Сильные мира сего Дрюон Морис
– Мы ничего не знали, – говорили они, подходя к банкиру. – Мы только что прочли… Это ужасно! Ваше самообладание при подобных обстоятельствах достойно восхищения…
– Да-да, это ужасно, поистине ужасно! – повторял великан.
И дельцы отходили в полном недоумении, обмениваясь догадками. В конце концов, ведь сын Шудлера мог застрелиться из-за какой-нибудь женщины! А разговоры о том, будто Леруа отказали ему в поддержке, – кто может поручиться, что все это не выдумки? А что, если эта старая акула Шудлер решил использовать в качестве козыря даже смерть собственного сына?
– Полноте, не мог же он ради наживы вызвать подобную катастрофу! Нет, тут что-то другое.
– Каков сейчас курс Соншельских акций?
– Тысяча пятьсот.
– Что я вам говорил! Шудлера свалить не просто! Это человек другого поколения, другой закалки. В наши дни нет людей с такой хваткой.
В четверть третьего курс Соншельских акций достиг 1550 франков и не снижался до закрытия биржи. Через руки маклеров прошло около двадцати тысяч акций, и агент Люлю Моблана уже мысленно подсчитывал, сколько миллионов потерял в тот день его клиент.
Лишь спускаясь по парадной лестнице биржи, Шудлер и Канэ ощутили, до какой степени они устали: отяжелевшие головы гудели, все тело ныло, ноги, казалось, были налиты свинцом. Биржевой маклер сорвал голос, в ушах у него еще стояли вопли и выкрики. Но он был горд собой и полной грудью вдыхал нагретый солнцем воздух; ему казалось, что он не на мощенной плитами площади, а где-то за городом, на поляне. Шудлер вытирал шею платком. Окружающие смотрели на них с почтением, как на людей сильных и грозных.
Банкир и маклер подвели итоги. Они вышли с честью из трудного испытания и извлекли немалую выгоду; дня через два-три, когда курс акций снова поднимется до своего нормального уровня – приблизительно до двух тысяч франков, – их барыши удвоятся. Операция, задуманная Ноэлем Шудлером, вопреки всем предсказаниям увенчалась успехом.
– Своей победой я прежде всего обязан вам, Альберик. Я это хорошо понимаю, – сказал банкир.
– Да, мы были на краю бездны, – коротко ответил биржевой маклер.
Метельщики собирали бумагу со ступеней. Выпуски «Эко дю матен», смятые, затоптанные, валялись на каменных плитах, с фотографий смотрело лицо Франсуа в траурной рамке.
– Да, на краю бездны… – повторил Шудлер, опустив голову. – Но к чему мне все это сейчас, милый Альберик? Для кого мне отныне работать?
И он прикрыл глаза тяжелой ладонью.
– Как – для кого? А ваши внучата, жена, все ваши близкие? – воскликнул Альберик Канэ. – Вы забываете также о тех, кто зависит от вас, – о служащих. Вспомните, наконец, о своих предприятиях… о себе самом. Вы же не допустите, чтобы вас свалили?.. Да, конечно, я хорошо понимаю… теперь многое изменилось!
– Да-да… многое изменилось, – повторил Ноэль, покорно следуя за маклером, который вел его к автомобилю.
16
Похороны Франсуа происходили два дня спустя. Перед тем Ноэля Шудлера посетил старший викарий приходской церкви. Этот священник с худой длинной спиной и тонкими пальцами был явно смущен предстоящим разговором. Дело в том, что утверждают… ходят слухи, он-то, конечно, понимает – все это просто плоды людского недоброжелательства… В конце каждой фразы викарий облизывал губы кончиком языка и с легким присвистом втягивал воздух сквозь редкие зубы.
Ноэль Шудлер холодно осведомился у викария, считает ли он недостаточным заключение профессора Лартуа, установившего, что смерть Франсуа Шудлера произошла в результате несчастного случая? Или, быть может, кто-либо позволит себе усомниться в свидетельстве прославленного академика?
Банкир не преминул сообщить своему собеседнику, что в панихиде, без сомнения, примет участие отец де Гранвилаж, близкий родственник Ла Моннери, неизменно совершающий требы, когда речь идет о членах этой семьи или о людях, связанных с ними брачными узами.
Услышав имя настоятеля монастыря доминиканцев, викарий заерзал в кресле.
– Ах!.. Ну, в таком случае, в таком случае… – пробормотал он.
И принялся восхвалять достоинства ордена, «пользующегося столь широким влиянием». При этом викарий искоса поглядывал на банкира.
– И это богатый, весьма богатый орден, – добавил он. – Осмелюсь заметить, господин барон, что парижская аристократия и имущие классы осыпают своими благодеяниями исключительно иезуитов и доминиканцев. Святые отцы, конечно, вполне достойны, о да, вполне достойны этих добровольных даяний. Однако получается так, что белое духовенство, которому подчас приходится нести весьма нелегкие обязанности и с честью выходить из очень трудных положений, встречает поддержку лишь у средних классов и у неимущих. Я бесконечно далек от того, чтобы с пренебрежением относиться к их дарам! Разве не сказал Господь, что лепта вдовицы…
В конце концов Ноэлю Шудлеру пришлось пообещать, что для увековечения памяти Франсуа он предоставит церкви своего прихода средства на приобретение статуи святой Терезы.
– Известно ли вам, что наш приход чуть ли не единственный в Париже, где до сих пор еще нет статуи святой Терезы? – заметил викарий. – На днях декан капитула даже сделал мне замечание. И я знаю, многие наши прихожанки глубоко сокрушаются по этому поводу. Я уверен, что сия творящая чудеса святая, исполненная любви к юным существам, будет молить Господа Бога о даровании покоя вашему незабвенному сыну.
И, слегка присвистывая сквозь зубы, викарий удалился, весьма довольный результатом беседы.
На погребальной церемонии присутствовало много народу. То были, пожалуй, самые многолюдные похороны за весь год. Здесь можно было встретить три поколения парижан. Большинство собравшихся составляли молодые люди, хотя, как правило, они редко присутствуют на похоронах. Поль де Варнасэ и все его светские приятели, которые, без сомнения, отказались бы ссудить Франсуа пятьдесят тысяч франков, если бы он разорился, хранили торжественный и задумчивый вид, их лица выражали неподдельное огорчение. Роковая несправедливость судьбы словно задевала их лично и представлялась им нелепой, необъяснимой. Смерть всегда кажется необъяснимой, когда она сражает людей сравнительно молодых. А на этот раз смерть слепо нанесла удар поколению людей, едва достигших тридцати лет.
– Я встретил его за час до смерти, – все время повторял Варнасэ. – Он выглядел как обычно.
Каждый пытался отыскать какую-нибудь вескую причину этого самоубийства, какой-то особый, личный мотив и таким путем успокоиться.
– Франсуа, несомненно, страдал от последней раны, полученной на войне, – утверждал один.
– Я припоминаю случай, происшедший еще задолго до этого ранения, – вмешался какой-то молодой человек, произведенный в офицеры одновременно с Франсуа. – Это было во время скачек на ипподроме Вери, когда мы заканчивали стажировку в Сомюре. Его лошадь сломала себе хребет, беря препятствие. В тот вечер Франсуа был так огорчен, что просто места себе не находил! У него вообще были слабые нервы.
Они походили на инспекторов, которые, склонясь над обгоревшими обломками самолета, стараются установить причины катастрофы.
Возвышение, на котором лежал Франсуа, было для них чем-то вроде черного верстового столба, отмечающего расстояние между рождением и смертью. Он знаменовал новый этап в их жизни. Многие друзья покойного, находившиеся в церкви, невольно думали о первых серебряных нитях, появившихся у них на висках, о первой любовной неудаче, о житейских трудностях, теперь все чаще возникавших перед ними; и каждый говорил себе, что если до этого дня он еще умудрялся ощущать себя молодым, хотя сверстники его уже давно не казались ему такими, то отныне это ощущение будет безвозвратно потеряно.
Их жены, для которых Франсуа Шудлер в последние десять лет был сначала лучшим кавалером в танцах, затем завидным женихом, героем и, наконец, возможным любовником, против обыкновения не улыбались, не сверкали жемчугом зубов: они поглядывали на мужчин и пытались, мысленно ставя себя на место Жаклины, постичь ее горе.
Между тем никто из них даже отдаленно не мог себе представить всей глубины отчаяния Жаклины. Она не присутствовала на похоронах. Находясь под неусыпным наблюдением сиделки, она лежала в своей комнате на авеню Мессины; бедняжка отказывалась от пищи, никого не желала видеть, ни с кем не разговаривала. Глядя прямо перед собой лихорадочно блестевшими сухими глазами, Жаклина исступленно мечтала о смерти.
Порою она начинала биться в нервном припадке, истошно выть, как полураздавленная собака, громко стонать, как роженица. Она и в самом деле испытывала нечто похожее, ведь сначала на нее обрушилась и раздавила ее черная глыба мрака; затем она, не переставая, изо всех сил старалась вызвать собственную смерть, которую все эти дни вынашивала в недрах своего существа, призывала всем сердцем.
Время для Жаклины остановилось. Она не знала, что в эту минуту отец де Гранвилаж, облаченный в белоснежную ризу с траурной каймой, служил заупокойную мессу: настоятель молился у гроба Франсуа, и церковный причт выказывал ему почтение – не меньше, чем епископу; старший викарий кружил вокруг, как муха над куском сахара. Не сознавала Жаклина и того, что она уже трое суток не смыкает глаз.
Теперь мысль ее рождалась в самых сокровенных глубинах подсознания. Одна из немногих произнесенных ею фраз поразила окружающих: «Может ли человек не умереть, если он так этого жаждет!»
Когда сердце ее начинало биться едва слышно и сознание погружалось во мрак, Жаклине казалось, что ее тщетная и страстная надежда близка к осуществлению. Но затем нервный припадок возвращал несчастную к жизни, и она снова жалобно стонала: «Франсуа! Франсуа!» Проходили долгие минуты, а она в бессильном отчаянии все протягивала руки к какому-то призраку, видимому лишь ей одной.
Семье усопшего не часто приходится выслушивать столько искренних сожалений и похвал по адресу покойного, сколько выслушали их в то утро в церкви родные Франсуа Шудлера. Старый Зигфрид, облаченный в парадный сюртук, сшитый еще тридцать лет назад, никого не узнавал и лишь привычно склонял голову; при этом его длинные бакенбарды чуть вздрагивали. Камердинер Жереми не отходил от старца, готовый прийти на помощь своему хозяину, если тому станет дурно, но высохшие мускулы и склеротические сосуды Зигфрида с честью выдержали испытания этого дня: ежедневная раздача милостыни нищим выработала в нем физическую выносливость.
Гибель внука лишь смутно доходила до его сознания, и даже сама обстановка похорон не вызывала в нем заметного волнения.
Этот почти столетний старик с багровыми веками, неподвижно стоявший неподалеку от гроба молодого человека, ушедшего из жизни в расцвете сил, казался олицетворением какой-то таинственной закономерности, тревожащей душу, словно библейский стих.
Рядом с Жаном Ноэлем и Мари Анж находился неусыпный страж в лице мисс Мэйбл, которой было поручено не спускать глаз с детей и повсюду сопровождать их. На Мари Анж было надето платье, сшитое ко дню похорон ее деда Жана де Ла Моннери, пришлось только немного удлинить его.
Дети были скорее напуганы, чем опечалены. Глядя на гроб, они думали: «Там лежит наш папа».
Внезапно Ноэль Шудлер разглядел в толпе лысую голову Люсьена Моблана. Импотент явился на похороны, чтобы насладиться своей победой. Она ему дорого обошлась: за два дня он потерял на бирже около десяти миллионов; вот почему он не мог отказать себе хотя бы в этом удовлетворении.
«Ага! Им худо, им очень худо, этим бандитам Шудлерам. Пусть знают – я приношу несчастье всякому, кто пытается вредить мне», – говорил он себе, медленно двигаясь с толпой.
«Не могу же я тут устроить скандал, – думал в это время Шудлер, чувствуя, как им овладевает ярость. – Но осмелиться… осмелиться явиться сюда…»
– Прими мои самые искренние соболезнования, дружище, – проговорил Люлю Моблан.
И два старика, чьи финансовые махинации погубили здорового, полного смелых замыслов и надежд человека, пожали друг другу руки, затаив ненависть в душе.
«Знай, я сдеру с тебя шкуру, я уничтожу тебя… Можешь не сомневаться!» – мысленно клялся Ноэль Шудлер, пристально глядя в бесцветные глаза Моблана.
17
С кладбища на авеню Мессины двигались в молчании. Опустив вуаль, баронесса Шудлер не переставала плакать, время от времени судорожно всхлипывая. Старый Зигфрид дремал. Ноэль был погружен в свои мысли, он ни с кем не говорил и лишь изредка вытирал платком шею. Все еще испуганные, дети совершенно растерялись в этой непривычной тишине, нарушаемой лишь рыданиями; очутившись среди упорно молчавших людей в накрахмаленных манишках и траурных платьях, они даже не решались поднять глаза друг на друга.
Всем – и взрослым и детям – показалось, что особняк стал каким-то иным, даже воздух здесь был не тот и голоса звучали не так, как прежде. Размеры комнат и те словно изменились; впервые бросилось в глаза, что ковры местами изъедены молью.
– Постойте! Когда переставили этот столик? – спросил Ноэль.
– Но его никто не трогал с места, – ответила баронесса, поднимая на мужа заплаканные глаза.
Она вдруг почувствовала себя одинокой и старой женщиной, у которой уже не будет ничего радостного в жизни… Скорбь ее не смягчится вовек.
– А я говорю, он стоял у другой стены, – настаивал Ноэль.
– О, это было так давно! Когда мы только поженились.
Баронесса громко вздохнула, потом воскликнула:
– Но как все это могло случиться, Ноэль? Может быть, у него было какое-нибудь тайное горе, о котором он молчал? Может быть, мы не пришли ему вовремя на помощь?
Самоубийство больше, чем любая другая внезапная смерть, вселяет в близких чувство вины перед покойным. Все обитатели особняка – и хозяева, и слуги – ходили с виноватыми лицами. Даже дети спрашивали себя, не разгневался ли на них Боженька за то, что они затеяли игру в похороны… Ноэль ничего не ответил жене и отвернулся. Он прошел в кабинет, обитый зеленой кожей, и заперся там.
Раздевая Зигфрида, Жереми увидел какое-то пятно на его старчески-бесформенной ноге, покрытой густой сетью вен и напоминавшей засохший корень.
– Боюсь, господин барон, что у вас растет мозоль, – сказал он.
– Приятная новость, – отозвался старик, – только этого еще не хватало!
Вечером приехал Лартуа. Из комнаты Жаклины он вышел с озабоченным видом.
– Неужели правда, что человек может умереть от горя? – спросил у него Ноэль.
– Конечно, дорогой друг, это бывает, и даже нередко, – ответил врач. – Такие случаи наблюдаются не только у людей. Возьмите, к примеру, птиц: когда умирает самка снегиря, самец перестает петь, оперение его тускнеет, он отказывается от пищи, и в одно печальное утро его находят на дне клетки лежащим лапками кверху. Бедная Жаклина напоминает мне осиротевшую птицу. Все же, надеюсь, мы ее выходим, надо проделать курс уколов. Нам предстоит нелегкая борьба. Труднее всего бороться за человека, который не хочет жить: тогда врачу, так сказать, не за что ухватиться, тут можно ожидать чего угодно – скажем, кровоизлияния в мозг… Но посмотрим, что будет утром. А как вы, любезный друг, перенесли этот удар? Сердце не дает о себе знать?
Только теперь Ноэль Шудлер осмыслил, что все эти ужасные дни сердце его не беспокоило.
– Признаться, у меня даже не было времени подумать о себе, – сказал он, – но я сам поражаюсь собственной выносливости.
– Я ведь всегда говорил: у вас железное здоровье, – заметил Лартуа.
В ту ночь у великана была бессонница. Она не причиняла ему особых мучений, просто он продолжал бодрствовать, сохранял ясность ума и вовсе не думал о сне. Мозг его работал, работал без устали. «Теперь, естественно, мне придется стать опекуном внучат, – говорил он себе. – Я должен продержаться до тех пор, пока Жан Ноэль не достигнет совершеннолетия и не примет участия в делах фирмы, а Мари Анж не выйдет замуж. Сколько мне тогда будет?.. Восемьдесят три или восемьдесят четыре. Нелегко дожить до таких лет! А я-то думал, что Франсуа, когда наберется ума, сможет меня заменить! И вот теперь я сам вынужден оставаться во главе фирмы еще чуть ли не двадцать лет».
Он поднялся с кресла и, как был в халате, зашагал по длинному коридору особняка. Часы пробили один раз. Он отворил дверь в комнату Франсуа, повернул выключатель. Из того угла, где стояла кровать, донесся пронзительный вопль. Жаклина распростерлась на полу, на том самом месте, где три дня назад лежал мертвый Франсуа. Она дотащилась сюда почти в бессознательном состоянии.
В двери, соединявшей комнаты супругов, показалась растерянная сиделка.
– Не могу понять, как это произошло, – пробормотала она. – Я была… я так устала… ничего не слышала…
– Так вот, впредь будьте повнимательнее, – жестко сказал Ноэль. – Если вас клонит ко сну, сварите себе кофе. Хорошо еще, что я не сплю!
Он поднял Жаклину на руки и подивился тому, как она легка. «Осиротевшая птица», – сказал о ней Лартуа. Влажные от испарины, спутанные волосы падали ей на глаза. Тело сотрясали конвульсии, она выкрикивала одно и то же: «Франсуа! Франсуа! Оставьте меня с Франсуа!» – и, вцепившись в мощные плечи своего свекра, судорожно трясла их. В руках Ноэля отчаянно билось прикрытое одной только легкой ночной сорочкой худенькое тело Жаклины, тело жены его умершего сына, и он испытывал тягостную неловкость, будто прикоснулся к запретной святыне и против воли совершил кощунство.
Уложив Жаклину в постель, банкир возвратился в комнату сына, чтобы взять то, зачем сюда приходил. Достав из секретера заветные папки, Ноэль двинулся по коридору в обратный путь, сопровождаемый своей огромной тенью; по пути он бормотал сквозь зубы: «Это все Моблан, мерзавец Моблан!.. Но если бы я заблаговременно предупредил Франсуа… Откуда ж мне было знать, что у него такие слабые нервы! Он весь пошел в материнскую породу».
Возвратившись к себе, Шудлер разложил папки на письменном столе и несколько мгновений прислушивался к тишине, царившей в особняке. За стеной, на половине баронессы, все давно погрузилось в молчание. «Бедняжка Адель уже спит, – подумал он. – Тем лучше, она так в этом нуждается. Верно, и Жаклина забылась. Сиделка собиралась дать ей снотворное. И отец мой уснул. И внуки спят. А я, я один буду бодрствовать в этом громадном доме, который теперь целиком лег на мои плечи. Так и должно быть. Нужно разобрать бумаги Франсуа, решить, что оставить, что выбросить…»
Ноэль долго просматривал папки из синей бристольской бумаги. Натыкаясь на неразборчивое слово, он хмурил брови, время от времени делал пометки. «Заводы… Соншельские». «Заказы на оборудование»… «Спортивные площадки»… Надо будет все это довести до конца… Он подпер лоб рукой, потом отложил в сторону папку с надписью «Сахарные заводы». «Этим я займусь позже… А вот папка “Эко дю матен”… Интересно, что он думал по поводу газеты!»
Шудлер начал читать страницу, исписанную вкривь и вкось: «Информация должна быть ясной, точной и самой свежей. Читателю надо дать почувствовать, что все происходящее в мире… Перевести литературную редакцию на третий этаж… Последнюю полосу целиком заполнять фотографиями».
«Да, необыкновенно был способный малый! – подумал Ноэль. – Среди людей своего поколения ему предстояло играть такую же роль, какую в свое время играл я. Все это следует непременно осуществить. Я вдохну новую жизнь в газету, давно пора».
Он проникался мыслями Франсуа. Через два дня им предстояло стать его собственными мыслями.
Часто приходится наблюдать, как человек, наследующий своему отцу, внезапно сам начинает походить на старика. С Ноэлем произошло нечто прямо противоположное: его охватил юношеский пыл, им овладела страсть к преобразованиям.
Он уже обдумывал будущие реформы, собирался привлечь в газету новые, молодые силы.
Он принялся ходить взад и вперед по комнате, заложив руки за спину. «В следующий понедельник надо будет собрать редакционную коллегию. Да, решено! Там царит застой, всем им нужна хорошая встряска. Надо по-новому верстать газету. Не скупиться на рекламу и обеспечить успех. Мы должны отнять двадцать пять тысяч читателей у газеты “Пти паризьен” и столько же у газеты “Журналь”. У нас будет самый высокий тираж. Если папаша Мюллер вздумает возмущаться, ну что ж, пусть себе возмущается! Я его быстро поставлю на место, и это послужит на пользу всем остальным».
Ноэль снова углубился в расчеты, комбинации, он обдумывал различные маневры. Могло показаться, что у него вся жизнь впереди и что на службе у него весь Париж – интеллигенция, деловой мир, парламент.
«Эх, не так я прожил свою жизнь! В сущности, мне следовало быть премьер-министром! Впрочем, нет. Министры приходят и уходят. Я куда сильнее, чем они».
Рыдания, донесшиеся из спальни баронессы, прервали полет его честолюбивых мыслей.
– Что случилось? Что там еще такое? – нетерпеливо закричал Ноэль, и его громкий голос разом нарушил тишину замершего дома.
Тут же, спохватившись, он добавил:
– Ах да! Прости меня, Адель. Но ведь я работаю для всех вас.
Глава пятая
Семейный совет
1
Каждое утро между девятью и десятью часами Люлю Моблан, если только он не слишком напивался накануне, являлся на Неаполитанскую улицу в высоком котелке и с легкой тросточкой в руках.
Сильвена Дюаль, лежа в постели в ночной кофте из розового шелка, со спутанными рыжими волосами, встречала его неизменной фразой:
– Меня опять тошнило.
– Чудесно, чудесно. Я очень рад! – восклицал Люлю.
Он потирал ладонью жилет, и кривая улыбка обнажала его зубы с одной стороны. Затем, словно это могло разом прекратить ее страдания, он добавлял:
– Я сдержу, непременно сдержу свое обещание.
Между тем Сильвена была бесплодна. И не переставала горевать об этом.
После памятного вечера в «Карнавале» она отдавалась каждому встречному; актеры, которые знали ее по театру, лицеисты, охотившиеся за автографами, – все, не исключая толстого венгра-скрипача, пользовались мимолетной благосклонностью Сильвены. Однажды ночью ее увез в своем автомобиле профессор Лартуа. А когда драматург Эдуард Вильнер, который раздел актрису через двадцать минут после того, как они познакомились, вздумал было предаться утонченным любовным утехам, она решительно запротестовала:
– Нет, нет! Только без фокусов!
Но все эти похождения лишь развивали в ней чувственность, доходившую теперь до нимфомании, но главной своей цели она так и не достигла.
Сильвена даже ездила тайком в Нантер, чтобы приложиться к большому пальцу ноги статуи святого Петра: по слухам, это исцеляло от бесплодия.
В конце концов все гинекологи, к которым она обращалась за советом, категорически заявили, что у нее никогда не будет детей.
Неосмотрительно солгав Люлю, Сильвена вынуждена была теперь продолжать игру. Она ловко пользовалась мнимой беременностью для внезапных «причуд»: то ей хотелось получить брошь, то кольцо, то – среди лета – норковую пелерину.
«Уж этого он у меня не отберет, – думала она, – но, боже мой, что будет в тот день, когда обман обнаружится!»
У Люлю Моблана признаки беременности Сильвены не вызывали никаких подозрений. Одно только удивляло его: почему у нее совсем не меняется фигура.
– О, в нашей семье так бывало у всех женщин, – отвечала она. – Мама была уже на пятом месяце, а никто и не подозревал, что она в положении.
Окончательно уверившись, что он совершенно нормальный мужчина, Люлю решил действовать так, как действует большинство мужчин: когда их постоянные любовницы ждут ребенка, они заводят связь на стороне. Он нашел себе другую даму – очень милую, очень благоразумную, обитавшую где-то возле парка Монсури. Расставаясь с Сильвеной, Моблан навещал свою новую пассию в половине одиннадцатого утра; немного пощекотав ее накрахмаленной манжеткой, он оставлял на столике возле кровати сложенную кредитку. Люлю не придавал этому знакомству серьезного значения, речь шла скорее о мужском достоинстве.
Но когда Сильвена узнала о похождениях Моблана, то закатила ему ужасную сцену; рыдая, она вопила, что это неслыханный, невероятный случай.
Он кое-как успокоил ее, подарив дорожный несессер с позолоченными пробками на флаконах. Получив подарок, Сильвена, недолго думая, решила найти ему применение и уговорила Люлю повезти ее в Довиль.
Люлю ненавидел все, что было связано с деревней, курортами, приморскими городами, минеральными водами. В августе, как и в декабре, он неизменно тяготел к Большим бульварам, своему клубу, кабачкам. За последние десять лет он не выезжал дальше Сен-Жермен-ан-Ле, и то лишь на один день. Но он считал себя обязанным заботиться о здоровье Сильвены!
– Перемена климата пойдет на пользу бедняжке, – говорил он.
Для этой поездки Моблан взял напрокат большой желтый автомобиль «испано-суиза». И всю дорогу неустанно повторял шоферу:
– Не торопитесь. Убавьте скорость! Мадам в интересном положении. Будьте осторожны, избегайте толчков.
Месяц, проведенный в Довиле, был далеко не таким, каким он представлялся воображению Сильвены. Люлю строго-настрого запретил ей танцевать, купаться, быть на солнце. Целыми часами ей приходилось лежать на балконе в гостинице, наблюдая, как люди бегут по мосткам к воде и как гоночные яхты, опережая друг друга, скользят по морской глади. Ей оставалось лишь одно развлечение: вывинчивать и снова завинчивать позолоченные пробки флаконов своего несессера.
– Послушай, Люлю, если так будет продолжаться, я сойду с ума! – кричала она.
Тогда Моблан отправлялся с ней в магазин и покупал сумочку или шарф – он был уверен, что подарок лучше всего успокоит Сильвену.
Оставшись одна, молодая женщина сжимала виски руками и горестно вздыхала: «У меня есть все: успех в театре, деньги, квартира, горничная, драгоценности, а я так несчастна!»
Люлю между тем все ночи проводил в казино. Покусывая кончик сигары, он сидел за столом, где играли в баккара, и неизменно ставил на цифру пять, по его собственным словам – «из принципа»; покидая игорный зал он регулярно оставлял крупье чек на внушительную сумму.
– Только подумай, как много мне приходится тратить из-за тебя, – укорял он Сильвену. – О, эта поездка влетит мне в копеечку! Да, да!
Она попробовала заикнуться о новой роли в предстоящем сезоне.
– В твоем положении! Забудь и думать об этом, крошка! – воскликнул он. – Это безрассудно.
Нельзя лгать до бесконечности, и Сильвена понимала, что час расплаты близок.
Едва возвратившись в Париж, она ночью прибежала к Анни Фере, чтобы найти утешение в ее объятиях.
– Миллион! Нет, ты пойми, Анни, из моих рук уплывает миллион, и лишь потому, что я не могу родить этого проклятого младенца! – рыдала она. – Ведь такая сумма мне твердо обещана, у меня есть письменное обязательство! А там я живо выставила бы Люлю за дверь и жила бы припеваючи всю жизнь. Слыханное ли дело, чтобы человеку так не везло!
И она снова залилась слезами.
– Не надо так убиваться, милочка, успокойся, – уговаривала подружку Анни, прижимая ее ярко-рыжую голову к своей могучей груди. – О, к старой Анни обычно всегда прибегают в трудную минуту, – продолжала она, – а когда все хорошо, о ней и не вспоминают! Такова жизнь.
– Когда он узнает, что я его обманываю, он придет в ярость, – скулила Сильвена.
– Пустяки! Он поверил в беременность, поверит и в выкидыш.
– Да, а миллион?..
Закинув руки за голову, Анни философствовала:
– До чего ж все-таки нелепо устроена жизнь. Сколько женщин на свете рожают детей, не желая этого, а вот когда женщина мечтает о ребенке… Сущая нелепость!
Внезапно она села в постели и, стиснув худые плечи Сильвены, воскликнула:
– Не горюй, душенька, я нашла выход!
– Какой?
– Нашла, нашла. У нас в «Карнавале» есть гардеробщица. Новенькая… Ты ее не знаешь…
– Ну и что?
– Она в положении уже три месяца. Примерно столько тебе и нужно. Бедняжка не знает, как быть. Тебе достаточно пообещать ей пятьдесят тысяч франков, ведь она и подумать о такой удаче не смеет! Да она даже и без денег согласится, я уверена.
– Ты полагаешь, что это возможно? – спросила, совершенно растерявшись, Сильвена. – Но как устроить… Чтобы все это не выплыло наружу?
– Нет ничего проще, – рассмеялась Анни. – Предоставь действовать мне. И я все мигом улажу.
– О Анни! Анни! – вскричала Сильвена. – Если только ты поможешь мне добиться своего, клянусь, я поделю с тобой деньги!
– Не давай обещаний, которых ты все равно не сдержишь, душенька, – ответила певичка. – Если ты потом захочешь отвалить и мне пятьдесят тысяч – превосходно! Это немного поправит мои дела. Но не деньги меня прельщают: ты же знаешь, твоя Анни принадлежит к разряду простофиль. – И она провела рукой по безнадежно плоскому животу Сильвены.
Спустя десять дней Сильвена уехала на юг. Знакомый врач порекомендовал ей дышать морским воздухом в течение всей беременности. Однако он не советовал молодой женщине жить у самого моря – «это плохо действует на нервы»; поселяться в городе тоже не стоило. Ей нужен полный покой. Словом, врач сам выбрал место где-то около Граса: там практиковал его коллега, на которого можно было положиться.
– Отчего бы тебе не поехать со мной? – лицемерно спросила Сильвена. – Полгода в деревне, все время вместе, вдвоем! Знаешь, это такая славная деревушка, по улицам бродят быки. Пахнет навозом…
– Нет-нет! – испуганно замахал руками Моблан. – Не могу же я забросить дела, мне необходимо бывать на бирже. Нет, ты будешь осторожна, благоразумна, дитя мое, и поедешь одна.
– В таком случае ты, по крайней мере, снарядишь меня как следует в дорогу, милый Люлю? Я хочу, чтобы меня окружали только вещи, подаренные тобой.
– О, пожалуйста… Знаешь что? Поедем сейчас же в магазин на авеню Оперы. Я куплю тебе чемодан из телячьей кожи.
Наутро Сильвена заявила, что ее будет сопровождать подруга. Люлю удивился – он ничего не знал о ее существовании.
– Да нет же, ты просто забыл… Ведь это Фернанда, я тебе двадцать раз о ней рассказывала. Правда, с тех пор как мы сблизились с тобой, я вообще никого не вижу, кроме наших актеров. Мне здорово повезло, что она сейчас свободна и согласилась поехать со мной. Жить там одной – это…
Люлю проводил Сильвену на вокзал. На голову он водрузил светло-серый котелок.
– Будь осторожна, будь осторожна! – беспрестанно твердил он.
Моблан помог ей взойти на подножку вагона, а затем остановился на перроне возле окна. Он снял котелок и легонько похлопывал им по пальцам Сильвены, которая, высунувшись из окна, облокотилась о металлическую раму. Застенчивая «подружка» притаилась в глубине купе.
– А когда я вернусь… – начала Сильвена.
И она сделала вид, будто качает на руках младенца.
В первый раз Сильвена увидела на помятом восковом лице старого холостяка отпечаток волнения: его блекло-голубые глаза подернулись влагой, словно запотевшее стекло, и в них появилось какое-то незнакомое ей выражение.
И, бог знает почему, сама Сильвена ощутила волнение.
– Будешь мне писать? – спросила она.
– Да-да, каждую неделю, обещаю тебе!
Она послала ему воздушный поцелуй. Он улыбнулся, расправил плечи и, глядя вслед уходящему поезду, долго размахивал шляпой.
«Крошка обожает меня», – подумал он.
Его толкали. Он этого не замечал.
2
Дижон, Лион, Баланс…
«Подружка» никогда не ездила в спальном вагоне, как, впрочем, и Сильвена. Но для актрисы роскошь и комфорт стали уже привычными. Своеобразное чувство гордости мешало Фернанде спать, и она до самого рассвета слушала, как проводники выкрикивают названия станций.
Тулон… Фернанда ни разу в жизни не видела моря. Подняв штору, она испустила восторженный крик.
– Господи! Если бы какие-нибудь две недели назад мне сказали… Нет-нет, если бы мне кто-нибудь сказал!.. – повторяла она.
– Здесь совсем не то, что в Довиле, – небрежно заметила Сильвена.
Ницца. Наемный автомобиль. Грас. Разбитая, ухабистая дорога, над которой вилась сухая желтая пыль… Сент-Андре-де-Коломб…
Прибыв на место, путешественницы обменялись документами. «Подружка» отныне стала именоваться Сильвией Дюваль, драматической актрисой со сценическим именем Сильвена Дюаль; Сильвена же превратилась в Фернанду Метийе без определенных занятий.
Деревенька была примечательна разве только своим пышным названием. Здесь не было даже птиц. Время мимоз уже миновало, а жасмин в этих местах не рос. Сухая, потрескавшаяся земля, несколько кипарисов, лачуги, выкрашенные красноватой охрой. На небольшом кладбище мертвецы, должно быть, превращались в мумии – так яростно палило тут солнце. Каждый невольно спрашивал себя: а водоемы здесь не пересохли? Вопреки ожиданиям Сильвены скот не бродил по улицам, зато расположенный неподалеку хлев постоянно отравлял воздух запахом навоза.
Дом, как и все остальное, подыскала Анни Фере, он принадлежал художнику, который никогда здесь не бывал. Осевшие двери задевали о плитки пола, ванная и уборная оказались самыми примитивными. Парижанки заметили, что по вечерам деревенские мальчишки прятались за живой изгородью и подглядывали за ними, когда они раздевались.
– В конце концов, мне наплевать, – говорила Сильвена. – Если им нравится любоваться нашими тенями на занавесках…
Она становилась в профиль возле самой лампы и поглаживала себе грудь.
На первых порах Сильвена и Фернанда немало забавлялись, называя друг друга непривычными именами. Но игра эта довольно быстро утратила прелесть новизны.
Поначалу Сильвена без труда поражала воображение Фернанды, рассказывая ей различные истории из жизни актеров. Она хвасталась своими нарядами, описывала пышные обеды в роскошных ресторанах, называла имена высокопоставленных знакомых – словом, корчила из себя даму, пользующуюся успехом.
Но скучные вечера, которые они проводили вдвоем, толкали женщин на откровенность, и вскоре обе поняли, что они одного поля ягоды.
Постепенно дурные стороны их характеров стали сказываться все сильнее и сильнее. Сильвена была от природы властной и беспорядочной. Фернанда постоянно ныла, жаловалась на жизнь и отличалась педантичной аккуратностью. Весь день она наводила порядок, расставляла вещи по местам.
– Сразу видно, что ты работала на вешалке! – раздражалась Сильвена. – Твоя привычка все убирать превращается в манию!
– А ты просто потаскушка, сразу видно! – не оставалась в долгу Фернанда.
– Как ты сказала? Ну, знаешь, советую тебе думать, прежде чем говорить. Ведь ты тоже зачала не от святого духа, не так ли?
– Это уж не твоя забота. Моя беременность тебя, кажется, очень устраивает. Если уж ты сама не способна родить…
Однажды дело дошло даже до пощечин.
– Ударить женщину в моем положении! Это просто гнусно! Шлюха! – вопила Фернанда.
Целомудрие было недоступно Сильвене. За неимением лучшего она пыталась склонить свою подругу по заточению к забавам в духе Анни Фере. Но Фернанде это было не по душе.
– Убирайся ты, мне противно! – отрезала она. – А потом, как ты можешь: ведь я же беременна!
– О, дай только руку, только руку! – молила Сильвена.
И, запрокинув голову со спутанной рыжей гривой, она протяжно стонала, а Фернанда смотрела на нее с равнодушным презрением.
Затем день или два жизнь затворниц протекала спокойнее.
По хозяйству им помогала соседка – крикливая, морщинистая старуха; она убирала комнаты и готовила грубую пищу на оливковом масле.
Раз в неделю приезжал доктор – добродушный старик с седой козлиной бородкой, от которого сильно пахло чесноком; он носил целлулоидный воротничок и надвигал шляпу прямо на глаза. Выслушав Фернанду, он выпрямлялся и говорил с сильным южным акцентом:
– Все идет прекрасно, все идет прекрасно. Но есть тут что-то кое-такое, чего я никак не пойму. Да-да, тут есть что-то непонятное! А впрочем, все это пустяки.
И он прописывал какое-нибудь лекарство. Подруги так и прозвали его: Папаша Кое-Такое.
С середины осени жизнь превратилась в ад. Теперь Сильвена тиранила Фернанду так, как Люлю тиранил ее самое в Довиле:
– Не ходи по солнцу… Этого не ешь, тебе вредно… Не пей так много вина… Ты сегодня не выпила своего литра молока.
Фернанда, по мере того как увеличивался ее живот, изводила свою подружку постоянными требованиями и делала это не столько из необходимости, сколько назло Сильвене. Той каждую минуту приходилось подавать Фернанде таз, класть на лоб компрессы. Затем оказывалось, что компресс замочил кудри Фернанды, и Сильвена грела щипцы и завивала ей волосы. Фернанда с утра до вечера ходила в пеньюаре и десять раз на дню требовала туалетную воду.