! Кажется, это было так давно… Я чувствую себя очень старым… На смену эпохе Обри Бердслея пришли новые идеи и молодые люди… Я не могу поспеть за ними». Тон Бирбома был ироничным, но упоминание об эпохе Обри Бердслея оказалось более правдивым, чем Макс мог себе представить. Необыкновенная слава, в полной мере познанная Бердслем в 1894 году, вскоре была прервана самым резким и драматическим образом.
На первый взгляд должен был последовать очередной всплеск негодования обывателей и шумихи в газетах. Четвертый номер «Желтой книги», вышедший в свет в январе, породил обычные возмущенные комментарии. Особый ужас и отвращение ценителей изящных искусств в прессе вызвал один из рисунков – «Таинственный розовый сад» с изображением обнаженной женщины, к которой обращается некто в накидке и с фонарем в руке. Бердслей воспринял это с большим удовольствием и сразу дал отпор. По его словам, рисунок был первым в серии библейских иллюстраций и изображал не что иное, как Благовещение.
Punch, кстати регулярно публиковавший пародии Ады Леверсон на литературное содержание «Желтой книги»[95], воспроизвел стилизацию Линли Сэмбурна фронтисписа к Ювеналу под названием «Картинка-загадка для предисловия к “Юношеским сатирам”[96] или ни к чему особенному». Вместо слуги-обезьяны, несущего портшез, в оригинальной работе Сэмбурн изобразил ее автора. Бердслей в вычурном кружевном одеянии тянул тележку с ухмыляющимися веселыми девицами мимо афиши с рекламой «Кукольного дома». Борта тележки были украшены уведомлениями из «Желтой книги», выпущенной издательством Bogey Head[97]. Карикатура подтвердила мнение (если в этом еще существовала необходимость), что Бердслей являлся самым радикальным автором альманаха и самой одиозной фигурой среди молодых художников [1].
Такая репутация уже стала неоспоримой. Обложки Обри для расширяющейся серии «Ключевых записок» установили его новый личный стиль и привлекли всеобщее внимание. Бердслей прочитал лекцию о живописи в доме Эннона Брюса на Брайанстон-сквер. Она была хорошо принята и горячо обсуждалась. Рисунки Обри регулярно публиковались в Courrier Franais, а статья о нем появилась в американском художественном журнале Emporium. Его работы были включены в экспозицию второго салона La Libre Ecthtique. Портрет мадам Режан экспонировался в Институте изящных искусств Глазго.
Обри решил, что пришло время съездить в Америку. Лейн быстро оценил огромный коммерческий потенциал заокеанского рынка. Он был доволен продажами издательства Copeland & Day и тоже планировал поехать в США, чтобы решить, принесет ли выгоду учреждение филиала Bodley Head в Новом Свете. Издатель предложил сопровождать Бердслея и подчеркнул, что морское путешествие благотворно повлияет на его здоровье.
В Америке оказалось много возможностей для приятного времяпрепровождения. Там уже находился Бирбом – он путешествовал вместе с театральной компанией своего брата в непривычной для себя роли секретаря. Также предстояло встретиться со старыми друзьями, Кокраном и Скотсон-Кларком. Наконец поездка была удобным поводом для саморекламы. Образцом для Бердслея послужило американское лекционное турне Оскара Уйальда 1882 года. Обри собирался прочитать лекции об итальянской живописи и о нынешних «безобразиях» и даже подготовил некоторые остроумные комментарии. Его заверили, что американцы очень ждут встречи с ним, и Бердслей ответил: «Надеюсь, они и оценят меня по достоинству».
Пресса США с энтузиазмом приветствовала новость о будущем визите. Скотсон-Кларк опубликовал в Book Buyer рассказ о старом школьном приятеле, заверив американцев, что у Бердслея превосходные манеры, он скромно отзывается о себе и своей работе, не важничает и в целом является одним из лучших собеседников. О нем много писали на Восточном побережье, и в сообщениях – в полном соответствии с материализмом жителей Нового Света – оказалось немало спекуляций о заработках мистера Бердслея. Утверждалось даже, что некоторые молодые американские художники «уже заражены бердслеизмом» [2]…
3 января 1895 года Обри и Мэйбл были в театре «Хеймаркет» на премьере пьесы «Идеальный муж» Уайльда. Спектакль почтил своим присутствием принц Уэльский, но корреспондент модного обозрения The Lady с особым удовольствием и любопытством отметил присутствие в зале мисс Бердслей, сестры известного художника из «Желтой книги».
Героем пьесы был успешный человек, в чьем прошлом имелся свой скелет в шкафу – потенциально губительная тайна. Для компании, собравшейся в ложе Леверсонов, связь между сюжетом пьесы и жизненной ситуацией драматурга лежала на поверхности, хотя в тот момент она лишь вносила в спектакль ноту тонкой иронии. Разумеется, подавляющая часть зрителей не подозревала о двойной жизни драматурга.
Пьеса имела огромный успех, но через полтора месяца Оскара Уайльда ждал еще больший триумф. 14 февраля в театре «Сент-Джеймс» состоялась премьера комедии «Как важно быть серьезным». Обри и Мэйбл снова смотрели ее с Леверсонами. На улице мела поземка, но в ярко освещенном театре было тепло и уютно. Уайльд попросил своих друзей вдеть в петлицы ландыш – это напомнит ему об Альфреде, который сейчас далеко – проходит службу в Алжире… Маловероятно, чтобы Обри выполнил эту просьбу.
Комедия доставила Бердслею удовольствие, как и всем остальным зрителям, но общение с Уайльдом его теперь не вдохновляло. Драматург очень радовался тому, как публика и критики приняли его пьесы, но отношения с лордом Альфредом Дугласом, который в последнее время устраивал ему одну сцену за другой не в театральной, а в частной жизни, сделали его очень раздражительным, а подчас даже грубым. В конце второго акта раскрасневшийся от аплодисментов Уайльд появился в ложе Леверсонов. Увидев Обри и его сестру, сидевших рядом, он бестактно заметил: «Что за контраст! Мисс Бердслей – как маргаритка, а мистер Бердслей – как самая чудовищная орхидея…»
После премьеры Леверсоны, Мэйбл и Обри отправились ужинать в ресторан Уиллиса, настолько модный, что он даже упоминался в пьесе, которую они только что посмотрели. Уайльд не присоединился к ним. Там Обри и узнал от миссис Леверсон кое-что о тайной драме той комедии – маркиз Куинсберри, отец лорда Дугласа, планировал сорвать представление, а Оскар аннулировал его билет и добился того, чтобы аристократа не пустили в театр. А еще Бердслей узнал, что Джон Куинсберри оставил у служебного входа связку овощей для Уайльда, призванную заменить букет [3].
Обри недолго был озабочен делами Уайльда, если они вообще его заботили. Бердслея самого ждало нелегкое испытание. Планы поездки в Америку расстроились. Стало ясно, что плачевное состояние здоровья не позволит ему вынести тяготы путешествия. Лейн собрался ехать в США с Ричардом ле Гальенном. До его отъезда Бердслей нарисовал пригласительную открытку для «курительного салона», который издатель провел в своей квартире в Олбани 22 сентября. Разумеется, Обри присутствовал на этом светском литературном вечере.
Погоревав о несостоявшейся поездке, он стал искать утешения в новом проекте. До «Тетки Чарлея» Брэндон Томас сочинил три короткие пьесы. Одну из них сочли не такой удачной, как две другие, и Томас предложил Бердслею сотрудничество. Художник пришел в восторг. Было решено, что одноактная пьеса, написанная ими в четыре руки, станет пародией на художественные пристрастия последнего времени. Томас сформулировал общую сюжетную линию, которую они могли разрабатывать вместе, добавляя детали и выстраивая диалоги. Сценическое оформление и костюмы планировалось сделать по эскизам Бердслея.
Работа часто шла на квартире Томаса. Его жена впоследствии писала: «Я никогда не видела… чтобы пьесу создавали в таких условиях. Не было никакой приватности. Меня и Мэйбл приглашали в кабинет, где работали мужчины, и каждая новая реплика сопровождалась общим смехом». Миссис Томас свидетельствует, что они ни о чем не говорили, кроме пьесы.
Хотя постановка задумывалась как пародия на современную культуру, она сама по себе была стилизацией, связанной с творчеством Бердслея. Он писал Томасу о возможном названии: «Поскольку главной темой моих картин являются поза и позиция, почему бы и пьесу не назвать “Позицией”, а действующих лиц “позерами”?» Письмо заканчивалось взволнованной припиской: «Мне не терпится снова поговорить с вами… У меня есть одна-две идеи».
Вероятно, эти идеи так и не были высказаны. Оживленную работу в квартире на Кэдоган-гарденс взорвала новость о судебном иске за клевету, поданном Оскаром Уайльдом против маркиза Куинсберри. Аристократ, потерпевший позорную неудачу в театре «Сент-Джеймс», оставил драматургу в клубе (!) записку, подписанную с небрежным презрением к орфографии, но явно содержащую вызов: «Оскару Уайльду, сомдомиту». Безмерно возмущенный этой бестактностью, а еще больше публичностью поступка, Уайльд по настоянию Дугласа и Росса подал в суд.
Первое судебное заседание состоялось 3 апреля, и Уайльд очень быстро понял, что дело оборачивается против него. Маркиз представил в суд список 13 юношей с указанием дат и мест, где они встречались с писателем. Свидетели были готовы показать под присягой, что Уайльд вступал с ними в противоестественную связь, а между тем в 1885 году к британскому уголовному законодательству была принята поправка, запрещающая непристойные отношения между мужчинами. Через два дня обвинение Уайльда против маркиза было признано несостоятельным. Куинсберри оправдали, а дело направили в ведомство государственного прокурора. В тот же день Оскара Уайльда арестовали. Ему предъявили обвинение в развратной связи с молодыми людьми. Он отказался от поручительства и был препровожден в тюрьму. Там драматург и провел следующие три недели в ожидании суда.
О скандальном процессе говорил весь Лондон. Бердслей сначала хотел дистанцироваться от этой драмы. В самом конце марта он с сарказмом писал Аде Леверсон, что с нетерпением ожидает первого акта новой трагедии Оскара, хотя и опасается, что название «Дуглас» уже было использовано раньше. Впрочем, события развивались так, что Обри становилось все труднее сохранять позу стороннего наблюдателя. Бердслей по-настоящему сочувствовал Уайльду. Враждебности по отношению к драматургу как не бывало. Обри даже сказал одному из журналистов: «Бедный старина Оскар! Как все это ужасно! Я действительно очень расстроен… Наверное, даже больше, чем думаю» [4].
Хуже того, Бердслей сам оказался втянут в этот скандал. В ходе горячей дискуссии вокруг образа жизни и пристрастий Уайльда некоторые общие знакомые начали ставить знак равенства между драматургом и его «преступлениями» и художником и некоторыми особенностями его творчества. В прессе утверждалось, что и то и другое было проявлением зловещей тенденции в современной «культурной» жизни. Каждое последнее ее событие, бросавшее вызов старому, осуждалось и сваливалось в общий котел сплетен, но и в этой мешанине связь между Уайльдом и Бердслеем оказывалась на самом верху. Первое публичное признание Обри Бердслей получил как иллюстратор «Саломеи», а первое впечатление часто оказывается самым сильным.
В кульминационный момент драматических событий все это подтвердилось роковым стечением обстоятельств. 5 апреля, когда Уайльд отправился в заключение, он взял с собой книгу, которую тогда читал, – это был роман Пьера Луиса, французского поэта и писателя, разрабатывавшего в своих произведениях эротическую тематику. Ирония заключалась в том, что книга была в желтой обложке, которая у англичан теперь прочно ассоциировалась только с одним изданием. Журналисты сообщили, что Оскара Уайльда арестовали с желтой книгой в руках, а все газеты и журналы уже давно повторяли, что «Желтая книга» – это в первую очередь Обри Бердслей. Таким образом, связь между Уайльдом, Бердслеем, «Желтой книгой» и издательством Bodley Head нашла более чем убедительное подтверждение в общественном сознании [5].
Джон Лейн в это время как раз прибыл в Америку. В Нью-Йорке на всех углах судачили о том, что Оскар Уайльд взял с собой в тюрьму «Желтую книгу». В Лондоне толпа разбила камнями окна в доме на Виго-стрит, где располагалось Bodley Head. На следующий день после ареста Уайльда к Фредерику Чэпмену, заместителю Лейна, явились несколько возмущенных авторов и потребовали от него решительных действий. Они настаивали на том, чтобы сочинения Уайльда были изъяты из каталога Bodley Head. Литераторы сказали, что иначе они отзовут свои собственные сочинения, но в угрозе уже не было необходимости. Лейн прислал телеграмму с распоряжением не продавать книги Уайльда. Поборники нравственности решили, что этого недостаточно. Они посчитали, что тлетворное влияние Уайльда распространилось на Бердслея, и через два дня вернулись с требованием отстранить художественного редактора от всех будущих выпусков «Желтой книги».
Больше всех возмущались Уотсон и Элис Мейнелл. Есть основания полагать, что первый действовал по наущению романистки, писавшей под именем «миссис Хамфри Уорд», известной любительницы вмешиваться в чужие дела. Элис Мейнелл – поэтесса, писательница и критик – просто испытывала неприязнь к Бердслею. Она считала его живопись проявлением инфернального зла и лютой ненависти к телу. Миссис Мейнелл сразу отказалась сотрудничать с «Желтой книгой», а теперь настаивала на том, чтобы имя Бердслея исчезло с ее страниц. Никакой реальной основы для этого не имелось, но Элис утверждала, что сие совершенно необходимо, как и исключение произведений Уайльда из каталога издательства, словно связь Обри с Уайльдом стала доказанным фактом. Уотсон тоже был непреклонен в этом отношении. Судя по всему, они сумели убедить Чэпмена в том, что рисунок Бердслея для обложки следующего выпуска «Желтой книги» – фавн, читающий девушке книгу на берегу реки, содержит настолько непристойную деталь, умышленно скрытую художником, что о ней нельзя даже упоминать. Уотсон телеграфировал Лейну: «Отзовите все рисунки Бердслея, или моих произведений у вас больше не будет».
Издателя такое экстраординарное требование ошеломило. С его точки зрения, это было вопиющей несправедливостью по отношению к Бердслею. Ле Гальенн, Бирбом и Киплинг, который тогда тоже находился в Нью-Йорке, согласились с ним. Лейн попросил у Чэпмена совета. В ответной телеграмме его заместитель порекомендовал уступить, так как уход Уотсона прямо сейчас причинит им большой ущерб. Наряду с этим Чэпмен попросил разрешения отложить выход в свет пятого выпуска «Желтой книги», который уже прошел корректуру. Харленд, кстати, был в Париже, и за литературной частью следила Элла Д’Арси.
Помимо обложки у Бердслея в номере было четыре рисунка. Лейн, находившийся на другой стороне Атлантики, узнавал о происходящем из телеграмм и новостей в американских газетах, а значит, ясно судить о положении дел не мог. Он не без оснований полагал, что не знает всех фактов. Было ли имя Бердслея хотя бы вскользь упомянуто в суде? Его-то собственное упомянули: на одном из судебных заседаний сказали, что именно он познакомил Уайльда с Эдвардом Шелли – юношей из того самого списка, который тогда работал курьером в Bodley Head. Это заявление потом перепечатали все газеты. Лейн, раньше относившийся к замечаниям о рискованном характере публикаций своего издательства как к полезной рекламе, испугался. Такой скандал его бизнесу был не нужен.
Если Уотсон вместе с Элис Мейнелл откажутся от сотрудничества, другие последуют их примеру. «Желтую книгу» придется закрыть. С чем он останется? С уже изданными книгами Оскара Уайльда и буклетом «Истории Венеры и Тангейзера» Бердслея? Лейн последовал совету Чэпмена – согласился убрать из готовящегося к печати номера рисунки Бердслея. В то же время нельзя не сказать, что издатель не испытывал сомнений в разумности и справедливости такого шага. Он просил Чэпмена защищать Обри как продолжателя сатирической традиции Хогарта, если тот подвергнется нападкам газетчиков[98]. Лейн надеялся, что «Желтая книга» выйдет вовремя.
Рисунок для обложки пятого номера «Желтой книги» (1895)
11 апреля, в четверг на Страстной неделе, Элла Д’Арси пришла в Bodley Head с откорректированными гранками. Чэпмен принял их, не упомянув о решении насчет Бердслея или необходимости отложить публикацию. Самому художественному редактору он также ничего не сообщил [6].
Обри ничего не знал о трансатлантических телеграммах, персонажем которых стал, хотя Ада Леверсон держала его в курсе происходящего с Уайльдом. Бердслей был сосредоточен на другом – подготовке к весенней выставке Клуба новой английской живописи. Он вместе с Сикертом, Стиром, Хартриком и другими входил в состав своеобразной отборочной комиссии. Из собственных работ Обри выбрал «Черный кофе» – один из рисунков для пятого выпуска «Желтой книги». Это была очередная вариация на тему Дега – две женщины, сидящие за столиком в кафе, и чашка кофе перед ними. Возможно, название отражало сложившееся мнение о том, что напиток на картине французского художника на самом деле был черным кофе, и намекало на опасность попыток вольной интерпретации. В пасхальное воскресенье Обри, скорее всего, присутствовал на праздничной службе в Бромптонской оратории – он в последнее время близко сошелся с отцом Уильямсоном, прекрасно образованным священнослужителем (он закончил Итон), который большую часть года жил в Венеции. Незадолго до этого Бердслей прислал ему пригласительный билет на выставку Клуба новой английской живописи [7].
Во вторник после Пасхи, когда Элла Д’Арси пришла в издательство, чтобы узнать, когда выйдет в свет «Желтая книга», Чэпмен сказал ей, немного исказив факты, что Лейн только что телеграфировал из Америки и распорядился убрать из журнала рисунки Бердслея. Д’Арси была шокирована. Хотя ей никогда особенно не нравились работы Обри, она не видела в них ничего одиозного, во всяком случае, ничего такого, что заслужило бы подобного отношения. Тем не менее нужно было срочно заменить его рисунки. В Swan Electric находились печатные формы гравюр, запланированных для будущих изданий, и Элла выбрала кое-что оттуда. На следующее утро она вернулась на Виго-стрит с четырьмя иллюстрациями, полагая, что теперь типографский процесс не нарушится. Чэпмен был вынужден сообщить Д’Арси об отсрочке и главное – о необходимости подобрать новую обложку. Элла возразила, что обложка Бердслея хороша, и добавила, что это один из немногих рисунков Обри, которые ей действительно нравятся. Тогда Чэпмен со смущенным видом намекнул, что это самая непристойная вещь, когда-либо созданная Обри Бердслеем[99].
Заказ новой обложки выходил за пределы полномочий Д’Арси. Ей следовало посоветоваться с художественным редактором. Однако Элла – в первую очередь помощница Харленда – телеграфировала ему в Париж, настаивая на немедленном возвращении. Харленд тут же вернулся. На следующее утро он встретился с Чэпменом и Д’Арси на Виго-стрит и взял дела в свои руки.
Харленд не стал жестко отстаивать права Бердслея, так как прежде всего руководствовался интересами «Желтой книги», а не ее художественного редактора. К работе привлекли молодого иллюстратора Г. Ф. Таунсенда, и к десяти часам вечера появилась новая обложка. Чэпмен послал Лейну телеграмму, сообщив, что у них все идет хорошо – работы Бердслея изъяты, хотя в спешке задняя обложка и корешок, сделанные Обри, остались на месте.
Неясно, когда Бердслей узнал обо всем творившемся за его спиной. Возможно, Харленд в конце концов сообщил ему об отстранении от должности художественного редактора, но этот шаг был представлен как временная мера, обусловленная чрезвычайными обстоятельствами. Сразу после того, как необходимые изменения были внесены, он вернулся в Париж, и Бердслей, судя по всему, поехал с ним.
Внезапный поворот в развитии событий скорее взволновал, чем встревожил Обри. Его истинное положение в Bodley Head было закамуфлировано работой, которую Бердслей по-прежнему выполнял для серии «Ключевых записок»: в Париже он получал запросы от Чэпмена об обложках и эскизах «ключей», однако, поразмыслив, художник решил, что с ним поступили очень некрасиво. Он получил отставку – после выхода в свет пятого номера «Желтой книги» это будет ясно всем. Сие значит, что читатели неизбежно придут к выводу о реальной преступной связи между ним и Уайльдом. Вместо того чтобы быть опровергнутой, она будет подтверждена[100] [8].
Обри понял, что навсегда утратил свое положение в «Желтой книге», а вместе с ним самый значимый и, что еще более важно, регулярный источник дохода. Кроме того, теперь его имя ассоциируется с презираемым в обществе уголовно наказуемым пороком, который, если говорить откровенно, хотя и будоражил его воображение, никогда не был ему свойствен. Не исключено, что у Бердслея произошел нервный срыв. Он уехал из Парижа.
Вернувшись в Лондон, Обри обратился за советом к Мэйбл. Сестра предложила ему нанести визит некоему молодому человеку – Андре Раффаловичу. Этот французский поэт, журналист и эссеист занимался вопросами изучения сексуальности человека, причем делил ее на эффеминизированную и высшую: первый тип был присущ, по его мнению, таким людям, как Оскар Уайльд, и характеризовался безнравственными плотскими утехами, а также отсутствием контроля своих чувственных порывов, а второй мог стать целомудренным любовным союзом. Совет Мэйбл был неожиданным: она знала Раффаловича поверхностно, а Обри с ним и вовсе не встречался, хотя один раз Андре пришел на его лекцию о живописи. И все-таки Бердслей обратился к нему.
В 1895 году Раффаловичу исполнилось 30 лет. Его родители эмигрировали из России во Францию, где он и родился. В 18 лет Андре переехал в Англию и с тех пор жил в Лондоне. Его сопровождала гувернантка, миссис Флоренс Траскотт Гриббелл, которая со временем стала домоправительницей и верным другом Андре. Миссис Гриббелл недавно обратилась в католичество и посещала церковь в Бромптоне. Возможно, Мэйбл познакомилась с ней, а потом и с Раффаловичем именно там.
У Андре был значительный личный доход, и он щедро тратил деньги на благотворительность. Это не осталось без внимания, иногда недоброжелательного. О Раффаловиче много говорили. Он являлся хозяином своеобразного литературно-художественного салона, который часто посещали Оскар Уайльд и Джон Грей, считавшийся прототипом Дориана Грея. Со временем молодые люди подружились, что привело к раздражению Уайльда. Однажды драматург даже заявил, что Андре приехал в Лондон, чтобы учредить салон, а получился у него салун.
Так или иначе, Раффалович воспевал идеал целомудренного товарищества и общей преданности искусству. Они с Греем писали стихи и вместе работали над небольшими драматическими произведениями. Кроме того, Андре сотрудничал с Archives de Anthropogie Criminelle [9].
Бердслей пришел к Раффаловичу на следующее утро после прибытия в Лондон, но не застал его дома. Обри сказал, что может подождать, и был препровожден в элегантную гостиную. Когда вошел Раффалович, Бердслей любовался картиной Гюстава Моро «Сапфо». Обри представился и сразу перешел к делу. Он признался, что находился в затруднительном положении, и спросил, не может ли Раффалович что-нибудь ему посоветовать или как-то помочь. Характер «затруднительного положения», суть совета и предложенная помощь остаются в рассказе об этой беседе, сохранившемся в воспоминаниях Раффаловича, неопределенными.
Драматическое открытие, сделанное Бердслеем в Париже, его ранний, в нарушение всех приличий визит, по сути, незнакомому человеку, а главное – то, как в дальнейшем складывались его отношения с Раффаловичем, предполагают тут сложные мотивы. Многие из тех, кто знал Бердслея, считали, что у него нетрадиционная сексуальная ориентация. Возможно, он и сам иногда так думал, и эта неопределенность побудила Обри обратиться к Раффаловичу в надежде найти точку опоры.
Какой бы совет Бердслей ни получил, он, похоже, стал обнадеживающим. Обри снова вернулся в Париж. Конечно, французские газеты писали о деле Уайльда. Суд начался 26 апреля, а 1 мая зашел в тупик. Присяжные не смогли вынести вердикт. Процесс пришлось начинать сначала.
8 мая Бердслей уехал из Франции. По возвращении в Лондон он предполагал возобновить сотрудничество с Брэндоном Томасом, но этим планам не суждено было сбыться. Атмосфера всеобщего осуждения Уайльда была гнетущей, а подробности его личной трагедии самым неблагоприятным образом перекликались с сюжетом задуманной пьесы. От нее решили отказаться. Бердслея постигла очередная неудача, и теперь он стал считать Уайльда злым гением своей жизни. Между тем драматурга выпустили на поруки, и он поселился у Леверсонов. Кстати, Мэйбл в это трудное время встречалась с Адой Леверсон.
Причины для моральных терзаний имелись не только у Обри. Мэйбл тоже нуждалась в поддержке. 13 мая она сделала решительный шаг – перешла в католичество. В лоно Римско-католической церкви ее принял священник Себастьян Боуден из Бромптонской оратории. Мэйбл взяла себе второе имя Филиппа в знак почтения к святому Филиппу Нери, основателю конгрегации ораторианцев. Ада Леверсон подумывала последовать ее примеру. Она написала своему другу Фрэнсису Барнанду, редактору Punch и Catholic Year Book, и обратилась к нему за советом. Он рекомендовал Аде как следует подумать: «…если вы выберете “да”, то не откладывайте, а если “нет”, то забудьте об этом». Миссис Леверсон подумала и все оставила как есть.
Трудно поверить, что Обри никак не затрагивали эти события. Духовная связь между ним и сестрой по-прежнему была прочной, а религия снова стала важной частью жизни обоих. К тому же обращение Мэйбл в католическую веру сблизило ее с миссис Гриббелл, которая согласилась быть крестной матерью девушки и в июле следующего года выступила в этой роли на ее конфирмации [10].
Между тем Обри сблизился с Андре Раффаловичем. Он регулярно отправлял своему новому другу письма и записки, в которых благодарил его за разные подарки: элегантные трости, интересные книги, шоколадные конфеты («они мне очень помогают!»), цветы, совместные обеды, походы в театр и даже за сонет. Раффалович был пропитан характерной для поздневикторианской эпохи склонностью к тесной романтической дружбе, и знакомство с Бердслеем дало ему в этом отношении обширные возможности. «Обри удерживал меня, как дуб, и оплетал, как жимолость», – вспоминал впоследствии Андре. Бердслей готов был поделиться с ним своей элегантностью, обаянием и, разумеется, неоднозначной славой. Раффалович купался в ее отраженном сиянии. «Каждый раз, когда мы выходили на улицу, на нас смотрели во все глаза. Об Обри пели хористки из “Гейети”. Макс Бирбом рисовал карикатуры на него. Незнакомые люди заявляли о безмерной порочности Бердслея, но все знакомые признавали его милую ребячливость».
Их дружба с самого начала имела поэтический оттенок и сопровождалась шутливыми прозвищами: Бердслей называл Раффаловича Ментором, а себя Телемахом. Эта аллюзия была тесно связана не столько с «Одиссеей», сколько с притчей французского священнослужителя, писателя, педагога и богослова Франсуа Фенелона «Приключения Телемаха» 1698 года. Впрочем, динамика отношений у Гомера и Фенелона осталась одинаковой: Ментор был воспитателем и наставником Телемаха. И хотя в этой аллюзии, вероятно, отсутствовал элемент иронии (во всяком случае, в метафорических образах Бердслея ее нет), она в чем-то отражала истинное положение вещей. Безусловно, это поддерживает мнение, что Обри обратился к Раффаловичу в первую очередь за советом.
О характере этого совета можно догадаться по некоторым подаркам Андре. Кроме традиционных, а также съедобных, встречались среди даров и более любопытные. Раффалович преподнес Бердслею свой памфлет L’Uranisme: Inversion Sexuelle Congnitale, который тот назвал блестящим этюдом о чувственности. Наряду с этим Обри не терпелось ознакомиться с текущей работой Раффаловича – «Делом Оскара Уайльда».
Безусловно, у молодых людей было немало общих интересов, но их дружба имела и практический аспект. Раффалович находил работу для Бердслея и оплачивал ее – он покупал его рисунки. Они говорили о заказе на портрет – пастелью, в полный рост, на коричневой бумаге. Так писал Обри. Бердслей также сделал изысканный фронтиспис для последнего сборника стихов Раффаловича, хотя издатель Дэвид Натт отказался принять его, посчитав, что фигура в центре композиции «была гермафродитом… что бы он [Бердслей] ни говорил». Вероятно, были и денежные подарки. Во всяком случае, друзья на это намекали. Валланс даже писал Россу 23 мая, что Андре готов одолжить Бердслею любую сумму.
Близкие отношения с Раффаловичем невозможны были без тесного контакта с Джоном Греем. Грей был вполне уверен в чувствах Андре и не ощущал угрозы со стороны Бердслея, поэтому между ними сложились товарищеские отношения. Кроме того, Обри искренне восхищался поэтическим талантом Грея [11].
Скандальный процесс над Уайльдом, весьма интересующий Раффаловича и удовлетворявший его чувство справедливости, тягостно повлиял на Грея. Молодой поэт находился на грани нервного расстройства. Он имел адвоката, оплаченного Раффаловичем, с правом выступления на суде в том случае, если будет упомянуто его имя. Что более существенно, драма стала причиной духовного кризиса. Говорили, что, получив известие об аресте Уайльда, Джон поспешил в церковь и преклонил колени в молитве перед образом Пресвятой Девы Марии. Ему показалось, что несколько минут спустя пожилая женщина с ключами в руке подошла к нему и сказала, что собирается запереть церковь. На улице между тем стало темно – наступала ночь. Грей простоял на коленях целый день.
Подавленное состояние Джона усилило враждебность Раффаловича к Уайльду, и эта враждебность не допускала исключений. Ультиматум – вы не можете одновременно быть другом Оскара и моим другом – обозначил «определенный этап» дружеских связей Раффаловича. Бердслей понял эту ситуацию и принял ее, но это поставило под угрозу его отношения с некоторыми людьми и внесло двуличность в его поведение. Бирбом, Ротеншейн, Росс, Доусон и другие молодые художники из Клуба новой английской живописи сохранили верность Уайльду и защищали его. Они признавали, что Бердслей несправедливо пострадал от предполагаемой связи с опозоренным драматургом, но отказывались возложить вину на Уайльда. Обри был вынужден с разными собеседниками носить разные маски.
Конечно, это различие не следует преувеличивать. Ада Леверсон, вернейший друг и союзница Уайльда, находилась в дружеских отношениях с Раффаловичем. Тем не менее дилемма существовала, и с этим приходилось считаться. Ради новой дружбы Бердслей был готов хладнокровно отказаться от старого товарища.
В начале повторного суда над Уайльдом Раффалович и Грей предприняли обходной маневр – уехали в Германию. Бердслей написал им после того, как присяжные наконец вынесли свой вердикт – обвинительный. «Полагаю, результат суда над Оскаром вам известен. Немецкие газеты об этом наверняка писали. Два года тюрьмы… Надо думать, это убьет его». Тон был намеренно жестким.
Приговор Уайльду обозначил начало пуританского наступления на художественные эксперименты в целом и на тех, кто их пропагандировал, в частности. Против них поднялась волна общественного негодования.
Бердслей в этом списке стоял одним из первых. Гарри Килтер в своей вызвавшей широкий резонас статье «Евангелие напряженности» осудил «извращенные формы» рисунков Обри как одно из проявлений современной болезни общества. Другие поспешили присоединиться. Берн-Джонс в письме другу возрадовался: «Теперь, когда Уайльду пришел конец и другие последуют за ним, нам будет легче дышать. Такая участь ждет тех, кто пытается затянуть любую добрую вещь в бездну своего извращенного воображения». Есть ли сомнение в том, что мэтр относился к своему бывшему протеже как к одному из тех, кто должен «последовать за Уайльдом»?
Раффалович и Грей пригласили Обри в Германию, но ему пришлось отклонить приглашение. Бердслею препятствовали многочисленные деловые обязательства, хотя его работа продвигалась урывками. Всюду возникали какие-то препятствия и ограничения. Отказ Натта принять фронтиспис для сборника Грея можно было считать досадным недоразумением – Раффалович все равно купил рисунок, но он свидетельствовал о том, что после вынесения приговора Уайльду восторжествуют ханжество и пуританство [12].
Бердслей продолжал делать рисунки для «Ключевых записок», но они становились все более сдержанными и декоративными. Существует предположение, что склонность к цветочным узорам была вызвана желанием уйти от риска. Хотя Артур Мейчен восхищался «очаровательным» абстрактным рисунком, который Бердслей прислал для обложки его романа «Три самозванца»[101], в разговоре с Лейном он заметил: «Полагаю, Обри на какое-то время отказался от изображения человеческих фигур».
Ему навредила и шутливая пародия Ады Леверсон «Алый зонтик», появившаяся в Punch ближе к концу мая. Эта была история об Алане Рое, юном и чрезвычайно талантливом арфисте, внешне похожем на Бердслея. Название отсылало к рисунку Обри «Алая пастораль», опубликованному месяцем раньше в The Sketch, а иллюстрации делали эту связь очевидной. Манерные диалоги («Вы похожи на Боттичелли, но носите парижское платье…») подтверждали приверженность Бердслея взглядам Уайльда, если не связь с ним. Рассказ, задуманный как шутка, появился в неудачное время.
В литературно-художественных кругах большую часть вины за случившееся с Бердслеем возлагали на Лейна – во всяком случае, друзья художника считали ответственным за его бедственное положение издателя. Валланс называл Лейна гадюкой, а сам Обри затаил на него обиду. Он счел себя вправе прийти на Виго-стрит, пока Лейн по-прежнему находился в Америке, и забрать изъятые из «Желтой книги» рисунки и две иллюстрации к «Саломее». Впоследствии он их продал. Тем не менее вскоре стало ясно, что затраты на содержание жилья чрезмерно велики для его бюджета. В конце мая Обри решил отказаться от апартаментов на Кембридж-стрит и заявил о желании жить в одиночестве на Кондуит-стрит. Он предпочел Найтсбридж Мэйфэру и общение с кем бы то ни было полному уединению.
В конце июня Обри и Мэйбл на короткое время арендовали дом № 57 на Честер-террас. Обставить его помогли друзья. Миссис Сэвил Кларк, близкая подруга Леверсонов, прислала даже муслин для занавесок, и Бердслей ехидно предположил, что, по мнению обывателей, ему следует сшить из этой ткани костюм – в нем будет очень приятно и прохладно в жаркую погоду.
Дом находился недалеко от студии Ротенштейна на Глиб-плейс, и Бердслей часто заходил туда по утрам, набрежно одетый и без воротничка. Художественной работы не хватало, и он попытался направить свою энергию на сочинительство. Проект «Истории Венеры и Тангейзера» был отложен, хотя сообщение о будущей публикации появилось в Bodley Head, и Бердслей сообщил друзьям, что рукопись почти завершена. У него возникали другие творческие замыслы. Он пробовал писать стихи. По вечерам Обри коротал время с Кондером, другом Ротенштейна, Эрнестом Доусоном и некоторыми другими. Эта богемная компания часто посещала пабы и дешевые рестораны около Лестер-сквер и Сохо, где было много представительниц древнейшей профессии[102].
Хотя кое-кто из друзей Бердслея выражал озабоченность его чрезмерно веселым образом жизни, нетрудно предположить, что Обри всеми силами стремился избегать ассоциаций с Уайльдом, предаваясь «традиционным поокам». Несмотря на внешнее спокойствие и поддержку товарищей, он пребывал в тревоге. Бердслей мог не опасаться, что окажется в положении отверженного, но болезненно реагировал на колкости и намеки, реальные или воображаемые.
Когда в St. Paul’s появилась враждебная статья, чуть ли не прямо обвинявшая его в «бесполости» и «нечистоплотности», Обри был вынужден ответить. В письме редактору он жестко парировал: «Что касается моей чистоплотности, я забочусь о ней, когда принимаю по утрам ванну, и, если ваш критик имеет какие-либо сомнения относительно моего пола, он может присутствовать на моем утреннем туалете». Письмо не было опубликовано, но, что удивительно, оно помогло Бердслею наладить отношения с Халдейном Макфоллом – художественным критиком St. Paul’s. Фактически это письмо стало началом маловероятной при других обстоятельствах дружбы между ними.
Ранимость Бердслея и ощущение нестабильности также проявились в его краткой размолвке с Раффаловичем, когда тот вместе с Греем вернулся из Германии. Андре, сам очень чувствительный к воображаемым выпадам против него, посетовал Бердслею на отсутствие мужества, когда тот не стал упрекать одного из гостей в невежливости по отношению к женщине на какой-то светской вечеринке. Их совместные обеды, подарки и письма друг другу резко прекратились. Оба чувствовали себя оскорбленными, и разрыв длился долго – три месяца [13].
Образовавшийся вакуум заполнил Леонард Смитерс – стряпчий из Шеффилда, который забросил свою профессию и родной город (хотя и сохранил йоркширский акцент) ради торговли книгами в Лондоне. Внешность у него была непривлекательная, а характер властный. В 1895 году Смитерсу исполнилось 34 года. В конце 80-х годов он подружился с путешественником и полиглотом Ричардом Бартоном и проникся его идеями публикации «научных» изданий восточной эротики, таких как «Сад благоуханный» и «Камасутра». Будучи поклонником античности, Смитерс мечтал запустить собственную издательскую серию работ римских авторов, на которые давно было наложено вето.
Он начал в 1890 году со сборника поэтических эпиграмм, адресованных богу плодородия Приапу. Сборник был снабжен обширными комментариями и дополнениями, где обсуждались табуированные вопросы. Этот и последующие тома эротических историй были призваны стать существенным дополнением к бизнесу Смитерса. В его магазине имелись серьезные издания, в частности посвященные Гражданской войне в США и походам Наполеона, но более известен Смитерс стал как торговец «курьезными» изданиями. Подборка запретной французской литературы XVIII века здесь была обширной и тщательно составленной. Уайльд недаром называл Смитерса самым ученым эротоманом Европы и не без оснований предполагал, что его интересы не ограничивались теорией.
Бердслей познакомился со Смитерсом в 1894 году – просто зашел в его книжный магазин в Эффингем-хаус недалеко от Стрэнда, где были выставлены эстампы Фрагонара. Вскоре этот «превосходный маленький музей эротики» стал одним из его любимых мест в книжном мире Лондона. В первый же раз Обри унес с собой небольшой, но дорогой том сказок XVIII века, а во время своих следующих визитов он не только покупал, но и продавал. Бердслей был знаковой фигурой, и Смитерсу льстили отношения с ним.