Где небом кончилась земля: Биография. Стихи. Воспоминания Гумилев Николай
Издательские хлопоты, начавшиеся в конце 1906 года, увенчались успехом в грядущем январе. Первый номер журнала «Сириус» вышел. Номер открывался обращением «От редакции», где говорилось: «Издавая первый русский художественный журнала в Париже, этой второй Александрии утонченности и просвещения, мы считаем долгом познакомить читателей с нашими планами и взглядами на искусство.
Мы дадим в журнале новые ценности для изысканного миропонимания и старые ценности в новом аспекте.
Мы полюбим все, что даст эстетический трепет нашей душе, будет ли это развратная, но роскошная Помпея, или Новый Египет, где времена сплелись в безумьи и пляске, или золотое средневековье, или наше время, строгое и задумчивое.
Мы не будем поклоняться кумирам, искусство не будет рабыней для домашних услуг. Ибо искусство так разнообразно, что свести его к какой-либо цели, хоть и для спасения человечества, есть мерзость перед Господом».
Обложка журнала «Сириус», 1907 г.
Обращение написано, скорее всего, Гумилевым, ему принадлежала также повесть, начало которой было помещено в журнале, и стихотворение «Франции». Повесть публиковалась под его собственной фамилией, стихи были подписаны псевдонимом. Кроме того, в журнале публиковалась художественная критика, «этюд», написанный М. Фармаковским, и репродукции с картин художников С. Данишевского, Я. Николадзе, А. Божерянова. Две недели спустя вышел второй номер журнала, где, кроме прочего, были напечатаны стихи Анны Горенко. Это было первое ахматовское выступление в печати. Сама она, впрочем, отнеслась к этому издательскому начинанию не без иронии. В письме, адресованном С. Штейну, есть такие строки: «Зачем Гумилев взялся за «Сириус»? Это меня удивляет и приводит в необычайно веселое настроение. Сколько несчастиев наш Микола перенес, и все понапрасну. Вы заметили, что сотрудники почти все так же известны и почтенны, как я? Я думаю, что нашло на Гумилева затмение от Господа».
Зато Гумилев, кажется, вторым номером гордился, он посылал (почему использован такой глагол станет ясно из цитаты) журнал В.Я. Брюсову, а затем интересовался: «Теперь, я надеюсь, Вы уже получили «Сириус». Если же нет, то напишите об этом одно слово, я высылаю его в т р е т и й р а з и начинаю ссору с почтой. Если будет время и желание, напишите несколько слов, как Вы нашли мою прозу. Вам я открою инкогнито: Анатолий Грант – это я. Что же мне было делать, если у нас совсем нет подходящих сотрудников. Приходится хитрить, и истина об Анат. Гранте – тайна даже для моих компаньонов. Я очень огорчен нашей художественной критикой, но увы, я не свободен. Меня с моими компаньонами связывают прежде всего денежные счеты».
Третий номер вышел в феврале, после чего журнал «Сириус» прекратил свое существование. В том вина, конечно, не Гумилева. Виною тому обстоятельства: художественный журнал, пусть совсем небольшой, с репродукциями на отдельных листах, как сулило рекламное объявление, издавать накладно, а у Гумилева и его знакомых лишних денег не имелось. Уже и три вышедших номера свидетельствовали о некоторой эйфории, царившей среди русских обитателей Парижа.
Мемуарист вспоминает, а лет прошло достатком, и кое-что он мог позабыть, а кое-что и преувеличить (приврал же насчет африканского путешествия), руководствуясь столь распространенной среди выходцев из Одессы привычкой из каждого, самого небольшого случая создавать, по меньшей мере, анекдот, что времена были еще вполне боевые. И если в России наступило некое послереволюционное «похмелье», то русские в Париже пылали запоздалым жаром свободы. На вечерах читались стихи, пусть и не слишком поэтичные, зато не в меру революционные, однако не на всех: «…были и другие вечера, более консервативные. На одном из них одна высокопоставленная дама читала «стихи поэта Гумилева», где, помню, рифмовались «кольца» и «колокольца». Гумилев только недавно начал писать. Я читал там свои «Парижские сонеты», и Гумилеву особенно понравились последние строчки одного из них:
- Лютеция молчала, как и ныне,
- И факелы чудовищные жгла.
Он пригласил меня участвовать в журнальчике, который он издавал.
Он успел уже побывать в Африке, и спросил меня, люблю ли я путешествовать. Я ответил, что люблю, но для Африки у меня нет достаточно денег, на что Гумилев ответил: у меня тоже нет денег, а я вот путешествую.
Очень скоро я с Гумилевым рассорился из-за того, что он не прислал мне номера журнала, где были помещены мои стихи».
Встретиться поэт А. Биск, автор этих воспоминаний, и Гумилев могли на приемах, устраиваемых по четвергам художницей Е.С. Кругликовой. На приемах этих бывали жившие в Париже, либо приезжавшие туда русские литераторы, и среди них М. Волошин, Н. Минский, К. Бальмонт, А. Амфитеатров.
Продолжается и переписка Гумилева с В.Я. Брюсовым. Мэтру на ознакомление был отослан номер журнала, писем его Гумилев ждет, с благодарностью принимает советы, прислушивается к пожеланиям. Отношения, когда один вступает в роли строгого учителя, а другой в роли благодарного ученика, постепенно, пусть и не слишком заметно, превращаются во взаимоотношения двух поэтов – маститого и молодого, но знающего себе цену. Впрочем, Гумилев этого еще не осознает: «Многоуважаемый Валерий Яковлевич! Только вчера я получил Ваше большое и милое письмо, где Вы разбираете мои стихотворения. Тысячу раз благодарю Вас за него: благодаря ему мои горизонты начинают проясняться и я начинаю понимать, что мне надо делать, чтобы стать поэтом. Вы, наверное, не можете представить, сколько пользы принесло оно мне. Я в последнее время сильно отвлекся от поэзии заботами о выработке прозаического стиля, занятиями по оккультизму и размышлениями о нем. Но Ваше письмо пробудило меня. Я поверил, что если я мыслю образами, то эти образы имеют некоторую ценность, и теперь все мои логические построения начинают облекаться в одежду форм, а доказательства превращаются в размеры и рифмы. Одно меня мучает, и сильно, – это мое несовершенство в технике стиха. Меня мало утешает, что мне только 21 год, и очень обескураживает, что я не могу прочитать себе ни одно из моих стихотворений с таким же удовольствием, как напр. Ваши «Ахилл у алтаря», «Маргерит» и др. или «Песню Офелии» Ал. Блока. Не радует меня также, что и у больших поэтов есть промахи, свойственные мне. Я не сравниваю моих вещей с чужими (может быть, во вред мне), я просто мечтаю и хочу уметь писать стихи, каждая строчка которых заставляет бледнеть щеки и гореть глаза…»
Гумилев покинул Париж в конце апреля 1907 года. Ему надлежало возвращаться в Россию, поскольку следовало решить вопрос о воинской повинности. Но сначала Гумилев отправляется в Киев, чтобы увидеть Анну Горенко.
Подруга Ахматовой с давних лет В. Срезневская рассказывает в мемуарах, что в киевский период они могли поддерживать связь только посредством переписки, однако доверительность в отношениях подруг не исчезла: «Аня никогда не писала о любви к Гумилеву, но часто упоминала о его настойчивой привязанности, о неоднократных предложениях брака и своих легкомысленных отказах и равнодушии к этим проектам. В Киеве у нее были родственные связи, кузина, вышедшая замуж за Аниного старшего брата Андрея. Она, кажется, не скучала. Николай Степанович приезжал в Киев».
Из Киева Гумилев едет в Царское Село, однако заезжает по дороге в Москву, чтобы увидеться с В.Я. Брюсовым. До этого они никогда не видели друг друга, теперь знакомятся лично. Свидетельство о том, какое впечатление произвел Гумилев на мэтра, сохранилось: «Приезжал в Москву Н. Гумилев. Одет довольно изящно, но неприятное впечатление производят гнилые зубы. Часто упоминает «о свете». Сидел у меня в «Скорпионе», потом я был у него в какой-то скверной гостинице, близ вокзалов. Говорили о поэзии и оккультизме. Сведений у него мало. Видимо, он находится в своем декадентском периоде. Напомнил мне меня 1895 года».
Разговор был долгим. Встреча дальнейших отношений не разладила. Напротив, в письме Гумилева звучат восторженные ноты: «Если бы мы писали до Р.X., я бы сказал Вам: Учитель, поделись со мной мудростью, дарованной тебе богами, которую ты не имеешь права скрывать от учеников. В средние века я сказал бы: Maitre, научи меня дивному искусству песнопенья, которым ты владеешь в таком совершенстве. Теперь я могу сказать только: Валерий Яковлевич, не прекращайте переписки со мной, мне тяжело думать, что Вы на меня сердитесь…»
Перед тем как отправиться обратно в Париж, Гумилев едет в Севастополь. Там проводит лето Анна Горенко.
П. Лукницкий, собиравший материалы про Гумилева, записывает после встречи с А. Ахматовой (разговор касался севастопольского периода): «АА рассказывала, что на даче у Шмидта у нее была свинка и лицо ее было до глаз закрыто – чтоб не видно было страшной опухоли… Николай Степанович просил ее открыть лицо, говоря: «Тогда я вас разлюблю!» Анна Андреевна открывала лицо, показывала. «Но он не переставал любить меня! Говорил только, что «вы похожи на Екатерину II».
На даче Шмидта были разговоры, из которых Гумилеву стало ясно, что АА не невинна. Эта новость, боль от этого известия, довела Николая Степановича до попыток самоубийства».
Написанные тогда же в Севастополе и утраченные впоследствии стихи, кроме прочего, включали и стихотворение «Доктор Эфир». Можно предположить, что более поздний рассказ «Путешествие в страну эфира» являлся вариацией на ту же самую тему.
В рассказе этом действуют герои, среди которых доктор, призывающий нюхать эфир, а также Мезенцов, девушка Инна и Грант. Рассказ банальный, ровным счетом ничем не отличающийся от убогих фантазий, помещенных в дореволюционном журнале «Мир приключений», впрочем, послереволюционный его тезка, альманах с тем же названием был полон таких сочинений, лишенных действия, с выдуманным – не сюжетом, а завязкой, исходной сценой, и картонными, так что, кажется, скрипят, персонажами с короткими, никогда не встречающимися в жизни фамилиями (даже если это фамилии Смит, Иванов, Миллер).
Но дело сейчас не в том. Нас интересует сюжет, который сводится к следующему. Доктор, явившийся, чтобы вывести из истерики героиню, дает ей понюхать эфир, а потом едва ли не воспевает его необычайные свойства, дающие возможность преодолеть пространства и время. Герои наконец решаются проверить, правду ли говорил доктор, тогда как Инне не терпится опять почувствовать действие наркотика.
В.Я. Брюсов. Фотография, 1900-е гг.
Анна Ахматова. 1910-е гг.
Грант (мы помним, что этим псевдонимом подписывался Гумилев, публикуя во втором номере журнала «Сириус» свою прозу) чувствует воздействие эфира на себе: «Закрыв глаза, испытывая невыразимое томленье, я пролетел уже миллионы миль, но странно пролетел их внутрь себя. Та бесконечность, которая прежде окружала меня, отошла, потемнела, а взамен ее открылась другая, сияющая во мне. Нарушено постылое равновесие центробежной и центростремительной силы духа, и как жаворонок, сложив крылья, падает на землю, так золотая точка сознания падает вглубь и вглубь, и нет падению конца, и конец невозможен. Открываются неведомые страны. Словно китайские тени, проплывают силуэты, на земле их назвали бы единорогами, храмами и травами. Порою, когда от сладкого удушья спирается дух, мягкий толчок опрокидывает меня на спину, и я мерно качаюсь на зеленых и красных волокнистых облаках. Дивные такие облака! Надо мной они, подо мной, и густые, и пространства видишь сквозь них, белые, белые пространства. Снова нарастает удушье, снова толчок, но теперь уже паришь безмерно ниже, ближе к сияющему центру. Облака меняют очертания, взвиваются, как одежда танцующих, это безумие красных и зеленых облаков.
Море вокруг, рыжее, плещущее яро. На гребнях волн синяя пена; не в ней ли доктор запачкал свои руки и пиджак?
Я поплыл на запад. Кругом плескались дельфины, чайки резали крыльями волну, а меня захлестывала горькая вода, и я был готов потерять сознание. Наконец, захлебнувшись, я почувствовал, что у меня идет носом кровь, и это меня освежило. Но кровь была синяя, как пена в этом море, и я опять вспомнил доктора.
Огромный вал выплеснул меня на серебряный песок, и я догадался, что это острова Совершенного Счастья. Их было пять. Как отдыхающие верблюды, лежали они посреди моря, и я угадывал длинные шеи, маленькие головки и характерный изгиб задних ног. Я пробегал под пышно-веерными пальмами, подбрасывал раковины, смеялся. Казалось, что так было всегда и всегда будет. Но я понял, что будет совсем другое, миновав один поворот».
В этом чудесном мире Грант встречает Инну и овладевает ею, а когда чары эфира рассеиваются, то по едва заметным деталям удивленные Грант и Мезенцов догадываются, что Инна, несомненно, стала женщиной. Иными словами, чудо произошло.
И картины эфирного опьянения, и способ приема эфира описаны человеком, который имеет опыт в этой области. «Приложите одну ноздрю к горлышку и вдыхайте ею, а другую зажмите. Кроме того, не дышите ртом, надо, чтобы в легкие попадал один эфир», – поясняет Грант.
Из всего это следует, что предположение литературоведов, будто рассказ связан с поездкой Гумилева в июле 1914 года к Татиане Адамович, с которой у него был роман, вряд ли состоятельно. Или, точнее, рассказ как-то и может быть связан с этой поездкой и с тем, что Адамович употребляла эфир, но связь эта лишь внешняя.
Общение с любимой, страшное разочарование в ней, отказ на предложение стать его женой, первое в жизни морское плавание (Гумилев плывет из Севастополя на пароходе в Марсель) – все это переполняет эмоциями.
Отчаяние, связанное с тем, что он услышал в Севастополе, было необычайно. Гумилев оказался не в силах справиться с ним и решил кончить жизнь самоубийством. Приехав в Нормандию, он направляется к морю, чтобы утопиться. Но, к счастью, полицейские обратили внимание на молодого человека, который был явно не в себе. Покончить счеты с жизнью ему не дали. Гумилев вернулся в Париж.
Были в это время и встречи с товарищами, и новые знакомства. Так познакомился он с начинающей поэтессой Е. Дмитриевой, которая впоследствии, через несколько лет, станет одним из действующих лиц в мистификации, связанной с именем Черубины де Габриак. Поэтесса вспоминала: «В первый раз я увидела Н. С. в июле 1907 года в Париже в мастерской художника Себастьяна Гуревича, который писал мой портрет. Он был еще совсем мальчик, бледное, мрачное лицо, шепелявый говор, в руках он держал небольшую змейку из голубого бисера. Она меня больше всего поразила. Мы говорили о Царском Селе, Н. С. читал стихи (из «Романтических цветов»). Стихи мне очень понравились. Через несколько дней мы опять все втроем были в ночном кафе, я первый раз в моей жизни. Маленькая цветочница продавала большие букеты пушистых гвоздик, Н. С. купил для меня такой букет, а уже поздно ночью мы все втроем ходили вокруг Люксембургского сада, и Н. С. говорил о Пресвятой Деве. Вот и все. Больше я его не видела. Но запомнила, запомнил и он».
Гумилев, несомненно, делал большие успехи. Стихи его, звучные и чеканные, прекрасно звучали, когда их читали вслух.
- Сады моей души всегда узорны,
- В них ветры так свежи и тиховейны,
- В них золотой песок и мрамор черный,
- Глубокие, прозрачные бассейны.
- Растенья в них, как сны, необычайны,
- Как воды утром, розовеют птицы,
- И (кто поймет намек старинной тайны?)
- В них девушка в венке великой жрицы.
- Глаза, как отблеск чистой серой стали,
- Изящный лоб, белей восточных лилий,
- Уста, что никого не целовали
- И никогда ни с кем не говорили.
- И щеки, розоватый жемчуг юга,
- Сокровище немыслимых фантазий,
- И руки, что ласкали лишь друг друга,
- Сплетаяся в молитвенном экстазе.
- У ног ее две черные пантеры
- С отливами змеиными на шкуре,
- Взлетев от роз таинственной пещеры,
- Ее фламинго плавает в лазури.
- Я не смотрю на мир бегущих линий,
- Мои мечты лишь вечному покорны,
- Пускай сирокко бесится в пустыне,
- Сады моей души всегда узорны.
По совету В.Я. Брюсова, Гумилев наконец решает познакомиться с французским поэтом Рене Гилем. И знакомство оказалось приятным, о чем сообщается в письме к В.Я. Брюсову: «Сегодня был у Гиля, и он мне понравился без всяких оговорок. Это энергичный, насмешливый, очень тактичный и действительно очень умный человек… Со мной он был крайне приветлив и с каким-то особенным оттенком дружеской фамильярности, что сразу сделало нашу беседу непринужденной. Вообще, я был совершенно не прав, когда боялся к нему идти, и теперь знаю, что французские знаменитости много общительнее русских (Вы знаете, о ком я говорю)».
Обида на Д. Мережковского и З. Гиппиус, которые оскорбительно вели себя, когда Гумилев нанес им визит, не забылась. Роль А. Белого в этой истории не совсем ясна. Впоследствии в мемуарах он утверждал, что присутствовал при этой встрече, но решительно был не при чем. З. Гиппиус утверждала обратное, дескать, именно А. Белый издевался над молодым поэтом, решившим познакомиться со своими старшими собратьями.
Зато русские в Париже оказались куда общительнее и добросердечнее, нежели на родине. Кроме М. Фармаковского и В. Курбатова, историка искусств, был Гумилев дружен с поэтом Н. Деникером. Когда же приехал из России Андрей Горенко и поселился у Гумилева, он и вовсе не чувствовал одиночества.
И тем не менее он скучал вдалеке от родных и близких. По рассказам А. Ахматовой, которая знала это со слов Гумилева, он даже ездил через весь город, чтобы только прочитать слова «Севастопольский бульвар», написанные по-французски на указателе.
Постоянное общение с Андреем Горенко, разговоры, воспоминания, сделали, в конце концов, свое дело. Окрыленный какой-то странной надеждой – вдруг Анна после стольких отказов ответит на его предложение согласием – Гумилев берет деньги в долг у ростовщика (своих, разумеется, не имелось) и едет в Россию. А потом, охваченный еще большим отчаянием, возвращается. Анна опять ему отказала. О поездке его родители так тогда и не узнали, Гумилев не заехал ни в Царское Село, ни в Петербург.
Многие стихи, вошедшие в сборник «Романтические цветы», несмотря на всю их цветистую историческую бутафорию, можно прочитать и как трагические признания, только облаченные в красочные одежды. Это не сцены из древней истории, слишком стихи эти автобиографичны.
- Царица – иль, может быть, только печальный ребенок, —
- Она наклонялась над сонно вздыхающим морем,
- И стан ее, стройный и гибкий, казался так тонок,
- Он тайно стремился навстречу серебряным зорям.
- Сбегающий сумрак. Какая-то крикнула птица,
- И вот перед ней замелькали на влаге дельфины.
- Чтоб плыть к бирюзовым владеньям влюбленного принца,
- Они предлагали свои глянцевитые спины.
- Но голос хрустальный казался особенно звонок,
- Когда он упрямо сказал роковое «не надо»…
- Царица – иль, может быть, только капризный ребенок,
- Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда.
Нетрудно догадаться, что за царица, похожая на капризного ребенка, вспомнилась поэту, и на берегу какого моря происходили события.
Все чаще посещает Гумилева мысль о смерти, все чаще делается она героиней его стихов.
- Нежной, бледной, в пепельной одежде
- Ты явилась с ласкою очей,
- Не такой тебя встречал я прежде
- В трубном вое, в бешенстве мечей.
- Ты казалась золотисто-пьяной,
- Обнажив сверкающую грудь,
- Ты среди кровавого тумана
- К небесам прорезывала путь.
- Как у вечно жаждущей Астреи,
- Твои очи были глубоки,
- И неслась по жилам кровь быстрее,
- И крепчали мускулы руки.
- Но тебя, хоть ты теперь иная,
- Я мечтою прежней узнаю,
- Ты меня манила песней рая
- И с тобой мы встретимся в раю.
Андрей Горенко. Фотография, 1900-е гг.
А.Н. Толстой вспоминает рассказ Гумилева, слышанный, по его словам, за столиком в одном из парижских кафе: «…они шли мимо меня, все в белом, с покрытыми головами. Они медленно двигались по лазоревому полю. Я глядел на них – мне было покойно, я думал: «Так вот она, смерть». Потом я стал думать: «А может быть, это лишь последняя секунда моей жизни? Белые пройдут, лазоревое поле померкнет»… Я стал ждать этого угасания, но оно не наступало, – белые все так же плыли мимо глаз. Мне стало тревожно. Я сделал усилие, чтобы пошевелиться, и услышал стон. Белые поднимались и плыли теперь страшно высоко. Я начал понимать, что лежу навзничь и гляжу на облака. Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом наконец я приподнялся и оглянулся. Я увидел, что сижу в траве на верху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валялся воротник и галстук. Все вокруг – деревья, мансардные крыши, асфальтовые дороги, небо, облака – казались мне жесткими, пыльными, тошнотворными. Опираясь о землю, чтобы подняться совсем, я ощупал маленький, с широким горлышком пузырек, – он был раскрыт и пуст. В нем, вот уже год, я носил большой кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришел сюда, как снял воротник и высыпал из пузырька на ладонь яд. Я знал, что, как только брошу его с ладони в рот, – мгновенно настанет неизвестное. Я бросил его в рот и прижал ладонь изо всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда.
Вы спрашиваете, – зачем я хотел умереть? Я жил один, в гостинице, – привязалась мысль о смерти. Страх смерти мне был неприятен… Кроме того, здесь была одна девушка…»
Гостиницу, одиночество, страх смерти мемуарист, думается, присочинил, памятуя о поздних повестях своего прославленного однофамильца. Остальное отчасти похоже на правду. Выразителен и нарисованный всего в нескольких строках портрет Гумилева: «Он, как всегда, сидел прямо – длинный, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. Длинные пальцы его рук лежали на набалдашнике трости. В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот у него был совсем мальчишеский, с нежной и ласковой улыбкой».
А.Н. Толстому, в принципе, можно верить. От простого знакомства – в письме к В.Я. Брюсову обрисован этот новый знакомый крайне иронически: пишет стихи год, а то и без году неделя, но считает себя мэтром, стихи, между тем, ниже всяких оценок – отношения постепенно переходят к дружбе или хорошему товариществу, а потому в письме к тому же адресату Гумилев сообщает: «Скоро наверное в Москву приедет поэт гр. Толстой, о котором я Вам писал. За последнее время мы с ним сошлись, несмотря на разницу наших взглядов, и его последние стихи мне очень нравятся».
Вот только подробности нарисованной сцены смущают. Едва ли можно выжить после приема цианистого калия. Скорее, прав Э. Голлербах, который пишет, что при второй попытке самоубийства Гумилев вскрыл себе вены.
Анна Ахматова. 1910-е гг.
Или, как действительное, Гумилев пересказывал знакомому сюжет упоминавшегося уже рассказа об эфирных видениях? Белые фигуры, пустой пузырек в руке героя этой истории, кто бы им ни был, Гумилев или Грант, наводят на мысль о наркотических галлюцинациях.
И все-таки очевидно – вновь Гумилев пытался покончить с собой, вновь остался жив.
Ему было рано умирать. Переводчик В. Шилейко вспоминал много позднее: «Николай Степанович почему-то думал, что он умрет непременно 53 лет. Я возражал, что поэты рано умирают, или уж глубокими стариками (Тютчев, Вяземский). И тогда Николай Степанович любил общую мысль нашу развивать, что смерть нужно заработать и что природа скорее из человека выжмет все соки, и выжав – выбросит. И Николай Степанович этих соков чувствовал в себе на 53 года. Он особенно любил об этом говорить во время войны. «Меня не убьют, я еще нужен». Очень часто к этому возвращался. Очень характерна его фраза: «На земле я никакого страха не боюсь, от всякого ужаса можно уйти в смерть, а вот по смерти очень испугаться страшно».
Но какие бы кризисы ни переживал Гумилев, он не переставал писать стихи. Интересуется он и смежными искусствами – все, кроме, разве, музыки Гумилев любил. Да и равнодушие к музыке, по догадке С. Маковского, было напускное, в подражание Теофилю Готье, которым он безмерно восхищался.
О своих занятиях Гумилев сообщает в письмах, адресованных В.Я. Брюсову: «За последнее время я много занимался теорией живописи, а отчасти и театра, читал, посещал выставки и говорил с артистами. Результаты Вы можете видеть в моем письме о «Русской Выставке». Если оно Вас удовлетворяет, может быть, вы сможете мне указать какой-нибудь орган, хотя бы «Раннее Утро», где я мог бы писать постоянные корреспонденции о парижских выставках и театрах. Этим Вы оказали бы мне еще раз большую услугу…»
Мэтр не только в очередной раз помог Гумилеву, он сделал ему царский подарок – статья о выставке с подзаголовком «Письмо из Парижа» увидела свет в № 11 журнала «Весы» за 1907 год.
На взгляд человека искушенного, вкус начинающего рецензента совсем небезупречен, А.Г. Габричевский с плохо скрытым пренебрежением называл манеру Н. Рериха «финским модернизмом», но интересно то, что в сюжетах выставленных картин, в творческих поисках художников Гумилев видит нечто родственное своим собственным взглядам, сходные сюжеты обнаружатся через несколько лет в его стихах: «Из больших картин Рериха наиболее интересна изображающая «Народ курганов», где на фоне северного закатного неба и чернеющих елей застыло сидят некрасивые коренастые люди в звериных шкурах; широкие носы, торчащие скулы – очевидно, финны, Белоглазая Чудь. Эта картина параллельна другой, бывшей в Salon d'Automne. Там тоже северный пейзаж, но уже восход солнца, и вместо финнов – славяне. Великая сказка истории, смена двух рас, рассказана Рерихом так же просто и задумчиво, как она совершилась, давно-давно, среди жалобно шелестящих болотных трав.
В. Шилейко. Фотография, 1920-е гг.
«Песня о викинге» – вещь изысканная по благородству красок, серых, синей и бледно-оранжевой: от сбегающего вечера еще суровее старые стены дедовского дома; белокурая грустная девушка поет о ком-то далеком, а пред нею, среди сверкающего облака, в яростной схватке сшиблись две призрачные ладьи.
«Сокровище Ангелов» – камень с изображением дракона на одной стороне и распятого человека на другой. Это – вековое сопоставление добра и зла, и его ревниво охраняют толпы ангелов, прелестных ангелов XIII века монастырской России.
Интересна была мысль выставить рядом Рериха и Билибина, одного – как представителя скандинавских и отчасти византийских течений в русском искусстве, другого – как поборника течений восточных. Билибину удалось создать ряд вещей чарующих и нежных, les petites merveilles, как сказал один известный француз, говоря о его картинах. Наверно, такие же грезы смущали сон Афанасия Никитина, Божьего человека, когда, опираясь на посох, он шел по бесконечным степям к далекому и чудесному царству Индейскому. Былина о Вольге, это самое величественное произведение русского духа, нашла в Билибине чуткого ценителя и иллюстратора, передавшего всю ее своеобразную красоту. Кроме «Вольги» на выставке есть его иллюстрации к «Золотому петушку», «Царю Салтану» и вещи, рисованные для «Золотого Руна».
Статья «Два салона», посвященная на сей раз, по преимуществу, мастерам иностранным, а также влиянию на современных художников творческой манеры Сезанна и Гогена, увидела свет в журнале «Весы» годом позже, снабженная примечанием: «Редакция помещает это письмо как любопытное свидетельство о взглядах, разделяемых некоторыми кружками молодежи, но не присоединяется к суждениям автора статьи». Примечание говорит само за себя.
С отъездом в Россию Андрея Горенко, кажется, Гумилев отчасти освободился от своих нравственных страданий. Теперь рядом не было человека, который, пусть и невольно, напоминал ему о пережитом поражении. Он общается с М. Фармаковским, посещает выступление японки Сада Якко, которая гастролировала в Европе и Америке вместе с труппой своего мужа, известного актера Отодзиро Каваками. Выступала артистка и в России, но впечатления Гумилева, столь сильные, что он посвятил выступлению Сада Якко сразу два стихотворения, связаны именно с парижскими гастролями.
- Мы не ведаем распрей народов, повелительных ссор государей,
- Я родился слагателем сказок, Вы – плясуньей, певицей, актрисой.
- И в блистательном громе оркестра, в электрическом светлом пожаре
- Я любил Ваш задумчивый остров, как он явлен был темной кулисой.
- И пока Вы плясали и пели, поднимали кокетливо веер,
- С каждым мигом во мне укреплялась золотая веселая вера,
- Что созвучна мечта моя с Вашей, что Вам также пленителен север,
- Что Вам нравятся яркие взоры в напряженных глубинах партера.
Показательно и восприятие экзотического, чуждого европейскому зрителю искусства в целом (интерес к ориентальному, в том числе, к японскому, был частью моды на все восточное, возникшей после русско-японской войны), и понимание условностей, на которых построено японское драматическое искусство (таково упоминание об острове, «явленном темной кулисой», ведь реалистическая манера игры для японского театра того периода абсолютно нехарактерна).
Второе стихотворение – это попытка описать увиденное, по возможности, подробнее.
- В полутемном строгом зале
- Пели скрипки, Вы плясали.
- Группы бабочек и лилий
- На шелку зеленоватом,
- Как живые, говорили
- С электрическим закатом,
- И ложилась тень акаций
- На полотна декораций.
- Вы казались бонбоньеркой
- На изящной этажерке,
- И, как беленькие кошки,
- Как играющие дети,
- Ваши маленькие ножки
- Трепетали на паркете,
- И жуками золотыми
- Нам сияло Ваше имя.
- И когда Вы говорили,
- Мы далекое любили,
- Вы бросали в нас цветами
- Незнакомого искусства,
- Непонятными словами
- Опьяняя наши чувства.
- И мы верили, что солнце —
- Только вымысел японца.
Сада Якко с мужем. Фотография, 1900-е гг.
Выступление Сада Якко. Фотография, 1900-е гг.
В немалой степени на Гумилева повлияло, кроме представления, и непосредственное общение с актрисой. Вместе с М. Фармаковским они побывали у нее с визитом.
Однако М. Фармаковский вскоре тоже покинул Францию. Теперь, оставшись едва ли не в одиночестве, Гумилев, тем не менее, не отчаивается, а напряженно работает. Он посещает естественнонаучные музеи и зверинцы, в том числе, передвижные. Его интересуют жизнь и нравы животных, Гумилев наблюдает за ними, иногда и по ночам, читает специальную литературу, например, книги А. Брэма. Гумилев начинает мечтать об Африке.
«В этом кафе под каштанами мы познакомились и часто сходились и разговаривали – о стихах, о будущей нашей славе, о путешествиях в тропические страны, об обезьянках, о розысках остатков Атлантиды на островах близ южного полюса, о том, как было бы хорошо достать парусный корабль и плавать на нем под черным флагом…» – знакомство с А.Н. Толстым, автором этих строк, приходится на год 1908. Но пока Гумилев интересуется больше не соотечественниками, а представителями стран далеких – неграми, малайцами, сиамцами, среди которых у него появились знакомые.
Характерно и то, что Гумилев, по воспоминаниям, сидя в кафе, не пил ни вина, ни пива, все, что он позволял себе – это гренадин, то есть ликер, сделанный на основе гранатового сока, и черный кофе. О свойствах этих напитков писал еще Папюс: «Алкоголь как возбудительное – одно из самых драгоценных и опасных средств. Действие его в виде водки быстрое, но не продолжительное. Под его влиянием освобождается большое количество нервной силы, а ум как бы освещается богатством и массой возрождающихся идей, сменяющих одна другую. В такую минуту нельзя думать о составлении какого-либо исследования и надо удовольствоваться отметкой отдельных мыслей!
Рюмка водки, выпитая за часа до начала умственных занятий, увеличивает производительность ума, но на самое короткое время».
И далее о ликере: «Рядом с алкоголем надо упомянуть о сахаре, который примешивается к нему в ликерах. Их действие хотя слабее на нервные запасы, но зато они сильно действуют на волю, тогда как алкоголь влияет на чувственность. Ввиду этого следует предпочитать ликер водке, когда предстоит действовать, а не размышлять». Отсюда понятно, почему Гумилев отдает предпочтение гренадину, а не прочим спиртным напиткам.
Кофе в «Практической магии» посвящен особый раздел, и свойства этого напитка, по мнению почтенного автора, в высшей степени полезны: «Кофе – самое сильное возбудительное в отношении продолжения действия. Он имеет два свойства: первое – через час после принятия он действует на нервное сплетение желудка и при содействии теплоты облегчает пищеварение, что представляет в распоряжение ума большее количество нервной силы; второй период действия начинается через два или три часа после приема кофе, когда он оказывает влияние на сферу интеллектуальную, и продолжительность этого действия зависит от количества выпитого кофе, влияние одной чашки кофе длится от одного до двух часов. Так что у выпившего кофе в час дня психическое действие обнаружится к 3-м часам и длится до 5 часов. Начиная с этого времени пустота желудка действует, в свою очередь, возбуждающе, умственная работа становится все легче, при условии не очень утомительных занятий: составление заметок, эскизов, планов, но писать сочинения и исполнять трудную умственную работу следует утром натощак или после легкого, несытного обеда. Есть еще и третье действие, производимое кофе на людей нервных: вслед за окончанием возбуждающего действия является тоска, это явление заслуживает описания.
Парижское кафе. Силуэт Е. Кругликовой, 1910-е гг.
Кофе как возбудительное, предоставляет уму часть запаса нервной силы, помещающегося в ганглиозном сплетении. Сила и напряжение, получаемые организмом от кофе, предоставляют временный подъем духа в ущерб органического запаса; поэтому употребление кофе полезно лишь сильным, а не слабым или анемичным. У человека, находящегося в нормальном состоянии, когда кофе произведя свое интеллектуальное действие и оно было еще увеличено трудом, ощущение пустоты в нервных центрах проявляется в форме грусти и пессимизма, в течение 10—60 минут, которое уничтожается принятием какой-нибудь пищи.
Психическое действие кофе в общем сводится к усилению восприимчивости; поэтому кофе служит изучающему Магию средством для развития артистической восприимчивости. И действительно, дознано, что степень артистической впечатлительности зависит от нервного состояния, а мы знаем, что кофе его возбуждает».
Из всего вышеперечисленного можно заключить – каковы бы ни были вкусы Гумилева, предпочтения его определенно соотносятся с его интересами, в частности, с оккультными занятиями. И то верно, почему русский литератор не пьет крепких напитков или, на худой случай, пива, почему преклоняющийся перед французскими поэтами Гумилев, сидя в парижском кафе, заказывает не абсент, воспетый Бодлером и Верленом, а кофе, пить который впору какому-нибудь Бальзаку? Все это достойно интереса.
Но вернемся к хронике событий. В самом начале 1908 года выходит сборник «Романтические цветы», сборник, которому предпослано посвящение Анне Андреевне Горенко.
Дарственная надпись И.Ф. Анненскому на книге «Романтические цветы»
Из сборника «Романтические цветы»
* * *
- Юный маг в пурпуровом хитоне
- Говорил нездешние слова,
- Перед ней, царицей беззаконий,
- Расточил рубины волшебства.
- Аромат сжигаемых растений
- Открывал пространства без границ,
- Где носились сумрачные тени,
- То на рыб похожи, то на птиц.
- Плакали невидимые струны,
- Огненные плавали столбы,
- Гордые военные трибуны
- Опускали взоры, как рабы.
- А царица, тайное тревожа,
- Мировой играла крутизной,
- И ее атласистая кожа
- Опьяняла снежной белизной.
- Отданный во власть ее причуде,
- Юный маг забыл про все вокруг,
- Он смотрел на маленькие груди,
- На браслеты вытянутых рук.
- Юный маг в пурпуровом хитоне
- Говорил, как мертвый, не дыша,
- Отдал все царице беззаконий,
- Чем была жива его душа.
- А когда на изумрудах Нила
- Месяц закачался и поблек,
- Бледная царица уронила
- Для него алеющий цветок.
* * *
- Над тростником медлительного Нила,
- Где носятся лишь бабочки да птицы,
- Скрывается забытая могила
- Преступной, но пленительной царицы.
- Ночная мгла несет свои обманы,
- Встает луна, как грешная сирена,
- Бегут белесоватые туманы,
- И из пещеры крадется гиена.
- Ее стенанья яростны и грубы,
- Ее глаза зловещи и унылы,
- И страшны угрожающие зубы
- На розоватом мраморе могилы.
- «Смотри, луна, влюбленная в безумных,
- Смотрите, звезды, стройные виденья,
- И темный Нил, владыка вод бесшумных,
- И бабочки, и птицы, и растенья.
- Смотрите все, как шерсть моя дыбится,
- Как блещут взоры злыми огоньками.
- Не правда ль, я такая же царица,
- Как та, что спит под этими камнями?
- В ней билось сердце, полное изменой,
- Носили смерть изогнутые брови,
- Она была такою же гиеной,
- Она, как я, любила запах крови».
- По деревням собаки воют в страхе,
- В домах рыдают маленькие дети,
- И хмурые хватаются феллахи
- За длинные, безжалостные плети.
* * *
- Что ты видишь во взоре моем,
- В этом бледно-мерцающем взоре?
- – «Я в нем вижу глубокое море
- С потонувшим большим кораблем.
- Тот корабль… величавей, смелее
- Не видали над бездной морской.
- Колыхались высокие реи,
- Трепетала вода за кормой.
- И летучие странные рыбы
- Покидали подводный предел
- И бросали на воздух изгибы
- Изумрудно блистающих тел.
- Ты стяла на дальнем утесе,
- Ты смотрела, звала и ждала,
- Ты в последнем веселом матросе
- Огневое стремленье зажгла.
- И никто никогда не узнает
- О безумной, предсмертной борьбе
- И о том, где теперь отдыхает
- Тот корабль, что стремился к тебе.
- И зачем эти тонкие руки
- Жемчугами прорезали тьму,
- Точно ласточки с песней разлуки,
- Точно сны, улетая к нему.
- Только тот, кто с тобою, царица,
- Только тот вспоминает о нем,
- И его голубая гробница
- В затуманенном взоре твоем».
* * *
- Там, где похоронен старый маг,
- Где зияет в мраморе пещера,
- Мы услышим робкий, тайный шаг,
- Мы с тобой увидим Люцифера.
- Подожди, погаснет скучный день,
- В мире будет тихо, как во храме,
- Люцифер прокрадется, как тень,
- С тихими вечерними тенями.
- Скрытые, незримые для всех,
- Сохраним мы нежное молчанье,
- Будем слушать серебристый смех
- И бессильно-горькое рыданье.
- Синий блеск нам взор заворожит,
- Фея Маб свои расскажет сказки,
- И спугнет, блуждая, Вечный Жид
- Бабочек оранжевой окраски.
- Но когда воздушный лунный знак
- Побледнеет, шествуя к паденью,
- Снова станет трупом старый маг,
- Люцифер – блуждающею тенью.
- Фея Маб на лунном лепестке
- Улетит к далекому чертогу,
- И, угрюмо посох сжав в руке,
- Вечный Жид отправится в дорогу.
- И, взойдя на плиты алтаря,
- Мы заглянем в узкое оконце,
- Чтобы встретить песнею царя —
- Золотисто-огненное солнце.
* * *
- Мой старый друг, мой верный Дьявол
- Пропел мне песенку одну:
- – Всю ночь моряк в пучине плавал,
- А на заре пошел ко дну.
- Кругом вставали волны-стены,
- Спадали, вспенивались вновь,
- Пред ним неслась белее пены
- Его великая любовь.
- Он слышал зов, когда он плавал:
- «О, верь мне, я не обману…»
- Но помни, – молвил умный дьявол, —
- Он на заре пошел ко дну.
* * *
- За покинутым бедным жилищем,
- Где чернеют остатки забора,
- Старый ворон с оборванным нищим
- О восторгах вели разговоры.
- Старый ворон в тревоге всегдашней
- Говорил, трепеща от волненья,
- Что ему на развалинах башни
- Небывалые снились виденья.
- Что в полете воздушном и смелом
- Он не помнил тоски их жилища
- И был лебедем нежным и белым,
- Принцем был отвратительный нищий.
- Нищий плакал бессильно и глухо,
- Ночь тяжелая с неба спустилась,
- Проходившая мимо старуха
- Учащенно и робко крестилась.
Император Каракалла
I
- Призрак какой-то неведомой силы,
- Ты ль, указавший законы судьбе,
- Ты ль, император, во мраке могилы
- Хочешь, чтоб я говорил о тебе?
- Горе мне! Я не трибун, не сенатор,
- Я только бедный бродячий певец,
- И для чего, для чего, император,
- Ты на меня возлагаешь венец?
- Заперты мне все богатые двери,
- И мои бедные сказки-стихи
- Слушают только бездомные звери
- Да на высоких горах пастухи.
- Старый хитон мой изодран и черен,
- Очи не зорки, и голос мой слаб,
- Но ты сказал, и я буду покорен,
- О император, я верный твой раб!
II
- Император с профилем орлиным,
- С черною, курчавой бородой,
- О, каким бы был ты властелином,
- Если б не был ты самим собой!
- Любопытно-вдумчивая нежность
- Словно тень на царственных устах,
- Но какая дикая мятежность
- Затаилась в сдвинутых бровях!
- Образы властительные Рима,
- Цезарь, Юлий Август и Помпей —
- Это тень, бледна и еле зрима,
- Перед тихой тайною твоей.
- Кончен ряд железных сновидений,
- Тихи гробы сумрачных отцов,
- И ласкает быстрый Тибр ступени
- Гордо розовеющих дворцов.
- Жадность снов в тебе неутолима:
- Ты бы мог раскинуть ратный стан,
- Бросить пламя в храм Иерусалима,
- Укротить бунтующих парфян.
- Но к чему тебе победы в час вечерний,
- Если тени упадают ниц,
- Если, точно золото на черни,
- Видны ноги стройных танцовщиц?
- Страстная, как юная тигрица,
- Нежная, как лебедь сонных вод,
- В темной спальне ждет императрица,
- Ждет, дрожа, того, кто не придет.
- Там, в твоих садах, безгрешность неба,
- Звезды разбросались, как в бреду,
- Там, быть может, ты увидел Феба,
- Трепетно бродящего в саду.
- Как и ты, стрелою снов пронзенный,
- С любопытным взором он застыл
- Там, где дремлет с Нила привезенный
- Темно-изумрудный крокодил.
- Словно прихотливые камеи,
- Тихие, пустынные сады,
- С темных пальм в траву свисают змеи,
- Зреют небывалые плоды.
- Беспокоен смутный сон растений,
- Плавают туманы, точно сны,
- В них ночные бабочки, как тени,
- С крыльями жемчужной белизны.
- И, великой мукою вселенной
- На минуту грудь свою омыв,
- Ты стоишь божественно-надменный,
- Император, ты тогда счастлив.
- А потом в твоем зеленом храме,
- Медленно, как следует царю,
- Ты красиво-мерными стихами
- Вызываешь новую зарю.
III
- Мореплаватель Павзаний
- С берегов далеких Нила
- В Рим привез и шкуры ланей,
- И египетские ткани,
- И большого крокодила.
- Это было в дни безумных
- Извращений Каракаллы.
- Бог веселых и бездумных
- Изукрасил цепью шумных
- Толп причудливые скалы.
- В золотом, невинном горе
- Солнце в море уходило,
- И в пурпуровом уборе
- Император вышел в море,
- Чтобы встретить крокодила.
- Суетились у галеры
- Бородатые скитальцы,
- И изящные гетеры
- Поднимали в честь Венеры
- Точно мраморные пальцы.
- И какой-то сказкой чудной,
- Нарушителем гармоний,
- Крокодил сверкал у судна
- Чешуею изумрудной
- На серебряном понтоне.
Ахилл и Одиссей
О д и с с е й
- Брат мой, я вижу глаза твои тусклые,
- Вместо доспехов меха леопарда
- С негой обвили могучие мускулы,
- Чувствую запах не крови, а нарда.
- Сладкими винами кубок твой полнится,
- Тщетно вождя ожидают в отряде,
- И завивает, как деве, невольница
- Черных кудрей твоих длинные пряди.
- Ты отдыхаешь под светлыми кущами,
- Сердце безгневно и взор твой лилеен,
- В час, когда дебри покрыты бегущими,
- Поле – телами убитых ахеян.
- Каждое утро страдания новые…
- Вот, я раскрыл пред тобою одежды.
- Видишь, как кровь убегает багровая, —
- Это не кровь, это наши надежды.
А х и л л
- Брось, Одиссей, это стоны притворные,
- Красная кровь вас с землей не разлучит,
- А у меня она страшная, черная,
- В сердце скопилась, и давит, и мучит.
Любовникам
- Печаль их душ родилась возле моря,
- В священных рощах девственных наяд,
- Чьи песни вечно радостно звучат,
- С напевом струн, с игрою ветра споря.
- Великий жрец… страннее и суровей
- Едва ль была людская красота,
- Спокойный взгляд, сомкнутые уста
- И на кудрях повязка цвета крови.
- Когда вставал туман над водной степью,
- Великий жрец творил святой обряд,
- И танцы гибких, трепетных наяд
- По берегу вились жемчужной цепью.
- Из всех одной, пленительней, чем сказка,
- Великий жрец оказывал почет,
- Он позабыл, что красота влечет,
- Что опьяняет красная повязка.
- И звезды предрассветные мерцали,
- Когда забыл великий жрец обет,
- Ее уста не говорили «нет»,
- Ее глаза ему не отказали.
- И, преданы клеймящему злословью,
- Они ушли из тьмы священных рощ
- Туда, где их сердец исчезла мощь,
- Где их сердца живут одной любовью.
Помпей у пиратов
- От кормы, изукрашенной красным,
- Дорогие плывут ароматы
- В трюм, где скрылись в волненьи опасном
- С угрожающим видом пираты.
- С затаенною злобой боязни
- Говорят, то храбрясь, то бледнея,
- И вполголоса требуют казни,
- Головы молодого Помпея.
- Сколько дней они служат рабами,
- То покорно, то с гневом напрасным,
- И не смеют бродить под шатрами,
- На корме, изукрашенной красным.
- Слышен зов. Это голос Помпея,
- Окруженного стаей голубок.
- Он кричит: «Эй, собаки, живее!
- Где вино? Высыхает мой кубок».
- И над морем седым и пустынным,
- Приподнявшись лениво на локте,
- Посыпает толченым рубином
- Розоватые длинные ногти.
- И, оставив мечтанья о мести,
- Умолкают смущенно пираты
- И несут, раболепные, вместе
- И вино, и цветы, и гранаты.
* * *
- Улыбнулась и вздохнула,
- Догадавшись о покое,
- И последний раз взглянула
- На ковры и на обои.
- Красный шарик уронила
- На вино в узорный кубок
- И капризно помочила
- В нем кораллы нежных губок.
- И живая тень румянца
- Заменилась тенью белой,
- И, как в странной позе танца,
- Искривясь, поникло тело.
- И чужие миру звуки
- Издалека набегают,
- И незримый бисер руки,
- Задрожав, перебирают.
- На ковре она трепещет,
- Точно белая голубка,
- А отравленная блещет
- Золотая влага кубка.
Влюбленная в дьявола
- Что за бледный и красивый рыцарь
- Проскакал на вороном коне,
- И какая сказочная птица
- Кружилась над ним в вышине?
- И какой печальный взгляд он бросил
- На мое цветное окно,
- И зачем мне сделался несносен
- Мир родной и знакомый давно?
- И зачем мой старший брат в испуге
- При дрожащем мерцаньи свечи
- Вынимал из погребов кольчуги
- И натачивал копья и мечи?
- И зачем сегодня в капелле
- Все сходились, читали псалмы,
- И монахи угрюмые пели
- Заклинанья против мрака и тьмы?
- И спускался сумрачный астролог
- С заклинательной башни в дом,
- И зачем был так странно долог
- Его спор с моим старым отцом?
- Я не знаю, ничего не знаю,
- Я еще так молода,
- Но я всё же плачу, и рыдаю,
- И мечтаю всегда.
Измена
- Страшный сон увидел я сегодня:
- Снилось мне, что я сверкал на небе,
- Но что жизнь, чудовищная сводня,
- Выкинула мне недобрый жребий.
- Превращен внезапно в ягуара,
- Я сгорал от бешеных желаний,
- В сердце – пламя жгучего пожара,
- В мускулах – безумье содроганий.
- И к людскому крался я жилищу
- По пустому сумрачному полю
- Добывать полуночную пищу,
- Богом мне назначенную долю.
- И нежданно в темном перелеске
- Я увидел стройный образ девы
- И запомнил яркие подвески,
- Поступь лани, взоры королевы.
- «Призрак Счастья, Белая Невеста…» —
- Думал я, дрожащий и смущенный,
- А она промолвила: «Ни с места!» —
- И смотрела тихо и влюбленно.
- Я молчал, ее покорный кличу,
- Я лежал, ее окован знаком,
- И достался, как шакал, в добычу
- Набежавшим яростным собакам.
- А она прошла за перелеском
- Тихими и легкими шагами,
- Лунный луч кружился по подвескам,
- Звезды говорили с жемчугами.
* * *
- Под землей есть тайная пещера,
- Там стоят высокие гробницы,
- Огненные грезы Люцифера, —
- Там блуждают стройные блудницы.
- Ты умрешь бесславно иль со славой,
- Но придет и властно взглянет в очи
- Смерть, старик угрюмый и костлявый,
- Нудный и медлительный рабочий.
- Понесет тебя по коридорам,
- Понесет от башни и до башни,
- Со стеклянным выпученным взором
- Ты поймешь, что это сон всегдашний.
- И когда, упав в твою гробницу,
- Ты загрезишь о небесном храме,
- Ты увидишь над собой блудницу
- С острыми, жемчужными зубами.
- Сладко будет ей к тебе приникнуть,
- Целовать со злобой бесконечной,
- Ты не можешь двинуться и крикнуть…
- Это все. И это будет вечно.
* * *
- Я долго шел по коридорам,
- Кругом, как враг, таилась тишь.
- На пришлеца враждебным взором
- Смотрели статуи из ниш.
- В угрюмом сне застыли вещи,
- Был странен серый полумрак,
- И, точно маятник зловещий,
- Звучал мой одинокий шаг.
- И там, где глубже сумрак хмурый,
- Мой взор горящий был смущен
- Едва заметною фигурой
- В тени столпившихся колонн.
- Я подошел, и вот мгновенный,
- Как зверь, в меня вцепился страх:
- Я встретил голову гиены
- На стройных девичьих плечах.
- На острой морде кровь налипла,
- Глаза зияли пустотой,
- И мерзко крался шепот хриплый:
- «Ты сам пришел сюда, ты мой!»
- Мгновенья страшные бежали,
- И наплывала полумгла,
- И бледный ужас повторяли
- Бесчисленные зеркала.
* * *
- В темных покрывалах летней ночи
- Заблудилась юная принцесса.
- Плачущей нашел ее рабочий,
- Что работал в самой чаще леса.
- Он отвел ее в свою избушку,
- Угостил лепешкой с горьким салом,
- Подложил под голову подушку
- И закутал ноги одеялом.
- Сам заснул в углу далеком сладко,
- Стало тихо тишиной виденья.
- Пламенем мелькающим лампадка
- Освещала только часть строенья.
- Неужели это только тряпки,
- Жалкие, ненужные отбросы,
- Кроличьи засушенные лапки,
- Брошенные на пол папиросы?
- Почему же ей ее томленье
- Кажется мучительно знакомо
- И ей шепчут грязные поленья,
- Что она теперь лишь вправду дома?
- …Ранним утром заспанный рабочий
- Проводил принцессу до опушки,
- Но не раз потом в глухие ночи
- Проливались слезы об избушке.
* * *
- Приближается к Каиру судно
- С длинными знаменами Пророка,
- По матросам угадать не трудно,
- Что они с востока.
- Капитан кричит и суетится,
- Слышен голос гортанный и резкий,
- На снастях видны смуглые лица
- И мелькают красные фески.
- На пристани толпятся дети,
- Забавны их тонкие тельца,
- Они сошлись еще на рассвете
- Посмотреть, где станут пришельцы.
- Аисты сидят на крыше
- И вытягивают шеи,
- Они всех выше,
- И им виднее.
- Аисты – воздушные маги,
- Им многое ясно и понятно,
- Почему у одного бродяги
- На щеках багровые пятна.
- Аисты кричат над домами,
- Но никто не слышит их рассказа,
- Что вместе с духами и шелками
- Пробирается в город зараза.
Озеро Чад
I
- Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
- И руки особенно тонки, колени обняв.
- Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
- Изысканный бродит жираф.
- Ему грациозная стройность и нега дана
- И шкуру его украшает волшебный узор,
- С которым равняться осмелится только луна,
- Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
- Вдали он подобен цветным парусам корабля,
- И бег его плавен, как радостный птичий полет,
- Я знаю, что много чудесного видит земля,
- Когда на закате он прячется в мраморный грот.
- Я знаю веселые сказки таинственных стран
- Про черную деву, про страсть молодого вождя,
- Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
- Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
- И как я тебе расскажу про тропический сад,
- Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав?..
- Ты плачешь? Послушай… далеко, на озере Чад
- Изысканный бродит жираф.
II
Барабанный бой племени Бурну
- Видишь, мчатся обезьяны
- С диким криком на лианы,
- Что свисают низко, низко?
- Слышишь шорох многих ног?
- Это значит – близко, близко
- От твоей лесной поляны
- Разъяренный носорог.
- Видишь общее смятенье,
- Слышишь топот? Нет сомненья,
- Если даже буйвол сонный
- Отступает глубже в грязь,
- Но, в нездешнее влюбленный,
- Не ищи себе спасенья,
- Убегая и таясь.
- Встреть спокойно носорога,
- Как чудовищного бога,
- Посреди лесного храма
- Не склони к земле лица,
- Если страсть твоя упряма,
- Не закрадется тревога
- В душу смелого жреца.
- Подними высоко руки
- С песней счастья и разлуки,
- Взоры в розовых туманах
- Мысль далеко уведут…
- …И из стран обетованных
- Нам незримые фелуки
- За тобою приплывут.
III
- На таинственном озере Чад
- Повисают, как змеи, лианы,
- Разъяренные звери рычат
- И блуждают седые туманы.
- По лесистым его берегам
- И в горах, у зеленых подножий,
- Поклоняются странным богам
- Девы-жрицы с эбеновой кожей.
- Я была жена могучего вождя,
- Дочь любимая властительного Чада,
- Я одна во время зимнего дождя
- Совершала тайны древнего обряда.
- Взор мой был бесстрашен, как стрела,
- Груди трепетные звали к наслажденью,
- Я была нежна и не могла
- Не отдаться заревому искушенью.
- Белый воин был так строен,
- Губы красны, взор спокоен,
- Он был истинным вождем;
- И открылась в сердце дверца,
- А когда нам шепчет сердце,
- Мы не боремся, не ждем.
- Он сказал, что я красива,
- И красу мою стыдливо
- Я дала его губам,
- И безумной, знойной ночью
- Мы увидели воочью
- Счастье, данное богам.
- Муж мой гнался с верным луком,
- Пробегал лесные чащи,
- Перепрыгивал овраги,
- Плыл по сумрачным озерам
- И достался смертным мукам…
- Видел только день палящий
- Труп свирепого бродяги,
- Труп покрытого позором.
- А на быстром и сильном верблюде,
- Утопая в ласкающей груде
- Шкур звериных и тканей восточных,
- Я, как птица, неслася на север,
- Я, играя, ломала мой веер,
- Ожидая восторгов полночных.
- Я раздвинула гибкие складки
- У моей разноцветной палатки
- И, смеясь, наклонялась в оконце…
- Я смотрела, как прыгает солнце
- В голубых глазах европейца.
- А теперь, как мертвая смоковница,
- У которой листья облетели,
- Я, ненужно-скучная любовница,
- Точно вещь, я брошена в Марселе.
- Чтоб питаться жалкими отбросами,
- Чтобы жить, вечернею порою
- Я пляшу пред пьяными матросами,
- И они, смеясь, владеют мною.
- Робкий ум мой обессилен бедами,
- Взор мой с каждым часом угасает…
- Умереть? Но там, в полях неведомых,
- Там мой муж, он ждет и не прощает.
* * *
- Следом за Синдбадом-Мореходом
- В чуждых странах я сбирал червонцы
- И блуждал по незнакомым водам,
- Где, дробясь, пылали блики солнца.
- Сколько раз я думал о Синдбаде
- И в душе лелеял песни те же,
- Было сладко грезить о Багдаде,
- Проходя у чуждых побережий.
- Но орел, чьи перья – красный пламень,
- Что носил богатого Синдбада,
- Поднял и швырнул меня на камень,
- Где морская веяла прохлада.
- Пусть халат мой залит свежей кровью,
- В сердце гибель загорелась снами,
- Я как мальчик, схваченный любовью
- К девушке, окутанной шелками.
- Тишина над дальним кругозором,
- В мыслях праздник светлого бессилья,
- И орел, моим смущенный взором,
- Отлетая, распускает крылья.
* * *
- Над пучиной в полуденный час
- Пляшут искры и солнце лучится,
- И рыдает молчанием глаз
- Далеко залетевшая птица.
- Заманила зеленая сеть
- И окутала взоры туманом,
- Ей осталось лететь и лететь
- До конца над немым океаном.
- Прихотливые вихри влекут,
- Бесполезны мольбы и усилья,
- И на землю ее не вернут
- Утомленные белые крылья.
- И когда заглянул я в твой взор,
- Где печальные скрылись зарницы,
- Я увидел в нем тот же позор,
- Тот же ужас измученной птицы.
* * *
- Мне снилось: мы умерли оба,
- Лежим с успокоенным взглядом,
- Два белые, белые гроба
- Поставлены рядом.
- Когда мы сказали: «Довольно»?
- Давно ли, и что это значит?
- Но странно, что сердцу не больно,
- Что сердце не плачет.
- Бессильные чувства так странны,
- Застывшие мысли так ясны,
- И губы твои не желанны,
- Хоть вечно прекрасны.
- Свершилось: мы умерли оба,
- Лежим с успокоенным взглядом.
- Два белые, белые гроба
- Поставлены рядом.
* * *
- На руке моей перчатка,
- И ее я не сниму,
- Под перчаткою загадка,
- О которой вспомнить сладко
- И которая уводит мысль во тьму.
- На руке прикосновенье
- Тонких пальцев милых рук,
- И как слух мой помнит пенье,
- Так хранит их впечатленье
- Эластичная перчатка, верный друг.
- Есть у каждого загадка,
- Уводящая во тьму,
- У меня – моя перчатка,
- И о ней мне вспомнить сладко,
- И ее до новой встречи не сниму.
* * *
- Нас было пять… Мы были капитаны,
- Водители безумных кораблей,
- И мы переплывали океаны,
- Позор для Бога, ужас для людей.
- Далекие загадочные страны
- Нас не пленяли чарою своей,
- Нам нравились зияющие раны,
- И зарева, и жалкий треск снастей.
- Наш взор пленял туманное ненастье,
- Что можно видеть, но понять нельзя,
- И после смерти наши привиденья
- Поднялись, как подводные каменья,
- Как прежде, черной гибелью грозя
- Искателям неведомого счастья.
* * *
- Одиноко-незрячее солнце смотрело на страны,
- Где безумье и ужас от века застыли на всем,
- Где гора в отдаленье казалась взъерошенным псом,
- Где клокочущей черною медью дышали вулканы.
- Были сумерки мира.
- Но на небе внезапно качнулась широкая тень,
- И кометы, что мчались, как волки свирепы и грубы,
- И сшибались друг с другом, оскалив железные зубы,
- Закружились, встревоженным воем приветствуя день.
- Был испуг ожиданья.
- И в терновом венке, под которым сочилася кровь,
- Вышла тонкая девушка, нежная в синем сиянье,
- И серебряным плугом упорную взрезала новь,
- Сочетанья планет ей назначили имя: Страданье.
- Это было спасенье.
Автор был сборником по-настоящему или притворно (как разобрать) недоволен, о чем писал в очередном письме В.Я. Брюсову. Нездоровье помешало проследить за печатаньем. Издание, хотя ненамного меньше предыдущего, вышло не в виде книги, а в виде брошюры. Впрочем, авторам почти всегда не нравятся плоды их творчества, всегда представляется, что можно было все сделать лучше, эффектней.
Однако В.Я. Брюсов, которому книга была послана, отозвался о ней положительно, и Гумилев воспрянул духом: «При таком Вашем внимании ко мне я начинаю верить, что из меня может выйти поэт, которого Вы не постыдитесь назвать своим учеником. Тем более, что, насмотревшись картин Gustave'a Moreau и начитавшись парнасцев и оккультистов (увы, очень слабых), я составил себе забавную теорию поэзии, нечто вроде Mallarme, только не идеалистическую, а романтическую, и надеюсь, что она не позволит мне остановиться в развитии. Вы и Ваше творчество играют большую роль в этой теории».
Печатный отклик мэтра – В.Я. Брюсов посвятил гумилевскому сборнику часть статьи «Дебютанты», где анализировались книги шести разных поэтов (среди них П. Потемкин, с которым будет дружен потом Гумилев) – был отнюдь не хвалебным. Впрочем, голосом спокойным и размеренным рецензент говорил вещи обнадеживающие: «Сравнивая «Романтические цветы» с «Путем конквистадоров», видишь, что автор много и упорно работал над своим стихом. Не осталось и следов прежней небрежности размеров, неряшливости рифм, неточности образов. Стихи Н. Гумилева теперь красивы, изящны и, большею частью, интересны по форме; теперь он резко и определенно вычерчивает свои образы и с большой обдуманностью и изысканностью выбирает эпитеты. Часто рука ему еще изменяет, но он – серьезный работник, который понимает, чего хочет, и умеет достигать, чего добивается».
Сдержанные похвалы сменяются сдержанной же и критикой, доброжелательной и не уязвляющей самолюбие автора: «Лучше удается Н. Гумилеву лирика «объективная», где сам поэт исчезает за нарисованными им образами, где больше дано глазу, чем слуху. В стихах же, где надо передать внутренние переживания музыкой стиха и очарованием слов, Н. Гумилеву часто недостает силы непосредственного внушения. Он немного парнасец в своей поэзии, поэт типа Леконта де Лиля. Стыдливый в своих личных чувствованиях, он избегает говорить от первого лица, почти не выступает с интимными признаниями и предпочитает прикрываться маской того или иного героя. Сближает его с парнасцами и любовь к экзотическим образам: он любит выбирать для своих баллад и маленьких поэм, как декорацию, юг с его пышной пестротой, или причудливость тропических стран, или прошлые века, еще не знавшие монотонности современных дней. Но Н. Гумилев менее сдержан, чем было большинство парнасцев, и его фантазия чертит перед нами несколько угловатые, но смелые линии.
Конечно, несмотря на отдельные удачные пьесы, и «Романтические цветы» – только ученическая книга. Но хочется верить, что Н. Гумилев принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно и по тому самому встающих высоко. Может быть, продолжая работать с той упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы то наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые».
Глядя из нынешнего времени, удивляешься терпимости Гумилева, его удивительной для начинающего поэта – именно для начинающего – покладистости, незлобивости. Сейчас бы отзыв, подобный брюсовскому, при всей сдержанности критика, вежливых экивоках, был бы воспринят как отрицательный. Сочинители ждут похвал и не собираются чему бы то ни было учиться. Что ж, изменились и времена, и нравы.
Среди прочих критиков, а про сборник писали такие авторы как П. Пильский, А. Левинсон, В. Гофман, откликнулся на выход «Романтических цветов» И.Ф. Анненский. Он умудрился, сам того не ведая, попасть в точку наиболее болезненную, похвалы его пропитаны едкой иронией – характерное свойство Анненского-критика: «Темно-зеленая, чуть тронутая позолотой книжка, скорей даже тетрадка Н. Гумилева прочитывается быстро. Вы выпиваете ее, как глоток зеленого шартреза.
Зеленая книжка оставила во мне сразу же впечатление чего-то пряного, сладкого, пожалуй, даже экзотического, но вместе с тем и такого, что жаль было бы долго и пристально смаковать и разглядывать на свет: дал скользнуть по желобку языка – и как-то невольно тянешься повторить этот сладкий зеленый глоток.
Лучшим комментарием к книжке служит слово «Париж» на ее этикетке. Русская книжка, написанная в Париже, навеянная Парижем…»
И, предвосхищая Игоря-Северянина с его убийственной формулировкой «стилистический шарм» (или это северянинская отсылка к давней рецензии?), И.Ф. Анненский замечает: «Почему «мореплаватель Павзаний» и «император Каракалла» должны быть непременно историческими картинами? Для меня довольно, если в красивых ритмах, в нарядных словах, в культурно-прихотливой чуткости восприятий они будут лишь парижски, пусть даже только бульварно-декоративны».
Выход книги – какова бы та ни была – и благожелательные рецензии на нее означали конец одного периода и начало другого. Гумилев работает еще с большим напряжением, экспериментирует в разных жанрах. «Сейчас я пишу философско-поэтический диалог под названием «Дочери Каина», смесь Платона с Флобером, и он угрожает затянуться…», – сообщает поэт в очередном письме В.Я. Брюсову.
Забавно, что Гумилев спрашивает совета у старшего наставника даже в таких случаях, когда, казалось бы, человек должен решать сам. Но, с другой стороны, вопрос, вставший перед Гумилевым, отнюдь не бытовой, дело касается главного – поэтического поприща: «Я хочу попросить у Вас совета как у maitre'a, в руках которого находится развитие моего таланта. Обстоятельства хотят моего окончательного переезда в Россию (в Петербург), но не повредит ли мне это как поэту. Тогда их можно устранить. Сообщите мне Ваше мнение, и оно будет играть роль в моем решении. Конечно, я напомню Вам Джеромовского юношу, который вечно жил советами, но Ваше влияние на меня было до сих пор так благотворно, что я действую по опыту…»
Письмо было датировано шестым апреля, а двадцатого апреля Гумилев выехал в Россию, едва ли не опережая письмо с ответом В.Я. Брюсова.
Гумилев ехал в Севастополь, но не пароходом, а поездом. Он хотел первым делом увидеться с Анной Горенко.
Встреча состоялась. И в ответ на очередное предложение Гумилев получил очередной отказ. Намечался полный разрыв отношений. Молодые люди вернули подарки, которые дарили друг другу. Гумилеву не нужно было ничего, он хотел получить только подаренную им чадру, потому что ее носила Анна. Вещь помнила ее прикосновения. Но именно чадру, в отличие от браслетов и других подарков, Анна отдавать не хотела. Ссылалась на то, что чадра сильно изношена. Так, собственно, и было, однако в ответе слышалась особая дерзость. Чадру Гумилев так и не получил.
В Севастополе после отказа оставаться не было никакого смысла. Гумилев отправляется в Царское Село. Заехав по дороге в Москву, он нанес визит В.Я. Брюсову, во время которого сделал дарственную надпись на сборнике «Романтические цветы».
Этим летом он в последний раз был в имении Березки, поскольку у семьи появилось другое имение, Слепнево, куда он попал впервые. Со Слепнево будут связаны многие воспоминания, поскольку в жизни Гумилева это место сыграет немалую роль.
Мать Гумилева рассказывала: «Слепнево последнее время было 125 десятин (когда оно нам перешло от брата Льва Ивановича). Жена брата – Любовь Владимировна (урожденная Сахацкая) получила его в пожизненное владение, и после ее кончины оно перешло к нам троим, на три доли пришлось: Варваре Ивановне, Агате Ивановне и Анне Ивановне, но Агаты Ивановны не было в живых и значит – ее сыну – Борису Владимировичу. Я вместе с Констанцией Фридольфовной пополам купили часть, принадлежавшую Борису Владимировичу Покровскому, а Варвара Ивановна передала свою часть Констанции Фридольфовне, так, что в последнее время все имение принадлежало нам – мне и Констанции Фридольфовне пополам».
После возвращения из Франции вообще произошло немало важных событий. Гумилев поступил на юридический факультет Петербургского университета (впоследствии он поймет, что юриспруденция не его призвание и перейдет на факультет историко-филологический).
К этому же времени – лето 1908 года – относится и общение с И.Ф. Анненским. Теперь такое общение было и уместно, и даже логично. То, что старый поэт обратил внимание на Гумилева, когда был еще директором гимназии, где тот учился, конечно же, неуклюжие домыслы. Задним числом доброжелатели хотят возвеличить Гумилева, который в этом совсем не нуждается. Да, кроме того, домыслы подобного рода отрицают чрезвычайно важную вещь: Гумилев-поэт вызревал долго, преодолевая в себе и банальность, и пустословие. Достигнутое тяжким трудом пытаются представить чудесным образом дарованным с самого начала. Но ведь ранние стихи Гумилева особой ценности не имеют. Отчего же И.Ф. Анненский должен был отличать юношу в толпе таких же, ничем особенно не выделяющихся молодых людей? Мысль эту по-своему высказывает и С. Маковский: «Никогда не слышал я ни от Гумилева, ни от Анненского о давнишней их близости. Неправдоподобным кажется мне, чтобы Анненский, ревниво оберегавший свою музу от слуха «непосвященного» и особенно удрученный тогда службой, своим «постылым» и «тягостным делом», как он жаловался в письме кому-то из друзей, находил время для ничем еще своего таланта не выразившего гимназиста и, сразу отгадав его дарование, «с вниманием следил за его первыми литературными трудами» и убеждался постепенно, «что он имеет дело с подлинным поэтом». Не миф ли это? Если Иннокентию Федоровичу за эти годы и довелось читать стихи Гумилева, то вряд ли обратил он на них особое внимание. В первый сборник «Путь конквистадоров» Николай Степанович поместил лучшие из своих гимназических строк, но в них никак не чувствуется учебы у Анненского, хоть и сквозят они переводами Бодлера, Анри де Ренье, Верлена и др. Впоследствии Гумилев не включал эти «пробы пера» в свои сборники».
Анна Ахматова
После выхода сборника «Романтические цветы» («…это имя мне нравится, хотя я и не знаю, что, собственно, оно значит», – писал в рецензии И.Ф. Анненский), Гумилев имел возможность с большим основанием называть себя поэтом. Иронически-благожелательный отзыв автора «Тихих песен» тому подтверждение.
К 1908 году относится и тесное общение с семьей Аренсов, матерью и тремя дочерьми, знакомыми по Царскому Селу. Все три сестры так или иначе были связаны с Гумилевым связями более чем дружескими. Зоя была влюблена в Гумилева, однако влюблена без взаимности, доходило до смешного (впрочем, и драматического, как посмотреть): когда Зоя с матерью посетила дом Гумилевых, предмет ее мечтаний вышел в соседнюю комнату, где и задремал. Другая сестра, Вера, удостоилась внимания. С ней у Гумилева было, кажется, нечто среднее между флиртом и дружбой. Гумилев беседовал с девушкой, в том числе и в письмах: «Мне очень интересно, какое стихотворение Вы предположили написанным для Вас. Это – «Сады моей души». Вы были правы, думая, что я не соглашусь с Вашим взглядом на Уайльда. Что есть прекрасная жизнь, как не реализация вымыслов, созданных искусством? Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит картину, как поэт создает поэму? Правда, материал очень неподатлив, но разве не из твердого мрамора высекаются самые дивные статуи?»
С третьей сестрой, Лидой, у Гумилева был роман. Причем последствия были тяжелыми. Девушка ушла из семьи, жила отдельно – по тем временам поступок абсолютно предосудительный. А. Ахматовой, которой после женитьбы на ней Гумилев рассказывал о своих прошлых и настоящих романах, об отношениях с Лидой Аренс он не сказал ни слова, что само по себе очень красноречиво.
А. Ахматова предполагала, что Лиде Аренс посвящены два стихотворения, которые впоследствии были включены в сборник «Жемчуга». Первое стихотворение – «Свиданье».
- Сегодня ты придешь ко мне,
- Сегодня я пойму,
- Зачем так странно при Луне
- Остаться одному.
- Ты остановишься, бледна,
- И тихо сбросишь плащ.
- Не так ли полная Луна
- Встает из темных чащ?
- И, околдованный Луной,
- Окованный тобой,
- Я буду счастлив тишиной,
- И мраком, и судьбой.
- Так зверь безрадостных лесов,
- Почуявший весну,
- Внимает шороху часов
- И смотрит на Луну,
- И тихо крадется в овраг
- Будить ночные сны,
- И согласует легкий шаг
- С движением Луны.
- Как он, и я хочу молчать,
- Тоскуя и любя,
- С тревогой древнею встречать
- Мою Луну, тебя.
- Проходит миг, ты не со мной,
- И снова день и мрак,
- Но, обожженная Луной,
- Душа хранит твой знак.
- Соединяющий тела
- Их разлучает вновь,
- Но, как Луна, всегда светла
- Полночная любовь.
В сборнике «Жемчуга» это стихотворение поставлено за стихотворением «Уходящей», но здесь эти стихи даны, как того требует художественная логика.
- Не медной музыкой фанфар,
- Не грохотом рогов
- Я мой приветствовал пожар
- И сон твоих шагов. —
- Сковала бледные уста
- Святая Тишина,
- И в небе знаменем Христа
- Сияла нам луна.
- И рокотали соловьи
- О Розе Горних стран,
- Когда глаза мои, твои
- Заворожил туман.
- И вот теперь, когда с тобой
- Я здесь последний раз,
- Слезы ни флейта, ни гобой
- Не вызовут из глаз.
- Теперь душа твоя мертва,
- Мечта твоя темна,
- А мне все те ж твердит слова
- Святая Тишина.
- Соединяющий тела
- Их разлучает вновь,
- Но будет жизнь моя светла,
- Пока жива любовь.
Вера, Зоя и Анна Аренс. Фотография, ок. 1910 г.
Когда А. Ахматова (конечно же, Горенко, но постоянная отсылка к девичьей фамилии немало мешает и даже сбивает с толку) приезжала летом ненадолго из Киева, Гумилев опять говорил ей о своих чувствах. Между тем, роман с Лидией Аренс был, должно быть, в самом разгаре.
Впрочем, Гумилев любил находиться в приятном обществе и других сестер. Так, в сопровождении Веры и Зои оказался он на Царскосельском вокзале, когда А. Ахматова, проведав подругу В. Срезневскую, собиралась уже уезжать. Она послала Гумилеву записку, ждала его на вокзале, тот все не появлялся. И оказался на вокзале совершенно случайно, записки он не получил.
Зная обо всем этом – романе, вполне взрослом, с нешуточными страстями, фатовстве, отчасти легкомыслии – странно читать письма Гумилева, адресованные В.Я. Брюсову, настолько содержание их не вяжется с обликом повзрослевшего Гумилева: «Вы были моим покровителем, а я ищу в Вас «учителя» и жду формул деятельности, которым я поверю не из каких-нибудь соображений (хотя бы и высшего порядка), а вполне инстинктивно… И мне кажется, чем решительнее, чем определеннее будут Ваши советы, тем больше пользы мне они принесут. Впрочем, делайте, что найдете нужным и удобным: уже давно я Вам сказал, что отдаю в Ваши руки развитие моего таланта, и Вы вовремя не отказались… Жду «Романтических Цветов» с Вашими пометками. На всякий случай посылаю еще экземпляр».
Это едва ли не анекдот – засыпать рассудочнейшего, обязательнейшего В.Я. Брюсова экземплярами своего сборника. Эдак у него скопится весь тираж.
Постепенно Гумилев приходит к мысли, что путь к самосовершенствованию возможен не только через размышления, но и через поступки. Наступала пора действовать. В июне он сообщает В.Я. Брюсову: «Я помню Ваши предостереженья об опасности успехов и осенью думаю уехать на полгода в Абиссинию, чтобы в новой обстановке найти новые слова, которых мне так недостает. А успехи действительно есть: до сих пор ни один из моих рассказов не был отвергнут для напечатания. «Русская мысль» взяла два мои рассказа и по моей просьбе (о ней ниже) напечатает их в августе, «Речь» взяла три и просит еще. Но я чувствую, что теоретически я уже перерос мою прозу, и чтобы отделаться от этого цикла моих мыслей, я хочу до отъезда (приблизительно в сентябре) издать книгу рассказов и затем до возвращенья не печатать ничего».
В сентябре, заехав в Киев, чтобы попрощаться перед дальним путешествием (в Киеве провел он два дня), Гумилев едет в Одессу и оттуда 10 числа на пароходе отплывает в Александрию. Как тут не возомнить себя Одиссеем? Стихи, написанные чуть позже и вошедшие в сборник «Жемчуга», проникнуты чувствами, которые автор испытал именно тогда.
Царское Село, вокзал. Открытка,1900-е гг
Возвращение Одиссея
I. У берега
- Сердце – улей, полный сотами,
- Золотыми, несравненными!
- Я борюсь с водоворотами
- И клокочущими пенами.
- Я трирему с грудью острою
- В буре бешеной измучаю,
- Но домчусь к родному острову
- С грозовою сизой тучею.
- Я войду в дома просторные,
- Сердце встречами обрадую
- И забуду годы черные,
- Проведенные с Палладою.
- Так! Но кто, подобный коршуну,
- Над моей душою носится,
- Словно манит к року горшему,
- С новой кручи в бездну броситься?
- В корабле раскрылись трещины,
- Море взрыто ураганами,
- Берега, что мне обещаны,
- Исчезают за туманами.
- И шепчу я, робко слушая
- Вой над водною пустынею:
- «Нет, союза не нарушу я
- С необорною богинею».
II. Избиенье женихов
- Только над городом месяц двурогий
- Остро прорезал вечернюю мглу,
- Встал Одиссей на высоком пороге,
- В грудь Антиноя он бросил стрелу.
- Чаша упала из рук Антиноя,
- Очи окутал кровавый туман,
- Легкая дрожь… и не стало героя,
- Лучшего юноши греческих стран.
- Схвачены ужасом, встали другие,
- Робко хватаясь за щит и за меч,
- Тщетно! Уверенны стрелы стальные,
- Злобно-насмешлива царская речь:
- «Что же, князья знаменитой Итаки,
- Что не спешите вы встретить царя,
- Жертвенной кровью священные знаки
- Запечатлеть у его алтаря?
- Вы истребляли под грохот тимпанов
- Все, что мне было богами дано, —
- Тучных быков, круторогих баранов,
- С кипрских холмов золотое вино.
- Льстивые речи шептать Пенелопе,
- Ночью ласкать похотливых рабынь
- Слаще, чем биться под музыку копий,
- Плавать над ужасом водных пустынь!
- Что? Вы хотите платить за обиды,
- Ваши дворцы предлагаете мне?
- Я бы не принял и всей Атлантиды,
- Всех городов, погребенных на дне!
- Звонко поют окрыленные стрелы,
- Мерно блестит угрожающий меч,
- Все вы, князья, и трусливый и смелый,
- Белою грудой готовитесь лечь.
- Вот Евримах, низкорослый и тучный,
- Бледен… бледнее он мраморных стен,
- В ужасе бьется, как овод докучный,
- Юною девой захваченный в плен.
- Вот Антином… разъяренные взгляды…
- Сам он громаден и грузен, как слон,
- Был бы он первым героем Эллады,
- Если бы с нами отплыл в Илион.
- Падают, падают тигры и лани
- И никогда не поднимутся вновь.
- Что это? Брошены красные ткани
- Или, дымясь, растекается кровь?
- Ну, собирайся со мною в дорогу,
- Юноша светлый, мой сын Телемах,
- Надо служить беспощадному богу,
- Богу Тревоги на черных путях.
- Снова полюбим влекущую даль мы
- И золотой от луны горизонт,
- Снова увидим священные пальмы
- И опененный клокочущий Понт.
- Пусть незапятнанно ложе царицы,
- Грешные к ней прикасались мечты,
- Чайки белей и невинней зарницы
- Темной и страшной ее красоты».
III. Одиссей у Лаэрта
- Еще один старинный долг,
- Мой рок, еще один священный!
- Я не убийца, я не волк —
- Я чести сторож неизменный.
- Лица морщинистого черт
- В уме не стерли вихри жизни,
- Тебя приветствую, Лаэрт,
- В твоей задумчивой отчизне.
- Смотрю: украсили сады
- Холмов утесистые скаты,
- Какие спелые плоды,
- Как сладок запах свежей мяты!
- Я слезы кротости пролью,
- Я сердце к счастью приневолю,
- Я земно кланяюсь ручью,
- И бедной хижине, и полю.
- И сладко мне, и больно мне
- Сидеть с тобой на козьей шкуре,
- Я верю – боги в тишине,
- А не в смятенье и не в буре.
- Но что мне розовых харит
- Неисчислимые услады?!
- Над морем встал алмазный щит
- Богини воинов Паллады.
- Старик, спеша отсюда прочь,
- Последний раз тебя целую
- И снова ринусь грудью в ночь
- Увидеть бездну грозовую.
- Но в час, как Зевсовой рукой
- Мой черный жребий будет вынут,
- Когда предсмертною тоской
- Я буду навзничь опрокинут, —
- Припомню я не день войны,
- Не праздник в пламени и дыме,
- Не ласки знойные жены,
- Увы, делимые с другими, —
- Тебя, твой миртовый венец,
- Глаза, безоблачнее неба,
- И с нежным именем «отец»
- Сойду в обители Эреба.
Надежда на то, что все образуется после его возвращения, враги – какие враги? – повержены, а Пенелопа дождется странника, переполняла душу.
1 октября Гумилев был уже в Египте. Вот он, предел мечтаний.
* * *
- Рощи пальм и заросли алоэ,
- Серебристо-матовый ручей,
- Небо, бесконечно голубое,
- Небо, золотое от лучей.
- И чего еще ты хочешь, сердце?
- Разве счастье – сказка или ложь?
- Для чего ж соблазнам иноверца
- Ты себя покорно отдаешь?
- Разве снова хочешь ты отравы,
- Хочешь биться в огненном бреду,
- Разве ты не властно жить, как травы
- В этом упоительном саду?
Увы, обстоятельства иногда сильнее мечтаний. Денег было в обрез, и все же Гумилев за те несколько недель, что длилось его путешествие, побывал и в Александрии, и в Каире, он видел Эзбекие, он купался в Ниле.
Деньги на обратную дорогу пришлось брать у ростовщика. Возвращался Гумилев тем же самым путем, каким уезжал, не пропустив ничего. Даже заехал в Киев.
Странная обстоятельность для поэта, особенно если он молод. Не делая каких бы то ни было далеко идущих выводов («пустые выдумки», скажет кто-то), напомню строки из «Фауста»:
- О Мефистофеле,
- который всегда возвращается
- тем же самым путем
Впоследствии А. Ахматова говорила, что больше Гумилеву ни разу не приходила мысль о самоубийстве. Так благотворно сказалась на нем это первое, короткое путешествие. Удивительное утверждение, не так ли?
Особенно удивительным кажется оно, если вспомнить, что вскоре после возвращения он в письме к В.Я. Брюсову говорит: «У меня намечено несколько статей, которые я хотел бы напечатать в «Весах» в течение этого года. Не взяли бы Вы также повесть листа в 4,5 печатных. Она из современной жизни, но с фантастическим элементом. Написана скорее всего в стиле «Дориана Грея», фантастический элемент в стиле Уэллса. Называется «Белый Единорог».
Кстати, нельзя ли поместить в каталоге «Скорпиона» заметку, что готовится к печати моя книга стихов под названием «Золотая магия». Это вместо «Жемчугов»…»
Мечеть Гасана в Каире. Фотография, XX в.
Выше упоминалось, но повторю, роман «Портрет Дориана Грея» можно рассматривать не столько как манифест эстетизма, сколько как книгу об алхимических трансмутациях. А если прибавить к этому, что название «Жемчуга» автор хочет заменить названием «Золотая магия» (ведь речь не идет о замене самих стихов, других попросту нет, речь о том, что название должно раскрывать содержание книги, соответствовать авторскому замыслу), то и вовсе есть над чем задуматься. Первоначальное (и оставленное, в конце концов) название тоже связано с магическими манипуляциями – растворенный жемчуг используется в различных составах при оккультных занятиях – однако Гумилеву показалось, что этого недостаточно. Золото не только входило в алхимическую тинктуру, оно являлось заключительной стадией алхимического процесса, именно в него превращаются различные вещества после прикосновения философского камня.
И о том же алхимическом преображении говорится в стихотворении, посвященном художнику С. Судейкину, стихотворении «Путешествие в Китай» (оно вошло в сборник «Жемчуга»).
- Воздух над нами чист и звонок,
- В житницу вол отвез зерно,
- Отданный повару, пал ягненок,
- В медных ковшах играет вино.
- Что же тоска нам сердце гложет,
- Что мы пытаем бытие?
- Лучшая девушка дать не может
- Больше того, что есть у нее.
- Все мы знавали злое горе,
- Бросили все заветный рай,
- Все мы, товарищи, верим в море,
- Можем отплыть в далекий Китай.
- Только не думать! Будет счастье
- В самом крикливом какаду,
- Душу исполнит нам жгучей страстью
- Смуглый ребенок в чайном саду.
- В розовой пене встретим даль мы,
- Нас испугает медный лев.
- Что нам пригрезится в ночь у пальмы,
- Как опьянят нас соки дерев?
- Праздником будут те недели,
- Что проведем мы на корабле…
- Ты ли не опытен в пьяном деле,
- Вечно румяный, мэтр Рабле?
- Грузный, как бочки вин токайских,
- Мудрость свою прикрой плащом,
- Ты будешь пугалом дев китайских,
- Бедра обвив зеленым плющом.
- Будь капитаном! Просим! Просим!
- Вместо весла вручаем жердь…
- Только в Китае мы якорь бросим,
- Хоть на пути и встретим смерть!
Фантастическая повесть из современной жизни, так и не написанная Гумилевым, какой бы она была? Судя по тому, что он долго не оставлял этот замысел, он дорожил этим произведением. Судя по тому, что повесть так, не создана, автор решил, что идея пережила сама себя. Вернее, идею эту полностью воплотил сборник стихов «Жемчуга».
Интересно: занимающийся столько неординарными вопросами Гумилев живет если и не как обыватель, до явно не как адепт. Семья Гумилевых переехала в другой дом, под одной крышей обитают и родители, и сам Гумилев, и его сестра с детьми, брат Дмитрий, который после женитьбы, хотя и поселился в Ораниенбауме, почти неотлучно находится здесь же.
Сам Гумилев делается вхож к Вяч. Иванову, посещает ивановские «среды». И, словно подчеркивая собственную благонамеренность, проводит будто чиновник, время за картами, принимает гостей, потчуя их пирогами, о чем вспоминает новый его добрый знакомый С. Ауслендер: «С этих пор начался период нашей настоящей дружбы с Гумилевым, и я понял, что все его странности и самый вид денди – чисто внешние. Я стал бывать у него в Царском Селе. Там было очень хорошо. Старый уютный особняк. Тетушки. Обеды с пирогами. По вечерам мы с ним читали стихи, мечтали о поездках в Париж, в Африку.
Заходили царскоселы, и мы садились играть в винт. Гумилев превращался в завзятого винтера, немного важного. Кругом помещичий быт, никакой Африки, никакой романтики.
Весной 1909 года мы с ним часто встречались днем на выставках и не расставались весь день. Гуляли, заходили в кафе. Здесь он был очень хорош как товарищ. Его не любили многие за напыщенность, но если он принимал кого-нибудь, то делался очень дружественным и верным, что встречается, может быть, только у гимназистов. В нем появлялась огромная нежность и трогательность».
К осени 1908 года относится и работа над портретом Гумилева. Его автор, художница О. Делла-Вос-Кардовская, чья семья теперь соседствовала с семьей Гумилевых, познакомилась с ним еще 9 мая, в день именин поэта. Отношения продолжались вплоть до отъезда новых знакомых за границу и возобновились после приезда. Художница рассказывала, по просьбе П. Лукницкого, биографа Гумилева: «В ту осень в Петербурге была сильная холера, и мы задержались за границей до октября месяца. Вернувшись, мы узнали, что Гумилевы переехали на другую квартиру, на Бульварной улице. В это время умер отец Николая Степановича. Поскольку верхний этаж пустовал, я устроила в нем свою мастерскую и студию, где преподавали мы с мужем. В этой мастерской впоследствии и был мной написан портрет Николая Степановича…
С осени возобновилось наше знакомство с семьей Гумилевых. Николай Степанович сделал нам официальный визит, а затем мы довольно часто стали бывать друг у друга. Он любил визиты, придавал им большое значение и очень с ними считался…
«Башня» Вяч. Иванова
…Приблизительно в этот период Николай Степанович написал в мой альбом посвященное мне стихотворение, а также акростих в альбом нашей дочери Кати.
…Мысль написать портрет Николая Степановича пришла мне в голову еще весной 1908 года. Но только в ноябре я предложила ему позировать. Он охотно согласился. Его внешность была незаурядная – какая-то своеобразная острота в характере лица, оригинально построенный, немного вытянутый вверх череп, большие серые слегка косившие глаза, красиво очерченный рот. В тот период, когда я задумала написать его портрет, он носил небольшие, очень украшавшие его усы. Бритое лицо, по-моему, ему не шло…
Во время сеансов Николай Степанович много говорил со мной об искусстве и читал на память стихи Бальмонта, Брюсова, Волошина. Читал он и свои гимназические стихи, в которых воспевался какой-то демонический образ. Однажды я спросила его:
– А кто же героиня этих стихов?
Он ответил:
– Одна гимназистка, с которой я до сих пор дружен. Она тоже пишет стихи…»
Или художница что-то спутала (она поначалу и совсем отговаривалась тем, что не помнит ни подробностей, ни дат), или героиней стихов, не всех, но многих, была отнюдь не Анна Горенко, которая давно кончила гимназию и поступила на юридические курсы.
Однако то, что касается профессиональных вопросов, О. Делла-Вос-Кардовская обрисовала превосходно, характеристика ее точная и лапидарная: «Николай Степанович позировал мне стоя, терпеливо выдерживая позу и мало отдыхая. Портрет его я сделала поколенным. В одной руке он держит шляпу и пальто, другой поправляет цветок, воткнутый в петлицу. Кисти рук у него были длинные, сухие. Пальцы очень выхоленные, как у женщины».
Продолжает Гумилев посещать и «башню» Вяч. Иванова, читает перед гостями и хозяином стихи, имеет успех.
Про «башенный» быт в свойственной ему манере вспоминает А. Белый: «Быт выступа пятиэтажного дома, иль «башни», – единственный, неповторимый; жильцы притекали; ломалися стены; квартира, глотая соседние, стала тремя, представляя сплетение причудливейших коридорчиков, комнат, бездверных передних; квадратные комнаты, ромбы и секторы; коврики шаг заглушали, пропер книжных полок меж серо-бурявых коврищ, статуэток, качающихся этажерочек; эта – музеик; та – точно сараище; войдешь, – забудешь в какой ты стране, в каком времени; все закосится; и день будет ночью, ночь – днем; даже «среды» Иванова были уже четвергами; они начинались позднее 12 ночи. Я описываю этот быт таким, каким уже позднее застал его (в 1909—1910 годах).
О. Делла-Вос-Кардовская. Фотография, 1900-е гг.
Хозяин «становища» (так Мережковские звали квартиру) являлся к обеду: до – кутался пледом; с обвернутою головой утопал в корректурах на низком, постельном диване, работая, не одеваясь, отхлебывая черный чай, подаваемый прямо в постель: часа в три; до – не мог он проснуться, ложась часов в восемь утра, заставляя гостей с ним проделывать то же; к семи с половиною вечера утренний, розовый, свежий, как роза, умытый, одетый, являлся: обедать: проведший со мною на «башне» два дня Э.К. Метнер на третий сбежал; я такую выдержал жизнь недель пять; возвращался в Москву похудевший, зеленый, осунувшийся, вдохновленный беседой ночною, вернее, что – утренней».
А. Белый был одним из постоянных посетителей этого самого «становища», радушного, если дело касалось людей, которые импонировали хозяевам. Кроме него здесь находили пристанище многие: «…мы же, жильцы, проживали в причудливых переплетениях «логова»: сам Вячеслав, М. Замятина, падчерица, Шварцалон, сын, кадетик, С.К. Шварцалон, взрослый пасынок; в дальнем вломлении стен, в двух неведомых мне комнатушках, писатель Кузмин проживал: у него ночевали «свои»: Гумилев, живший в Царском; и здесь приночевывали: А.Н. Чеботаревская, Минцлова, я, Степун, Метнер, Нилендер, в наездах на Питер являлись: здесь жить; меры не было в гостеприимстве, в радушии, в ласке, оказываемых гостям «Вячеславом Великолепным»: Шестов так назвал его.
Гумилев. Художница О. Делла-Вос-Кардовская
Чай подавался не ранее полночи; до – разговоры отдельные в «логовах» разъединенных; в оранжевой комнате у Вячеслава, бывало, с о в е т Петербургского религиозно-философского общества; или отдельно заходят: Агеев, Юрий Верховский, Д.В. Философов, С.П. Каблуков, полагавший (рассеян он был), что петух – не двулапый, а четырехлапый, иль Столпнер, вертлявенький, маленький, лысенький, в страшных очках, но с глазами ребенка, настолько питавшийся словом, что не представлялось, что может желудок его варить пищу действительную; иль сидит с Вячеславом приехавший в Питер Шестов, или Юрий Верховский, входящий с написанным им сонетом с такой же железной необходимостью, как восходящее солнце: изо дня в день».
Пожалуй, если А. Белый что и присочинил, то самую малость, а рассеянность профессора Каблукова, одного из прототипов хрестоматийных детских стихов С. Маршака, вошла в анекдоты.
Но занимались посетители «башни» вещами, скорее, скучноватыми. Только лица заинтересованные и достаточно эрудированные могли выдержать лекции по стихосложению, которые читал Вяч. Иванов (первоначально хотели, чтобы лекции читали и другие мастера, но потом от мысли такой отказались). Это был период так называемой «Про-Академии», преобразившейся затем в «Общество ревнителей художественного слова», его называли еще «Академией». Собрания проходили раз в две недели у Вяч. Иванова на «башне».
В. Пяст вспоминает об этом периоде в своих мемуарах: «В квартире на «башне» бывало по вечерам в ту весну тихо и печально, – но царствовала кипучая работа. Появилась большая аспидная доска; мел в руках лектора; заслышались звуки «божественной эллинской речи»: раскрылись тайны анапестов, пеонов и эпитритов, «народов» и «экзодов». Все это ожило и в музыке русских, как классических, так и современных стихов. Своим эллинистическим подходом к сути русской просодии Вячеслав Иванов, правда, полил несколько воды на мельницу довольно скучных воскрешателей античных ритмов в русских звуках, – вроде М.Л. Гофмана, издававшего тогда книгу «Гимны и оды», ничем не замечательную, кроме того, что вся она была написана алкеевыми, сапфическими или архилоховыми строфами, – без достаточной тонкости в передачи их музыки. Но в общем, лекции «Про-Академии», записанные целиком Б.С. Мосоловым, составили бы превосходное введение в энциклопедию русского стиха…»
Тишина и печаль, упоминаемые мемуаристом, имели причину вескую – совсем недавно скончалась жена Вяч. Иванова. Работа, между тем, продолжалась. Выступал с докладом эллинист Ф.Ф. Зелинский, участвовал в дискуссии И.Ф. Анненский.
Гумилев сближается с такими людьми как А. Ремизов, тот же В. Пяст, Г. Чулков, В. Мейерхольд, а несколько позднее М. Кузмин. Эти новые его знакомства не вызвали отрицательной реакции В.Я. Брюсова, тогда как поддерживавшиеся Гумилевым отношения с Вяч. Ивановым стали причиной брюсовского отдаления. Пришлось объясняться: «Дорогой Валерий Яковлевич, я не писал Вам целую вечность и две вечности не получаю от Вас писем. Что послужило причиной последнего, не знаю, и никакой вины за собой не чувствую.
Я три раза виделся с «царицей Савской» (так Вы назвали однажды Вячеслава Ивановича), но в дионисианскую ересь не совратился. Ни на каких редакционных или иных собраниях, относительно которых Вы меня предостерегали, не бывал…
…Еще раз прошу Вас: не признавайте меня совершеннолетним и не отказывайтесь помогать мне советами. Всякое Ваше письмо с указаниями относительно моего творчества для меня целое событие. Вячеслав Иванович вчера сказал мне много нового и интересного, но учитель мой Вы, и мне не надо другого…»
Однако сам Гумилев чувствовал собственное «совершеннолетие». Он считал, что парижский опыт с изданием журнала почти удался и его следует продолжить в иных условиях. Редакторский пыл не угас, а кажется, напротив, стал еще сильнее. Товарищи по литературе, на помощь которых можно было положиться, поскольку, столь же ярые и молодые, как сам Гумилев, они мечтали о славе, успехе, признании, имели все необходимое – способности, решимость, силы, не имели они лишь одного, денег, как не имел их и Гумилев. Это, во многом, и предрешило судьбу нового журнала.
Вяч. Иванов. Фотография, 1910-е гг.
В издании его не последнюю роль играл А.Н. Толстой: «В следующем году мы снова встретились с Гумилевым в Петербурге и задумали издавать стихотворный журнал. Разумеется, он был назван «Остров». Один инженер, любитель стихов, дал нам 200 рублей на издание. Бакст нарисовал обложку. Первый номер разошелся в количестве тридцати экземпляров. Второй – не хватило денег выкупить из типографии. Гумилев держался мужественно. Какими-то, до сих пор непостигаемыми для меня путями он уговорил директора Малого театра Глаголина отдать ему редакторство театральной афишки. Немедленно афишка была превращена в еженедельный стихотворный журнал и печаталась на верже. После выхода третьего номера Глаголину намылили голову, Гумилев получил отказ, но и на этот раз не упал духом. Он все так же – в узкой шубе со скунсовым воротником, в надвинутом на брови цилиндре – появлялся у меня на квартирке, и мы обсуждали дальнейшие планы завоевания русской литературы».
Первый номер «ежемесячного журнала стихов», о чем уведомлял подзаголовок, вышел в июне 1909 года и был воспринят без особого восторга. Похвалы С. Соловьева, чья рецензия была помещена в № 7 журнала «Весы» за 1909 год, сейчас выглядят вовсе не похвалами, а неявной насмешкой. Кроме прочего, рецензент пишет, что Гумилев, у которого встречаются и яркие образы, и литые строфы, злоупотребляет изысканными рифмами: «Так, в трех строфах у него встречаются: бронзы – бонзы, злобе – Роби, Агры – онагры. А через несколько строф далее идут: согнут – дрогнут, былое – алоэ…» Рифмы, извлеченные из единого целого стихотворения, звучат очень забавно.