Роддом, или Жизнь женщины. Кадры 38–47 Соломатина Татьяна
Сухой голос доцента Матвеева вернул Александра Вячеславовича в реальность.
– Что?
– У Брэдбери рассказ есть. О марсианском дурдоме. Рядом с ненормальными постоянно парит плотная визуализированная мыслеформа. Я под капельницами всю библиотеку фантастики перечитал. Между блёвом и поносом. Так что при мне сходи с ума по Мальцевой потише, я уже одной ногой там, откуда всё очевидней.
Александру Вячеславовичу хватило ума ничего не говорить доценту. Он лишь улыбнулся и пожал плечами. Матвеев понимающе и слегка саркастично усмехнулся.
Юрий Владимирович сильно сдал. Из поджарого, спортивного, бодрого мужчины в расцвете среднепоздних лет он превратился в высушенного старика[49]. Он пережил паллиативную операцию, химиотерапию. И все мучения – без эффекта. Как сейчас жил? Неизвестно. А держался известно чем: работой. Ею держался – ею и жил. Его даже не пытались отправить «в санаторий», «в отпуск», «на реабилитацию». Всё одно что старого верного пса из дому выгонять умирать в ветеринарную клинику.
– И даже не думай замедлять шаг, студент!
– Вы о нашем пешем ходе в отделение или…
– Я обо всём.
Вся первая половина дня прошла в рутине. Обход. Записи. Две плановые операции Матвеева. Денисов ассистировал. Затем Юрия Владимировича искала забавная говорливая пышка, невысокого роста, с небольшими усиками. Денисов столкнулся с ней в дверях отделения, как раз когда нёс к нему на подпись журнал операционных протоколов.
– Здравствуйте! Вы не подскажете, как найти доцента Матвеева? Я – Ксения Ртюфель. Как трюфель – только Ртюфель. Я замужем за вашим бывшим интерном Волковым, который теперь известный в Москве модельер. Его ещё ваша Мальцева из подвала вытаскивала, где он прятался с…
– Идёмте со мной, – с улыбкой прервал Александр Вячеславович поток, который, похоже, мог и не иссякнуть.
И действительно, по дороге в кабинет Юрия Владимировича пышка успела вывалить на совершенно незнакомого, впервые увиденного человека огромное количество сугубо личной информации. Возможно, потому, что он был в зелёной пижаме. Известно, что эта униформа провоцирует на откровения куда проще и быстрее подрясника священника.
– Юрий Владимирович, я к вам за подписью, и вот вас девочка ищет…
– Здравствуйте! – перебила пышка Денисова, подскочив к Юрию Владимировичу. И затараторила без пауз: – Я – Ксения Ртюфель. Как трюфель – только Ртюфель. Я замужем за вашим бывшим интерном Волковым, но Волковой я не стала. Потому что Волковых пруд пруди, а Ртюфель – как трюфель, только Ртюфель – только я! Мне ваш телефон дал папа моего мужа, он дружен с Мальцевой Татьяной Георгиевной, которая моего Серёжу вытаскивала из подвала, когда он там сидел с мёртвым ребёнком, Мальцева Татьяна Георгиевна и дала папе моего мужа ваш телефон, и…
Матвеев поморщился, ткнул заострившимся подбородком в сторону жужжащей Ртюфель («…как трюфель, только Ртюфель!») и, даже не ответив на её приветствие, обратился к Денисову:
– Ваше мнение, коллега?
– Лёгкая гиперандрогения. Разболтанный гипоталамус. Возможно – синдром поликистозных яичников?
– Полагаю, вы не ошибаетесь. Обследуйте это чудо. Если подтвердится – назначьте монофазные. Если вдруг окажется, что не всё так очевидно, – тогда будем думать. – Идите с доктором, дорогая трюфель.
– Ртюфель. Как трюфель – только Ртюфель, – привычно поправила Ксения, хотя и несколько рассеянно. Но немедленно пришла в себя и хотела ещё что-то добавить про всё сразу. Но Александр Вячеславович нежно вытолкал её за дверь.
Доцент Матвеев встал, подошёл к умывальнику, щедро ополоснулся холодной водой и долго рассматривал руки. Его сильные красивые руки. Отлично управлявшиеся и с хирургическим инструментарием, и с рулём. И с женщинами. Последнее утверждение несколько двусмысленно. Он и хирургическим инструментарием этими самыми руками управлялся именно с женщинами. И никогда не было этого отвратительного тремора. Никогда! Господи, если ты есть, будь милосерд! Только никаких богаделен! Никакого растительного состояния! Чтобы – раз! – и всё. И свет выключили. Уже почти нет сил. Химия пожрала почки, печень и, что самое страшное, дожирает нейроны. Господи, если ты в ближайшее время не подпишешь заявку на операцию по плановой ликвидации раба божьего Юрия-Георгия, мне придётся проделать это самому в ургентном порядке. А я слаб и трусоват, как любой человек. Я, как любой смертный прыщ, до последнего держусь за жизнь, пусть сто раз трясущимися руками. Господи, я принял столько важных решений о чужих жизнях. Господи, молю: пореши мою. О безболезненной не прошу – уже давно проехали эту остановку. Давай такой паллиатив: в своём уме, без горшков и быстро. Скажем, в операционной. Только, Господи, без перегибов. Чтобы я в этот момент не был со скальпелем в руках. Хотя это и единственное, что способно унять этот мерзкий тремор: скальпель в руках. Наверное, я и после смерти ещё некоторое время смогу оперировать – это уже лягушачья безусловно-рефлекторная дуга. Но давай всё-таки без экспериментов. Я и так далеко не безгрешен. Да плевать мне на грехи перед теми бабами, с которыми я жил и спал. Я о других. Которые лежали передо мною распахнутые… В прямом смысле слова, Господи. Так что такая тебе клиническая задачка: я захожу в предбанник, моюсь и – всё! Преставился доцент Матвеев. Ну и чтобы не слишком на мне была зациклена оперативная задача. В общем, Господи, если ты есть – сообразишь. Что я тебе тут диктую, как неразумному интерну…
Юрий Владимирович вдруг понял, что разговаривает с зеркалом. Вслух. Глядя глаза в глаза самому себе. Тому, который за гранью. И снова изобразил свою фирменную саркастическую усмешку.
– Нет Бога, кроме человека…
В этот момент зазвонил внутренний телефон. Промокнув лицо полотенцем, доцент подошёл к столу и поднял трубку.
– Да?.. Иду.
Уже в коридоре он набрал мобильный Денисова.
– Спускайся в ургентную приёма. – Коротко, без объяснений. И стремительно пошагал к лифту.
В коридоре приёмного отделения, где встретились Матвеев и Денисов, менты отдирали одного мужика от другого. Первый с рыком раненого зверя молотил второго. Второй прикрывал голову руками и тихо мычал.
– Не наше дело! Наше дело: баба на сносях. Сочетанная травма, – слегка задыхаясь, отрывисто пояснил Матвеев Денисову у дверей в ургентный оперблок. – Нейрохирурги и торакальные работают. Мамаша загибается. Наш единственный больничный АИК[50] занят. Прокесарим, пока не…
Они уже зашли в предбанник, и привычная процедура запустилась автоматически.
– Юра, быстрее! Я эспандер уже пять минут молочу!.. – загудел сочный бас из операционной.
– Уже! – крикнул доцент и вдруг посерел и сполз на пол, к нему кинулась операционная санитарка, держа хирургический халат врастопырку. Юрий Матвеевич требовательно и зло кивнул на Денисова – и опытной санитарке достало понимания. Она подала халат уже помывшему руки Александру Вячеславовичу, за долю секунды скрепила липучки на спине – и подтолкнула его в операционный зал. И только потом…
Молодой врач не успел осознать и принять то, что случилось. Он влетел в ярко освещённое помещение и увидел, как старый мощный торакальный хирург ритмично сжимает обнажённое человеческое сердце в раскрытой грудной полости.
– Давайте, мать вашу!.. – захрипел он на Денисова.
Одна из операционных сестёр – у стола их было несколько – промокнула пот с морщинистого лба, но торакальный только раздражённо мотнул головой.
– Скальпель! – скомандовал Александр Вячеславович.
Он послойно вскрыл брюшную полость.
– Чего копаешься, одномоментно входи! – захрипел торакальный. Но Денисов работал на автомате, не особо допуская до себя реальность, данную ему в ощущениях.
– Уберите кишечник из раны, – распорядился в сторону анестезиолога. Он не видел, как анестезиолог мрачно усмехнулся.
– Да всё равно уже, извлекай ребёнка! Хоть на тряпки тот кишечник режь, – рявкнул массивный смежник, всё ещё ритмично сжимая кулак в разрезанной напополам верхней половине женского тела.
В операционную забежала запыхавшаяся санитарка. Александр Вячеславович извлекал младенца, натренированно соблюдая каноны: не поранить мочевой пузырь, не перерастянуть нижний сегмент, не задеть сосуды.
– Да что ж ты возишься!.. – снова не выдержал торакальный.
Через несколько секунд окровавленное тельце крохотного человечка повисло на руке у Денисова.
– Фуууф! – выдохнул старый хирург, вынул руку из грудной полости матери и, встряхнувшись, как бульдог, быстро шлёпнул по пяткам новорождённого. Тот слабо пискнул.
– Слава богу, живой! Чего стоите, анестезиологи сраные?!
«Взрослые» анестезиологи – они же реаниматологи – переглянулись, схватились за мешок Амбу, но тут в операционную уверенно вошёл Ельский со своим чемоданом – и коллеги явно испытали облегчение. Владимир Сергеевич ловко и быстро подхватил у Денисова младенца, неонатологу тут же подвинули столик… Всё совершалось стремительно и разом. Александру Вячеславовичу казалось, что он провалился в другое измерение. Где всё знакомо. И где всё – по-другому. Такие же стены, та же аппаратура, те же манипуляции, те же специалисты. Но время течёт иначе. Не согласуясь с движениями и звуками. Орал новорождённый. Бряцали металлические инструменты.
– Вре-мя-смер-ти-де-би-лы! – пролаял где-то на другой стороне сознания бульдог-торакальный.
Секундная стрелка часов на стене ритмично забивала сваи.
– Че-тыр-над-цать-трид-цать-пять! – сквозь толщу воды прогудел один из анестезиологов бригады.
«Чьё время смерти? Время чьей смерти?» – подивился про себя Денисов и привычно протянул руку к операционному столику.
– На углы.
– Доктор! Ты собираешься ушивать труп? Всё. Баба умерла. Время смерти – четырнадцать тридцать пять. – Торакальный хирург уже сдирал с себя перчатки, маску и халат. Вот этот вот латексный «щёлк» заставил время в сознании Денисова включиться в нормальный – если считать нормальным общепринятый – ход событий. – Это же время запишешь в рождение! – Опытный коллега слегка стукнул Денисова по спине. – Младенец живой. Впрочем, детскую Ельский напишет. Вашей истории тут не будет. Это не материнская смертность. Но ваша часть протокола за тобой. Блин, писанины теперь часа на четыре! Через час – все у меня в кабинете! Где нейрохирург?! Что с Матвеевым?
– Умер, – коротко сказала санитарка. И, не удержавшись, скривилась лицом и разрыдалась.
Торакальный долго, цветисто, отчаянно выматерился.
Владимир Сергеевич, обрабатывающий новорождённого, склонился над ним чуть не вплотную и спиртовой турундой промокнул несколько прозрачных капель, неожиданно упавших на порозовевшее оживающее хнычущее тельце.
Анестезиологи и нейрохирурги на мгновение заинтересовались заоконными небесами, нервно сглатывая.
– Размывайся! – бросил торакальный Денисову.
Парень наконец-то отошёл от стола, на котором лежал обескровленный труп, изуродованный многочисленными травмами и попытками результаты этих травм повернуть вспять. Белые повязки, пропитанные кровью, – на голове. Гипс, заляпанный пятнами крови, – на левой руке. Разрезанная грудная клетка, ощерившаяся ранорасширителем, в глубине которой покоилось недвижное багрово-синюшное человеческое сердце, похожее на мёртвого освежёванного снегиря. И вскрытая брюшная полость, из которой спешно был извлечён живой человек. Ещё ничего не знающий, ничего не понимающий. Успокаивающийся биением живого человеческого сердца.
Ельский шёл по подвалу, прижимая запелёнутого новорождённого к своей груди. В какой-то момент он понял, что забыл самый главный инструмент своей жизни – неонатальный реанимационный набор – в ургентной операционной главного корпуса. Он свернул в закоулок, ведущий в морг, присел на какой-то старый ящик и зарыдал. Тут же заревел младенец. И Владимир Сергеевич стал раскачиваться, успокаивая и успокаиваясь сам. Синхронизируя ритмы, выравнивая токи… Он не сюсюкал, не шикал. У него не было своих собственных детей, но он, как никто другой, знал, что рождению слова не нужны. Как не нужны они смерти. Только движение. Только и только движение. Систола и диастола. Напряжение и расслабление. И покой. Как результат любого движения. Покой. Покой.
Неизвестно, что оплакивал Ельский. Нелепую смерть незнакомой женщины? Он пока ещё даже не знал её истории. Смерть Матвеева? Вероятно. Скорее всего. Или свою собственную усталость? Всеобщую нелепость? Невозможно точно сказать. Не говоря уже о том, что некрасиво подглядывать за тем, как взрослый сильный мужчина плачет на старом пыльном ящике в больничном подвальном закоулке, ведущем к моргу, прижимая к своей груди совершенно чужого младенца. Успокаивая едва рождённого в мир незнакомца биением собственного четырёхкамерного полого мышечного органа. Сколько этих чужих рождений прошло через его сердце? Он никогда не задумывался над этим. Это была просто работа. Просто непростая работа.
Через несколько минут он пришёл в себя. Отнёс младенца в отделение. Вернулся за своим реанимационным чемоданом. Операционную уже почти убрали. Патологоанатомы забрали изуродованное тело молодой женщины. И красивое жилистое тело доцента Матвеева, который даже мёртвый, казалось, слегка иронично ухмылялся. Стучал зубами молодой ординатор Денисов, перекуривая на улице у приёмного покоя главного корпуса со старым торакальным хирургом по прозвищу Бульдог.
Текла обыкновенная больничная жизнь.
– А где папаша-то? – опомнился зав детской реанимацией, вышедший на воздух. – Он тут в приёме дрался с мужиком, что его бабу привёз.
– Седировали. И ментам сдали. Им показания снимать, то-сё. – Бульдог прикурил последующую от предыдущей.
– Так что случилось?..
– Да срань господня! – мрачно ухнул торакальный. – Все бабы – дуры.
Жила-была обыкновенная семья. Муж, жена и ребёнок. И забеременела жена вторым. И стала мужа пилить: сделай ремонт! Сделали. Закончили уже почти к родам. Ремонт делали, как от веку профанам полагается: в экономном режиме – то есть им казалось, что в экономном. Потому что на рынки сами ездили, рабочих по объявлению нанимали. Со всеми вытекающими для затрат. Материальных и нервных. По дороге скандалили не раз. В общем, наконец, косо ли, криво ли, но вроде всё готово. Старшего ребёнка к бабушке отвезли, в Краснодар, что ли. Не важно. Понаехавшие оба в первом поколении. Квартира ещё в ипотеке. Но жене захотелось ремонт. Чтобы себе и детям. Чтобы комфорт. Сделали и сделали. Ей бы уже плюнуть и успокоиться. Но то ли розеток ещё не было. То ли розетки были – но не те. В общем, пилила она своего мужика за те розетки. А ему некогда. Он на работе. А ей – свет клином на тех кретинских розетках сошёлся. Чтобы именно такие, как она в журнале видела. Но чтобы подешевле, разумеется. Поэтому никаких интернет-заказов. И никаких городских магазинов. Надо сэкономить три копейки. Как раз на тот бензин, что залить в ту машину, за которую кредит ещё тоже не выплачен. Вот она с утра пораньше психанула, села за руль и попилила на строительный рынок за МКАД.
Заехала не на ту площадку. Раньше же с мужем ездила. Особо за дорогой не следила. Всегда есть о чём поссориться. Указатели – хрен разберёшь. Вроде как тут на рынок заезжали. Или нет? Какие-то грузовики, железо, блоки. Куда ехать? Где здесь розетки?! Народу никого. Она головой покрутила да из машины, поперёк гружёных фур кое-как поставленной, и вышла. Попёрлась к погрузчику. Так сказать, пошла за движущимся объектом. Где движущийся объект – там должен быть человек, управляющий движением. И, значит, у него можно поинтересоваться, где тут на рынке розетки, без которых ей ремонт – не ремонт, муж – не муж, и вообще – жизнь не мила!
Водитель погрузчика разгружает «шаланду», гружённую блоками. Один человек на площадке. На стоянке грузовиков не было ни одного человека, кроме этого водителя. И она бежит к погрузчику, разгружающему «шаланду», гружённую блоками. Спросить у работяги, где розетки! Он в этот момент снимает очередной поддон с кузова «шаланды». А тут эта беременная с огромным пузом. На огромном же нерве из-за того, что муж не олигарх, жизнь не удалась, ремонт не такой, как хотелось, и вот эти розетки!.. Там же рёв стоит. Водила погрузчика никаких людей не ожидает. В такие зоны обывателям и въезд, и вход строго запрещены. Что должно быть обеспечено владельцами строительных рынков. Баба понимает, что человек её не услышит. И хочет, чтобы он её увидел. Внимание обратил. Подбегает близко, орёт во всю мочь: «Подскажите мне!..» Водила от неожиданности дёрнулся, зацепился поддоном за борт грузовика, поддон качнулся, ещё раз качнулся, мир замер… Мужик вспомнил всех святых по матушке… Глаза закрыл… Поддон ещё раз качнулся – и чуда не произошло. Поддон с блоками рухнул. На беременную бабу, алкавшую каких-то ей одной известных розеток. Блоки падали, как кости гигантского чудовищного домино. Один блок зацепил голову, другой – плечо, третий – грудь… Водила не помнил, куда и как бежал. К ней было метнулся – тормознул: вспомнилось, что трогать нельзя. К телефону – начальнику звонить. Начальник – в «скорую»… «скорая» – ментам. Мы – ближайшая больница к этой части МКАД. Два часа кроили-штопали-лили бригадой нейрохирургов, травматологов, торакальных и анестезиологов-реаниматологов. Ну и вот. Время смерти четырнадцать тридцать пять. Плод женского пола, живой, доношенный, весом три семьсот, ростом пятьдесят четыре сантиметра, родился в рану в четырнадцать тридцать пять. Слава кесарю.
– Купила розетки!.. – И Бульдог ещё раз завернул такое выражение, что любой водила погрузчика позавидовал бы. Но уже без отчаяния завернул. Со смирением безнадёги. – Запомни, пацан! – обратился он к Денисову, – женишься – с бабой не ругайся. Делай всё по уму. А не можешь по уму и не можешь уступить и не скандалить – на цепь её. Или наручниками к батарее. Вот теперь мужик с двумя детьми и без бабы. Сдались тебе, Люсенька, эти макароны! – Он нервно хохотнул, но тут же окоротил себя, откашлялся и продолжил строго, по-деловому: – Через двадцать минут у меня в кабинете. Такие протоколы не каждый день продиктуют. Учись, пока я жив. Учителя не бессмертны.
Бульдог всхлипнул, зашвырнул окурок в мусорку и ушёл. Денисов и Ельский посмотрели друг на друга – и молча разошлись.
Матвеева кремировали на третий день. Как он и хотел. В землю – ни за что не желал. Чтобы жёны с детьми на могиле не дрались.
На кремации присутствовала вся больница. И весь онкодиспансер. И все его жёны. И все его дети. Все его любовницы и все его ученики. Некоторые даже из других городов и стран прилетели.
Мальцева на поминки не пошла. Оказалось, что это очень удобно – быть матерью. Всегда можно прикрыться дочуркой. «Вы что, Татьяна Георгиевна, на поминки не пойдёте?! – Простите, но у меня маленький ребёнок!»
В итоге всё равно все – Панин, Святогорский, Ельский, Мальцева, Денисов, Поцелуева с Родиным, Марго, Тыдыбыр и многие другие – сползлись в ресторанчик. Не столько помянуть Матвеева, сколько убедиться в том, что сами живы. А Матвеев… Ну что Матвеев. Матвеев – это эпоха. И эта эпоха ушла. Ушла красиво. Эта ушла – другая пришла.
– Я вот думаю, какая судьба уготована этой новорождённой девчушке? – пустился в размышления изрядно захмелевший уже Святогорский. – Мамашу дурную бетонными блоками в отбивную смолотило, а той – хоть бы хны. Кутузов, вот, с перерывом в четырнадцать лет в голову ранен! И – выжил! А с ранениями в голову во времена Очакова и покоренья Крыма не выживали! Читаешь – только руки и ноги ещё могут отремонтировать или ампутировать. Голова или брюхо – всё, привет! А тут в голову – раз! – выжил. В голову через четырнадцать лет – два! – выжил! Так ведь вот ещё какой случай: вторая пуля – та, что через четырнадцать лет, – прошла по старому каналу! Казуистика! Или по-русски выражаясь: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда! Но – было! Лекарь Мюсо знаете как сказал? «Должно полагать, что судьба назначает Кутузова к чему-нибудь великому, ибо он остался жив после двух ран, смертельных по всем правилам науки медицинской». Дважды пули промчались сквозь голову Кутузова! По одной и той же траектории! Причём миллиметр отклонения от раневого канала – дважды повторенного! – он был бы либо мёртв, либо слабоумен, либо слеп!
– Так он же вроде как не видел на один глаз. Даже чёрную повязку носил, нет? – встрепенулась Марго.
– Марго, Кутузов не был слеп! Отменно видел обоими глазами. Разве что «искривел» на правый глаз, как тогда писали лепилы в протоколах. Дефект косметический, а не функциональный. Бабы его и кривого любили, как нашего доцента Матвеева бабы любили – любого! – Аркадий Петрович шумно вздохнул и протёр глаза. И продолжил спокойно: – Чёрную повязку на глазу носил актёр Ильинский в фильме «Гусарская баллада». Вот. Все бабы – дуры!
– Какую чушь мы несём! – вмешался Панин.
Да, сегодня он присутствовал. Это был тот самый редкий случай. Случай был действительно очень редкий. У Панина и в мыслях не было являться сюда только потому, что здесь Мальцева. Он хотел помянуть Матвеева с теми, кто его действительно знал, действительно уважал, действительно любил. Слегка припозднился. Потому что после крематория в министерство на совещание рванул, будь оно неладно! Ещё один АИК для родной больницы выбил. Пришёл, а тут этот интерн, как живой, сука!.. Даже память картинку подкинула: двадцать третье февраля почти два года назад, гульки в изоляторе обсервационного отделения, Танька – ещё завобсервацией, он – ещё начмед; она уходит с интерном; он подрывается – «вы куда?!» – доцент Матвеев властно придавливает его обратно – «сидеть!»[51].
И такая тоска накатила на Семёна Ильича, что он глухо рыдал в кабацком туалете. Плакал о том, что всё так нелепо. Смерть молодой бабы по совершеннейшей глупости. Смерть Матвеева от рака мочевого пузыря. Врач, мужик, у которого всегда по этой, мочеполовой, части всё было в полном ажуре, – и от рака мочевого пузыря! Жизнь его самого, Панина. Долгая жизнь с Варей, совершенно ему ненужная. Дети его с Варей, бесконечно ему вдруг чужие и далёкие. Вечная двойная жизнь в многослойной лжи. Танька, родившая от него, но холодная…
Неизвестно, долго ли он сидел в кабинке кабацкого нужника, но в дверь постучали и нормальным таким, понимающим мужским голосом не то чтобы спросили, а скорее констатировали:
– Семён Ильич, вы там живой?!
– Денисов, не дождёшься! – рявкнул Панин.
Но почему-то стало легче.
Водителя погрузчика приговорили к пяти годам за непреднамеренное убийство по неосторожности. Как-то так… Владелец рынка отделался крупными взятками. И рынок не закрыли. И опасную разгрузочную площадку не обустроили по всем правилам, и охрану не усилили. И бабы не перестали устраивать истерики своим мужикам из-за розеток.
И у жены Сергея Волкова (по прозвищу Полуобъём Бедра, или просто Полуобъёмыч) Ксении Ртюфель («…как трюфель, только Ртюфель») действительно оказался поликистоз яичников, а это вполне поддаётся медицинской коррекции.
И Панин, как и прежде, любил в своей любви к Таньке Мальцевой прежде всего саму свою любовь и лишь потом – саму Таньку Мальцеву.
И росла Муся Панина, обожаемая отцом совершенно беззаветно и потому могущая по полному праву именоваться именно что «плодом любви» – для Панина (и была единственной настоящей любовью Таньки Мальцевой).
И Ельский берёг свою беременную молодую жену до опасения последней за психику мужа.
И Марго понятия не имела, выходить ей замуж за американца или…
И всем им ещё очень долгое время чудился доцент Матвеев. Бывало, обернёшься в коридоре – и вот же он, только что был… Только готовился шпильку воткнуть или что-то язвительное отвесить. Или придёт баба с гинекологической проблемой, наберёшь по привычке номер… И становится больно.
Очень больно.
Но если тебе больно, ты – живой.
И значит, всё ещё возможно.
Кадр сорок четвёртый
Непонятное ощущение
Была суббота. Татьяна Георгиевна решила остаться дома. Сегодня ответственный дежурный – Родин. В обсервации – Поцелуева. Да и, в конце концов, руководящая работа – это в том числе умение делегировать полномочия! Плох тот генерал, который не доверяет своим офицерам и солдатам. Если что, тьфу-тьфу-тьфу, вызовут. Но нет ни одного «если что», с каковым не могли бы справиться рыжий добряк-весельчак Родин и его боевая подруга Засоскина. И почему всё время на какие-то военизированные сравнения тянет? Самая мирная работа: родовспоможение.
Да и с дочерью хотелось побыть. Муся уже не только ела, писала, какала, спала и плакала. Муся становилась забавной. Она сейчас шустро ползала, хватала всё, до чего могла дотянуться. Жизнерадостно хохотала, выдавая совершенно необыкновенные рулады. Хмурила личико. Надувала щёчки. Морщила лобик. Неописуемо удивлялась. Умилительно притворялась. По каждому предмету, до которого таки дотянулась, имела своё собственное мнение. Мальцева не хотела совсем уж пропустить этот мимический пир. Подрастёт – и ага! Это же прекрасные мгновения!.. Панин утверждал, что Мусина мимика и сама Муся вся как есть – её, Танькина, копия. Прям-таки ксерокопия. Клон.
– Да всё ты врёшь! – отвечала она ему, сдвигая брови.
– Вру? – смеялся Сёма. – Вот ты же себя не видишь каждую секунду в зеркале! А ты сейчас точно такую же мордочку состроила, как Муся. Одну из миллиона мордочек. Ты же на себя в зеркало смотришь, как все бабы, – с сосредоточенным выражением лица. Но красота – это не только черты! Это динамика, живость… То, что и называют обаянием.
Панин нащёлкал запредельное количество фотографий. Он даже печатал их! Отсылал секретаршу с флешкой в ближайшую контору. И толстых фотоальбомов с Мусиными изображениями было уже в штабель. Как-то раз Татьяна Георгиевна взяла один из альбомов (а кто альбомы покупал? кто фотки вставлял? неужто тоже Сёмина секретарша?) и наткнулась на чёрно-белую фотографию, потёртую, с оторванным уголком. На неё смотрела наивно-удивлённая, лукаво-простодушная, невыносимо щенячья-радостная и одновременно мудро-печальная Муся, в распахнутых глазах которой читались тысячи чувств и мыслей.
– Панин, скажи, она роскошная! Вот объективно скажи, как отстранённый зритель, а не как чокнутый папаша! – подсунула она ему фотографию.
– Она? – Сёма хитро прищурился. – Она – совершенно роскошная. Говорю объективно, – рассмеялся он.
– А ты где так фотографию успел затаскать? Или теперь специально старят для пущего бандитского понту?
– Танька! Это твоя фотография! В нынешнем Мусином возрасте. Я её сто лет назад спёр из альбома твоей мамаши.
– Да? – удивилась Мальцева.
– Там на обороте год есть, и чернила уже поплыли.
Татьяна Георгиевна перевернула фотографию.
– Действительно я. Мне казалось, она совсем на меня не похожа.
– Будем надеяться, обойдётся внешним сходством! – слегка иронично прокомментировал Панин, аккуратно забирая у Татьяны Георгиевны фотографию, как величайшую драгоценность. После чего сам осторожно вставит её обратно в окошко альбома.
– Ты знаешь, только сейчас подумала: я очень похожа на свою мать.
– Неправда! – чуть не подскочил Панин. – Потому я и говорил, что красота – это не только черты, а ещё и мимика, жесты. Улыбка… Я ни разу не видел твою мать улыбающейся! А ты и Муся – хохотушки.
– Возможно, в младенчестве и моя мать была хохотушкой. Кто ж теперь знает? Но ты прав. Улыбалась она редко. Настолько редко, что я почти никогда и не видела её улыбки. Для своих. Только в гостях и по делу. Мать моя жила недовольная всеми и вся. И, умирая, не изменила себе. Ушла в мир иной, крайне недовольная миром этим и заранее зная, что и там всё – сплошные поводы для неудовольствия… Панин! – требовательно окликнула Мальцева, сосредоточенного на приготовлении завтрака для Муси Семёна Ильича.
– Угу? – вопросительно промычал он.
– Я не выгляжу недовольной этим миром?
– Ты выглядишь очень по-разному. В каждый текущий момент, немедленно сменяющийся другим. В тебе, как и в Мусе, миллионы оттенков. Застывшей формы под названием «Мать твоя!» в вас нет, успокойся. Вы слишком деятельны для этого. Иногда, пожалуй, слишком. Особенно некоторые взрослые девочки! – подмигнул он Мальцевой, не отрываясь от помешивания манной каши.
И он был очень хорош! Чёрт возьми, Панин был просто обворожительно хорош в фартуке, у плиты. Замминистра, ёлки-палки! Он совершенно чудесный мужик. И энергии – хоть отбавляй! Как будто омолодили его эти роды… Дом строит. Продал своё однокомнатное холостяцкое гнездо. Купил участок в ближнем коттеджном посёлке – и строит дом. Домину! Показывал проекты. Радуется, как дитя. Дом называет «наш». Похоже, он решил, что всё раз и навсегда определено и превратилось в застывшую форму. Хотя сам только что о текучести… Решил самостоятельно, без разговоров. И без печатей сам для себя и узаконил. А что решила она? Она ничего не решила… Всё-таки какой мерзкий запах у манной каши!
– Сёма, я терпеть на могла и не могу манную кашу. Вот и сейчас я с трудом сдерживаю рвотный рефлекс!.. А Муся может это жидкое дерьмо литрами засасывать!
– Папина дочка! – с гордостью произнёс Панин. – Всё! – Он снял фартук. – Папа каши наварил, вам на целый день хватит. Папе надо на работу. А потом папа заедет на стройку! Надо быстрее заканчивать и переезжать из этой тесной клетушки.
– Это не клетушка! Это моя квартира!
– Успокойся, я не собираюсь её продавать!.. – Он внимательно посмотрел на Мальцеву. – Танька, это выражение лица на всех языках мира означает: «А ты и не можешь её продать, старый козёл! Это – моя квартира!» Успокойся. Твоя. Это всего лишь фигура речи. И… – Панин запнулся и тихо добавил: – Я никаким образом не посягаю на твою независимость. Я просто счастлив, что ты рядом. Это всё. Поступай, как считаешь нужным.
– А как я считаю нужным?
Сёма улыбнулся.
– Ну вот опять Мусечкино выражение личика!.. Если я скажу тебе, как я считаю нужным, – ты поступишь с точностью до наоборот. Что-что, а детские повадки мне прекрасно известны!
– Мог бы и не напоминать мне, что у тебя куча детей не от меня!
– О господи! Танька, и в мыслях не было! Я имел в виду только тебя. Тебя и Мусю. Сама себе выдумает, сама накрутит, сама обидится – на себя же. А я – виноват.
Он дурашливо махнул рукой, нежно чмокнул Мальцеву в щёку. На цыпочках зашёл в комнату, чтобы поцеловать спящую дочь, хотя Татьяна Георгиевна грозила ему кулаком:
– Не буди лихо, пока оно!.. Ну всё, забурчало! Теперь мне и кофе спокойно не попить!
Но Панин уже выскочил за дверь.
Татьяна Георгиевна искупала Мусю, ворча, что папа и няни её явно перекармливают, отнесла в комнату, одела и отправилась на кухню варить кофе. Она собиралась сегодня весь день провести с дочерью. Как положено. Нарядить, прошвырнуться с ней по магазинам. Сходить в парк. Взять с собой фотоаппарат. Не всё только Сёме… В общем, вести себя так, как ведёт себя любая порядочная, нормальная, прикованная к дитяте «онажемать!».
Дочь шустро доползла до кухни – и Татьяна Георгиевна отнесла её обратно. Первый кофе убежал. Пока она протирала плиту, Муся мигом повторила давно освоенный ею маршрут. Она даже не сердилась на мать, потому что поняла, что это такая весёлая игра: Муся ползёт на кухню – мама возвращает её на старт. Быстрее! Выше! Сильнее! По дороге дочурка хватала всё, до чего могла дотянуться. Но опасных предметов в пределах Мусиной досягаемости в квартирке уже давно не водилось. Кроме двух приходящих нянь, была ещё и приходящая уборщица. От этого веселее и свободней в мальцевской однокомнатной, некогда «холостяцкой берлоге» не становилось. Няни – куда без них. Если бы ещё только не надо было время от времени поддерживать некое подобие светской беседы. Хотя бы несколько минут. У Панина это получалось. У Мальцевой – не очень. Сёма выспрашивал у наёмных «мамок» малейшие подробности про «как покакала», не болел ли животик, как режутся зубки, какая игрушка нынче любимая, какая новая манера появилась (как будто если она уже появилась, то немедленно испарится, жди, как же! – Муся тебя этой новоявленной манерой забодать успеет)… Няньки так искренне восхищались… Паниным! Логичней восхищаться Мусей, разве нет?! В любом случае, няньки полезны, их труд осязаем. А вот плоды труда уборщицы испарялись, как только она покидала жилище. Мириады Мусиных тряпок моментом расползались по всем углам. И вероятно, Сёма действительно всю жизнь хотел девочку. Или после это себе придумал, потому что у них с Варей было три пацана… Было, как же! Они – есть! Не в том смысле, что они хоть как-то проявляются в жизни Татьяны Георгиевны, на это у Панина уже если не ума, то опыта хватает! Пусть будут живы, здоровы, богаты и успешны – и как можно дальше от Мальцевой. Сёма о них и не заикается в её присутствии. Слишком долго и потому хорошо знает свою… Кстати, свою – кого?.. Может, не так любит, как любил её Матвей, – не в смысле «не так сильно», а просто и всеобъемлюще: не так!.. Но ума хватает не обсуждать с ней своих лосей. А может, не ума и опытности хватает, а тупо не хватает времени. Не важно. Но сейчас, с Мусей, создаётся впечатление, что он не престарелый папаша, а чокнутая мамаша, дорвавшаяся на излёте репродуктивной функции до радостей материнства. Идиотские платьечки, бредовые шляпки, кретинские кепки, принтованные футболочки, кружевные пижамки, ковбойские прикиды, хипстерские комбинезончики. Больше, чем звёзд на небе. Можно открывать лавку детской одежды и обуви… А игрушки?! С тех пор как Муся стала ползать – это просто кошмар! Слава богам, Сёма не скупает плюш. Всё-таки врач. Но тем не менее он уже не юный экономный студент, а крепко зарабатывающий зрелый мужик. С сильно ударенной радостью отцовства гипоталамо-гипофизарно-надпочечниковой системой. Потому от многоцветья и разноголосья идеологически и экологически выверенных игрушек можно тронуться рассудком. И Татьяна Георгиевна уже разок чуть было не тронулась. С месяц назад. Сидела она над Мусиной кроваткой с огромной погремуёвиной в руках – назвать ЭТО «погремушкой» никто бы не решился. Чудовищная двояковыпуклая лопата, внутри которой громыхали, выплывая в прозрачные окна, птички, рыбки, дефективные человечки и какие-то и вовсе не поддающиеся описанию создания и предметы. И цветов этот безумный психодел был соответствующих. Дизайнер явно употреблял галлюциногены. Где это и прочее подобное безумие Сёма приобретал – Татьяне Георгиевне было неизвестно. В тех местах, где она оказывалась между работой и домом, продавались честные дешёвые китайские игрушки. Менее приятные на ощупь, хуже сделанные, и по-простому, а не так хитровывернуто безобразные. Муся лежала в кроватке. Мальцева сидела рядом с кроваткой и погрохатывала погремуёвиной. Муся изо всех сил боролась со сном, но гипнотическая лопата брала своё – и она начинала смежать веки. Но, видимо, лопата работала только в паре с издаваемым ею ужасающим грохотом. И как только задрёмывающая Мальцева ослабляла звук, замедляла темп и сбивалась с ритма – Муся немедленно открывала глаза и начинала возмущённо гудеть. Взбадривалась Татьяна Георгиевна – и всё начиналось сначала. Мальцева сдалась первой. Она уснула. А проснулась от оглушающего пронзительного визга. И, похоже, не она одна. Что-то грохнуло у соседей сверху, куда-то вбок поехал лифт… Мир изменился. А в руке не было лопаты. Ещё бы! Лопатой огребла Муся прямо по лбу! Хорошо, что приехал Панин. Отловил Мальцеву с истерически заходящейся дочуркой уже в дверях. Татьяна Георгиевна собиралась везти Мусю в больницу.
– Да она просто испугалась! В этой погремушке весу граммов пятьдесят от силы! Если бы детей было так легко убить… – Кажется, он тогда даже развеселился. И что-то там опять вякал про свой огромный родительский опыт. Вот ничто они, эти ум и опыт, если у человека не хватает самой малости – граммов пятидесяти такта.
На сей раз Мальцева кофе не упустила. Позволив Мусе рысачить по кухонному полу.
– Я бы не против. Но твой папочка категорически запрещает мне курить при тебе. И даже не потому, что дым. Чтобы ты получила из сигаретного дыма хотя бы ту норму бензола, что мы щедро потребляем с пищей, тут должна курить рота солдат. Хором. Причём часов эдак семьсот пятьдесят кряду в режиме chain-smoke. Тут у папочки мозгов хватает понимать. И про нормы. И про то, что живём мы не в карельской тайге. Он, видите ли, не желает, чтобы ты меня видела с сигаретой во рту! Это из той же серии, как креститься: тремя перстами или двумя. Или вообще не креститься. А папочка бросил. Курить. Креститься он и не начинал никогда. Нет худших ханжей, чем бывшие… Ещё я обещала папочке не сквернословить при тебе. Но маме надо покурить. Потому что кофе без сигареты это всё равно что ковбой без лассо!
Мальцева подхватила дочь на руки, отнесла в комнату, огляделась. Поставить в кроватку? Муся тут же заорёт. А кофе, пусть даже и с сигаретой, под аккомпанемент рёва – не то удовольствие. То есть вообще никакого. Пол и кровать? Исключается. Тут же приползёт на кухню, а она Панину пообещала, что не будет курить при дочери. Глупость конечно же, но дал слово – пусть и сто раз глупое, – держи! Манеж! В кладовке есть манеж. Татьяна Георгиевна достала манеж, отловила поползшую за ней дочь, вернулась в комнату. Ещё раз огляделась более прицельно. Пол весь был усыпан игрушками, тряпьём, тут же валялась железная дорога с паровозиками. Откуда она здесь? Какой-то идиот подарил, наверное. Или Панин себе купил. В любом случае они оба – и великовозрастный отец, и совсем ещё мало соображающая дочь – обожали завороженно наблюдать, как паровозики гоняют и гоняют по кругу. Муся хохотала, как безумная, – это ещё можно понять. Щенок – он и есть щенок. Но и Панин чуть челюсть на пол не ронял! Наверное, у него в голове что-то там успокаивалось, когда он созерцал зацикленные паровозики. Это же в реальной жизни всегда рано или поздно случается – ограничитель циклов и выход на наиболее приемлемый вариант. Вероятно, Панина устраивал нынешний жизненный цикл, он не желал из него выходить и, соответственно, отключил счётчик циклов. Вот ему и доставляли удовольствие, успокаивали бесконечно ёрзающие по кругу паровозики. Теперь манеж совершенно некуда воткнуть!
Мальцева поставила манеж на кровать. Посадила в манеж Мусю. Накидала её текущих любимых игрушек. Муся тут же схватила что-то резиновое и стала оглушительно пищать. Ну и отлично. Это просто музыка по сравнению с рёвом. Татьяна Георгиевна вернулась на кухню. Пусть и чуть остывший – но кофе. С сигаретой! Она присела на табуретку. Прислонилось спиной к стеночке. Прикурила сигаретку, затянулась и сделала первый глоток кофе. Муся внезапно перестала терзать резиновую игрушку. Мальцева чуть насторожилась. Нет, тихо. Хорошо! Целая чашка кофе и с целой сигареткой – в покое! А потом – образцово-показательный мамский день!
И тут вдруг раздался оглушительный грохот. Пространство разорвало глухим сотрясением. Как при бомбёжке. По-крайней мере, именно так в тот момент Татьяне Георгиевне показалось. И через долю секунды – вой сирены. Именно так в тот момент Татьяне Георгиевне почудилось. Она швырнула сигарету в чашку с кофе («противопожарная безопасность!» – привязывающая к жизни реперная точка) и через мгновение была в комнате. Увидела перевёрнутый, сложившийся манеж, под которым билась и орала Муся. Билась и орала прямо на грёбаных паровозиках! Долбаный манеж приземлился прямо на мудацкую железную дорогу! Мальцева подскочила, отшвырнула манеж, подхватила Мусю… И увидела, что всё лицо дочери залито кровью.
– Муся! – прошептала Татьяна Георгиевна.
И всё. И её сознание отрубилось. Мозг отказался воспринимать и анализировать ситуацию. Главный процессор перестал соображать. Дальше действовало тело.
Тело что-то на себя натянуло из кучи на полу. Тело схватило ключи от машины. Тело пристегнуло единственно важную во вселенной сущность в автокресло. Тело понеслось сквозь пространство, лишённое изображений, запахов, звуков и мыслей. Тело шло на рефлексах, слегка фиксируя не такие тактильные ощущения где-то внизу. Тело примчалось, выскочило, схватило автокресло и куда-то, по одному телу известному маршруту, понеслось, не реагируя ни на какие внешние раздражители и не давая возможности раздражителям внутренним достучаться до мозга. И наконец вот он, триггер запуска чувств:
– Вова! Муся! – истошно закричала Мальцева, протягивая автокресло Ельскому. – Глаза! Паровозики! Глаза! Железные! Мозг!
И Мальцева упала в обморок, как только Владимир Сергеевич принял у неё автокресло с ревущей, размазывающей по лицу кровь и слёзы, вперемешку со слюной, дочерью.
Когда Татьяна Георгиевна пришла в себя, то увидела довольную, счастливую, улыбающуюся миллионом своих очаровательных улыбок дочь, играющую с фонендоскопом на коленях у Ельского.
– Что с ней?! – исторгло тело первое осознанно-сформированное мозгом предложение.
– Ничего, как видишь. Вытер сопли, умыл харюшку. Зря я, что ли, доктор наук и завотделением?
– Но она рухнула с высоты на железные паровозики! Глаза, сотрясение…
– Мальцева, вот уж не думал, что ты стебанёшься. Кто угодно, но только не ты. С какой высоты она рухнула? С пола на пол?
– С кровати!
– О да! Это резко меняет дело! Насколько я помню твою берлогу, то ложе наслаждения расположено на чудовищной высоте сантиметров в двадцать.
– Но она была в манеже, а там, на полу, паровозики!..
– Раскачала манеж – обычное дело для сообразительных детей. Когда упала, прикусила губу. Отсюда и кровь. У детей сосуды густо и близко, если ты забыла. Но крови не было бы столько…
В кабинет протиснулся Святогорский.
– Простите, что я без сту… Ах! Ух! Еть…тить агрегат через забор по частям! – восторженно выдохнул Святогорский, глянув на Мальцеву. И, прикрыв лицо рукой, сполз по стеночке и так и затрясся на корточках.
– Человек – это звучит модно! – добавил Ельский и тоже мрачно заухал.
И даже Муся залилась одной из своих самых обворожительных рулад, глядя на маму.
– Из… извини… – никак не мог успокоиться Аркадий Петрович. – Но, во-первых, тебя ищут гаишники, внесшиеся с проблесковым маячком и сиреной за твоей машиной на наш тихий больничный дворик. Я слёзно умолил их обождать в твоём кабинете. И даже кофе им сварил, заговаривая зубы. Во-вторых, на пути следования к Вовиному кабинету стоят окаменевшие фигуры сотрудников нашей богадельни. Сам-то я твой триумфальный забег пропустил. О чём буду скорбеть до конца своих времён. Впрочем, доброхоты тебя зафиксировали и в фото, и в видео. Накинь-ка халатик. У гаишников не всегда хорошо с чувством юмора.
– Да что не так-то?! – недоумённо уставилась на друзей Мальцева. Опомнившись, вскочила и схватила у Ельского с колен Мусю. Та тут же захныкала и потянула ручки обратно к Владимиру Сергеевичу.
– О, вишь! Вся в тебя, такая же шалава! – добродушно расхохотался Святогорский.
– Не ругайся! Мне Панин при Мусечке не разрешает ругаться и курить.
– Так, отдай ребёнка Вове, хай понянчится. Сказал бы, что ему нужна тренировка в связи с положением его супруги, но это так же нелепо, как снайпера учить бульники в забор метать. Сама надень халат и идём к ментам. В подобном виде – могут и на психиатрической экспертизе настоять.
Святогорский подошёл к шкафу Ельского, достал оттуда тапки, швырнул их Мальцевой.
– А тапки-то мне за… – она ошарашенно уставилась на свои босые ноги. Так вот что это было за странное ощущение внизу! Бетон, асфальт, педали, асфальт, бетон, паркет, линолеум… Выше на ней были трусы Панина. В серую и белую полосочку. Да, такие, с положенной мужским трусам геометрией кроя в определённых местах. Видимо, её тело приняло их за шорты. Хорошо, хоть под ними на ней были её собственные трусы. Поверх лифчика была натянута странная маечка, каких у неё отродясь не водилось. Безумно-карамельного цвета, вся в бантиках, с каким-то длинным поясочком сзади.
– Панин, поди, Муське на вырост купил в очередном припадке отцовского шопинга. Платье для первого причастия! – снова затрясся Святогорский.
– Мать моя женщина! – ахнула Мальцева, беспомощно посмотрев на своих друзей. – Это меня так весь роддом видел?!
– Ну, не весь, – всё ещё подхрюкивая, съязвил Аркадий Петрович. – Хотя сейчас, поди, уже весь. А кто не видел – увидит. Сказал же: интерны тебя на айфон запечатлели. Не каждый день начмеда в таком виде узришь! Да ещё и с окровавленным младенцем в руках.
– Господи, Панин меня убьёт!
– Идём, пусть тебя сперва гаишники вые… не убьют. Чтобы Сёма оторвался всерьёз.
Гаишники оказались не злые. Сперва, конечно, повозмущались для проформы. Но никаких протоколов составлять не стали. Тем более, у одного – жена на сносях. Баш на баш. Ничего не было. А моя баба у вас рожает на контрактных условиях, но бесплатно. И у хорошего специалиста! Вот, у мужчины, например!
– Я – анестезиолог-реаниматолог! Рожайте непосредственно у Татьяны Георгиевны. Она – прекрасный специалист. Лучший в этом родильном доме! – защитил честь подруги Святогорский, едва сдерживая хохот.
Но гаишник явно не поверил. Ещё раз с большим сомнением осмотрел Мальцеву с головы до ног – она бы и покраснела ещё больше, но больше было уже некуда. И она снабдила его визиткой Родина Сергея Станиславовича, заведующего патологией беременности, сказала: звонить без зазрения совести, в любое время, ссылаться на неё, Мальцеву Татьяну Георгиевну, лично. И вообще – в любое время. Вот и моя визитка, на случай «если».
Под конец саммита гаишники даже похвалили Мальцеву. Посоветовали в каскадёры податься. Или в инструкторы экстремального вождения. А на улицах города лучше такое больше не повторять.
– Да я и не смогу! – заверила Мальцева. – Я ничего не видела и ничего не слышала! – вырвалось у неё под укоризненным взглядом Святогорского. (К слову, если бы Аркадий Петрович не был модератором переговоров, то вряд ли бы у Татьяны Георгиевны получилось договориться, вздрючили бы по полной, дело разрешить куда труднее, чем дело не заводить.)
– Вот именно! – строго козырнули гаишники на прощание.
И в дверях кабинета этой более чем странной докторши столкнулись ещё с одним явно полоумным гражданином.
– Муся! Муся! – кричал гражданин. – Муся!
А странная докторша бросилась полоумному гражданину на шею с криками:
– Сёма!
«Муся! Сёма!» Кибуц какой-то, а не родильный дом!
Да, к окончанию переговоров с представителями органов правопорядка в лечебное учреждение прибыл Панин собственной персоной. Ему позвонил Ельский. Заверил, что всё в порядке. Не то ещё кому-нибудь ума хватит разосланную интерном на all фоточку или видео Семёну переслать. Родину вот, например. Отчего бы не повеселить замминистра?
– Шикарная баба! – искренне-восхищённо заверил он Панина, передавая ему дочурку. – Эта мимика и эти жесты будут творить с мужиками чудеса. Чрезвычайно обаятельное создание. А я их немало, слава богу, повидал!
– Шикарных баб или младенцев? – уточнил Панин, прижимая к себе своё сокровище.
– И тех и других. И ты паровозики металлические с ковра убери, старый мудель. Раз на раз не приходится.
– Да кто ж знал, что Танька манеж на кровать водрузит и…
– Вот поэтому она тебя и не любит так, как любила Матвея. Тот не знал сослагательного наклонения и никогда её ни в чём не обвинял даже в мыслях своих! – жёстко перебил его Ельский, хотя не в его привычке было вмешиваться в чужие альковные дела. А хотя бы и в дела старых друзей. Видимо, флюид Святогорского подействовал.
– Уберу. Согласен. – Панин ещё крепче прижал к себе Мусю. – И прекратите все ругаться при ребёнке!
– Пока-пока, Муся! – Ельский поцеловал крошечную ладошку своей новой подруге. И полугодовалая девчушка вдруг вся раскраснелась, раскокетничалась, засияла глазками, рассыпалась серебряными колокольчиками улыбок…
– Совершенно чумовая девица! – констатировал Владимир Сергеевич, развернулся и ушёл, в характерной для него манере даже не попрощавшись с Паниным.
Муся опечаленным зверьком выглядывала ему вслед из-за папиного плеча и даже махала ручкой.
– И что это сегодня было с нашей мамой? – обратился к дочурке Семён Ильич. Та в ответ лишь умилительно пожала плечиками. – Ладно, идём, заберём маму из кабинета. Одна она там точно будет сидеть до самой ночи. Эту свою берлогу она ещё тряпками не затарила.
Они все втроём съездили на стройку. Затем сходили в торговый центр. И Сёма открыл Мальцевой тайну магазинов, где гнездятся все эти ужасные «развивающие», «обучающие», «экологически чистые» игрушки и чудовищно дорогие детские тряпки. Прямо настоящий семейный выход!
Ирония показалась Татьяне Георгиевне неуместной. Её преследовало непонятное ощущение. Кажется, ей всё это начинает нравиться.
Вечером, когда Муся уснула, они вызвали няньку. И отправились в гостиницу.
Она уже почти забыла, как Панин хорош!
Или это всё последствия стресса?.. Она сегодня второй раз в жизни испытала необратимость. В наступившую после первой необратимости ночь с ней был Панин. Иначе бы тогда её тело наложило на себя руки. Сейчас она только ощутила необратимость. Но тело, проклятое тело всё помнило – и отработало учебную тревогу в режиме, абсолютно приближенном к боевому. Если бы тело по дороге к спасению хоть на секунду позволило мозгу вспышку мысли вроде «Муся лишилась глаза…», то оно бы, тело, умерло на месте. А оно не хотело умирать. И потому даже слегка перестаралось. Ну чего стоило хотя бы мельком осмотреть, провести первичную хирургическую обработку раны – если бы таковая действительно была. Если бы это была не Муся – Мальцева так бы и поступила. Непонятные нормальной физиологии ощущения испытывают наши тела по отношению к тем, кого мы на самом деле любим. Необъяснимые. Это ли не критерий? Упаси боже от оценки любви такими критериями. Всё это бред, просто воображение разыгралось. И Панин спит, и Мальцева строгозапрещённо курит на подоконнике гостиничного номера, настежь распахнув окно в ночную Москву, и плачет. Плачет потому, что всё хорошо. И плачет оттого, что всё, что определено, незыблемо и бесконечно, вдруг оказывается таким ненадёжным, хрупким и недолгим. Как бы они жили с Матвеем? Какие бы у них были дети? Но Матвей погиб в автомобильной аварии. И это необратимо. Ужасно необратимо. Но у неё есть Муся – и это тоже необратимо. Прекрасно необратимо. И, кажется, пришла пора телу просто лечь рядом с Паниным. И просто уснуть. Без снов, без мыслей, без чувств. Сколько бы ни думала – всё равно ничего не придумаешь. Тем более, случай сегодня скорее смешной. Трагедия повторилась в виде фарса. Всё в полном соответствии с законами жанра.
* * *
На следующий день – точнее, куда как ближе к полуночи – в кабинет к Мальцевой зашёл Святогорский с огромной пластмассовой неваляшкой.
– Вот, смотрите, это вам!
– Боже, Аркаша, какой китч! – только и всплеснула руками Татьяна Георгиевна.
– Не-не-не! Ты мне не путай искусствоведение с естествознанием! Это русская национальная игрушка! И знаешь, где она сработана? – Аркадий Петрович перевернул страшную красную бабу вверх тормашками (она издала вполне мелодичный перезвон) и торжественно прочитал бирку: «Изделие: игрушка детская “Неваляшка”. Произведено: Тамбовский пороховой завод»! Тамбовский! Пороховой завод! – повторил он невыносимо торжественно, и старые друзья долго не могли отсмеяться. Стоило Мальцевой чуть успокоиться, как Святогорский снова торжественно повторял: «Тамбовский пороховой завод!» – и всё начиналось по новой. Пока внутренний телефон не потребовал их обоих в родильный зал.
– Нет, Аркадий Петрович, ты как хочешь, но домой я эту бабу не понесу. Иди знай, чем они её там начинили. На Тамбовском пороховом заводе-то! И вообще, игрушки должны делать на фабрике игрушек, а не на пороховом заводе!
– На Тамбовском пороховом заводе! – строго уточнил Святогорский. – Тань, когда игрушки будут делать на фабрике игрушек, а не на Тамбовском пороховом заводе, это будет уже немножечко не Россия.
