О людях и ангелах (сборник) Крусанов Павел
– Ну да. Чтобы не думать о живой воде и не считать себя алкоголиком.
– Да ты что говоришь такое?!
– Точно. Как я сразу не понял. Ты сидишь на звёздной пыли. Поэтому и думаешь, что не алкоголик.
– Ты заболел, Нестор! Ты сбрендил!
– А что глаза так блестят? – Нестор качнулся в мою сторону. – Ты посмотри! Какая масляная поволока! Так блестят глаза эротоманов. Гусляр, ты – тайный эротоман.
Тьфу, чёрт! Вот такой плут этот Нестор, вот такая бестия.
Поняв, что меня дурачат, я сбросил пар и улыбнулся. Да, я тайный эротоман, я сижу на звёздной пыли, я алкоголик, я пузырь, толком не умеющий жевать вкуснейшую сыровяленую колбасу… Для тебя – всё, что угодно, мой дорогой летописец.
Добив фляжку и сотворив охранное заклятие, мы отправились по палаткам со второй попытки добывать себе освежающий сон. Не забыв, разумеется, поманить его привадным наговором: «Сон – сила. Спорт – могила».
Холодная ночь на прудах прошла без происшествий – мрачный хрён не тронул нас. Хотя пространство вокруг продолжало жить какой-то своей, тёмной жизнью, полной птичьих голосов, посвистов, шорохов, внезапных передвижений воздуха и всплесков.
Встали рано и, как ни странно, довольно бодрыми. Небо было плотным, серым – чередуясь на лету, в нём шевелились то более грузные, то светлые, разреженные сгустки. За утренним чаем Князь настроил вещий глас в машине на местную волну, и духи-вещатели поведали последние новости. Сначала, правда, немного поморочили рекламой липецких лавок – «Мир обуви», «Империя сумок», «Царство хлопка». Для комплекта не хватало «Диктатуры метизов», «Халифата сладостей» и «Республики сыров», о чём я и сообщил стае.
– Тут другая фишка, Гусляр, – возразила Мать-Ольха. – Торговые марки наглядно демонстрируют доверие людей к словам и эксплуатируют таящиеся за словами смыслы. Например, «империя», «имперский» или «держава», «державный» – эти лексемы на уровне символического откликаются в нас парным дыханием отечества, вызывают ассоциацию с чем-то родным, надёжным, незыблемым, подразумевают эстетическую взвешенность, ответственность и вытекающее отсюда качество. Колбаса «Имперская», водка «Царская», пельмени «Державные» – подобные продукты как бы априори безупречны, как бы по определению отвечают высочайшей пробе. Хотя в действительности могут и не отвечать. А вот про пиво «Либеральное», коньяк «Республиканский» или сосиски «Демократические» что-то не слышно. Потому что даже отвечай такой фабрикат за стоящие позади прилепленного к нему лейбла смыслы, он всё равно оказался бы не востребован – рынку интересен массовый потребитель, а не маргиналы.
И только тут вещий глас разразился новостями. Прослушав донесения, Князь перестроился на другую волну. Потом на следующую. Везде было одно и то же.
«…Нараставшая в последние недели напряжённость в регионе перешла в горячую фазу – китайские войска пересекли границу суверенной Монголии и по четырём направлениям двигаются к Урге…»
«…Духи Великого хурала требуют срочного созыва Комитета безопасности Содружества наций; одновременно оглашено обращение от имени Великого хурала к России с просьбой об оказании срочной военной помощи…»
«…Главный дух Франции публично осудил китайское вторжение; французские студенты, вооружённые бунчуками, громят посольство Китая в Париже…»
«…Организованное противодействие китайской агрессии со стороны регулярных монгольских туменов практически сломлено…»
«…Содружество наций, воздерживаясь от официальных заявлений в ожидании развития событий, объявило о созыве чрезвычайного заседания Комитета безопасности…»
«…Отдельные очаги сопротивления в районе Кобдо, Улясутая и на севере Монголии всё ещё сдерживают продвижение колонн захватчиков…»
«…Вашингтон объявил эмбарго на ввоз китайских игрушек, электроники и традиционных изделий из шёлка, также введён запрет на перевод с территории Североамериканских Штатов в Китай валютных средств и их эквивалентов…»
«…Ожесточённые бои идут в самой Урге – в центре и в районе мясокомбината…»
«…Правозащитные организации Германии призывают немцев отказаться от посещения китайских ресторанов, китайских цирков и покупки для своих домашних питомцев кормов китайского производства…»
«…Китай в официальном заявлении предлагает правительствам стран – участниц Содружества наций рассматривать свои действия как модерирование процесса естественного слияния Внутренней Монголии с Монголией внешней, который без участия китайских вооружённых сил принял бы взрывной, неуправляемый характер…»
«…Дворец Великого хурала в Урге обстреливают китайские танки – отбита третья попытка штурма…»
«…В связи с приграничным инцидентом, повлекшим гибель русского сторожевого дирижабля со всей командой, а также в соответствии с договором о добрососедстве и взаимовыручке, действующим между Россией и Монголией уже полвека, кочевая Русская империя объявила Пекину ультиматум: если в течение восемнадцати часов боевые действия не будут остановлены, китайские войска не удалены из Монголии и не отведены из Синьцзяна и от пограничных берегов Аргуни и Амура, Россия оставляет за собой право прокочевать от своих юго-восточных границ до Южно-Китайского моря…»
Вот такие вести.
«Войны бояться – в солдатики не играть», – говорил Князь и был, конечно, прав. Но ощутимое покалывание электрических разрядов, тут и там пробивавших сгустившуюся грозовую атмосферу, не могло остаться незамеченным и не взволновать нашу кровь. В новых обстоятельствах, прежде чем покинуть лагерь, нам требовалось напутствие Брахмана. Лавина сорвалась, сила её была неудержима – все это чувствовали. Нарастающая мощь обрушившихся под уклон событий на ходу меняла конфигурацию мира – насколько это отразится на наших планах?
Брахман уединился за старой ветлой и, осуществляя связь с третьим небом, впал в состояние приёма. Пока он внимал стихиям, пока ловил чутким и отлаженным инструментом познания эфирные трепеты и токи обжигающих энергий, Мать-Ольха с Нестором успели вымыть котелок и столовые приборы, мы с Князем и Одихмантием – удалить следы нашего присутствия в виде пустых консервных банок, одноразовых тарелок и прочей чепухи, а Рыбак впрок добыл из чернозёма добрую жестянку червей.
Выси совсем помрачнели, и в них заворочался какой-то гул, будто за облаками катался на небесных ухабах далёкий гром.
– Это Жёлтый Зверь, – сказал вернувшийся Брахман. – Это он выбил ключ-камень, державший гору. И гора рухнула. Но самого его уже там нет.
– И куда нам теперь? – моргнул Одихмантий с таким видом, будто был уверен, что его водят за нос, испытывая в нём силу и глубину позитивистской веры.
– Вперёд. – Брахман махнул рукой в сторону, где, как мне казалось, располагался юг. – Я услышал его – он оставляет в тонких полях шлейф завихрений, как реактивный самолёт – инверсионный след. Я нащупал пульсацию его жизни, но сознание его тускло – там пусто, войдя туда – слепнешь. Такое впечатление, словно он обрушил мир случайно и совершенно не осведомлён о своей миссии.
– Стыдно признаться, – со вздохом признался я, – но я тоже не осведомлён о своей миссии.
Исповедание моё стая обошла молчанием.
– И вот ещё… – Брахман замялся, точно заново взвешивал на аптекарских весах недавние ощущения.
– Что? – Князь в нетерпении залил остатками кипятка из чайника угли костра – порыв ветра подхватил и вмиг унёс взметнувшееся облако пара и пепла.
– Я услышал его. И возможно, он услышал меня.
– Постой, – Нестор уже держал наготове Большую тетрадь, – а миссия-то в чём? Та, о которой он не осведомлён?
– Видишь ли, – Брахман запустил сверкнувший взгляд в хмурую даль, – мир людей, как и всё на свете ставший для человека объектом исследования, относится к разряду тех вещей, изучение которых их, эти вещи, губит. Насколько невольно, настолько и неизбежно. Так ребёнок ломает куклу, чтобы узнать, каким образом она говорит «мама». В нечто целое людей связывают общие иллюзии – именно на этой основе покоятся как великие, так и малые здания народов и цивилизаций. Они, эти связующие иллюзии, главная драгоценность человеческих сообществ, обеспечивающая их долгосрочную устойчивость. Поэтому они не подлежат сомнению. В конце концов, именно устойчивость человеческих сообществ позволяет индивидам внутри их чувствовать свою приобщённость к чему-то многократно превосходящему значением и протяжённостью их собственную жизнь. Без этой связи с призрачной вечностью человеку не устоять еред равнодушной мощью космического пузыря, перед холодом забвения, которым дышит Вселенная. Однако, влекомый своим порочным любопытством, человек сам лишает себя спасительной анестезии и отравляет собственное лекарство – исследуя эту спайку, эти цементирующие иллюзии, разлагая их, объясняя их природу и функцию, тем самым он развенчивает их, снимает покров сакральности, и фундамент его мира расползается – земля уходит из-под ног. В зоопарке реальности, где царят голая материя и рациональность, извлечённый из своей просторной, дремучей, дикой грёзы, человек не живёт. Мир людей, каким мы его знаем, умирает, точно препарированная в научных целях экзотическая птица. Не думаю, что Вседержителя это радует. В каком-то смысле, щёлкая человека по носу, Жёлтый Зверь спасает человека, отправляя его обратно в лоно традиции. А мы…
– А мы хотим щёлкнуть по носу его: мол, это наше несравненное право – самим выбирать свою смерть, – не удержался Князь от романтической цитаты.
– Приблизительно так, – без воодушевления согласился Брахман. – Хотя то, что мы стараемся удержать, – это именно наши грёзы.
И тут ослепительная молния впилась в берег с таким оглушающим треском, с каким, должно быть, ломается о голову дюймовая доска. Никакой дистанции между вспышкой и звуком. Нас всех словно пригнуло ударом к земле. По коже пробежали электрические мурашки. Нестор выронил из рук Большую тетрадь, и та быстро зашуршала на ветру страницами, выбалтывая доверенную ей Историю. Венчик белого пуха на голове Одихмантия царственно поднялся дыбом. Рыбак, одной рукой запахнув на груди разгрузочный жилет, другой трижды положил на себя животворящий крест. Мать-Ольха вонзила полный ужаса взгляд в дымящуюся расколотую иву… Мы и сообразить ничего не успели, а молнии уже били вокруг одна за другой, словно какой-то скорострельный небесный молниемёт вколачивал их в землю и воду, исполняя приговор вышнего судии: истребить. Всё потонуло в грохоте и хрусте канонады. При этом тучи выбрасывали из себя только огонь и гром, дождя не проронив ни капли.
Страшная вещь и редкая штука – сухая гроза.
Однажды по поводу, который мне уже не вспомнить, Брахман сказал, что это большая честь, если небеса не пожалеют для кого-то персональную молнию. Так вот, никто из нашей стаи не был оценён столь высокой отметиной. Не то чтобы факт этот нас огорчил, но определённо дал мотив для осмотрительных раздумий, финал которых выглядел примерно так: ну что же, значит, есть куда расти.
Вчера мы свернули к прудам в селе Становом, однако тем же путём выбираться на трассу не стали: «Одной дорогой ходят те, кто скис и сдулся, кого, когда он трезв, уже не тянет в драку» – эти слова Князя достойны были резца и камня. Побросав в машины пожитки (причём огнестрельные орудия мы, по примеру Рыбака, уже не разбирали), мимо антрацитовой пашни, засеянной, по уверению Матери-Ольхи, свёклой (слышала радостный гомон набухших и пошедших в рост семян), мимо нежно-зелёных нив озимой пшеницы, мимо заросших осинником и кривыми ивами оврагов, ведомые охотничьим чутьём своего вожака, мы рванули по просёлку, пыля тончайшей чёрной пылью, в степную даль и выскочили на шоссе уже в Тростном.
Включив по дороге вещий глас (дворец Великого хурала всё ещё держался, Содружество наций намеревалось собрать сегодня заседание Комитета безопасности, китайские войска в районе хребта Сайлюгем и озера Убсу-Нур вышли к российско-монгольской границе), вскоре Князь его вырубил: слушать новости в постоянном режиме никто не хотел – они удручали тягостным однообразием.
Трасса жила обычной суетной жизнью, полной дымов и слепящих проблесков солнца, мельканий пирамидальных тополей и встречных фур, холодного сверкания пижонского ксенона и шума ветра в оконных дефлекторах, – к нам она интереса не проявила: Брахман оказался прав – нас не искали. Ай да Хитник… После того как миновали пост в Ельце, расслабились окончательно. Нет, не так. Не расслабились, а просто перестали ждать козней со стороны блюстителей устава: им дела нет до нас, а нам – до них. Стаю такое положение вещей вполне устраивало.
Время от времени вдоль дороги выстраивались мощные дубы – чтобы понять идею переполнявшей их непреклонной силы, не обязательно было родиться Матерью-Ольхой. Слева, за мостом через вольную реку – здесь, впрочем, ещё не разгулявшуюся, кроткую, – раскинулся Задонск. Купола его церквей чудесно прорисовывались на фоне разбегающихся облаков. Изредка, вспоминая вчерашний знак, я поглядывал на телеграфные столбы, но нет – белый ворон больше не являлся.
Впереди дорога раздваивалась: налево уходило ухоженное платное шоссе, направо – старый, с наскоро залеченными выбоинами, бесплатный большак, идущий через Хлевное. Разумеется, Князь не мог пропустить подвернувшееся испытание. Поток машин ушёл налево, в гладкий асфальтовый рай. Мы устремились навстречу ухабам. Как выяснилось по малом времени, не зря.
Хлевное оказалось чудным местом. Сначала мы были удивлены дешевизной картошки, ведро которой купили за сущие копейки у торгующей на обочине бабы, а затем поражены декларацией местного патриотизма – вдоль дороги на опорах были закреплены гигантские щиты с похожим на приворотное заклятие напутствием: «Живи, работай и учись! Твоя Родина – Хлевное!» Да уж, чучелкам из миров дна и покрышки в этой земле корень не пустить – не примет почва, выдавит.
Недалеко от щитов красовался памятник реактивному самолёту истребительной авиации – что-то из породы МиГов конструкции прошлого века. Вид боевой машины напомнил нам, что на носу война.
Когда въезжали в Конь-Колодезь, всё ещё пребывали под впечатлением оставленного позади оазиса отчизнолюбия. Мать-Ольха отметила, что даже акации и тополя там, в Хлевном, преисполнены региональной гордыни, будто сефирот, налитый до краёв идеей личной исключительности, разбился именно на этом месте, так что сама земля там, как радиацией, заражена заносчивой избранностью. Дорога была пуста, поэтому мы удивились, заметив в перспективе за селом какое-то скопление железа. Подкатив ближе, с внутренним напряжением обнаружили стоящие с краю дороги четыре патрульные машины, стражей в бронежилетах с автоматами на плече и микроавтобус, завалившийся боком в кювет. Князь сбросил скорость, и мы не спеша проехали мимо.
– Приплыли, черти. – Князь сплюнул в открытое окно.
Что ж, если наши дела со следствием уладил серафим, то бомбистов-рыбоколов разыскивали и нашли. Автобус был тот самый, цвета оградки, с полустёртыми номерами, жабой на дверце и дырами от автоматных очередей по серебряному борту. Два трупа, накрытые брезентом, лежали на обочине. Тут же валялась слетевшая с головы крепыша-шофёра бейсболка. Расплата оказалась скорой. Я даже изведал в отношении парней в бронежилетах чувство, напоминающее уважение. Князь, думаю, в свою очередь, испытал небольшую досаду – определённо он был не прочь и сам наделать в осмелившихся заступить ему дорогу бомбистах дырок.
Без свидетеля
Позади, сотканный из дыма и огненных сполохов, поднимался призрак вселенской бойни. Могучий, яростный, неумолимый, как вой сметающей всё на своём пути стихии. Зверь ощущал его присутствие и чувствовал своё с ним, этим призраком, родство – так тело чувствует родство с собственной тенью, не будучи одной природы с ней. То, чему он дал жизнь, выпустив на свет из темницы человеческих сердец, как выпустила недавно его в мир холодная гора, угрожало теперь и ему самому. Не потому, что собиралось преследовать его, признав в нём жертву, а потому, что, вырвавшись на простор, оказалось ему неподвластно, а значит, сделалось сильнее его – ведь заключить обратно в цепи и тем изгнать из мира дух войны Зверь был уже не в силах. Угроза состояла в самом наличии этого духа с ним в одном пространстве.
Ночью, после того как Зверь сделал то, что сделал, тусклое сознание его озарилось. Это случилось между поваленных, гниющих стволов, в лесистом овраге, полном сырых запахов и мышиных шорохов, где он укрылся на ночлег. А ему действительно требовалось укрытие, поскольку на этот раз не только он явил собой несравненный ужс, но и ему задали трёпку. Впору было отлежаться, прижечь горячей лапой раны – люди, жившие в парящей деревне, не просто одолевали собственный страх, как тростник одолевает ветер, не просто не спешили отдать Зверю свою жизнь, но пытались вышибить дух из него самого. И желание это было несокрушимо.
Снизошедший в овраг свет был столь ярок, что поначалу Зверь ослеп, видя внутри и снаружи лишь сияющую пустоту – белую, искристую, без оттенков, как открывшийся его взору в первый день заснеженный мир. «Нивенна» – ухнул и раскатился подлобный звук. Так обратил на него свою милость Единый.
Понемногу свет пришёл в движение, и в этом движении не таилось ничего тревожного и пугающего. Теперь Зверь был уже не тот, угнетённый дух его высвобождался из пелены – он осознавал и оттого преображался. Милость Единого оказалась легка, она проделывала в нём сладостную, невесомую работу. Свет стал сгущаться в бесчисленное множество отдельных крупинок-образов, которые кружились, наливались цветом, менялись местами, мелькали красками, стремясь сложиться в единую картину, и вихрь этот был приятен. Круговерть прозреваемых смыслов то принималась оседать, то вновь всё внутри Зверя, поднятое дыханием Единого, взвихряясь, мешалось. Сколько времени минуло – он не вёл счёт: когда картина мира установилась, над оврагом блистало в зените солнце – но какого дня?
Теперь Зверь знал, но знание, которое ему открылось, оказалось странного свойства, поскольку направлено было словно бы против себя самого и сурово клеймило собственное подобие. То есть, разумея безотчётно, самим естеством устройство и назначение видимого и незримого, он понимал, что знание, полученное иначе, путём разлагающей мир на части учёности, это ложь, обольщение, суетное бремя, что оно и есть сатана, подтачивающий замысел Единого, оно – грех и погибель. Вот что высветило ему дарованное сияние: там, где знание, – там поругание и смерть. Нет того, нет и этого. В одном – непременно другое. Именно такое послание предстояло нести ему на своём хребте, на своих клыках и когтях, в своих источающих жар и стужу лапах. Странное послание. Ведь люди, любимые твари Единого, пылающие чадным пламенем и привыкшие стариться, добрые ослики и растущие, как ботва, герои, – всех их Зверь тоже теперь знал, – ожидают, что слушающий весть нечто узнаёт. Эта же весть призывала расстаться с тем, что они недавно ещё принимали как нужную, полезную и безусловную истину. Призывала расстаться решительно и без жалости: просто вручить посланнику своё сердце. Взамен ничего не давалось. Только это: знать – проклятие человека, и если он хочет возвыситься, ему следует освободиться от знания, выбросить его как хлам, мешающий свободному и лёгкому движению, основным свойством памяти сделать забвение. Забыть, с чего начал, и не ведать, что будет в конце. Где нет знания, там нет смерти, и рай – это то самое состояние, в котором тварь ещё не сознаёт, что следует стремиться к его, рая, обретению.
Зверь не томился одиночеством и не терзался за прошлое. Да, он был безжалостен и лют. Он убивал без нужды, упиваясь сладостью убийства. Ну так что? Он был таков, каков был. Ведь и человек не слишком терзается за свою юность, полную надежд и разочарований, безволия и жестокости, дружб и предательств, любовей и постыдных измен, – за юность, которая вся сплошь тщета, ошибка и неблагодарность. Напротив, человек считает юность светом, озаряющим его воспоминания, и оправданием последующей тьмы. А она сама – зародыш мрака. Но эта правда неприятна, она мешает человеку парить в облаке беспечного самообмана. Зверь не терзался. Он знал, что живуч до бессмертия, и потому нет смысла горевать о тех, кто обречён на тлен. Он не испытывал сострадания к человеку, ставшему через своё знание пособником смерти и не решившемуся до сих пор во имя рая отказаться от памяти – вместилища проклятия, мошны бремени. Огорчала Зверя неправотой лишь смерть старика, пахшего узой, – теперь он понимал: старик при жизни был в раю. Здесь и только здесь Зверь ошибся. А в остальном… Он видел себя глазами людей – таким, каким они узрели его перед своим концом. А раз так, то о каких терзаниях речь? Когда изуверствует чудовище, это в порядке вещей, – невозможно выносить, когда беззаконие творят ангелы. Но разве ангел он?
Что до одиночества, то Зверь не знал, как может быть иначе.
И ещё. В один момент, когда свет, ниспосланный Единым, делал в нём свою работу, Зверю почудилось, что кто-то наблюдает за ним, кто-то заглянул под его веки и взирает на царящую там белую пургу. Тогда он весь был поглощён иным, теперь же это запечатлевшееся чувство тревожно саднило изнутри. Невольно Зверь ударил по земле хвостом – хрустнули и посыпались сучья, взлетели в воздух клочья прошлогодней прели. Тот, кто смотрел под его веки, был враг ему. Ему и его вести. Враг забвения. Его следовало найти. Найти и насладиться его последним вздохом. Так говорило Зверю его безотчётное знание.
7
Пробуждение князя было отмечено появлением в небе большой хищной птицы, описавшей медленный круг и скрывшейся за лесом. Эту птицу я приметил ещё вчера – она жила на другом берегу Дона, красиво парила в высях, а когда садилась на прибрежные деревья, то в стае ласточек-береговушек начиналась паника. Иногда птица кричала. Выходило так, будто ржёт озорной жеребёнок. По этому ржанию её и опознал бывалый Одихмантий – птицу звали чёрный коршун.
Ну вот – только коршун без единого взмаха крыл вывел круг на голубом своде, украшенном полупрозрачными, на полнеба, мазками облаков, как из палатки вылез взъерошенный Князь. Он потянулся, сощурился на солнечный свет, и взгляд его сквозь щели век прочертил дугу, замерев на вершине монастырской горы, возвышавшейся справа, вниз по течению реки.
– Вы заметили, друзья, что за нами наблюдают?
Мы с Рыбаком – остальные братья, включая Мать-Ольху, ещё кутались в узорную пелену, сплетённую ткачом сновидений, – проследили за взглядом Князя. Вчера мы обустраивали стоянку едва ли не в сумерках и толком осмотреться не успели. Меловая гора была величественна и хороша. Обращённый к Дону обрывистый склон её понизу обрамляли лесные заросли и камыш, выше, над деревьями, торчали из поднимающегося к широкой вершине грязно-белого откоса выстроенные в ряд клыки скал. Бодрствуй в этот час Одихмантий, он сказал бы: столбы выветривания. Но Одихмантий спал, и я подумал: зубы бога. На зеленеющей молодыми травами, почти плоской макушке горы, к которой вели по ниспадавшему в нашу сторону крутому склону белые тропки, виднелись две маленькие фигуры, поднявшие к лицу руки (в руках, по-видимому, находились устройства, обостряющие взгляд) и обозревающие тот приблизительно пейзаж, в который были вписаны и мы. До горы было довольно далеко, да и мало что могли мы разглядеть – утреннее солнце слепило глаза, – но как только все мы разом посмотрели в сторону любителей затянутых ванильной дымкой видов, фигуры поспешно развернулись и пропали.
– Пошла я раз купаться, за мной следил бандит… – прокомментировал событие Рыбак, и на этот раз цитата совпала с реальным сюжетом едва ли не буквально.
Пока Князь, демонстрируя характер, молча плескался в холодных струях вольной реки (в сущности, не способной поразить воображение невских жителей), мы с Рыбаком раздули костерок и вскипятили воду в чайнике. Лагерь наш стоял на правом, низком берегу излучины, в пойме, заросшей раскидистыми вётлами и тальником, в котором, как в платяной щётке – чепухи, застряло много принесённого половодьем сушняка, так что нехватки топлива опасаться не приходилось.
Вчера, миновав по объездной Воронеж, где на обочинах с рукодельных лотков успевшие уже загореть насельники торговали разлитыми в большие пластиковые бутылки сгущёнкой, подсолнечным маслом и медовухой, мы, не теряя бдительности, пообедали в придорожной харчевне, сделали по трассе, идущей сквозь строй пирамидальных тополей и сосен, имевших здесь какой-то южный вид, ещё километров сто пятьдесят и, чуть не доезжая Павловска (там Медный Всадник срубил свой первый флот), ушли направо. Переехали Дон по мосту, открывавшему чудесную панораму с небом, водой, меловыми оврагами, лесом и зелёными холмами, после чего, попетляв среди лощин и крутых увалов, оказались в Белогорье. Село понравилось – тихое, с парком, несколькими магазинчиками (был и такой, что, торгуя гастрономией и бакалеей, соседствовал с церковью в одном, старинной краснокирпичной кладки, здании), белёным известью домиком с мемориальной плитой (два века назад тут справлял военную службу Кондратий Рылеев) и парой не то кружал, не то чайных – поваров там не держали, но можно было выпить пива с чипсами, водки с вяленым кальмаром или стакан кипятка, искупав в нём пакетик чая. Князь провёл беседу с молодой мамашей, прогуливающей под ясенями коляску, и получил сведения об окрестностях: пляж на донской излучине, святой источник, Воскресенский мужской монастырь на горе, пещерный храм в меловых недрах и лабиринт ходов с монашескими кельями, общей длиною в две с лишним версты. Монахи здешние, по слухам, были даровитыми акустиками – они строили тайные ходы с запечатанными погребальными пещерами, в которых запущенное эхо могло гулять веками, только набирая мощь от безысходности, так что вскрывшие могилу безбожники умирали от встречавшего их воя. Отсюда на запад тянулась целая гряда возвышенностей, сложенных из меловых известняков, – Одихмантий по этому поводу одарил нас каким-то богатым геологическим термином, тут же из моей головы выскочившим. Вот и теперь, помимо монастырской горы, на которой Князь засёк наблюдателей, выше по течению от нашего лагеря, за извивом Дона, виднелась ещё одна сверкающая белыми отвесными проплешинами, с небольшой рощицей на вершине, меловая глыба.
Когда в чайнике забила ключом вода, из палатки выглянул Брахман.
– Вчера перед сном мне вспоминалась твоя книга «О вреде пользоприношения». – Князь растирал гусиную кожу полотенцем. – И вот что я подумал… Ты много верных слов сказал о бесплодности, об угнетающей пустоте бытия, основанного на производстве бессмысленной пользы. Но вот о чём ты умолчал…
– О чём же? – Брахман спешил за куст, но задержался.
– Ты не сказал, что торжество доктрины пользоприношения засвидетельствовало окончательный уход из мира аристократизма с его моделью поведения, в которой идеи чести, долга, героизма и избранничества отодвигали в область маргиналий всё остальное содержание жизни. Услужить многим и гордиться этим – какая лакейская мораль! При подобном взгляде Дон Жуан и Казанова уже были самозванцами – слугами, напялившими господский камзол.
– Я бы всё-таки остерёгся переносить эту методологию на территорию Эроса, – мягко возразил Брахман. По удовлетворённому взгляду и мечтательному цвету лица можно было с уверенностью заключить, что сегодня ночью его посещал суккуб.
– А по собственности и потреблятству хорошо прошёлся. Сильно, – продолжал испытывать ресурс терпения Брахмана Князь. – Но я бы усугубил. В привязанности к собственности – погибель мира. В то время как её, собственности, не существует вовсе. Не должно существовать – кто может улучшить, тот и владеет.
Я подумал, что здесь, в нашем сообществе равных, я по праву владею только укулеле. Всё остальное может быть оспорено.
За завтраком, к которому, окончательно разбуженная земляничным ароматом форсманского чая и звуками моей бренчалки, собралась вся стая, вещий глас сообщил нам, что в пять часов утра, по истечении срока, указанного в ультиматуме, русские войска силами нескольких бригад Сибирского и Дальневосточного военных округов перешли границу Монголии и форсировали Амур. Никто не сомневался, что так именно всё и произойдёт, и тем не менее известие взволновало нас. О подробностях кампании новостей не было – военная цензура, – глас рассказывал лишь о бесплодных дебатах в Комитете безопасности Содружества наций, обусловленных тщетными попытками определиться с формулировками выносимого на голосование заявления. Понятное дело: осуждение мировым сообществом Китая означало бы поддержку Содружеством наций военных действий России – политика атлантистов не могла себе позволить такого добросовестного поступка. О Монголии, разумеется, с трибуны Содружества вспоминали сугубо в контексте популистской риторики.
Машины и палатки наши стояли в тени под деревьями, с меловой вершины их нельзя было разглядеть, а вот костёр и стол мы соорудили на свободном от тальника и камыша пятачке недалеко от воды, и это место с горы просматривалось.
Брахман сказал вечером: «Зверь в пути». И утром, после прослушки эфирных слоёв, подтвердил: «Он ищет. Ждём». Поэтому мы решили осмотреться, изучить окрестности и по возможности прояснить историю с наблюдателями. После завтрака Князь, Нестор, Мать-Ольха и я отправились к монастырской горе, монастыря на которой с нашей стороны видно не было. В лагере остались Рыбак, Брахман и Одихмантий. Последний имел вид помятый и заспанный – я решил его расшевелить.
– Одихмантий, ты никогда не начинал речей со слов «я люблю». Можно подумать, тебе незнакомо это чувство.
Мы стояли у его палатки вдвоём. Палатка была дивного изумрудно-бутылочного цвета.
– Насколько я помню, ты тоже так речей не начинал. Канцоны и сирвенты не в счёт.
– Я неточно выразился, – поправился я. – Мне не удаётся вообразить тебя говорящим подобным образом.
– Я люблю проводить вечность так, чтобы не оставалось места скуке, – обезоружил меня Одихмантий, даже спросонья мысливший чётко и с отменной реакцией.
Мне ничего не оставалось, как признать свою неправоту.
– Пустяки, – милостиво простил мне промах Одихмантий.
– Поэтому ты здесь? Поэтому отправился в путь – накрутить хвост Жёлтому Зверю? Чтобы выдавить из своей вечности скуку?
– Нет никакого Жёлтого Зверя. – Одихмантий извлёк из кармана жилета пачку сигарет и закурил.
– Как нет?
– Его нет в виде монстра из бездны мрачного хрёна. Образ чудовища – это, Гусляр, иносказание. Так издавна заведено в роду у пифий.
Такой он тип, Одихмантий, всё норовит объяснить наукой.
– А в каком виде он есть?
– В виде человеческой глупости, которой люди наказывают сами себя.
– А точнее?
Одихмантий выпустил в небо тугую, густо разрастающуюся струю дыма.
– Пожуём – увидим.
Вверху над берегом вилась вдоль реки сносно раскатанная дорога, которая вскоре нырнула в лес и, где посуху, а где через затаившиеся в зарослях лужи и грязь, вывела нас на поле, сразу за которым возвышалась меловая громада. Слева, уходя под гору, струился зеленовато-бурый, точно старая медь, Дон. Прямо перед нами, метрах в трёхстах, стеной стоял крутой, а местами и просто отвесный склон, исчерченный тем не менее чётко видными тропами, – наверху этого склона Князь и заметил утром двух топтунов. Справа на вершину вёл поросший степными травами пологий отрог, на который, вильнув, взбиралась полевая дорога. К реке и дальше, вдоль Дона, змеилась, ведя к береговому откосу горы, тропинка. На краю леса, предоставленные сами себе, паслись две словно бы выгоревшие на солнце, пепельно-белёсые бурёнки – на севере такие не водятся. Ни в лесу, ни здесь, в открытом поле, люди нам не встретились.
По отрогу, любезно, будто сходни, спущенному горой, мы поднялись на вершину, которая снизу таковой казалась, но в действительности была, что ли, не окончательной – пологий уклон вёл выше, к задранному горизонту, в который вползал справа молодой дубовый лес, явно рукотворной посадки. Подъём по отрогу местами всё же был крут, так что я сбил дыхание, а Мать-Ольха и вовсе запыхалась.
– Чёрт, чёрт, чёрт! – порывисто глотая воздух, воскликнула она наверху. – Острый взгляд, цепкая мысль, пружинистый шаг, разборчивый почерк – всё осталось в прошлом! Всё! Конец! Проект «Мать-Ольха» закрывается!
Приступ риторики. Согласись с ней кто-то в этот миг, понятное дело, от него не осталось бы даже запаха.
– Да на тебе ещё пахать… – любезно откликнулся Князь, чем Мать-Ольху вполне утешил.
Подойдя к кромке обрывистого склона, на котором утром были замечены сомнительные типы, мы осмотрелись, но ничего внушающего подозрения не обнаружили – вообще ничего, что говорило бы о том, будто здесь недавно кто-то был. Посмотрели вниз: справа, со стороны Павловска, вышвыривая из динамиков клочья музыкального скрежета, поднимался против течения катер, волокущий впереди себя прилепленную к носу платформу, на палубе которой сидели на скамьях десятка два пёстро одетых людей; прямо под нами тропа, шедшая вдоль реки, вела к источнику, питавшему вырубленный в известняке бассейн с перекинутым через него мостком, и под горой терялась в прибрежных камышах; слева вдали, на зелёном берегу Дона, струился тонкий дымок костра, и три крошечных человечка махали нам руками. Я помахал в ответ.
Мать-Ольха меж тем успела побеседовать с чабрецом или какой-то иной подножной былинкой (я не приглядывался) и выяснила, что тут и впрямь не так давно появлялись двое, точно не местные, но образ, очерченный болтливой травой, характеристик ясных не имел и не мог аттестовать пришлецов ни как людишек честных правил, ни как злодеев. Да и люди ли это были? Может, это пара пангарцев явилась здесь, вылетев случайно из своего мира в трубу? Разговору их чабрец не внимал – беспечная мурава, не в пример деревам, она и Мать-Ольху-то понимала с трудом.
После восхождения на гору кроссовки наши стали белыми, словно мы топтались в алебастре. Вернувшись вслед за Князем на дорогу – машины тут ездили так редко, что колёса даже не пробили дёрн до молочного известняка, – мы, полого поднимаясь вверх, отправились вперёд, к вершине, за которой, должно быть, и скрывался монастырь.
По поводу пангарцев, вылетевших в трубу… Время от времени из любопытства я листаю учёные бюллетени, благодаря чему имею сносное представление о принятой сегодня за объективную реальность картине мироздания. Миры дна и покрышки суть различное в одном. Сфера в сфере. Пузырь, вмещающий иные пузыри – один в другом, – ограниченные собственной, не слипающейся с соседними плёнкой. Каждый мир – отдельный, что ли, пласт единой слоистой сферы и существует лишь в пространстве именно этого пласта. Фундаментальные законы подобной слоистости исследуются теоретиками, но в практическом плане границы плёнок пока что непреодолимы. Вот так. Новая космогония. Большой взрыв, оказывается, был не взрыв, а целая череда мгновенных взрывов-импульсов, каждый из которых являлся, по существу, самостоятельным актом творения. Вереница выдуваемых друг за другом из единого центра космосов. Так речь льётся изо рта говорящего волной во все стороны. Каждый звук самостоятелен, но смысл заключён в их совокупном порядке. В конце концов, Слово – творец мира. И нашего, и иного – того, что в бездне, и того, что за золотыми облаками. В итоге Вселенная напоминает луковицу – одёжка на одёжке, один сферический лепесток на другом. И все без застёжек. Впрочем, это вроде бы про капусту. Итак, ещё раз: пузырь в пузыре, сфера в сфере, много сфер одна в другой и вкупе все – одно. Но во всякой – особинка, не позволяющая зафиксировать контакт с соседней. Как, скажем, если бы у каждой из этих заключённых друг в друга сфер была своя ось вращения – все оси пересекаются в общей точке центра, но каждая пространственно ориентирована по-своему. И сферы эти крутятся в различных направлениях – противоположных, перпендикулярных и всех возможных прочих, – да к тому же с несопоставимыми скоростями. Так, бывает, облака на разных ярусах небес, гонимые чужеродными ветрами, летят разлаженно, по несхожим курсам. То же здесь – многослойная плёнка пузыря, где каждый слой движется/живёт в собственном, не согласующемся с иными режиме. Настолько не согласующемся, что с одного на другой перескочить сложнее, чем сигануть из летящего самолёта в несущийся по тоннелю вагон подземки. В своём пласте общей сферы мы заперты надёжно, и деться нам из него некуда. Ресурс материи, энергии и времени этого пласта, согласно законам Ломоносова – Лавуазье и Перельмана – Петрика, неизменен, поэтому, уходя в смерть в одном его месте, они просыпаются к жизни в другом. Такая же история и с нами, живульками, хотя последнее – предположение. Иногда, однако, случается, что слои неисповедимо пробиваются сквозным каналом, и если ненароком улететь в эту трубу, становится возможен переход… из лайнера в подземку.
Я, конечно, не спец, поэтому – своими словами. Позитивист Одихмантий объяснил бы лучше. Тем более что, по нашим с Нестором предположениям, у него есть опыт вылета в трубу.
Солнце поднялось в зенит и не в шутку припекало. День расцвёл, наполнился красками, мельканием бабочек, травяными запахами, пробным, ещё не изнуряющим зноем – из куколки весны здесь, по существу, уже выпархивало лето. Когда мы, миновав нагорную территорию монастыря, где двое чернецов и четыре трудника сколачивали опалубку под фундамент новой трапезной («Проходят люди», – ответствовали они на вопрос Князя о том, кого могли мы видеть утром на горе), только спускались по тропе к пещерному храму, на площадке перед ним уже гомонила толпа любопытных гостей, прибывших на платформе того самого катера, который мы заметили с высокого обрыва. Паломники? Работники? Туристы? Всего тут было понемногу. Да и не все, пожалуй, с катера. На миг мне показалось, я нечто мимолётно уловил и, уловив, узнал – лицо ли, жест, фигуру ли, блеснувший взгляд… Однако толпа на тесном для такого количества людей уступе у входа в храм клубилась и перемешивалась, точно крупа в кипящем котелке, и я, не успев разгадать опознавание, так и не понял, что меня пронзило и стоит ли это того, чтобы тревожиться.
К тому моменту, как мы спустились на площадку, очередная группа пилигримов скрылась в недрах горы. Отвесная меловая стена, в которой был прорублен вход в церковь, слепила белизной, играла солнечными бликами и на ощупь оказалась приятно прохладной, бархатисто-гладкой и как будто бы влажной, словно брынза. Мать-Ольха развязала на шее косынку и покрыла голову.
Храм был небольшой, с одним приделом; мрак, гонимый живым огнём, метался под белыми сводами. Богоматерь с Младенцем; Спас; святой благоверный князь Александр Невский в парчовой шубе с белой опушкой, краплённой куньими хвостиками; лампады; горящие в подсвечниках свечи, словно собранные в горсть созвездия; ковчежцы со святыми мощами… Налево уходили чёрные дыры пещерных лазов с застывшим в них подземным холодом.
Из-за прибывших странников в Божьем доме было тесно. Мать-Ольха, женской доли печальница, по-свойски отправилась улаживать дела живых и усопших к Деве. Мы с Нестором, толкаемые под бока не слишком деликатной публикой, купили десяток свечей, шесть зажгли под образами, моля о победе, о милости к павшим, о здравии уязвлённых в бою, четыре оставили себе – фонарик, разумеется, захватил с собой лишь Князь.
Пристроившись к очередной партии легкомысленно гомонливых (будто не святая обитель, будто не война на дворе) паломников/туристов, ведомых знающей подземные пути водительницей, мы нырнули в узкий – едва разойтись двоим – лаз рукотворных пещер. На холодных стенах, освещённых трепетными свечными языками, сидели треугольные, тёмно-серые, казавшиеся здесь чёрными, мотыльки, должно быть тут и зимовавшие; ведущие вниз ступени местами стёрлись в один опасный скат; в некоторых неухоженных ходах сводчатые потолки были закоптелые, с процарапанными памятными письменами прошлых гостей; то и дело в стороны уходили чёрные норы, в которых глаза слепила тьма… В чистеньких кельях прямо на меловых стенах были вырезаны рельефные образа – белое на белом, красиво и странно.
Свечи давали свет приблизительный, неверный, до неузнаваемости искажая подвижными тенями лица соседей. Я шёл за какой-то пожилой парой, невольно привлекшей моё внимание разговором. Вернее, спутница по большей части молчала – говорил старик, и характер его речи показался мне знакомым.
– Дед мой был горщиком и жил с женой и сыном, отцом моим, не при достатке, хотя и он, и отец Урал знали, как свою избу. Потому, когда дошло отцу тринадцать лет, решил дед отдать его в контракты. Слово вроде соблазнительное: будто двое договорились про разные условия и обоим это на редкость. Но отцу, тогда мальцу ещё, скучно было идти в контракты. У него тогда такие явились мечты, что в контрактах он потеряет природу жизни и не будет видеть восходов и закатов, потому как слышал он, что это такое, и знал, что попадёт в кабалу. Ну вот. Сказал ему дед: «Пойдём» – и повёл к хозяину гранильной мастерской Ногтю. У писателя Помяловского правильно описано, как отец такого же мальца упрашивал хозяина. Я не буду повторять писателя, а приведу из жизни отца факт. Когда дед упросил Ногтя взять сына, будущего отца моего, в контракты, оба вышли на крыльцо. Подают Ногтю лошадь, рысака, в пролётку запряжённого. На козлах кучер сидит истуканом. Сел в пролётку Ноготь и говорит деду: «А ты чего ж стоишь? Садись!..» Дед пристроился в пролётке возле Ногтя и чувствует себя несмело. Отец тут же крутится. Дед смотрит на него жалостливыми глазами. А потом, видно, набрался духу и говорит Ногтю: «Не знаю, как с сынком быть». А Ноготь отвечает: «Он молодой, сам добежит». Ну, тогда дед отцу говорит: «Ничего, ты молодой. И сам добежишь. Беги, сынок!» А у самого глаза печальные. Они поехали, а отец побежал. Погода не очень благоприятствовала. Да и лошадь, как на грех, попалась хорошая, рысак. Бежит она, и отец бежит следом. Ей-то что, а отец едва жив. Так и добежали до ремесленной управы. Это такое было заведение, которое распоряжалось жизнью и трудом ремесленного люда. В этой управе дед и Ноготь подписали на отца контракт, то есть условие, по которому дед отдавал отца Ногтю в учение на четыре года. Ни дед, ни бабка теперь уже над отцом власти не имели никакой, а власть по закону имел Ноготь. Даже Ногтева кухарка могла послать его в лавочку то за лавровым листом, то за дрожжами. Так и пошло: летом помогал он бабам в саду да огороде, зимой – кучеру ухаживать за лошадями. Сколько принято было им разных неприятностей, не стоит и говорить.
– Вы простите, но зачем же такое было ему терпеть? – вопросила спутница плохо различимого в пещерной полутьме старика (однако же мне показалось, что в шевелении теней я угадываю бакенбарды), и я отметил это её «вы» – значит, знакомы они недолго, а может, и вовсе сошлись только что, как мои ноги со стёртыми ступенями. – Какой смысл в таком учении?
– Не скажите. Всё ж таки за время выучки у Ногтя отец наловчился гранить камни, начал смекать в рисовании и гравёрном деле. Но, строго разбираясь в словах, скажу, что всему этому он подучился самотёком. На четвёртый год жизни в контрактах он уже умел и камень выгранить как следует, и кое-что смастерить из камня – портрет вырезать или печатку с гербом. Так-то вот. А после, с годами, сам в мастерб вышел. Тут может опять такой вопрос возникнуть: а какой смысл? Отвечу вам, какой в том умении смысл. Если художество и ремесло у мастера в разные стороны разбежались, всё – нет уже значения, а есть либо глупая спесь – прислужница тщеславия, либо голый расчёт – пастух барыша. А коли они в одних руках сидят, стало быть, тут и смысл. Вот было дело: стал отец мастером, и как-то один военный капитан принёс ему заказ. Надо значок сделать из камня – переходящий приз для лучшего стрелка. Принял он заказ. Ходит день. Ходит два. Придумывает, из каких камней можно сделать значок покрасивей. Человек – не животное. Когда он маленький, всё тянется к блестящим разным штукам. Надо ему яркую игрушку. Подрос человек, уже штанишки ему нужно надевать и курточку. Он и просит отца с матерью про новый костюмчик. А когда вырастет совсем большой, не любит он ходить в одёжке ветхой, драной-латаной. Почему это? А потому, что человек – не зверь, не скотина и имеет стремление к красоте. Красота возвышает его, радует. И чем дальше, тем придирчивее человек становится в своих запросах к красоте. В Богемии, скажем, есть большие залежи топазов. Хорошие топазы, дымчатые. Но заграничная огранка против нашей ничего не стоит. Художество и ремесло у тамошних-то мастеров давно врозь живут. Грани у них как бы слизанные, расплываются вроде. Полотно на камне широкое, как плешь. У наших же гранильщиков полотно, то есть верхняя грань, аккурат остальным соответствует. Грань наша твёрдая, строгая, чёткая. При нашей грани в камне все его секреты и свойства яснее видны. Если камень заграничной огранки побывает в руках наших гранильщиков, он сразу другим станет – чище, игристее. Жизнь в нём пробудится, которую природа вложила. В былое время, при царском положении, часто так бывало: поедет наш купец за границу, по дешёвке купит там мешок богемских топазов или других камней, уже огранённых, и привозит их сюда. И отдаёт перегранить нашим гранильщикам. Посидит над этими камнями наш мастер, огранит их по своему умению, и получит хозяин мешок совсем других камней. Душа их ярким светом полыхнёт. Та самая душа, которая запеклась в камне, когда он в земле рождался. Как живой, загорится камень. И цена ему уже совсем другая. Почему это? Был он самоцветом – и остался самоцветом. А цена другая. Да потому что наши гранильщики умели дать камню красоту. А человек к ней пристрастен. Когда отец задумывал значок, который заказал ему военный капитан, он решил сделать его так, чтобы все уменья превзойти. Здесь ведь дело художественное – надо камни особо расположить, чтобы глаз, глядя на них, радовался. Сделал он значок шести тонов: из стальной калканской яшмы, из яшмы сургучной, из кремового типографского камня и из голубого мрамора. А в копьё золочёное звёздочку рубиновую вставил. Смотрит он на готовый значок и наслаждение душевное чувствует. Пришёл заказчик. Вручает отец ему работу. Посмотрел капитан на дело рук его и говорит: «Теперь наши стрелки никому этот значок не отдадут. Из-за этого дела они теперь ещё лучше стрелять будут». Понравился ему значок. А то, что он сказал, отец и загодя знал: как посмотрит стрелок на такую чудесную вещь, так сразу загорится этот значок завоевать. Прицел у стрелка вернее станет. Значок-то вышел лучше всякой агитации. Теперь дети тех стрелков, поди, генералы, в Маньчжурии бригады в бой ведут… И вот вы после этого рассудите сами: если камень, который мой отец художественно сделал, может агитировать за укрепление обороны нашей родины, даром ли он пробежался тогда от дома Ногтя до ремесленной управы?
– Я поняла! – воскликнула спутница и втянула голову в плечи, испугавшись собственного голоса, ухнувшего и загудевшего под сводом пещерного хода, как гайка в котле. Потом гулко зашептала: – Отца вашего в контрактах обучали через запрет. Сейчас такие школы тоже есть. Там возбраняют детям читать литературу. Совсем. Ну, то есть читать разрешается только в форме поощрения. Совершил славное дело, тогда, пожалуйста, можно прочесть пятнадцать страниц Лермонтова. А без этого, без заслуги – ни-ни, по рукам бьют и книги отбирают. Из этих школ, говорят, выпускники, задрав штаны, прямиком бегут в филологи…
Вот диковина – серафим снова не отвёл мне глаза! Я оглянулся, чтобы приобщить к событию Нестора, но позади меня темнел уходящий косо вверх коридор, и лишь метрах в пятнадцати, на перекрестье с другим ходом, маячил, играя тенями и затухая, жёлтый отсвет удаляющейся по боковому лазу свечи. Ни Нестора, ни Князя, ни Матери-Ольхи. Только тьма и подземный холод, который наконец пробрал меня до селезёнки. Однако дух мой не дрогнул, он был силён силой стаи: тёмна ноченька белу свету покорлива… Я обернулся к серафиму – впереди никого не было, лишь густо чернел в глубине тяжёлый нижний мрак да трепетали неверные отсветы из двух боковых проходов. И уже не разделимые на слова, свернувшиеся в шары, с шорохом катились прочь затихающие голоса. Недолго было растеряться: куда идти – вперёд? назад? Признаться, я опешил. Как это произошло? Ну да, тут лабиринт, но мы же были рядом, вместе. Чёрт! Ладонью прикрывая колышущийся язычок свечи, я поспешил назад, повторяя про себя – хоть мысли путались – завет Князя из «Книги власти»: «Вожак несёт неугасимое пламя подвига – путь его не прерывается ни усталостью, ни разочарованием. У вожака нет страха, и слова „боюсь“ нет в его словаре. Своим примером он куёт волю стаи».
Растеряться тут было просто, потеряться – вряд ли. Сегодняшний день в распорядке обители, по всей видимости, считался гостевым, поэтому пусть я и не нашёл товарищей, но через несколько минут погони за шелестом голосов и скачущими отблесками света пристроился к какой-то сборной группе паломников и любопытствующих визитёров, ведомых монашеского вида провожатым. Вергилий этот предусмотрительно укрылся от подземной стыни матросским бушлатом, чёрное сукно которого местами поседело от холодных прикосновений меловых стен. Паломников от досужих тоже легко можно было отличить в здешнем неверном свете по экипировке – первые, зная, куда идут, надели свитера и кофты, последние, подобно мне, явились в пещеры легкомысленно – едва не в майках.
По пути, пока я с заветом Князя на устах плутал в одиночестве, мне несколько раз встречались уводящие то вбок, то вбок и вниз, то вверх и вбок коридоры. Их укутывала махровая непроглядная тьма, и вид они имели давно не хоженный. Проходя мимо этих дыр, я чувствовал себя полумёртвым – так зимой, бывает, ступая по узкой тропе между сугробов вдоль дома, на карнизе крыши которого наросли огромные сосульки, уже ощущаешь, что одна из них торчит из твоего темени. Казалось, в этих лазах можно исчезнуть навсегда – они немо взывали погрузиться в их мрак, манили, как всё запретное и опасное, но я сдержался и, не уклоняясь, вышел к людям.
Пока группа возле одной из келий внимала рассказу гида о её былом обитателе, замуровавшем себя здесь заживо и так, принимая пищу от братии через небольшое оконце, прожившем в келье, как в могиле, несколько праведных лет до самой своей кончины, я заинтересовался огоньком в ближайшем боковом коридоре, помаргивавшим из входа в какую-то клетушку. Там не было толпы, стало быть, кто-то пришёл сюда сам либо уединился от стайки норных туристов для… чёрт знает для чего. Стараясь ступать неслышно, я прокрался по этому коридору мимо очередного, залитого чёрным холодом ответвления к мерцающему проёму в монолите стены.
– …бабу, лысого или бороду можешь, если руки чешутся. Но остальных чтоб ни-ни. И так чуть дело не сгубили. – Голос, звучавший приглушённо и вместе с тем густо, явно искажённый сводами подземелья, показался мне неопределённо знакомым. – Это живец же, чудила. Жерлицу на щуку ставил?
– По молодости было дело. – Второй голос, вытекавший из потаённой кельи, был сух и неприятен, как запах горящей урны.
– Ну так эти – плотвица на тройнике. Щука придёт, живца хвать и на крючок сядет. А из плотвицы только кишочки брызнут. Твоё дело – смотреть, чтобы живец хвостом бил. На дохлого кого возьмём?
– Не пойму я. Корысти чёрной в деле вашем вроде нет, а и жалости в вас, сострадания или милости какой тоже не видать. Точно завод человечий у вас кончился: всё, дальше некуда – гиря ду полу дошла. Думал про себя, что я уж на краю, одной ногой в бездне, а вы вона… Мне до вас ещё на семи трамваях ехать.
– Не по твоему уму задача. Делай, что велят, а о прочем голову не ломай. – Первый голос помолчал, потом зазвучал вновь: – Корысть, говоришь? Подрубить столько деньжат, чтобы купить себе недолгую и ненадёжную благоустроенность? Но аскет, не имеющий страха перед миром, будет свободнее и выше тебя, сторожащего своё добро. Милосердие? Облегчение людских страданий? Но костлявая справляется с этим делом ловчее. И не без твоей помощи. Не так ли? К тому же боль и страдание ничего не оправдывают. И ничуть не способствуют тяге оставить темницу тела и устремиться в светлицу духа – ровно наоборот. Что там ещё в человечьем заводе? Нестяжание, добровольное ограничение? Но счастье – это состояние, в котором не испытывается никакая нужда. Сознание же ограниченности, пусть и добровольной, будет точить тебя, заставляя думать о собственной неполноценности и сирости, а эта дума – главная язва, глодающая счастье человека. Такому вот планктону – алчущему, страдающему, сирому – тварь и явилась проповедать смерть и войну до полного одичания.
– И впрямь мне речи ваши не по уму, – сознался сухой и неприятный голос. – А только лучше было б понимать. Чтоб по резьбе дело шло, а не поперёк. Иначе вроде бы не по-артельному. Иначе резьбу-то и сорвать недолго. Лукавы больно вы, точно чёрт из пекла…
– Ну что ж, мой ад всегда к твоим услугам. Однако обязанности будем разделять. Как говорил один чудила: наше дело – сеять, бабье дело – прясть.
И тут в студёном подземелье меня обдало жаром – я наконец узнал голос, что-то поначалу смутно мне напомнивший. От накатившей обжигающей волны меня качнуло, и под ногой моей предательски хрустнула каменная крошка. И в тот же миг мой рот зажала чья-то рука, огонёк свечи задавили чьи-то пальцы, и кто-то, крепко обхватив, повлёк меня в бархатный мрак бокового коридора. «Тсс… – змеёю прошипел в ухо Князь. – Тихо…» И мы растворились во тьме. Нас не стало.
Поднимись во всю свою боль, распахни объятья во всю любовь, закружи, загуляй во всю страсть, засей мир своей радостью, напои слезами, и так войдёшь в бессмертие. А там, войдя, смотри уже – куда дальше… Это сияние исходило от Князя, я видел его не взглядом, но внутри себя, оно было жемчужного цвета, и я ощущал его всем существом, став вдруг чрезвычайно чувствительным к эфирным эманациям воли. Должно быть, таково было последствие потрясения, пережитого в ту секунду, когда Князь, неслышно подкравшись сзади в каменной норе, сгрёб меня железной хваткой и уволок в окончательный мрак. Должно быть, так естество моё ответило на мнимый предсмертный миг, явив подавленные разумом возможности.
Одновременно я ловил и другие излучения, два ясно, остальные – фоном, дальним бликом, белым шумом: одно – холодное, иссиня-чёрное, скользкое, как угорь, другое – желеобразное, глухое, мерцающее вкраплёнными в дымчатый студень стальными блёстками. Первое как бы говорило: культура, самобытность, долг – попсня! Вперёд, за жирной новизной – из духа в материю, из бездны на отмель, от традиции к пошлости… Второе изъяснялось иначе: всё дрянь – что было и что будет. Нам ли не знать – ведь мы прожили навылет времена, когда даже светлое будущее становилось прошлым… Оба они, оскорбляя неправдой землю, удалялись и затихали. А через мгновение пропали все, включая и жемчужное сияние моего брата. Дар тонкого чувствования иссяк.
Вероятно, то, что я испытал, Брахман и называл в своей практике состоянием приёма. Но он, в отличие от нас, покорных притяжению земли, умел входить в него по своему желанию, снимая защиту, чтобы экран не отражал волну… Надо заметить, это была очень уязвимая позитура – в ту короткую минуту, пока я ощущал всё то, о чём сказал, я был беспомощен. Чудовищно беспомощен. Во всём и окончательно. Беспомощнее может чувствовать себя, пожалуй, лишь дама с непросохшим маникюром.
Без свидетеля
Этот лес был сродни врождённой мощи Зверя. Он словно отвечал его природе – если где-то Зверю и пристало обрести логово, то только здесь, среди вековых дубов, стройных, как сосны, и высоких, как самые высокие ели, среди замшелых узловатых корней, змеясь выползавших из склонов оврагов, в густых зарослях орешника, на земле, затянутой ясменником и лапчатой снытью. В высоких кронах тут играло солнце, подвижными пятнами, как сквозь живое решето, достигая лесной подстилки и озаряя на прогалинах махровый крапивный рай. Лес стоял здесь всегда, он помнил себя тысячи лет – помнил так долго, что сама память его состарилась и поросла бородой седого лишайника. Дуб был господином здешних мест, и в услужении у него пребывало всё остальное зелёное племя, хотя клён, ясень и осина то и дело пытались встать по соседству с дубом вровень. Тщетно – господин был милостив, но и не думал уступать престол.
Вокруг леса по холмам и лощинам стелилась степь. Земля была здесь обжита человеком, усмирена, обустроена по своему удобству, и только дикая пуща, разбитая многовёрстными балками на три массива, стояла неколебимо в своей первородной дикости, ощетинясь на весь переменчивый мир, как матёрый ёж на свору цуциков. Не будь лес заповедным, добрался бы и до него топор. Да, собственно, уже визжала в селе на краю северного массива лесопильня, изводя помалу дубы на паркет, и ещё две заготконторы пощипывали тут и там чащобу под видом санитарной рубки, расчистки бурелома и обустройства просек.
Лесопильню Зверь истребил первой. Не потому, что скрежетала, а в назидание: помни своё место, излюбленная тварь, – оно в лоне сущего, а не в отдельных хоромах новой природы, построенных тобой поверх сметённого создания Единого, дарованного разом всем. Людей убил, но без услады – Зверь стал другим, он перерос радость убийства, как перерастают детство. Ведь ребёнок – самое жестокое существо, его изуверство ужасно, потому что дети не знают границ. Они совершают мерзость по неведению, лишь затем, чтобы потом, дай бог, раскаяться, понять, как были слепы. И, прозрев, не повторить. Зверь прозрел и потому убил рабочих у звенящих пил и складских трудяг без лютости – люди, бывшие на лесопильне, жили ложным знанием и страшились смертного часа. К тому же Зверь сознавал теперь, что если кто-то из людей спасётся, ускользнёт, то придут по его указке другие, неподкупные и строгие, кто одолевает страх и готов истребить его самого, даже не задумываясь, по силам ли им это. Зверь сам не знал страха, кроме страха перед Единым, явившим ему однажды своё лицо, но без нужды не спешил связываться с теми, кто его не знал тоже. Так человек не спешит садиться на муравейник и гладить вздыбившего шерсть кота, хотя вполне способен задавить его, сломать влажно хрустящий хребет.
Он, Зверь, служил Единому, и если Тот призвал его такого, значит он нужен Ему таким.
Зверь чувствовал, что направление его пути – не случайный выбор. Нечто притягивало его, безотчётно манило, словно кто-то его посадил на незримый поводок и тянул – так мягко, будто и не тянул вовсе, будто подсказывал: если всё равно куда, то отчего бы не этим путём? И Зверь пробирался, следуя подсказке, оставляя позади пугающий, пахнущий кровью след. Подобным образом, наверно, через незримый нежный поводок, в сознание и приходят самые заветные, самые гибельные желания. Желанием Зверя была встреча с тем, кто заглянул ему под веки в тот миг, когда слепящим светом с ним разговаривал Единый. Он догадывался, что заглянувший – не один. Дарованным видением, способным прозревать незримое, Зверь видел то, что ускользало от людей. Их соблазнённый разум, ведомый совокупной волей к властвованию над творением, нуждался в порке, а слитная их воля – в расщеплении. Лишь так, в одиночестве и страхе, подавленные величием и непостижимостью мироздания, они способны были внять вести, которую он нёс, и лечь покорной нитью в общий узор материи, из которой мироздание ткалось. Дурная нить в станке творения, гнилая нить распустит весь ковёр. Есть соблазнённые, идущие на бунт, они – больные и сама болезнь. Есть вразумляющие, они – врачеватель и лекарство, наставник и кнут. Есть утешители, они указывают путь, осенённый надеждой, и проповедуют любовь, которая делает всех равными без оглядки на положение, ведь Единый смотрит лишь в сердце, а сердца разнятся только наличием или отсутствием любви. И наконец, есть усмиряющие, они сметают испорченный гнилью участок, после чего Единый плетёт узор заново. Зверь был из тех, кто вразумлял. Утешение любовью не изменило человека, быть может, изменят огонь, падение в ничтожество и ужас. Тот, кто заглянул под веки Зверю, знал и видел то же, что и он. Но если Зверь могучим клином входил в колоду совокупной воли человеков, желая развалить её в щепу, на треск, до волокна, то заглянувший и подобные ему, стоящие с ним вместе, стальным обручем пытались колоду охватить и удержать хотя бы то, что смогут удержать. Им ведомо – разбить затянутую обручем колоду нельзя. Зверь знал – им не по силам обруч затянуть. Да, не по силам, но самим своим существованием они несли идею нерушимого кольца, связующего и сохраняющего то, что обрекалось на разнос. Им не удастся Зверю помешать, потуги их – тщета. Однако азарт этого осознанного противостояния – притом что видят он и они ткань творения похожим видением – распалял Зверя.
Колода трещала: там, где недавно он точил свои когти, шёл бой, но не за то, чтобы заткнуть лживую пасть дьявола и вернуться с лукавого пути на истый путь, нет, бой не имел смысла, он нёс одно изнеможение – в слепоте люди убивали людей за право господствовать не истине и долгу, но гербу и флагу. Господствовать над тем, что даровано великой творящей волей всем и над чем безраздельно господствует лишь Единый. Следом под клином затрещат, щепясь, уже державы, народы, племена, колена, касты, кланы… И так до волокна, до ужасающего одиночества. Тогда и внемлет владыка земли – потерянный, уставший, сломленный, утративший всё, что имел, вернувшийся в животное состояние на гноище и пепелище своего величия – посланию, которое несёт ему он, Зверь. Посланию простому и ясному, как свет светила и тень под тем, кто застит свет. Путь знания о мире, полученного не откровением, а через убийство, вскрытие, анатомирование мира, – путь отложенной смерти. Так мироздание становится прозекторской. А то, что отстроится по подобию, из мёртвого, мёртвым останется и таким пребудет. Как можно благоденствовать в покойницкой? Как можно строить дом среди погубленных, а после на свой лад воскрешённых трупов созданий Божьих? Нельзя. Но себя излюбленные твари убеждают, что благоденствуют. И, не ведая иного, верят, что иного не дано. А между тем тьмы утешителей им открывали путь любви, дающий веру в жизнь светлую, надзвёздную, принимающую их в объятия за смертью. И эта вера позволяла презирать земную жизнь настолько, что ступившему на путь любви уже ни к чему было бояться, лебезить пред сильными, лгать, предавать… Зачем? Земное время отпущено, чтобы успеть на славу подготовиться к жизни истинной – во лжи петляя, не успеешь. Но этим путём, дарующим подлинное бесстрашие, идут немногие. Из виденных, пожалуй, только тот старик, что пахнул воском и узой, – он не боялся, ибо нёс в своём сердце спокойную, неколебимую веру в спасение, в надёжный покров вышнего блага. Такие, как он, лишь и достойны милости. Зверь погубил старика в неведении, ещё ничего не зная о Едином и своём посланничестве. Теперь бы он поступил иначе.
Зверь заревел, так что в округе смолкло всё живое, поднялся на задние лапы, вонзил когти в ствол огромного дуба, помнившего бунчуки Мамая, и мощно располосовал кору до комля шестью глубокими бороздами, пропоров бледный, влажный луб и проскоблив крепкую древесину. В трёх бороздах заледенели соки, другие три дымились.
Сюда вернётся он. И встретит затягивающих обруч тут.
8
Всё объяснилось следующим образом. Оказывается, Князь охотничьим чутьём распознал паршивцев и, желая выведать, что это за гуси и каковы их намерения, осторожно шёл за ними по лабиринту, пока те, отбившись от группы паломников, не проскользнули в келейку. Тогда Князь спрятался во тьме бокового лаза, а тут я… чуть не выдал присутствие стаи, чуть не открылся перед врагом (что это был враг, сомневаться не приходилось), замышлявшим недоброе. Не случись он, Князь, рядом – нос к носу столкнулся бы с канальями!
Те, как и мы, бдительным оком изучали окрестности, словно натуру для съёмок. Гора, лес на противоположном берегу, вид Дона, подземный монастырь им нравились – хороший антураж. Прикидывали цинично издержки. За ценой не стояли: что потребуется – то подтянем, что порушим – то возместим, кто сгибнет – тех спишем. Любой шахер-махер, мнили, нынче пройдёт – не Жёлтый Зверь покроет, так разводящая пары война.
Всё это Князь поведал мне уже наверху, вернее – внизу горы, когда мы спустились от пещерного храма по крутой тропинке, в особо угрожающих местах огороженной перилами, к Дону, где без всякого причала, прямо к берегу пришвартовался туристический катер из Павловска, и пробирались вдоль реки через укрывающие нас от посторонних глаз заросли в направлении лагеря. Я восхищался Князем – его решимостью и точностью действий. Как вовремя он возник! Как стремительно взял на себя ответственность за меня, оступившегося и растерявшегося! Как соответствовал он образу, который сам же в слове нам явил:
– Если строитель обязан знать, какой груз могут вынести столбы дома, то вожак должен ведать, что по силам человеку.
От несоизмеримости происходят разрушения – ложь, предательство, кощунство.
– Вожак следит, чтобы песня стаи была крылата. Если в стенах дома духу тягостно – постройка неверна.
Зовите каменщиков, перекладывайте стены, пока песня не зазвучит свободно.
Неспроста «Дворцом песен» называи древние вавилоняне светлое царство Ахурамазды. В нашей стае моя песня звучала свободно, как сирвента великого рыцаря и трубадура Бертрана де Борна «Guerra me plai» («Война – моя радость») свободно звучала в Лангедоке, Провансе и Аквитании. Того самого Бертрана де Борна, виконта замка Отфор, который на закате дней затворился в монастыре, но и там не обрёл покоя – он обратился в глыбу льда на леднике Сьерра-Маладетта, когда узнал, что на его любимую Романию, прибежище чистых, наложено проклятие и она ввергнута в ад.
А между тем сегодня, как сказал Брахман, племена, народы, государства – вся земля людей подлежит проклятию. Вся целиком. И неумолимое проклятие вершится. Мир человека взорван, и ад с медленным треском уже разверзается под нашими ногами.
Созвонились с Нестором и Матерью-Ольхой (в подземелье связи не было) – они, оказывается, давно выбрались из пещер, так как Мать-Ольха тяготилась замкнутым пространством, и сейчас возвращались в лагерь верхом, через монастырь, как пришли. Глядя на то, как я говорю по болталке с Нестором, Князь закатил глаза, будто на него внезапно снизошло наитие. А я вдруг вспомнил речи в келье: «…бабу, лысого или бороду можешь, если руки чешутся».
– Осторожны будьте, – не вдаваясь в детали, предупредил я летописца, – супостаты рядом.
Здравомыслие, смущённое подземными событиями, понемногу возвращалось ко мне. Зачем там, в пещерах, возле кельи, мы таились? Чего опасались? По существу ведь выходило – двое на двое, плюс мы имели преимущество внезапности… Сейчас эти вопросы казались мне уместными, хотя там, в чёрных норах, даже не мелькнули в голове. Конечно, канальи могли быть при оружии… Однако и у нас ножи. Это нормально. Таково наше естественное право… Другое дело, мордобой и поножовщина проблемы не решили бы. Убить? Не скажу за Князя, но разве я готов к такому обороту? Понятно, если б смерть за смерть, но в стае, слава богу, нет потерь. И что бы мы сказали им, что предъявили? Злоумышления их против нас лишь нам и очевидны. Нет, правильно, что мы не обнаружили себя. Куда важнее вызнать их намерения и планы.
Признаться, мне не давал покоя подслушанный обрывок фразы – той, самой первой, про «бабу, лысого или бороду». Что имелось в виду? То, о чём я думаю и чего столь счбстливо избегли мы в харчевне «У мамусика»? Похоже – что ж ещё?.. Но если так, то был ли кто-то в упомянутом ряду прежде того – до «бабы»? Ведь зачин этого пугающего допущения остался за пределами моего слуха. А вдруг перечень открывал какой-нибудь, к примеру, струнощип? Оказаться в списке на дозволенную ликвидацию мне отчего-то не хотелось. Во-первых, обидно. А во-вторых, сама мысль о подобной возможности вызывала во мне лёгкое отупляющее уныние, и неприятная дрожь на острых ножках пробегала под кожей головы.
– Они идут за нами по сигналу, – прервал мои раздумья Князь.
– Что? – не понял я.
– Наши болталки выдают нас. Все или чья-то конкретно. По сигналу нас пасут.
– До чего же длиннорукая контора!
Сначала я произнёс это, и лишь потом мой разум озарила догадка. Ну конечно! Ухватки, информированность, возможности, дизайн под департамент, подписка о неразглашении… «Вечный зов» со всем его командорством и в самом деле контора. Та самая, которой заправляют духи – хранители покоя, по большей части незримые. Вот какие это гуси! Да… Ну, не головная, разумеется, контора, а особое её отделение, такая служба под прикрытием. Плюс промысел, само собой. Стая эта, слышал я, алчная – много чего к рукам прибрала. В качестве запасных посадочных площадок. Производство, строительство, коммуникация. Сетями сотовой связи владеет – и палец на пульсе, и тёплые местечки к отставкам готовы… Хотя гусей в отставке не бывает. Гуси бывают в соусе с мандаринами. «Чур меня!» – машинально произнёс я петушиное слово.
Князь, полагаю, просчитал расклад несколько раньше.
Итак, здесь был Льнява. И с ним какой-то башибузук – бригадир ликвидаторов. И тот и другой, само собой, с подручными. Из разговора между ними выходило, что мы для Льнявы – наживка. Вероятно, конторские консультанты подсказали ему, что у Брахмана с Жёлтым Зверем, возможно, есть своего рода связь, натянутая между их тонкими телами паутинка. То есть экспедиция «Вечного зова» в этом случае – просто осторожное преследование в ожидании, когда мы смотаем эту звенящую паутинку, приведём их к Зверю или выманим его на себя, что одно и то же. Уж больно просто. Хотя с точки зрения эффективности и экономии усилий – абсолютно верно. И когда в голову Льнявы пришла эта мысль? После того, как нас не удалось пустить в распыл? Или он с самого начала планировал подобный трюк, и приглашение меня к участию в экспедиции, последующий уход в отказ и гомерический гнев – одно комедиантство? Тогда выходит, что в харчевне «У мамусика» нас угробить вовсе не хотели. Хотели просто-напросто пугнуть, чтобы живец задорней бил хвостом. В конце концов, бомба рванула только тогда, когда мы уже были в безопасности, и неизвестно, кто в действие её привёл. Быть может, кто-то прятался неподалёку и кнопку красную нажал уже тогда, когда увидел, что мы из-под косы безносой ускользнули… Нет, тут всё бессмыслица, всё вздор – сплошная неувязка. Нас могли покалечить обломки, нас могли задержать до выяснения, нас… Да мало ли что. Скорее, мы вправду были на краю могилы. Нас попытались ухайдакать и списать. Не вышло. Доложили Льняве – тут он и решил осечку обернуть на пользу дела.
Когда мы с Князем добрались до стойбища, то нашли всех наших братьев невредимыми (Нестор с Матерью-Ольхой без приключений вернулись в лагерь раньше нас), пребывающими в бодром настроении и полной безмятежности. Рыбак балагурил возле костра, поигрывая штык-ножом, который не только в походных обстоятельствах, но и в партикулярном городском быту неизменно носил при себе на поясе, – в казане над костром, шипя в пузырящемся масле и покрываясь золотисто-рудой корочкой, жарилась добытая им из Дона плотва. Одихмантий, вооружившись молодыми листьями лопуха, с помощью которых придерживал горячую крышку, сливал из котелка с варёной картошкой испускающий пары кипяток. Мать-Ольха складным ножом с узким лезвием и ручкой из рога (изящная наваха) резала на доске овощи и, прислушиваясь с недоверием к солдатским байкам кашевара, со сдержанной иронией играла уголками рта. Нестор, воодушевлённый налитым сияющим жаром светилом, только что искупался и теперь, беззащитно бледнокожий, отжимал на берегу свою знатную бороду – вода текла на землю, и в её потоках тонули хлопотливые муравьи. Брахман сидел в тени широкой ивы и то ли читал, то ли творил свой притяжной заговор с помощью толстой книги – подобных ей он захватил с собой две или три (я полистал одну: есть книги – как сладкая газировка, они не утоляют жажду, и после чтения чувствуешь себя липким, – книги Брахмана были не из тех – при чтении их мысли сплетались в нагайку). Словом, все в предвкушении обеда находились при делах и в то же время проявляли непростительную беззаботность.
Это было неправильно. То есть сама по себе картина выглядела мило и мирно, но сейчас, с учётом новых сведений, осложнявших и без того непростую обстановку, подобное поведение стаи казалось чрезмерно легкомысленным. Мне виделся в этой буколике какой-то разящий диссонанс – роковая беспечность перед лицом беды. Беспечность совсем иного рода, нежели та, к какой призывал Брахман, проповедуя нам путь, по которому, «решившись на честный взгляд», следует ступать «как дети». Впрочем, мы ведь ещё не огласили новости. «Шёлк не рвётся, булат не гнётся, красное золото не ржавеет», – сотворил я шёпотом укрепляющий заговор.
Стая выслушала нас с Князем внимательно. Даже Рыбак, пытавшийся шутить вначале, прикрутил фитиль пропитанного солёным словцом остроумия.
– Какие они неприятные, – только и сказал он, когда мы с Князем наконец суть дела изложили. – Весь аппетит пропал.
– Черти настоящие, – согласился Одихмантий.
Брахман добавил:
– Что ж, пункт отправления у нас с «Вечным зовом» один, а вот места назначения – разные.
– Люди всегда разделены, и одни других не жалко, – сделала из нашего рассказа неожиданный вывод Мать-Ольха. – Виновата какая-то изначальная порча. Если людей может что-то разделить, будьте уверены – они обязательно разделятся.
– Так что же делать? – опечалился мокрый Нестор.
– Пустить их по другому следу, – сказал Князь. – А самим стать невидимыми.
Честно признаться, я сомневался, что духи-хранители покоя позволят обвести себя вокруг пальца, но сомнения свои, чтобы не портить остальным обедню, решил не высказывать.
– Зверь близко, – предупредил Брахман. – Уезжать отсюда нам, пожалуй что, не стоит.
– А мы и не уедем, – с таинственным воодушевлением потёр ладони Князь.
И мы немедля приступили к осуществлению его плана. Сперва, конечно, закусив плотвой с картошкой. Неумолкающий Рыбак, сожалевший, как оказалось, минуту назад о пропаже аппетита лишь для красного словца, скрасил наше застолье размышлениями об универсальности некоторых правил бытия, сформулированных немецким романтиком Гёте. А именно – относительно зла, невольно, в качестве побочного продукта, всякий раз творящего благо, и о законности обретения гордого существования и высоких состояний духа лишь через самоотверженное усилие. По мнению Рыбака, второе наблюдение сумрачного гения как принцип имело широчайшее распространение и довлело, по существу, не только над всякой вещью, но и над содержанием всякого события. Как чудны, как волшебны и нежны были застолья в былинную пору нехватки товарной ерунды и сухости законов! Надо было сдать бутылки, в буквальном смысле обегать полгорода, беззаветно биться в очередях, мёрзнуть на «пьяных углах», чтобы добыть несколько пузырей живой воды. Приходилось даже налаживать собственные аппараты для дистилляции и, творя очищающие заклинания, контролировать процесс. Но каков был последующий праздник! Сплошной фейерверк духовности, глубоких мыслей и тонких чувств. А какие наутро являлись состояния ума и души! Незамутнённые, полные пронзительных откровений, дивных прозрений и нездешнего покоя – мир становился хрустальным, проницаемым и открывал свои самые заветные тайны. А нынче? Полная девальвация. Рассветы исполнены тоски и стыда. Поставлена под сомнение сама идея благого возлияния. Теперь, когда живая вода доступна каждому и в любое время, былой дух этого славного чина, этого героического ритуала ушёл безвозвратно, и на его месте поселились уныние и скука… («Но-но, – пальцем погрозила Мать-Ольха. – Меня в эти помои не сливать».) Воистину, заверил нас Рыбак, лишь тот достоин фляги и веселья, кто каждый день… Ну, дальше понятно.
– Верно, – согласился Нестор. – Добытая в борьбе еда тоже имеет иное качество.
Тут даже Мать-Ольха не стала возражать.
Что сказать о донской плотве? Она превосходит самый звонкий акафист. Главное – вовремя снять с языка мелкие кости.
А о серафиме я ничего стае говорить не стал. Что хотел поведать Хитник своей назидательной историей? Это надо было осознать. Да и его ли это были бакенбарды?
Не прошло и получаса, как мы, вымыв посуду, разместив скарб по багажникам и прибрав место стоянки, выехали в Белогорье, которое проскочили насквозь без остановки, словно ласточка дырявый сарай, направив резвые колёса прямиком на трассу. Князь излучал уверенность и холодный азарт, он был спокоен и раскован на дороге, потому что здесь он сам был опасность. И мы невольно заряжались его неодолимой выдержкой, отвечая чем могли – молчаливой признательностью в форме мерцающих благодарностью взглядов.
Вскоре мы уже подъезжали к Павловску.
У хитроумного перекрёстка с элементами кругового движения, где нам следовало свернуть с трассы в город, на обочине скопилось много бортовых грузовиков и фур – там располагались какие-то едальни и торговые палатки, в которых дальнобойщики справляли свои дорожные нужды. Скопление это Князь одобрил. Тоже встав на обочину, он забрал у нас все наши болталки, прибавил свою, сложил в полиэтиленовый пакет и завязал узлом. Потом вышел к подкатившей машине Рыбака, собрал болталки там и упаковал их во второй пакет. После этого Князь отправился вдоль ряда пыльных фур к торговым палаткам, возле которых бурлила жизнь, выплёскивая в пространство непривычные голосовые модуляции с россыпями фрикативных согласных, и вскоре пропал из моего поля зрения.
«На юге, – подумал я, – голос становится мягче, как серебро в горниле, и из него можно отливать звонкие песни. А на севере песни куют под молотом, и звенят они хрупким ледяным звоном».
Вернулся Князь минут через пять с видом вполне удовлетворённым.
– Подбросил в контейнеровозы с ростовскими номерами, – поделился он содеянным. – Вроде парой идут.
– Что-что? – насторожил правое ухо Нестор.
– Вот бес! – взвился Рыбак. – Я ж номер деточки не помню!
– Очень хорошо, – сказал вожак. – С новых трубок – никаких звонков домашним.
Князь сел за руль, и наш маленький караван тронулся с места, уходя с перекрёстка направо, в Павловск, встречавший гостей большим рекламным плакатом передвижной фотовыставки зеленцов «Улыбки тех, кого вы едите». На плакате красовалась лежащая на боку жирная свинья, глаза которой были закрыты, а рыло выражало неземное блаженство; у сосков её пристроились четверо поросят, толстолапый щенок неопределённой породы и тигрёнок в разлинованной пушистой шкурке. Сомнений не было: все они уже пребывали в полях блаженных, где агнцы с волчарами танцуют краковяк. Рыбак ехал следом за машиной Князя – мы были разделены пространством и даже не имели возможности созвониться, но, несмотря на это обстоятельство, его грязная брань, как бьющееся стекло, зло дзинькала у меня в ушах.
Городок оказался живой, хлопотливый, разновысотный (патриархальные домишки соседствовали с архитектурой семиэтажного калибра), но какой-то невидный, без лица, словно неухоженная яблоня – когда-то плодила осеннюю полосатку, а теперь через год на третий уродит кислый дичок. У рынка поставили машины в тень обрамлявших улицу тополей и отправились вершить задуманное. Впрочем, не все – Рыбака, по-прежнему переживавшего утрату связи с деточкой, усиленную близким присутствием злокозненных зеленцов, оставили на заднем сиденье в рыдване Князя – стёкла там были тонированы, и Рыбак с ружьём в руках мог незримо нести сторожевую службу. Ни на что другое он сейчас просто не был способен.
На улице разделились: Нестор, Мать-Ольха и Одихмантий пошли на торжище за продуктами, а мы с Князем и Брахманом отправились к павильону мобильной связи, который приметили на подъезде к рынку. Однако с полпути повернули назад – у павильона было малолюдно, а для осуществления плана нам требовался документ аборигена.
На рынке в мясном ряду, где мы застигли Нестора в момент покупки двух палок сыровяленой колбасы липецкой фабрикации (разумеется, после долгой пытки продавца и подробного изучения состава), Князь нашёл сразу двух местных жителей, согласившихся за разумную мзду оформить на свой аусвайс приобретение новых болталок. «Ваши жиганы нашу машину обнесли, – сказал им Князь. – Документы, вещи, трубки – всё украли». – «Наши могут», – гордясь лихими соплеменниками, ответили аборигены.
Ещё через полчаса, слегка пощипав едва только наполовину растраченную безвозмездную ссуду, мы стали обладателями новых простеньких болталок, подключённых к сети с хорошим местным покрытием и щадящим тарифом. Теперь, по плану Князя, нам следовало вернуться на берег Дона, который мы не так давно покинули, и действовать по обстоятельствам в соответствии со своей миссией – без оглядки на Льняву и его шайку. Поскольку те, поняв, что живец сошёл с крючка, искать нас будут где угодно, но только не там, где видели в последний раз. В этом умозаключении Князь был отчего-то совершенно уверен.
Когда мы, исполнив все дела, вновь собрались у машин, вылезший из рыдвана Князя Рыбак доложил:
– Ваше благородие, всё спокойно, – и, ударив себя кулаком в грудь, кивнул на тополь за спиной: – С нами белая сила.
Сначала я ничего не заметил, но, приглядевшись, разобрал – в играющей от лёгкого ветра листве, окружённый подвижными бликами света, на ветке сидел белый ворон.
Воодушевлённые явлением тотемной птицы, обещавшй как опасность, так и избавление от бед, мы решили, что настало время огненной русской мистерии, и отправились на поиски местных бань. У Рыбака, правда, возникло иное предложение – явиться на фотовыставку зеленцов и закатить бесчинство, но мы напомнили ему, что нас тут нет, что мы, в брутальном образе контейнеровозов, уже, должно быть, прём в Ростов, и наш неукротимый брат смирился. Так озорно блеснуло и погасло детство в хмуром небе нашей зрелости.
Война раскручивала свои чудовищные жернова, и те, сотрясая континент, подобно сдвинувшимся и наползающим одна на другую с неумолимым напором материковым плитам, вздымали, дробили, мололи мир в ничто, в не знающий печали тлен, в гранитную крупу, в могильный прах, обречённый на вечное молчание.
Из Монголии китайские войска были уже практически выбиты русской моторизованной инфантерией, так как армии Поднебесной не успели наладить оборонительные рубежи. Однако в Маньчжурии и Джунгарии наши бригады столкнулись с ожесточённым сопротивлением – китайцы в буквальном смысле вкопались в землю, применив тактику норной войны, способы эффективного противодействия которой ещё не были освоены военной наукой. К тому же их было много – пять лис на одного медведя. Но если враг владел инициативой под землёй, то в воздухе безраздельно господствовали крылатые казаки. Эскадрильи летающих монахов, на которые духи Срединной империи возлагали большие надежды, против них оказались ничто, как пух против ветра. Аэрократия – такова была геополитическая идея русского евразийства, поскольку небо, по голубым полям которого вольно текут воздушные реки, сплавляя в низовья полные дождя облака, подобно Евразии, не знает границ. И доктрина владычества в небе демонстрировала завидную состоятельность как в сравнении с западной талассократией, так и в споре с ориентальной концепцией земляного господства. Ведь небо покрывает и море, и материк, как Божья воля покрывает правых и неправых.