Сильные мира сего Дрюон Морис
Обе женщины много раз угрожали друг другу «послать все к чертям» и возвратиться в Париж.
– Хорошо тебе там придется! – вопила одна.
– Но и тебе не слаще! – подхватывала другая.
И они умолкали.
– И все это будет продолжаться до марта! – стонала Сильвена, хватаясь за голову. – Подумать страшно!
Еще ни разу в жизни она ни к кому не испытывала такой ненависти, как к матери своего будущего ребенка.
В ту зиму Сильвена пристрастилась к чтению и немного пообтесалась. Она глотала одну за другой все книги, которые ей присылал книготорговец из Граса: Мопассана, Ксавье де Монтепена, Бальзака, Марселя Прево, первые романы Пруста…
«Вот мне бы такую любовь, как там описана», – думала она. У нее недоставало способности к отвлеченному суждению, но она, можно сказать, жила жизнью тех героинь, какие действовали в прочитанных ею книгах. Она чувствовала себя поочередно герцогиней де Мофриньез, Колеттой Бодош и Одеттой де Креси. Походка Сильвены, ее тон безошибочно говорили о том, какое произведение она в данное время читает.
– Я просто диву даюсь, как ты можешь держать все это в голове! – поражалась Фернанда, которая способна была часами пересчитывать родинки у себя на руках и на груди.
Сильвена, не желая, как она выражалась, зарывать свой талант в землю, разучивала роли и заставляла Фернанду подавать ей реплики: в один прекрасный день, мечтала Сильвена, она сыграет роль королевы в «Рюи Блазе» и весь Париж окажется у ее ног.
– Лучше поставь мне компресс, – хныкала Фернанда.
В одном из сборников Сильвена наткнулась на стихотворную строку из «Желтой луны» Ренье и неделю подряд повторяла по каждому поводу:
- …и медленно встает над купой тополей.
– Не приставай ты ко мне со своей желтой луной! – возмущалась Фернанда. – До чего ж ты умеешь надоедать. А теперь все уши прожужжала про луну…
Временами Сильвену охватывал панический страх. А что, если вся эта многомесячная пытка ни к чему не приведет, что, если Люлю не сдержит обещания? От этого самодура всего можно ожидать. Она тотчас же строчила длинное письмо Анни Фере, и та ей отвечала: «Не тревожься. Я за ним слежу. Он настроен по-прежнему. Люлю настолько преисполнен гордости, что каждый вечер напивается и всякому встречному и поперечному радостно сообщает, что у него скоро будет сын; при этом у него такой вид, словно речь идет по меньшей мере о сыне Наполеона. Я завидую тебе: ведь ты спокойно живешь в глуши, а мне приходится исполнять свои песенки перед сборищем крикливых болванов, которые даже не могут, хотя бы из вежливости, помолчать. Когда я получу от тебя обещанные пятьдесят тысяч, обязательно куплю себе домик в деревне».
– Глупая, если б она только знала, каково жить в деревне, – говорила Сильвена, швыряя письмо на буфет.
Фернанда поднималась с видом мученицы, аккуратно складывала листок и прятала его в ящик.
3
В те самые дни, когда Люлю Моблан, не понимая, до чего он смешон, бахвалился своим будущим отцовством перед старыми холостяками и официантами парижских кафе, сочувственное внимание женщин и юных девушек все больше привлекала к себе безвинная жертва Моблана – Жаклина Шудлер.
Неподдельное горе Жаклины вызвало в Париже неожиданный интерес к ней. В ее скорби не было ничего показного, искренность ее страданий ставила в тупик общество, не привыкшее к проявлению каких бы то ни было чувств; ее печаль достигла апогея, и сила безмолвного страдания вызывала изумление окружающих. Она стала «великой страдалицей» сезона. Жаклина почти не бывала в свете, но говорили о ней повсюду.
– Как себя чувствует бедняжка Шудлер? Есть ли какие-нибудь новости?.. Несчастная, до чего ужасна ее судьба!
– Бедняжка Жаклина просто великомученица, – заявила однажды Инесса Сандоваль, поэтесса, видевшая свое предназначение в том, чтобы затмить графиню де Ноайль.
Жаклина чудом избежала кровоизлияния в мозг, она была два месяца прикована к постели. Надеялись, что она быстрее поправится, если ее поместят в психиатрическую клинику; Жаклина сбежала оттуда на четвертый день, едва держась на ногах от слабости: она боялась сойти с ума. Возвращение из больницы в трамвае через весь Париж навсегда осталось для нее кошмарным воспоминанием.
Особняк на авеню Мессины вызывал в ее сознании слишком много радостных и ужасных воспоминаний, и Жаклина временно поселилась в доме матери на улице Любека.
И тогда вокруг этой молодой женщины, которой ужасающая худоба придавала своеобразную привлекательность, вокруг этой безутешной вдовы, которая часами просиживала возле камина, неподвижно уставившись на пламя, и, казалось, не замечала собеседника, стали собираться, словно стая воронья, любительницы посмаковать чужое горе; шурша траурными платьями, эти особы делали вид, будто хотят утешить Жаклину, а на самом деле лишь выставляли напоказ собственные горести.
Давно потерявшие мужей старухи и молодые вдовушки обрели новую королеву, к ним присоединялись безутешные матери, чьи сыновья погибли на войне. Дамы, принадлежавшие к семействам Моглев, д’Юин, Ла Моннери, Дирувиль, близкие и дальние родственницы – все сменяли друг друга, точно в почетном карауле.
– Видишь ли, дитя мое, – как-то сказала Жаклине одна из этих дам, – в наших семьях вот уже тридцать лет шьют себе только черные платья.
Однажды на улице Любека появилась в своем экипаже, запряженном парой лошадей, сама старуха герцогиня де Валеруа. Она принадлежала к числу немногих людей, еще сохранивших собственный выезд. Будучи робкой от природы, старая дама именно поэтому разговаривала резко и безапелляционно.
– Ищи утешение в Боге, дорогая, – сказала она Жаклине. – И увидишь – тебе сразу станет легче.
– Вполне возможно, тетушка, – слабым голосом ответила Жаклина.
– Где твои дети?
– У родителей мужа.
– Отлично, я хочу их видеть.
И старуха тут же отправила кучера на авеню Мессины. Мари Анж и Жан Ноэль в сопровождении мисс Мэйбл приехали из квартала Монсо к Трокадеро. При виде черной кареты с гербами на дверцах прохожие останавливались и спрашивали себя, кто же в ней разъезжает. С удивлением они замечали в окнах экипажа две розовые восторженные рожицы.
Этой прогулке в коляске тетушки Валеруа суждено было сделаться одним из наиболее ярких воспоминаний детей Жаклины.
На прощание старая герцогиня сказала госпоже де Ла Моннери:
– Дурной брак, Жюльетта, дурной брак, я предваряла тебя.
Когда посетительницы уезжали, госпожа де Ла Моннери приглашала дочь к себе в комнату и беседовала с ней; высказывая свое мнение о каждой гостье, она одновременно разминала пальцами мякиш ржаного хлеба. Теперь она лепила негритят.
Глухота матери все усиливалась, и это вынуждало Жаклину говорить как можно громче, что было для нее нелегко.
– Видишь, все тебя любят, все тобой интересуются, – убеждала ее госпожа де Ла Моннери. – Нельзя же так убиваться, пора взять себя в руки, а то на тебя просто глядеть тяжело.
Госпожа Полан, которая мало-помалу заняла в доме положение компаньонки, распоряжалась с утра до вечера. Жаклина этому не препятствовала. Немного развлекали ее лишь письма дядюшки Урбена; он рассказывал в них о лошадях, о псовой охоте, о хлопотах с арендной платой и неизменно заканчивал свои послания такими словами: «Я старый медведь, но я отлично понимаю, каково тебе теперь живется; предпочитаю не касаться этого».
Когда установилась зима, Лартуа посоветовал отправить Жаклину на высокогорный курорт; Изабелла поехала вместе с кузиной.
Изабелле также нравилось близкое соседство с чужим горем.
Возраст и внешность позволяли ей теперь рассчитывать лишь на интерес со стороны пятидесятилетних мужчин. Между тем она изо всех сил старалась привлечь к себе внимание, от кого бы оно ни исходило, и любое ухаживание заставляло ее терять голову. Но затем ее охватывал страх, перед ней снова вставало трагическое воспоминание, и она неожиданно отталкивала человека, который уже готов был стать ее возлюбленным, отказывалась от свидания в тот самый вечер, когда могла начаться их близость. «Эта женщина сама не знает, чего хочет», – удивлялись поклонники.
Нерешительность Изабеллы постепенно приобрела болезненный характер и влияла на все стороны ее жизни.
Она без устали засыпала Жаклину вопросами, но даже не слушала ответов.
– Что мне делать?.. Как я должна поступить? Не думаешь ли ты, что… Как ты считаешь?..
За окнами светлая ночь окутывала снежные вершины. Из нижнего этажа в комнату доносились смягченные расстоянием звуки оркестра. И внезапно Жаклина уловила слова:
– Ах! Понимаешь ли, мы, вдовы…
– Нет, нет! Прошу тебя, без сравнений! – возмутилась Жаклина. – Умоляю тебя, замолчи!
– Может быть, дать тебе капли? – спросила Изабелла.
И отправилась танцевать.
Жаклина возвратилась с курорта такой же бледной и худой, как была. Она снова поселилась на авеню Мессины; здесь, по крайней мере, она чувствовала себя более защищенной от плакальщиц.
Молодая женщина, казалось, не слышала, что ей говорят; она продолжала жить, подобно тому как часы после удара продолжают идти, пока не кончится завод. Но все, что Жаклина делала, она делала машинально.
Однажды вечером госпожа Полан постучалась в комнату к госпоже де Ла Моннери.
– Мне кажется, графиня, ваша дочь нуждается в поддержке религии.
– Что? Значит, и у вас такое впечатление, Полан? – отозвалась госпожа де Ла Моннери. – Она ведь перестала ходить к обедне, не так ли?
– Дело не только в этом, графиня, меня пугает ее состояние вообще. Даже собственные дети, по-видимому, больше не занимают Жаклину. Она просит их привести и тут же отсылает обратно. Можно подумать, что их вид не столько радует бедняжку, сколько причиняет боль. Я было пыталась ее вразумить, но вы сами знаете, в каком она настроении…
На следующее утро госпожа де Ла Моннери водрузила на голову шляпу и направилась в монастырь доминиканцев, помещавшийся в предместье Сент-Оноре: она решила повидать отца де Гранвилажа.
Почтенную даму провели в темную и тесную приемную с выбеленными стенами; вся обстановка там состояла из трех топорных стульев, простого некрашеного стола и скамеечки с пюпитром для совершения молитвы. Госпоже де Ла Моннери пришлось ожидать минут десять. Единственным украшением приемной служило огромное дубовое распятие. За матовым стеклом двери то и дело возникали силуэты монахов, бесшумно скользивших по коридору.
– Добрый день, кузина, – послышался мягкий голос настоятеля.
Это был высокий худой старик, белый как лунь, с подстриженными в кружок волосами. Его бледное лицо могло поспорить белизною с длинной шерстяной рясой; он походил на мраморное изваяние.
Лицо старика было покрыто не только глубокими складками, которые с возрастом залегли вокруг крупных черт, но и бесчисленным множеством мелких – продольных и поперечных – складок, благодаря чему кожа напоминала пленку на остывшем кипяченом молоке.
На собеседника смотрели красивые серые глаза, окруженные сеткой морщин. Их взгляд был внимателен и полон мысли. В самой глубине их, словно угасающий блеск, светилась доброта.
Человек этот со спокойным достоинством властвовал над многими сотнями монахов, обитавших в тринадцати монастырях Франции, равно как и над миссионерами его ордена, жившими в Шотландии, Швеции и Палестине; каждый день он собственноручно отвечал на два десятка писем и тем не менее мог, подперев щеку подагрическими пальцами, терпеливо слушать словоохотливого собеседника.
Госпожа де Ла Моннери говорила долго.
– Вот что значит выйти замуж за молодого человека, чьи предки были евреи, – закончила она. – Только на днях Элизабет де Валеруа говорила мне об этом. В результате дочь моя утратила веру, а ее муж…
Отец-настоятель медленно возвел очи горе.
– Мы знаем весьма достойных евреев, пришедших в лоно католической церкви, – ответил он. – Что касается побуждений, толкающих рабов Божиих на самоубийство, то они бывают лишь следствием временного помрачения рассудка. К тому же в последнюю минуту на несчастного могло снизойти озарение, и кто знает, не обратил ли он к Господу Богу сокрушенную мольбу о прощении. Как можем мы судить других, когда сами пребываем во мраке?
Почтенной даме приходилось напрягать слух, чтобы улавливать негромкую речь настоятеля, в которой проскальзывали итальянские интонации, приобретенные им в пору долгого пребывания в Риме.
– Как вы полагаете, кузина, – продолжал настоятель, – утратила ли ваша дочь веру после того, как вступила в брак, или после гибели своего мужа?
Госпожа де Ла Моннери ничего не ответила.
– Я сделаю все, что в моих силах, – закончил старик. – Увы, ревматизм мешает мне передвигаться.
Он с усилием поднялся, опираясь узловатыми пальцами о стол, вся его поза выражала непринужденную учтивость, с какой в прежние времена вельможи провожали дам.
На следующий день Жаклина получила письмо, украшенное вензелем ордена доминиканцев. Вот что она прочла:
«…Именно потому, что Господь наш есть Бог Отец и Тертуллиан сказал “Nemo tam pater”[20], любой из его детей может неизменно уповать на милосердие Божие, может и должен неизменно стремиться к совершенствованию. Вера в том и состоит, чтобы твердо знать: Господь наш есть Бог Отец, и Бог этот настолько приблизился к нам, что принял человеческий облик, дабы все люди, по слову святого Августина, могли стать как боги! Он приблизился к нам посредством таинства воплощения, Он и сейчас приближается к нам посредством таинства евхаристии. Приблизьтесь же, дорогое дитя мое, к этому неиссякаемому источнику утешения…»
Когда госпожа де Ла Моннери узнала о получении письма, она не удержалась и воскликнула:
– Признаться, наш кузен не слишком утруждает себя.
Но несколько дней спустя в доме появился отец Будрэ, посланный настоятелем.
4
Волнующая церемония вручения барону Ноэлю Шудлеру ордена командора Почетного легиона и посмертного награждения тем же орденом, но первой степени покойного Франсуа Шудлера происходила в узком кругу.
– Поскольку сын награждается орденом посмертно, – сказал Анатоль Руссо своим подчиненным, – ничто не мешает нам вручить обе награды одновременно. Напротив!
Он себя чувствовал обязанным банкиру за великолепную операцию с соншельскими акциями.
Награждение происходило в помещении газеты в конце дня; присутствовали только родные барона, его ближайшие друзья, в их числе Эмиль Лартуа и Альберик Канэ, а также несколько старших служащих «Эко дю матен» и банка.
Анатоль Руссо был в ударе. Поднявшись на цыпочки, чтобы повязать широкую красную ленту вокруг шеи гиганта, он сказал:
– Вы слишком высоки, мой друг, слишком высоки. Вы даже не склоняетесь ради награды, и ей приходится подниматься до вас.
Затем при всеобщем молчании представитель военного министра нагнулся к маленькому Жану Ноэлю и приколол ему на грудь отцовский крест.
Ребенок инстинктивно выпрямился и замер. По спине его пробежала дрожь, и он впервые в жизни ощутил тот трепет волнения, какой в торжественные минуты охватывает человека, находящегося в центре внимания окружающих.
Словно для того, чтобы унять этот трепет, Ноэль Шудлер положил свою огромную ладонь на затылок внука. Приняв задумчивый вид, не поднимая от ковра своих черных пронзительных глаз и не снимая руки с головы мальчика, он позировал перед фотографами, озаряемый резкими вспышками магния.
Короткие поздравительные речи. Шампанское…
Все обратили внимание на отсутствие Жаклины. Но еще большее удивление вызвало присутствие Адриена Леруа, старшего из братьев Леруа. Собравшиеся ломали голову над тем, что означает это сближение между соперничающими банками.
Ноэль Шудлер увлек банкира к окну, и несколько минут они негромко беседовали.
– Итак, наш милый Моблан по-прежнему делает глупости? – спросил Ноэль.
– Увы! Но самая ужасная из них, о которой я буду сожалеть всю жизнь… – начал Адриен Леруа.
– Не будем об этом говорить, мой друг, не будем об этом говорить. Это уже прошлое, и, пользуясь случаем, хочу сказать, что к вам лично я не испытываю никакого недоброжелательства. На мой взгляд, во всем виноват один Моблан… Правда, что в этом году он промотал в Довиле кучу денег?
Адриен Леруа кивнул головой.
– Могу себе представить, как вы его ненавидите… – заметил он.
Шудлер протянул руку, коснулся плеча Леруа и сказал:
– Еще никому, мой милый, никогда не удавалось безнаказанно причинять мне зло. Конечно, это потребует времени, но я убью Моблана. Разумеется, дозволенными средствами…
Анатоля Руссо сопровождал Симон Лашом.
– Очень рад видеть вас, господин Лашом, – сказал ему гигант, – мой сын испытывал к вам искреннее расположение. Он всегда говорил о вас с большим уважением.
– Ваши слова, сударь, меня глубоко трогают, – ответил Симон. – Я тоже его очень любил, я безмерно им восхищался. Это поистине невозместимая утрата.
– Да, невозместимая… Я его буду вечно оплакивать. Дни идут за днями, а я все так же остро чувствую зияющую пустоту рядом с собой!.. Но что поделываете вы? Не подумываете ли о том, чтобы опять немного заняться журналистикой?
Анатоль Руссо приблизился к беседующим и дружески погрозил пальцем Шудлеру:
– Надеюсь, вы не переманиваете Лашома?
– Нет, нет, дорогой друг, будьте спокойны, я не намерен его у вас отнять. Впрочем, если бы я даже этого и захотел, то он, без сомнения, не захочет. Однако не скрою, я говорил ему, что Франция бедна молодыми людьми, которые способны мыслить и излагать свои мысли на бумаге.
– О, мой дорогой, ваши слова лишний раз напоминают мне о драме всей моей жизни! – воскликнул Руссо, полузакрыв сорочьи глаза. – Тешишь себя мыслью, будто держишь в руках рычаги управления страной, а на деле официальное положение связывает тебя самого по рукам и ногам.
– Хотите взглянуть на то, что, подобно удару грома, потрясет деловой Париж? – спросил Ноэль. – Пойдемте и вы, Лартуа. Я вам кое-что покажу, только по секрету.
Он слегка подтолкнул мужчин к порогу какого-то кабинета, плотно прикрыл за ними дверь и подвел их к столу, на котором были разложены оттиски газетных полос, сверстанных по-новому.
– Вот в каком виде начнет выходить «Эко» через три дня, – сказал Шудлер.
Все склонились над столом, внимательно и восхищенно разглядывая макет. Первую полосу украшали два больших клише, последняя полоса была целиком заполнена фотографиями, под ними был напечатан короткий информационный текст.
– Великолепно, великолепно! – вырвалось у Руссо.
– А где вы будете помещать наиболее важные объявления? – осведомился Лартуа.
– Здесь, – ответил Ноэль, развертывая макет газеты и указывая на верхнюю часть второй полосы.
– Весьма любопытно! – произнес Лартуа.
– На первой полосе больше не будет длинных статей, – продолжал Ноэль, – ведь ее, как правило, только пробегают глазами. Читатель должен найти здесь полтора десятка кратких сообщений о важнейших событиях дня и перечень того, что помещено в номере. Это своеобразная витрина газеты.
Симон увидел воплощенными в жизнь идеи, которые ему еще так недавно излагал Франсуа. В простоте душевной он чуть было не сказал об этом вслух, но тут великан, прикрывая легкой иронией похвальбу, произнес:
– Ну как, мой котелок еще варит?
И слегка прикоснулся ко лбу.
Симон опустил глаза.
– Либо вы оттесните всех своих конкурентов, либо им придется потратить немало миллионов, чтобы суметь соперничать с вами, – заявил Руссо.
– Именно на это я и рассчитываю, – ответил Ноэль.
Симон внимательно изучал расположение материала на газетных полосах. Оно было хорошо продумано: заголовки рубрик привлекали своей выразительностью, нередко статьи сопровождались не только факсимиле автора, но и его портретом – словно для того, чтобы установить более тесную связь между автором и читателем.
– При виде этого макета невольно испытываешь желание снова взяться за перо, – проговорил Симон.
Ноэль Шудлер положил свою тяжелую руку на газетные оттиски. Глядя на Симона, этот шестидесятисемилетний человек с еще черной бородой и болтавшимся на шее эмалевым крестом, ставший преемником собственного сына, многозначительно проговорил:
– Подумайте о том, о чем мы с вами толковали. Поверьте, друг мой, будущее за нами! – Выходя из кабинета, он взял Симона под руку и спросил: – Найдется ли у вас на этой неделе время позавтракать или пообедать со мной?
Симон вспомнил тот вечер, когда он принес свою первую статью в «Эко дю матен», и спросил себя, как правильнее будет сказать: «Прошло уже два года!» или «Прошло всего два года!»
Спустя несколько дней он явился к завтраку на авеню Мессины. В маленькой гостиной, где обычно беседовали, перед тем как сесть за стол, Ноэль Шудлер представил Симона своей снохе, проговорив при этом:
– Господин Лашом, большой друг Франсуа!
– Да, да… – пролепетала Жаклина.
На ней было черное закрытое платье с узкими рукавами.
Симон, желая подчеркнуть свою близость к Франсуа, которую тот, естественно, уже не мог опровергнуть, снова и снова выражал скорбь по поводу непоправимой утраты; Жаклина время от времени кивала головой. Исхудавшая, хрупкая, она показалась Симону необыкновенно трогательной. У нее был безжизненный, затуманенный взгляд.
Внезапно она отвернулась, поднялась и вышла из комнаты. Минуту спустя вошла горничная и сообщила: госпожа баронесса Франсуа Шудлер плохо себя чувствует и приносит свои извинения за то, что не может выйти к завтраку.
Ноэль и его жена обменялись печальными взглядами; затем хозяева и гость перешли в столовую.
Баронесса сочла нужным предупредить Симона:
– Отец моего мужа очень, очень стар…
Однако за завтраком беседа велась почти исключительно между старым бароном Зигфридом и Симоном. Патриарх проникся глубокой симпатией к молодому человеку, который умел так замечательно слушать и так неподдельно удивляться.
– Угодно вам знать, милостивый государь, что я сказал императору перед началом экспедиции в Мексику? – спрашивал барон Зигфрид. – Надо заметить, я участвовал, правда в весьма скромной доле… пф-ф… в семидесятипятимиллионном займе, предоставленном правительству банкирами. Вот император… пф-ф… и пригласил меня в Тюильри… Я вижу это так ясно, будто все происходило только вчера… И я сказал ему: «Ваше величество…»
Рассказывая о событиях далекой и лучшей поры своей жизни, старый Зигфрид вдруг заговорил с австрийским акцентом, от которого уже давно избавился.
Симон слушал с подчеркнутым вниманием. Разумеется, он знал, что хозяева всегда бывают признательны гостю, проявляющему интерес к старикам, почитаемым в семье, но, помимо этого, во взгляде человека с багровыми веками, который лицезрел стольких повелителей старой Европы, было что-то покорявшее Лашома.
– Когда отец впервые взял меня с собой на обед к Меттерниху…
– Как? Вы обедали у Меттерниха? – вскричал Симон.
– Ну да, разумеется. Все это теперь кажется таким далеким лишь потому, что… пф-ф… люди почти всегда умирают молодыми. Но вы еще и сами убедитесь: когда человек доживает до моих лет, он замечает, что история вовсе не такое уж далекое прошлое. От эпохи Марии Терезии нас отделяет время, равное всего лишь двум таким человеческим жизням, как моя… После обеда начался бал, и отец посоветовал мне…
Давно уже старик не выказывал себя столь блестящим собеседником; надо признать также, что давно уже ни один гость не проявлял к нему столь глубокого интереса.
Ноэль смотрел на Симона со смешанным чувством благодарности и гордости; баронесса также поглядывала на этого человека, которому было примерно столько же лет, сколько ее покойному сыну, и с лица ее не сходило выражение кроткой печали.
– Я каждый день встаю в половине восьмого утра… – заявил старик в ответ на вопрос Симона. – Выпиваю чашку чая…
Лишь немногие люди доживают до восьмидесяти лет, и те, кто переваливает за этот рубеж, находят в своем долголетии повод для тщеславия. Подобно боксерам, люди, вступившие в упорную борьбу со смертью, соблюдают строжайший режим и рассказывают о нем со вкусом, в мельчайших подробностях. Барон Зигфрид не без основания считал себя чемпионом в такого рода борьбе, и восхищение Симона льстило его самолюбию. Выйдя из-за стола, он отвел гостя в сторону и сказал ему:
– Наступает время, когда смерть окружающих начинает почти радовать нас… Желаю вам дожить до моих лет.
Он подумал с минуту, потом, как ему казалось вполголоса, спросил:
– Известны ли вам подробности смерти Франсуа? Действительно ли произошел несчастный случай?
Непринужденно опираясь всей своей тяжестью на руку Симона, старый барон снова направился в маленькую гостиную и продолжал на ходу говорить:
– …Незадолго до сражения при Садовой я отправился в Шенбрунн. Мне были известны намерения Франции, и я… пф-ф… сказал императору Францу-Иосифу: «Ваше величество…»
Можно было подумать, что Зигфрид всю свою жизнь только и делал, что предупреждал венценосцев о грозивших им катастрофах.
Когда старик всунул в рюмку язык, чтобы вылизать оставшийся на донышке золотистый шартрез, Симон не отвел стыдливо глаза, как это делали обычно другие гости. Напротив, он улыбнулся ласково и понимающе.
Словом, Лашом покорил все семейство.
Барон Зигфрид, который почти не вспоминал о недавних событиях – прошло не меньше месяца, пока он усвоил, что Франсуа умер, да и то он постоянно путал, когда именно это случилось, – несколько дней подряд приставал к домашним:
– Придет ли к нам снова тот молодой человек? Скоро ли я его опять увижу?
Некоторое время спустя Симон начал вести еженедельную хронику в «Эко дю матен». Анатоль Руссо был этим явно недоволен, и однажды, когда Симон опубликовал статью о реформе образования, министр сказал ему с суровым видом, откидывая длинную прядь волос:
– Спору нет, мой милый Лашом, у вас есть что поведать читателю, это ваше право, согласен! Но как бы вы отнеслись к тому, если бы я в качестве члена корпорации адвокатов вдруг вздумал выступить со статьей о реформе судопроизводства? Не забывайте, вы занимаете официальное положение. Следует выбрать между карьерой публициста и карьерой… словом, той карьерой, которой вы себя уже посвятили.
Министр не был в состоянии точно определить, какую именно карьеру он имеет в виду.
На следующий день Симон имел долгую беседу с Ноэлем Шудлером.
– Дорогой друг, я хорошо знаю Руссо, – сказал гигант. – При нем вы всегда будете лишь вторым и никогда не станете первым. Этот человек не любит продвигать людей ради них самих. А потом, не вечно же он будет министром! Когда он перестанет в вас нуждаться, что он сможет вам предложить? А главное – чем вы сами хотите заниматься? Знаю, знаю – политикой, вам незачем мне об этом говорить. Я и сам отлично вижу: вы походите на моего сына, он собирался выставить свою кандидатуру в парламент и преуспел бы в этом, особенно с помощью тех средств, которые я предоставил бы в его распоряжение. Так вот, Руссо не станет вам помогать, напротив! А на прессу и деловые круги вы сможете опереться. Независимо от этого и даже не спрашивая, сколько вы сейчас получаете…
Симон почувствовал, что ветер меняет направление и пора искать другого покровителя. Он уже вышел из того возраста, когда человеку охотно оказывают поддержку, и потому расположением столь могущественного человека, который только недавно потерял единственного сына, пренебрегать не следовало.
В тот же вечер Ноэль сообщил барону Зигфриду:
– Ну что ж, отец, ты можешь быть доволен! Я беру твоего друга Лашома к себе в «Эко». Практически это уже решено.
5
Люлю Моблан был один в своей гостиной, когда ему подали телеграмму; он пробежал ее, отложил в сторону, подошел к большому зеркалу в золоченой раме, висевшему над камином, и громко расхохотался.
В зеркале отразился его восхищенный взгляд и оскаленные огромные желтые зубы.
– Близнецы! Близнецы! – громко повторял он. – Браво, старина, браво! Хотел бы я теперь посмотреть на рожи моих дорогих родственничков! Близнецы!
Он несколько минут простоял перед зеркалом, любуясь собой, приглаживая белый пух на своих висках, похлопывая себя по животу и весело посмеиваясь; казалось, для того чтобы достойным образом отпраздновать рождение двух близнецов, ему и самому надо было существовать в двух лицах.
Потом он потребовал, чтобы ему принесли пальто, надел набекрень светло-коричневый котелок и вышел из дому, держа трость набалдашником книзу.
«Этой крошке я обязан величайшей радостью в жизни, – думал он, быстро шагая по улице. – Признаться, она всегда доставляла мне одно только удовольствие. Она с успехом выступила на сцене, она необыкновенно благоразумна… Близнецы! Я бы уплатил сто луидоров, чтобы поглядеть на рожу Шудлера. О, он об этом скоро узнает… Но куда, собственно говоря, я иду?»
Он остановил проезжавшее мимо такси.
– Клуб «Эксельсиор», бульвар Осман, – приказал он.
В клубе Моблан переходил из зала в зал и сообщал всем своим друзьям необычайную новость.
– Шутник! – восклицали они, похлопывая его по плечу.
Вечером, едва дождавшись открытия «Карнавала», он отправился туда, чтобы поведать Анни Фере о радостном событии. Певичка отменно сыграла свою роль.
– О, меня это не удивляет! – воскликнула она. – Сильвена писала мне, что толста, как башня. Бедная девочка! Родить двойню! Да ты у нас еще хоть куда, мой милый Люлю!
– Это произошло в тот вечер, когда я был мертвецки пьян, ведь ты сама видела, – ответил он с виноватым видом.
Несколько дней подряд Моблан приставал к каждому встречному:
– Ставлю двадцать против одного – вам нипочем не угадать, что со мной произошло…
И он смеялся громче, чем его собеседники.
Княгиня Тоцци пустила в ход острое словцо «липовые близнецы», а Лартуа забавлял им весь Париж.
Банкирам Леруа, у которых Люлю открыл счет на миллион франков на имя мадемуазель Дюаль, эта история вовсе не показалась смешной.
– Дорогой Люсьен, позволю себе заметить, что твой вклад может в конце концов иссякнуть, – сказал Адриен Леруа, который был всего лишь на полтора года моложе своего дяди и держался с ним скорее как двоюродный брат, а не как племянник. – Не забудь, что неудачная кампания против Шудлера, в которую ты соблаговолил втянуть и нас, нанесла ущерб твоему капиталу. Ты, конечно, помнишь, сколько выбрал денег за прошлый год, в частности во время твоего пребывания в Довиле, – ты немало истратил уже и в этом году. Не заводи себе слишком много детей, мой милый, не советую! Ты, конечно, и без меня знаешь, что среди финансистов у тебя имеются не только друзья, и если в один прекрасный день возникнут затруднения…
– Какие затруднения? Какие враги? – вскипел Моблан. – Ты имеешь в виду Шудлера? Теперь мне на него наплевать.
Затем он насмешливо спросил:
– Скажи, пожалуйста, мой милый Адриен, ты, видно, совершенно уверен, что умрешь позже меня? Иначе с чего бы ты так заботился о моих интересах?
Две недели спустя Моблан с букетом роз в руках встречал на Лионском вокзале Сильвену.
Она вышла из вагона в сопровождении «подруги», которая несла на руках двух младенцев.
У Сильвены был цветущий вид.
– Я очень быстро поправилась, – прощебетала она.
– Так вот они какие, эти милые крошки! – воскликнул Люлю, щекоча своим кривым указательным пальцем щечки близнецов. – Как! Тут мальчик и девочка? Выходит, я не понял, я думал – оба мальчики.
– Да нет же! Ведь я писала уже в первом письме: девочку зовут Льюсьенна, в твою честь, а мальчика – Фернан, в честь его крестной матери Фернанды. Оказывается, ты не читаешь моих писем!
– Как ты можешь так говорить, моя крошка! Я их читаю внимательнейшим образом. Но ведь ты все время говорила о них во множественном числе, ты постоянно писала «близнецы», «близнецы»… Со дня получения телеграммы эти близнецы в моем представлении так и остались мальчиками. А вы, мадемуазель, – обратился Люлю к «подруге», – выглядите хуже, чем перед отъездом.
У несчастной Фернанды в горле комком стояли слезы, она судорожно прижимала к груди двух своих младенцев, которых ей предстояло через несколько минут окончательно потерять; подавляя волнение, она силилась улыбнуться.
– О, знаешь, Люлю, Фернанда вела себя чудесно, – поспешно вмешалась Сильвена. – Она так заботилась обо мне, так ухаживала за мной, совсем себя не жалела.
Они шли вдоль перрона: впереди – Сильвена под руку с Люлю, позади – Фернанда с младенцами. Моблан и Сильвена напоминали супружескую чету, возвращающуюся из церкви после крещения детей.
В такси Люлю спросил:
– Надеюсь, ты не собираешься их сама кормить?
– О нет! У меня не хватит молока, – ответила Сильвена.