Порою блажь великая Кизи Кен

— Да ладно. А ты что тут делаешь? И где Вив — устриц собирает?

— У меня тут джип припаркован, за той грудой плавника. Пошли. Эй! Хватай туфли, их волна заграбастала!

Когда Ли отвоевал свои туфли, Хэнк уже шел обратно по пляжу тем же спорым шагом. Откуда явился ты, брат, будто Мефистофель в лесоповальных говнодавах? (Все больше света проникает в яму. Маленький мальчик стучит по затекшим бедрам, охваченный предвкушением: «Да! Да! Да, Господи, да!» — ближе, ярче, постепенно…) Почему ты пришел вместо нее?

— Что ты здесь делаешь? — повторил я, вприпрыжку пытаясь угнаться за ним.

— Кое-что случилось. Джо Бен пытался тебя найти после службы, но ты пропал. Он позвонил мне…

— А где Вив?

— Что? Вив не смогла приехать. Я попросил ее остаться и помочь Энди сосчитать бревнышки… Потому что у нас тут запара нарисовалась. Джо позвонил, говорит, что собрались Ивенрайт с парнями, и главная профсоюзная акула тоже приплыла. Джо говорит, они пронюхали все что можно про нашу сделку с «ТЛВ». Все в курсе. И весь город зубами скрипит…

Да ты просто заревновал, победоносно думает Ли. И выдумал предлог, чтоб не пустить ее ко мне! (Постепенно — ярче и ближе…)

— Поэтому ты приехал? — спросил я, чувствуя, как мое разочарование оборачивается тайным торжеством… И твоя ревность дала мне силы, чтоб заставить луну повременить еще месяцок. — Вместо Вив?

— Блин! Да, это я — и приехал вместо нее, — ответил он, хлопая по штанам, отряхиваясь от песка, подцепленного, когда он помогал мне встать. — Вроде сказал уже один раз. Что с тобой? Эти придурки тебе голову отшибли, или что? Пошли! Залезай в джип. Надо бы заехать в «Корягу» и прикинуть, откуда и куда ветер дует.

— Ладно, брат, — я завалился на заднее сиденье. — Я с тобой.

Мой отходняк сошел, и, несмотря на холод, я горел внезапным воодушевлением: он явился вместо нее! Он уже озабочен возможной картиной! Тщедушный зародыш моего плана рос стремительно, как мне и не мечталось… Они пересекли пляж. Хэнк впереди, а Ли, угрюмо-возбужденный, позади: мы связаны, брат, скованы вместе до конца дней, как те птички и волны, что неизбежно играют в унисон эту песню терпения и трепета. Так и мы строились друг под друга долгие годы, я чирикал в дудочку и клевал блошек, ты — басил тромбоном и рокотал (Все ближе и ярче, этот свет почти что здесь. Маленький мальчик затаил дыхание пред сиянием грядущего спасения…), но теперь, братец, мы меняемся ролями, теперь ты играешь мелодию паники на хнычущей свирели, я же вступаю меланхоличным долгим трубным ревом терпения… и я смотрел в будущее с уверенной усмешкой.

«Я у тебя прямо за спиной, братец. Веди, веди…»

Шаги Ли растягиваются: он пытается угнаться за Хэнком. Индианка Дженни готовит душу к очередной атаке на свой обезмуженный мир. Старый дранщик опорожняет последнюю бутылку и решает выдвинуться в город, покуда не совсем стемнело. Тучи роятся над морем, раззадоренные близостью ночи. Ветер взмывает ввысь над трясиной. Дюны темнеют (мальчик видит свет). В горах за городом, где ручьи истосковались по зиме, просыпаются зарницы, расправляют крылья в мрачных ельниках: избела-оранжевое и черное — как раз для Хэллоуина… (И затем, наконец, по прошествие стылых минут или часов или недель — он и понятия не имеет — земля над страждущим ребенком провернулась в достаточной мере. Свет явлен во всей силе. И сияние спасения — не что иное, как та самая луна, что заманила его в дюны, худосочный очисток луны постепенно переползает в центр жалкого лоскута далекого неба)…в означенном небе… («Ли-ииланд…») в означенном мире.

— Ли-ииланд… Ли-иииланд…

Мальчик не слышит: он уставился на луну, тонюсенький осколок месяца, повисший меж звезд последней улыбкой Чеширского кота — все сгинуло, кроме черной рамки на память да ехидной ухмылки… и на сей раз мальчик плачет не от холода, не от страха и вообще ни от чего такого, что когда-либо прежде выжимало из него слезы…

— Лиланд, малыш, отзовись!.. — Зов повторяется, ближе, но он не отвечает. У него такое чувство, будто голос его, как и его рыдание, заперты под студеным запором ветра. И уже не выбраться никому и ничему. — Лиланд? Малой?..

Яма проваливается все глубже и глубже в землю, и туда же проваливается его сознание, как вдруг что-то падает ему за шиворот. Песок. Он поднимает глаза: лунная ухмылка исчезла! В дыре — лицо!

— Это ты, Малой? Ты в порядке? — И свет фонарика! — Черт, Малой, заставил ты меня побегать задарма!

Из всех инструментов у Хэнка лишь карманный нож, и ему понадобился битый час, чтоб обрезать ветви с кривой сосенки, которую он приволок в дюны. Он трудится у самой ямы — только б самому не угодить, — чтоб мальчик слышал его возню. Орудуя ножом, старается все время говорить, подпитывая смутный на слух поток шуточек, анекдотов и грозных команд собаке — «Ко мне! Забудь про кроликов, кабыздошка старая! — которая внимает, озадаченная, с того самого места, где ее изначально привязал Хэнк. — Черт бы побрал эту проклятую псину!» Он громко сморкается, потом снова подползает на животе проведать мальчика, шепчет:

— Все нормалек, малыш. Будь паинькой, сиди тихо. Не боись. Но и не шебуршись там особо.

Ползет обратно, возвращается к работе над сосенкой. Баюкающее журчание его трепа — прямая противоположность энергичному хрусту сучков и вжиканью ножа.

— Знаешь, что я тебе скажу, Малой? Я едва здесь очутился — подумал: что-то мне определенно напоминает вся эта ситуация. И только вот сейчас доперло, что именно. Как-то раз папаша Генри да твой дядя Бен да я — а мне в ту пору как тебе сейчас было, такого плана — поехали в гости к дяде Аарону в Мэплтон, чтоб подсобить ему с рытьем ямы под уличное удобство…

Он трудится споро, но аккуратно. Он мог бы и просто обломать ветви — но тогда они обломятся у самого ствола… а нужно оставить сучки такой длины, чтоб и мальчику было за что уцепиться, и по краям ямы не скребли — там от малейшей царапины все обрушиться может.

— Твой дядя Аарон, видишь ли, никак не мог довольствоваться старой ямой в пять или шесть футов под своим сральником — ему что поглубже подавай. Он втемяшил себе в голову, что если она недостаточно глубока будет, до нее корни сада-огорода дотянутся, и будет у него морковка с дерьмовым привкусом. Вот. Продержись еще минутку: сейчас лесенку подтащу и попробую завести.

Он снова подползает к дыре, волоча за собой дерево. Все ветви срезаны, кроме тех, что торчат друг против друга, те же — обрезаны до нескольких дюймов от тощего ствола. В результате получилась шаткая лестница футов тридцати длиной. Не вставая, он поднимает дерево и бережно-бережно начинает подавать его вниз, не умолкая ни на секунду.

— И вот, значит, взялись мы за эту яму, земля так и летает, потому как грунт жирный, податливый такой… как там, Малой: уже можешь дотянуться? Ты крикни, когда сможешь… и скорехонько мы ее где-то так футов до пятнадцати отрыли… Что, так и нету? О, уткнулась во что-то.

Он достает из кармана фонарик, светит вниз. Комель дерева покоится подле ноги мальчика.

— У меня ноги совсем замерзли, Хэнк. Я и не почувствовал, как она ткнулась.

— Хочешь сказать, забраться не сумеешь?

Мальчик трясет головой.

— Нет, — говорит он без эмоций. — Ног не чувствую.

Хэнк обшаривает яму фонариком: она может и сто лет еще продержаться, а может и через десять минут обвалиться. Второе вероятнее. За помощью идти некогда. Придется спускаться и вытаскивать ребенка. Хэнк отодвигается от края, переворачивается на спину, снова подползает, ногами вперед. Дюйм за дюймом погружается в дыру.

— И вот отрыли мы на пятнадцать футов… дядя Бен и дядя Аарон внизу были, а мы с Генри наверху, грунт принимали… полегче, полегче… и дядя Бен говорит, мол, надо ему домой отлучиться, водицы испить — и тотчас вернется. А, вот и встретились, Малой! За ремень уцепиться можешь?

— Я и пальцев не чувствую, Хэнк. Наверное, они совсем мертвые.

— Ты чего, по кусочкам помирать удумал, а?

— Пальцы и ноги, Хэнк, — беспристрастно констатировал мальчик. — Они первыми умерли.

— Да ты просто замерз. Вот. Поглядим, как бы тут изловчиться…

Немного повозившись, он выдергивает ремень и пропускает его у мальчика под мышками. Конец просовывает под кожаный фирменный знак на джинсах и принимается медленно карабкаться наверх, прочь из конвульсируюшей трубы. И лишь на время этого восхождения он забывает о своем небрежном тоне.

— О'кей. Теперь слушай, Ли. Я не предполагал, что этой сосенке кого-то, кроме тебя, держать придется, тем более — нас с тобой вместе. Так что помогай, цепляйся сам, если можешь. А если не можешь — брось, бога ради, брыкаться и лягаться! Ну, вперед…

Вырвавшись на свежий ветер, он стоит над ямой, расставив ноги. Вытягивая мальчика за ремень, чувствует, как песок вокруг ямы ходит ходуном. Делает глубокий вдох и, задержав дыхание, падает на спину, выдергивая мальчика на себя. Из ямы доносится глухое чавканье, и на секунду над песками пыльным облаком повисает запах гнилого дерева. Но оно тотчас ретируется, спасаясь от проворных кнутов шустрого ветра.

— Давай-ка ноги отсюда уносить, — предлагает Хэнк севшим голосом и шагает через дюны; собака рысит по пятам, мальчик сидит на закорках. — Небось знаешь, куда тебя угораздило? — спрашивает он, несколько минут помолчав.

— Дымоход дьявола, да?

— Точно. Так старик их кличет. Я и не знал, что еще остались тут такие. Видишь, Малой, когда-то, давным-давно, тут был сосновый бор. А дюн этих не было, одни деревья. Но ветер наносил песок все выше и выше, покуда весь лес не замел. По самые маковки. А деревья со временем сгнили, и остались такие вот дыры, кое-как сверху присыпанные. Вот в такую ты и угодил. И еще крепкую, ты просто в рубашке родился, потому как обычно если кто провалится туда — так всю трубу сразу на себя и обваливает, и тогда… Но вот чего бы я хотел знать: какого черта лысого тебя сюда дернуло, через дюны к океану, посередь ночи? Ась? Ответь, пожалуйста.

Мальчик молчит; прижимается лицом, холодным и мокрым, к шее Хэнка; маска, утратившая форму, болтается на резинке. Хэнк больше не спрашивает.

— Как бы то ни было, сюда ты больше ни ногой. Дьяволов дымоход — не самое приятное место для ночлега, даже в Хэллоуин. Ну и счастье, конечно, что у меня эта псина, моя старушка, потому как ветер все твои следы замел… Да уж… О! Я ж тебе не дорассказал, что случилось с дядей Аароном, когда он в яме один остался. Знаешь, во дворе, где он яму рыть надумал, была у него старая лошадь — Аарон ее для детишек держал, чтоб катались. Старая слепая кляча, годов двадцати отроду, если не больше. Аарон чуть не всю свою горемычную жизнь эту лошадь держал, и нипочем бы с ней не расстался. А эта старая кобыла знала каждый дюйм на заднем дворе, от дома до забора, от сарая до курятника. И мы, мальцы, бывало, гарцевали на ней с завязанными глазами, для пущего страху, а она ни жердинки, ни веточки, ничего такого ни в жисть не заденет. Вот, стало быть, когда мы рыли яму под нужник, никто из нас даже не подумал про эту лошадь. Кроме дяди Бена. А такие мысли — они как раз в его духе. Вот он вылазит из дыры и кричит туда Аарону: «Аарон, мы с Генри и с мальцом пойдем водички хлебнем. На минутку! — А сам оттащил нас от ямы, прикладывает палец к губам и шепчет нам с батей: — А теперь — тсс! Смотрите!»

«На что смотреть-то, дурачина?» — говорит папа, а Бен в ответ: «Просто молчите и смотрите».

И вот мы с батей стоим, значит. А Бен как затопает по двору прямехонько к этой яме, землю сапогами роет, что копытами, всхрапывает. Но держится так, чтоб Аарон его не видел. И даже пару комьев вниз уронил.

«Аааа! — вопит Аарон. — Ааа! Назад, чертова животина, назад! Ты мне щас на башку свалишься! Назад!»

А Бен все не угомонится, знай себе комья подбрасывает. Аарон — тот внизу разоряется, орет все истошней и громче. И тут случается самая офигенная фигня, что я когда-либо видел. Шорохи-шебуршение, а потом рр-раз! — и Аарон перед нами, добрых пятнадцать футов по глине, ни веревки, ни лестницы, как из пушки выпалило, точно в цирке. И сам понятия не имеет, как ему это удалось. Папа с Беном весь путь до дома и обратно его об этом пытали. А когда вернулись, знаешь, что было? Как думаешь? На дне этой самой ямы лежит эта самая слепая кляча, и уж, конечно, мертвее не бывает.

Когда я рассказал малышу Ли эту байку про лошадь, ждал, что он засмеется, обзовет меня вруном — хоть что-то. Но он и бровью не повел. А когда я его из дыры доставал, думал, он перетрусил до полного окоченения — но он и тут меня провел. Вообще не испугался. Был мягкий и расслабленный — умиротворенный, что-то вроде того… Я спросил его, как он, а он ответил, что в порядке. Я спросил, страшно, поди, там внизу было — и он ответил, что поначалу было немного, а потом — ни грамма.

Я спросил: да как так? Я вот дрожмя дрожал, с первого шага по этой лесенке — и покуда не выбрался, до последней секундочки. А он подумал чуток и сказал:

— Помнишь, канарейка у меня была? Я все время боялся, что кто-нибудь оставит окно открытым и сквозняк ее насмерть застудит. А когда в самом деле застудил — так я больше и не боялся. — И прозвучало так, будто он чуть ли не счастлив с такого оборота. И вот теперь, когда я спросил, страшно ли было ему перед этой злобной шпаной на берегу, он повел себя точь-в-точь так же. Захихикал, будто пьяный. Я снова спросил:

— Эти олухи малолетние — что, не соображали, что машину на тебя волнами опрокинуть может?

— Не знаю. Наверно. Не сказать, чтоб их это очень беспокоило.

— Ну а тебя? — спросил я.

— Не так, как тебя, — отвечает он и сидит, ухмыляясь, а зубы колотятся друг о дружку от холода всю дорогу до дома Джо, и видок такой, будто рад чему-то непомерно. И несмотря на все его ухмылки и хорошее настроение, не могу отделаться от мысли, что и сейчас он пошел к океану по той же причине, что тогда, мальцом, когда через дюны рванул. И, может, я к этому тоже как-то руку приложил. Может, из-за этой нашей ночной свары после охоты, может, еще из-за чего. Бог весть.

Я кратко ввожу его в курс того, что случилось нынче утром, как Ивенрайт вернулся с новым отчетом, так что теперь все знают, где собака зарыта.

— Видать, потому эти недоумки так и злобствовали — одна из причин.

— Это объясняет, почему они так резко сменили манеру, — говорит он. — До того, в полдень, они меня прокатили и хоть не поражали галантностью, однако и утопить не порывались. Наверное, когда пивом затаривались, услыхали новости. Может, за тем и поехали на пляж, меня искали.

Я согласился, что очень даже возможно.

— В данный исторический момент мы не больно-то популярны в городе. Ни капельки не удивлюсь, если на Главной улице нас цветами закидают, в горшках, для профилактики, — сказал я, лишь наполовину шутейно.

— И, само собой, именно туда мы держим путь: на Главную улицу.

— Точно, — сказал я. — К Джо — а потом прямой наводкой на Главную.

— А можно полюбопытствовать, зачем?

— Зачем? Затем, что будь я проклят, если стану спрашивать у шайки ниггеров разрешение на въезд в город. Мне плевать, как они там на меня окрысились, — но никто не лишит меня моей субботней вечерней выпивки в городском кабаке!

— Даже если изначально ты туда не собирался в эту субботу вечером?

— Ага, — говорю я ему. И по его жеманному тону вижу: ему невдомек, что у меня в самом деле на уме. Не больше, чем мне доступна его страсть к затяжным купаниям в холодном море. — Верно.

— Занятно, — говорит он. — Поэтому тебе Джо Бен и позвонил? Потому что знает, что ты не упустишь случая наведаться в город и насладиться гневом общественности?

— В точку, — отвечаю я, чуточку посуровев. — Ничего так не обожаю, как зайти в зал, где каждый мечтает огреть меня стулом по голове. Угадал. Такое уж мое наивысшее наслаждение, — говорю я ему, зная, что он все равно не въедет.

— Прекрасно тебя понимаю. Это сродни тому, как всякие психи сплавляются по Ниагарскому водопаду на кофейной жестянке, потому что подобный способ лишения себя жизни ничуть не хуже прочих.

— Точно, — говорю я, зная, что ничегошеньки он не понимает: скорее потому, что это не худший способ остаться в живых…

Они поспешают через дюны в город, не щадя колес, — Хэнк спереди, Ли прямо за ним (а безмолвные зарницы робко трепещут над обоими) — и первые капли дождя падают в песок, подмигивая в тысячи глаз на белой маске пляжа, и склизкий взморник заводит свою беззвучную песню…

Что вводит еще одно понятие в философию Певцов эха и Эховцов песен: понятие Танца. Не того танца, что отплясывают в субботу вечером, когда вы слышали музыку прежде и знаете — хотя бы на клеточном уровне — от какой печки и до какой лавочки плясать… но Каждодневный Танец, где па куда свободнее, под мелодию беззвучную, как песнь взморника, под отзвуки песни или песню, покамест не отзвучавшую. Танец, в котором вы и понятия-то почти не имеете, куда стремитесь. И очутиться вы можете в местах столь диких и дремучих, что и знать не будете, где побывали, пока не вернетесь.

А бывает — и вовсе не узнаете, куда вас занесло, потому что не вернетесь, не узнаете, что ушли…

И когда Брат Уокер вырубил орган, отключил электрогитару жены и довел свою громогласную проповедь до выстраданного финала, вся паства, вознесенная к вершинам танца, сморгнула, вздохнула и не без сожаления вернулась к своим повседневным заботам… кроме Джо Бена, что по-прежнему плясал легко и свободно по самому небу, и глаза его сверкали белизной вокруг зеленых радужек, и душа парила из Субботы к Воскресенью с восходящими токами обесточенной музыки. И даже мысли не допускал, что его куда-то занесло.

По выходе с семьей из шатра он, подойдя к пикапу, обнаружил записку Ли, но не успел определиться, что думать на сей счет, как один из соратников по вере, столь воодушевленный проповедью, что решил отставить свой естественный антагонизм против Стэмперов, известил Джо о неком собрании, которое должно состояться в скором времени в здании фермерской ассоциации.

— Собрание, которое уж наверняка и вас, чертовых Стэмперов, коснется… сегодня в полдень. Будут Ивенрайт, и весь стачком, и сам мистер Джонатан Би Дрэгер! — сообщил он Джо. — И если на этом собрании на свет выплывет то, чего мы ждем, брат Стэмпер, то лучше вам, бессовестным уродам, быть готовыми к решительным обострукциям!

Расставшись с этим мужиком, Джо какое-то время стоял, анализируя информацию. Если на этом собрании всплывет чего-то такое, что может повлечь «обострукции» ему и его семье — так, наверное, самому сходить не грех… Это самое меньшее, что может сделать Джо, после того как брат в вере, набравшись порядочности, открылся ему.

Он поискал немного Ли, потом усадил Джен и детишек в пикап, отвез в новый дом, где и оставил с инструкциями по малярному делу, а сам вернулся в город. Вернулся он в Ваконду изумительно причудливым и запутанным маршрутом, подбираясь кругами, со шпионской осторожностью, пока, никем не замеченный, не выскочил на Главную из лабиринта переулков. Загнал пикап в густые заросли ракитника за консервным заводом и выкурил последнюю сигаретку под взрывной шорох вызревших стручков, постреливавших в лобовое стекло. Докурив, ступил в пасмурный полдень, поднял воротник кожанки и покрался по Главной улице, словно по следу опасного зверя, который в любой момент может развернуться и броситься.

Ракитник служил ему прикрытием до самого усыпанного рыбьими костями причала перед консервным заводом. Тот укрыл Джо на пути до угла, где располагалась пожарная станция. Но после — Главная зияла широким просветом.

Поддернув штаны и беспечно насвистывая, он шагнул на тротуар, изображая видимость непринужденной и праздной прогулки. Даже отыскал пивную банку, чтоб попинать ее перед собой.

Он благополучно миновал кафе «Морской бриз», замыленное окно риэлтерской конторы, пятицентовку, откуда на него с почтением в оранжевых глазах взирали черные кошки с усами-ершиками, вырезанные из строительного картона. Добредя до «Коряги», перешел на другую сторону и продолжил путь, держа руки на нагрудных карманах и уперев свое увечное лицо в увечный тротуар. Старательная медлительность его променада больше подчеркивала, нежели прятала его целеустремленность. Оказавшись вне видимости из окон «Коряги», он украдкой огляделся — и бросился по улице бегом. Снова перешел на неторопливый, небрежный шаг, чуть ссутулив спину и до судорог придерживая резвые кривые ноги. Добравшись до переулка, огибавшего здание фермерской ассоциации, он остановился, сошел с тротуара в канаву, бросил быстрый косой взгляд в этот переулок, словно питчер, ловящий знаки кэтчера… посмотрел через левое плечо, через правое, на «Корягу» на третьей базе и на тучи, стремившиеся к первой, а затем практически выпрыгнул из видимости, сиганув в узкий переулочек, словно питчер решил незаметно проскользнуть с мячом в руке мимо отбивающего.

По большому счету, никакими флагами и салютами он бы не сумел к себе привлечь большее внимание, но, по счастью, время было обеденное, по телевизору шел субботний матч, а небо хмурое — и на улице в любом случае ни души. И все же он простоял пару секунд, вжавшись спиной в дощатую обшивку здания, вслушиваясь: не идет ли кто? Буй стонал в бухте, да оголодавший ветер рылся в мусоре — вот и все звуки. Довольный, Джо прошмыгнул на задворки ассоциации, бесшумно запрыгнул на деревянный ящик и прокрался к окну. Посмотрел в окно на угрюмые ряды складных стульев, затем осторожно приподнял створку на несколько дюймов. Попытался было устроиться под открытым окном на корточках, плюнул — соскочил с ящика, приволок здоровенный чурбан, поднял его, поставил… Чурбан глухо стукнул, на зависть бас-бочке. Окно с грохотом захлопнулось. Джо снова запрыгнул на ящик, снова открыл окно, подтащил свой пенек, сел и принялся ждать, уперев локти в колени, а подбородок в ладони. Вздохнул и впервые задался вопросом: зачем, во имя всей любви Господней, он это делает — сидит здесь и готовится услышать то, что они с Хэнком и так знали за многие месяцы до того, как оно будет изречено? Зачем? И зачем волноваться, как бы известить Хэнка? или что будет делать Хэнк? Ему придется собраться и сказать им: «Да катитесь вы», и это уже сейчас ясно. И Хэнку ясно уже сейчас, что ему придется им это сказать, когда они там покончат со своими дрязгами и визгами. Как Хэнку всегда приходилось говорить, когда все сказано и все сделано, поскольку таков уж его удел, как бы ему это ни было не по сердцу. Так чего Хэнк тянет кота за хвост, спрашивается?

Я всегда ему говорил, что наша доля — мириться с нашей долей, а лучший способ примириться с этой долей — отступить на шаг и посмотреть, что за мяч в тебя летит, говорил я ему, отступить и посмотреть, что за башмак метит тебе в задницу! Потому что можно и увернуться, когда отступишь, да посмотришь, да нос по ветру, да улыбка от души. И Хэнк мог бы даже кайф через свою долю обрести, как вот по кайфу ему корову свою доить порой. Разве не об том я ему толкую по тысяче раз на дню? Наслаждайся кайфом, будь счастлив, танцуй по жизни, люби свою долю во всем, даже в такой вот дряни — только что улыбайся правильно, Хэнкус. И сейчас, наверное, ты не знаешь, так ли Спаситель живет, как я толкую, но уж про дела земные ты все прекрасно ведаешь, потому что я ж по глазам твоим вижу, куда ты уже сейчас посматриваешь. И как же выходит, что вроде и умеешь ты глядеть вперед, и уже видишь, на что пойти придется, а не хочешь уберечь себя от напрасной нервотрепки и спрямить путь к тому, что ты и так уже видишь?..

Но тут, правда, я не совсем уверен. Может статься, то, что он не умеет спрямлять путь к тому, что уже видит, — тоже часть его доли, с которой смириться бы надо. Потому как вспоминается мне один случай, когда было ему лет шестнадцать-семнадцать, еще в школе учился, и вот тогда он почти спрямил, вместо того чтоб окольными тропами блуждать. Семнадцать. Первые наши дни в выпускном классе. Мы подъехали и поставили мотик перед крылечком, где все торчали, ждали восьмичасового звонка. Наши ребята все там были, в бело-синих свитерах, толстая шерсть, вся сплошь в значках, да в вензелях, да в эмблемах с золотым мячиком, да всем прочем, что только приколоть или нашить можно. Стояли они там на ступеньках — что генералы на параде, мимо войска маршируют, а эти инспектируют, приосанившись. И стоял на тех же ступеньках один новичок, генерал неместный, в желто-красном свитере Лебанонской школы, а на нем — одно только украшение, всего одно: пара крохотных медных боксерских перчаток. В Вакондской-то школе бокс запрещен, поэтому он один и красовался со своей наградой.

Хэнк свитера не носит: говорит, чувствует себя в нем как старик дряхлый.

Гай Виланд приветствует Хэнка этаким вычурным взмахом, который из «Лайфа» усвоил, по фоткам молодежной жизни. Мне никто не машет. Они вообще не понимают, чего Хэнк со мной валандается. Гай, значит, помахал — и: чё скажешь, Хэнк? Да не так уж много, Гай. Ух, вроде как колесо подспустило? Может быть, Гай. Ух, совсем никуда. Как лето провел, Хэнк? Как? Пощупал? Подспустило… готов поспорить, Хэнк… ух, а другое-то совсем мягкое. Готов поспорить, летом ты совсем обленился, уж и колесо подкачать влом. Готов поспорить, ты только небось и делал, что все лето напролет со своей знойной мачехой, всю дорогу…

Хэнк смотрит Гаю в лицо, улыбается. Просто легкая улыбка — и никакой в ней ярости, угрозы. Легчайшая такая улыбка, молящая, сказать по правде, молящая Гая отстать, потому что Хэнк притомился уже, говорит эта улыбка, все лето выслушивать всякие свинячьи намеки и драться из-за них. Мягкая и просительная. Но, просительная иль нет, а все равно в этой улыбке достаточно суровости, чтоб заткнуть Гая Виланда до молчания каменного. И Гай слинял по-шустрому. Какую-то минуту все молчат, а Хэнк снова улыбается, будто ему так неловко, что помрет сейчас прям тут же, и вдруг на пустующее место Гая заступает этот новый парень из Лебанона. Так ты и есть Хэнк Стэмпер? И усмехается, прямо как в вестернах. Хэнк поднимает глаза и отвечает «да», тоже как в вестернах. Да, говорит Хэнк, а я себе в ту же секунду говорю, что Хэнк уже знает, чему суждено случиться рано или поздно. Хэнк улыбается новому пареньку. И улыбка его такая же усталая, молящая и застенчивая, как давешняя, для Гая Виланда, но я-то вижу: все-то он уже знает.

Мы стоим. За нами, на спортивной площадке, разучивают речевку-ободрялку на этот год.

Гай возвращается и говорит Хэнку, что это Томми Остерхост из Лебанона. Хэнк пожимает ему руку. Как жизнь, Томми? Нормалек, а у тебя как? Томми — ты ведь еще не знаешь, Хэнк? — в прошлом году окружной турнир в Лебаноне выиграл. Без дураков, Гай, правда? Да; да; и попробуйте сказать, что теперь-то, с тобой, с Сайрусом Лейманом, да с Лордом, да с Ивенрайтом, да со мной, да еще с Томми мы не зададим жару в поле! Ага, пусть кто только скажет такое!

Я, прильнув к остывающему с тиканьем-бульканьем мотоциклу, слушаю их футбольные беседы, смотрю, как этот Томми Остерхост Хэнковы бицепсы разглядывает. На площадке группа поддержки надрывается: «Раз-два-три-четыре-пять, наши всех порвут опять». Я приник, жду, вижу, что и остальные ждут. А они все треплются. Наконец Гай прокашливается и подходит к сути. Теребит одним пальцем боксерские перчаточки на свитере Томми. А ты, наверно, уже в курсе, Хэнк, что Томми — еще и великий боксер? Без балды! Правда, Томми? Да так, машу порой граблями, Хэнк. И, видать, неплохо, чтоб такую медаль заиметь, Томми. Угу, Хэнк, там, сям наподдам… была у нас в Лебаноне сборная. Томми был капитаном, Хэнк. А вы, ребята, не боксируете? Это у нас против правил, Томми. А ты знаешь, Хэнк, что Томми выигрывал и окружные, и штатовские, и — как бишь оно? — взял бронзу или даже повыше на Северо-Западных Золотых Перчатках! Бронза, Гай, всего третье место; и у меня вся задница в мыле была, когда с этими армейскими ребятами сошелся, из Форт-Льюиса. А Хэнк — знаешь, нет, Томми? — Хэнк в прошлом году выиграл чемпионат по борьбе в Корваллисе, в среднем весе. Да, Гай, ты, кажись, говорил. Ребята, ребята, попробуйте только сказать, что в этом сезоне мы не порвем Маршфилд как бумажных кукол; шутка ли: чемпион по боксу! — Гай берет Томми за рукав — и чемпион по борьбе! Берет Хэнка за рукав, сводит их руки. Скажите только, что не!

Я уж чуть не брякнул: а теперь разойдитесь по углам — и понеслась. Но вижу лицо Хэнка — и ничего не говорю. Увидел его лицо — и осекся. Потому что на нем написано: «Сыт по уши!» Мне эта гримаса знакома. Когда кончики улыбки белеют, будто лицевые мускулы подвесили рот за края и кровь из него выжимают. Я знаю выражение — знаю и продолжение. Хэнк улыбается этой улыбкой и смотрит на Томми. Он уже проиграл всю пьесу — первые пропущенные мимо ушей реплики, плечевые тараны в коридоре невзначай, грязная игра на поле, и последняя решительная обида, что бы там ни было, — проиграл до известного финала, ему уже известного и всем уже известного. И Хэнк готов сразу положить жирный занавес на всю эту пьесу. Потому что после целого лета подколок и драк он устал, до смерти устал от всего этого, и от любой части этого действа откажется с радостью. Он улыбается Томми, и я вижу, как тросы в его шее тянут руки вверх. Куколки из поддержки разоряются, «раз, два, три, четыре, пять» — и Томми краем уха речевку слушает. Нет, он ни малейшего представления не имеет, что первый раунд поединка, намеченного им на «через три-четыре недели», уже гремит во весь свой гонг прямо в эту минуту, без разогрева. А я смотрю на канаты, вздымающие руки Хэнка — точно тросы-десятки закидывают бревна на тягач, — и только я в полной мере понимаю, что это значит. Я знаю, что за бугай Хэнк Стэмпер. Он может удержать двойной топор на вытянутой руке восемь минут и тридцать шесть секунд. Самый близкий результат, известный мне, — четыре десять, и то был такелажник, тридцати пяти лет, здоровенный, как медведь. Генри говорит, Хэнк такой немереный бугай, потому что первая жена Генри, родная мама Хэнка, на сносях много серы кушала — и, дескать, через то как-то мышечные ткани в нем не по-людски развились. Хэнк ухмыляется, слыша это, и говорит, что наверняка. Но я другого мнения. Тут куда больше причин и поводов. Потому что Хэнк поставил свой рекорд, на восемь тридцать шесть, лишь когда дядя Аарон стал его подначивать рассказами о каком-то дровосеке из штата Вашингтон, который целых восемь минут продержал двойной топор. И Хэнк перебил. Восемь тридцать шесть, по секундомеру. И безо всякой серы — так что дело не в ней. И уж не знаю, почему он такой бугай, а только если он сейчас вмажет Томми Остерхосту, пока тот глазеет на девчонок поддержки, — раздавит, что мул тыкву, копытом, но я молчу, хотя еще можно успеть. Может, я ничего не говорю, потому что тоже слишком устал, устал быть зрителем, смотреть, как на Хэнка валится все это дерьмо. Потому что тогда я еще не принимал свою долю, не радовался ей, не кайфовал. Так или иначе, я молчу.

И если б не восьмичасовой звонок, Хэнк бы, уж к гадалке не ходи, прямо там же и тогда же взял бы Томми Остерхоста тепленьким и размозжил бы ему черепушку, как переспелую дыню.

Хэнк тоже знает, как близок он был. А когда звонок его тормозит, он опускает плечи и смотрит на меня. Руки у него трясутся. Мы идем в класс, и он ничего не говорит мне до обеденной перемены. Он стоит у фонтанчика в кафетерии, смотрит на воду, тут подхожу я. Чего в очередь за хавкой не встанешь? Да я решил смыться сегодня пораньше. Ты-то до дома доберешься? Хэнк, но… Слушай, я могу оставить тебе байк и добраться на попутке, если… Хэнк, да хрен с ним, с байком! Но ты… Видел, что утром было? Видел, что могло быть? Парень, даже не знаю, что со мной творится… Хэнк, послушай… Нет, Джо, не знаю, что за чертовщина… маньяком я заделался, что ли? Хэнк, да послушай же… Я бы расплющил его, Джоби, понимаешь? Хэнк. Послушай. Да постой же ты…

Он никуда не уходит, но я не могу сказать то, что хотел. Тогда я впервые заявился в школу с новым лицом, и наружность-то моя переменилась, а нутро — еще нет. И я не нашел слов, чтоб передать ему свое знание. Или, может, тогда я еще не знал наперед. Я не мог сказать ему: Послушай, Хэнк! Может, всякий верующий, что Иисус есть Христос, от Бога рожден, и всякий, любящий его, любит и рожденного от него [64]. Может, в один прекрасный день при общем ликовании утренних звезд все сыны Божии закричат от радости [65], и волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет кроток, как козленок [66], и все перекуют мечи на орала, а пики — на рыболовные крючки, и всякое такое подобное, но до тех пор лучше признать, что Божье предначертанье — оно твое предначертанье, и поступай так, как Бог уже судил тебе, и научись получать из этого кайф! Знал ли я это тогда? Возможно. Где-то в глубине души. Но не знал, как сказать. А все, что могу сказать: «Ах, послушай, Хэнкус, ах, послушай, ах-ах-ах!» А он на воду смотрит.

И вот он вернулся домой, а на следующий день в школу не пошел, и через день тоже, и тренер Льюллин на занятиях поинтересовался, где наша звезда? Я ответил, что у Хэнка насморк, а Гай Виланд уточнил: «французский!», и все заржали, кроме тренера. А после тренировки я сел в рейсовый автобус, вместо того, чтоб дойти пешком до мотеля, где мы тогда с папашей обретались. Автобус проходил мимо мотеля, но я и в мыслях не имел просить высадить меня там. Когда автобус просвистел мимо, я разглядел своего папочку в окне: он был на кухне, голова на фоне лампы, и зубы сверкали, что ртуть, он ухмылялся кому-то, бог весть кому на этот раз. Но это заставило меня задуматься. Сеешь ветер — пожинаешь бурю. И никак от этого не уйти, ни папе, ни мне, ни кому еще. И Хэнку — тоже. А они с этой теткой посеяли довольно ветра, чтоб получить геморрой от одной мысли о грядущем урожае. Может, я ему так и скажу.

Я стоял у пристани и надрывался, пока не увидел тусклый свет на том берегу, и Хэнк приплыл за мной на моторке. Эге, ты ли это, Джоби? Ага, пришел проведать, как ты: не помер ли, часом? Нет, черт побери, просто дела веду, пока старик Генри свалил в Такому контракты заключать. Хэнк, про тебя спрашивал Льюллин… Еще б он не спрашивал! Я сказал, что ты приболел. Ага, а этому Томми Остерхосту что? сказал? А? Ладно, забей…

Он наклоняется, берет горсть голышей и пускает их по воде, один за одним — в темноту. Дом на том берегу подмигивает огнями. Я тоже беру камешки и знай себе кидаю. Я приехал с ним поговорить, но еще до того, как сошел с автобуса, знал, что разговора не получится, потому что никогда мы не разговаривали по душам. Не могли. Может, потому что никогда и нужды не было. Мы росли достаточно близко друг от друга, чтоб прекрасно быть в курсе дел. И он знает, что я пришел сказать: мог бы и вернуться в школу, потому что тебе так или иначе все равно придется подраться с Томми Остерхостом, рано или поздно. И я знаю, что он уже ответил: конечно, но разве ты позавчера не видел, что лучше не надо делать это «рано», но я не вынесу всего дерьма, которое будет до «поздно». Мне плевать на драку. В смысле, нет, не плевать… Я хочу сказать, что меня не так морочит сам мордобой, в оба края, меня волнует: ну как я теперь навсегда приговорен к вечному махачу, с тем пацаном или с другим!

(Навсегда-навсегда, Хэнк, с тех пор и поныне, отныне и до Судного дня. Поэтому лучше б тебе признать уже очевидное и прикинуть, как удержать мяч в руках при таком раскладе. Всегда будет так: с Томми Остерхостом или с Флойдом Ивенрайтом, или с Верзилой Ньютоном, или с дряхлой лебедкой, с колючими кустами, с рекой, ибо такая твоя доля, и ты ее знаешь. И, думаю, раз уж жребий твой такой — бросать его надо по правилам. Потому что если б третьего дня ты навалился на Томми Остерхоста врасплох, пока он на девчонок пялился, ты б его прикончил — и вообще ни за что.)

Но я ничего не говорю. Мы еще немножко покидали камешки, и он отвез меня до дому на байке. На другой день пришел в школу. А после уроков натянул спортивную форму, мы отправились на поле, сидели на траве и слушали, как Льюллин в десятый раз вещает про свои молодые годы. Хэнк не слушает — такое впечатление. Палочкой от леденца выковыривает грязь из своих бутсов, Льюллинов треп его утомил. Но все другие слушают с интересом, как распинается Льюллин про то, какая мы замечательная команда крутых парней, и что он будет гордиться нами при любом исходе сезона, хоть победа, хоть поражение, хоть ничья, потому что для славы Вакондской средней важнее сам спортивный дух. Я вижу Томми Остерхоста, который раньше этого всего не слышал и сейчас просто вкушает открытым ртом, кивает всякий раз, когда тренер изрекает что-то особенно приятное. Хэнк прекращает ковыряться в бутсах, отшвыривает палочку. Поворачивается — и тут видит, как Томми глотает каждое слово Льюллина. И ребята, говорит тренер, ребята… Хочу, чтоб вы помнили: вы все мне как сыновья. Победа, проигрыш, ничья — я все равно люблю вас. Люблю, как детей, в победе ли, в поражении или в ничьей. И запомните, что завещал нам великий летописец футбола Грэнтланд Райс [67]. Запомните его стихи. Помните их всегда.

И он закатывает свои отечные глаза, будто для молитвы. Все замерли. Тренер говорит, как Провидец Леонард, слепой брат брата Уокера. Помните это, ребята, говорит тренер, помните:

  • Когда ж Арбитр Высший занесет
  • Все имена в свои скрижали
  • Ему ничуть не важен будет счет
  • А важно лишь — [тренер задерживает дыхание] — как вы играли

А Хэнк говорит, достаточно громко: «Херня».

Тренер делает вид, будто не слышал. Как всегда. Потому что прямо над головой у него это огромное табло с рекордами, подарок «Ротари», и все списки начинаются с Хэнка Стэмпера, рекордсмена там, рекордсмена сям — редко где какое другое имя на первой позиции, поэтому тренер предпочитает не спорить. Но Томми Остерхост оборачивается, вперяет взгляд в Хэнка и стыдит, дескать, не смешно, Стэмпер. А Хэнк отвечает: я за твое мнение крысиного хвоста не дам, Остерхост. И так — слово за слово, пока Льюллин не остановил перепалку и не объявил тренировку.

После душа — все готовы. Томми Остерхост негромко переговаривается с парнями у корыта с тальком. Мы с Хэнком оделись отдельно от прочих и молча. Оделись, Хэнк причесался, мы выходим на улицу — и они сшибаются на гравийной площадке перед автобусной остановкой. И до самого конца года все винят Хэнка в том, что Вакондская Старшая не взяла кубок округа, а то и штата, как можно было ожидать, если б Томми был в состоянии за нас играть. Да и потом еще долго мусолили в «Коряге», что Хэнка Стэмпера нипочем бы не взяли в сборную штата, если б Остерхост был тогда в кондиции. Хэнк никак это не комментирует, даже когда ему в лицо упреки бросают. Только ухмыляется да переминается с ноги на ногу. Один раз лишь ответил. Мы тогда с ним и Дженис и Леотой Нильсен отправились в дюны, набрались вина, и Леота затеяла склоку, потому как гуляла с Томми. И мы думали, Хэнк дремлет на матрасе, прикрыв глаза ладонью. И я пытаюсь ей втолковать, как на самом деле все было, что Томми нарывался на драку с самого первого дня, как только увидел Хэнка, и что это он, Томми, а не Хэнк, как все думают, хотел той драки. Да, пусть так, но все равно не понимаю… только лишь потому, что Томми лез в драку… что ж, если Хэнк не хотел — зачем он отделал Томми так жестоко?

Я что-то пытаюсь сказать, но Хэнк меня перебивает. Даже ладони с глаз не убрал. Он сказал: Леота, лапочка, когда ты за мной ухлестывала и кое о чем просила — ты же ведь не хотела, чтоб я делал свое дело абы как, спустя рукава, правда? Леота вскинулась: что? А Хэнк повторяет свою мысль: ты хотела, чтоб я выкладывался на полную катушку, так ведь? Леота так огорчилась, что нам пришлось отвезти ее домой. Уже на пороге она оборачивается и орет: «Да что ты о себе возомнил? Божий дар, что ли, для женщины?» Хэнк не отвечает, а я ору, что она такая же, как Томми Остерхост, разве что бьет ниже пояса, в отличие от него. Лучше б смолчал тогда. Всё — вино. Я кричу, она не врубается, плачет, разоряется пуще. Потом на крыльцо выходит ее старший брат и присоединяется к гвалту, тоже орет. Он приятель Хэнка по мотоклубу. Как-то они вместе до самого Большого Каньона докатили. «Послушай, ты, — говорит он. — Послушай сюда, Стэмпер, сукин ты сын!» Он тоже не врубается. Хэнк говорит мне: «Трогай отсюда к черту!» И мы сматываемся. Он уже понимает все про этого братца, но не желает сейчас морочиться. Не может себе позволить, хотя видит, как назревает новая потасовка, новый нарыв. Но лучше дать ему нарываться самому по себе, в собственном соку и своим ходом, а то Хэнка сочтут еще большим агрессором, чем уж считают.

Поэтому… наверное… не стоит ждать от Хэнка чего-то иного и в этой канители с Лиландом. Он не спрямит путь до того места, где, как он уже знает, придется надрать мальчишке уши. Потому что в глубине надеется, что, может, обойдется? Он не может потерять надежду, что удастся увильнуть от вечных разборок. Иначе станет зачерствелым и одиноким, как старый бойцовый пес.

О, Хэнкус… Хэнк… Я всегда тебе говорил, что надо принять свою долю — и никак иначе. Но вот думаю — все это херня. Ты не хочешь принять, что нельзя увильнуть от того, от чего нельзя, и путь к известной точке спрямить не хочешь, как не хочешь и отделаться от глупых надежд на то, что уже видимое на горизонте авось мимо пролетит. Потому что это все одна и та же мысль, только на разные лады…

— Собрание объявляется открытым! Прошу всех встать и принести клятву о неразглашении…

Зашуршал гравий. Джо вскочил со своего пенька, прильнул к заветным разверстым дюймам окна. Теперь зал был залит светом, а большинство мест — заняты. Хови Эванс постучал по трибуне президиума и повторил:

— Собрание открыто, прошу тишины! — Он кивнул, и со стула за его спиной поднялся Флойд Ивенрайт с охапкой желтых бумаг. Флойд подвинул Хови Эванса в сторонку и разложил бумаги на трибуне.

— Суть дела в следующем, — сказал он. За окном Джо Бен поддернул каретку «молнии» до горла, внюхиваясь в первые далекие намеки дождя…

Старый дранщик как раз выгрузил из пикапа гонт и решает, что можно посидеть минутку, собраться с силами перед тем, как преодолеть эти несколько ярдов до конторы и получить свое у бригадира. От дома за лесопилкой, где живет бригадир с женой, тянет печенкой с луком. Огорчительно, что нет в его жилище над каньоном хозяйки, которая напитала бы атмосферу такими приятными запахами, как запах печени с луком. Конечно, он не впервые испытывает подобное огорчение — много раз подумывал; и в дни запоев уделяет идее женитьбы мыслишку-другую… Но сейчас, когда он порывается встать, полный заряд его шестидесяти годов бьет в поясницу, как молот в шестьдесят фунтов, и он впервые допускает мысль о несбыточности своей мечты: никогда не будет у него хозяйки: старость не радость… «А и ладно: всегда говорил, что одному жить краше!» — скрипучая, пескосыпучая, вспинустрелючая старость.

Рои туч проносятся по небу. Ветер усиливается. Ли пробирается через кишащее лягушками болото, влекомый к морю. Дженни, томимая духовной потребностью, раздумывает, не предпринять ли очередной поход в гости к Библии. Джонатан Дрэгер слушает чересчур драматичные отклики на известие о сделке Стэмперов с «Тихоокеанским лесом Ваконды» и записывает: «Нижайшие из подлецов вознесут на вершины высшие, нежели величайшие из героев».

И когда Флойд Ивенрайт приступает к оглашению итога своей всеобъемлющей претензии к Стэмперам, соглядатай противной стороны мчится по тротуару с докладом в штаб, и все его предосторожности выброшены в груду беспечного мусора в переулке. Надо позвонить Хэнку, все решает скорость — но и скрытность тоже… Проделанная шпионская работа даст им хоть какую-то фору перед профсоюзом лишь в том случае, если соблюсти тайну, чтоб профсоюз не знал, что они знают… Но позвонить надо прямо сейчас! А телефон есть в «Коряге» — может, не самый конфиденциальный, но ближайший…

— Ивенрайт рассказал все и даже больше, — известил Джо Хэнка и всех, кто был в баре. — И те, которые вытерпели Флойдов треп и уловили суть, порядком озверели. Говорят, что ты — пиявка на теле города, и обращения требуешь соответствующего. Да, много гадостей наговорили. Говорят, лучше тебе не торчать у них на дороге, Хэнк. Что делать думаешь?

А когда повесил трубку — ему показалось, будто кто-то в дальнем конце бара поинтересовался, что же сказал Хэнк.

— Хэнк говорит, может, сейчас подъедет в город и посмотрит, что почем! — воинственно объявил Джо. — Будьте спокойны: если кто думает, будто Хэнк Стэмпер в страхе убежит в горы только потому, что кто-то кулачками в его сторону потрясает, то лучше такому мыслителю своей башкой орехи колоть.

Рэй, талантливая половина Субботнего Ночного Оркестра, едва-едва оторвал взгляд от своего скотча — «Великое дело!» — но в другом конце бара Мозгляку Стоукс припас речь несколько пространнее:

— Жаль, жаль… что Хэнка погубило воспитание, ибо родитель его исполнен гордыни. С его энергией он мог бы внести достойный вклад в общественное благо, а не уподобиться оторванному от земли клочку, смытому в море…

— Следите за речью, мистер Стоукс, — посоветовал Джо. — Хэнк вам не клочок!

Но Мозгляк пребывал вне досягаемости советов, а взор его вперился в трагедии, что вершились вне этих стен.

— «Потому никогда не спрашивай, по ком звонит колокол, — высокопарно молвил он сквозь свой грязный носовой платок, — он звонит по тебе».

— По дерьму он звонит, — оспорил менее высокопарный голос из глубины бара, тоскующий по печени с луком. — Все срань собачья. Всю жизнь проживешь в одиночестве и уж точняк в одиночестве сдохнешь, я всегда говорю.

Вернувшись домой к Джен и детям, Джо Бен лишь через малярную кисть сумел кое-как спустить пары возбуждения, но все равно каждая минута тяготила его, будто якорь, волочащийся по илу. И к тому времени, когда заявился Хэнк с дрожащим Лиландом на буксире, Джо покрыл оконные рамы аж двумя слоями белой «утренней дымки» и замешивал краски для третьего.

Лишней одежды для Ли не нашлось, поэтому, пока Джо возил детей с их масками и бумажными мешками по окрестностям, а Хэнк ездил в закусочную за гамбургерами, Ли сидел у калорифера, закутанный в заляпанную краской простыню, и мечтал о домашней постели. Для него было загадкой, какую нужду испытывает Хэнк в его обществе на этом ночном шоу в этом О'Кей-Салуне? Я — цветок деликатного свойства, напоминал он себе, криво усмехаясь; может, Хэнк надеется, что если там начнется буза, меня наконец затопчут? Какие еще могут быть у него причины, чтоб настаивать на моей компании?

Хэнк бы и сам затруднился объяснить свои мотивы, но одно знал точно: присутствие Ли в «Коряге» сегодня ночью — действительно важно для него… может, чтоб малыш воочию убедился, что за мир бурлит вокруг его головы, которая так упорно отказывается замечать этот реальный мир с реальными перипетиями. Не то, что его эти книжки-сказки-раскраски, этакие страшилки, которыми так обожают себя стращать он и ему подобные. Вроде того несусветного дерьма на пластинке, что он ставил ночью. Которое он сам величает музыкой, хотя любому ясно, что там мелодии не больше, чем смысла. Может, в этом и заключается одна из причин, чтоб тащить его с нами в «Корягу»…

— Держи бургер, Малой. Порубай. — Он поймал белый бумажный пакет, подброшенный Хэнком. — Хочу, чтоб ты посмотрел, как лесные ребята утрясают свои дрязги! — И съел, поглядывая на Хэнка с тревожным недоумением (какие дрязги?).

…А может, причина в том, что я хотел подарить мальчику билет на сплав по Ниагарскому водопаду в кофейной банке, на этот раз — в присутствии взрослых, со мной. Чтоб он убедился: тот псих, им помянутый, может не только выжить в этой экскурсии, но даже получить от нее удовольствие. (О какого рода дрязгах ты говоришь, брат? — недоумевал я, и моя самодовольная ухмылочка сменялась улыбкой жалкой и беспокойной. — Уж не женского ли, часом, рода дрязги, когда, например, кому-то вздумается пофлиртовать с супругой одного из таких лесных ребят?)

К тому времени, когда мы покончили с бургерами и фри, шмотки Ли вполне высохли, а Джо Бен от нетерпения уж принялся круги по дому нарезать. Джо как раз привез Писклявочку, близнецов и Джонни с обхода территории, и был готов начать собственную кампанию под лозунгом «Пирожок или жизнь!» Джо всегда раздувал ноздри при виде суматохи, если она касалась меня.

Мы поехали в «Корягу» на пикапе, потому что у джипа не было верха, а ночка выдалась вздорная-капризная: то все ясно и луна в первой четверти сияет в безмятежном небушке, то как молнии засверкают, как шквал налетит с дождем и слякотным снегом… (Эти вопросы не ущемляли мое давешнее чувство малого триумфа… пока Хэнк не поволок меня в «Корягу» с такой решимостью… тогда-то я свалился со своего облачка и встревожился.) На Главной было столько машин, что пришлось запарковаться у пожарной станции и идти до «Коряги» пешком. Там жизнь кипела: свет, шум, гам, народ только что на тротуар не вываливается. Два гитариста играют «Под двойным орлом», врубив усилки на полную. Никогда не видал тут такого аншлага. Перед всей длиннющей барной стойкой — ни единого свободного местечка, и даже между стульями кое-кто протиснуться умудрился, стоит боком. Кабинки просто лопаются, и Тедди затребовал официантку из «Морского бриза», чтоб помогла с разносом. Народ стоит вокруг шаффлборда, висит на игровом автомате, народ в уборной, народ на эстраде, и шумные толпы хлещут пиво в каждой прокуренной дыре-норе аж до самого автовокзала. (И что-то в угрюмо-усмешливой манере Братца Хэнка обратило мою тревогу в ужас.) Я не исключал, конечно, что будет людно, и был готов к овациям, но прием, оказанный нам, когда мы с Джоби и Ли вошли, застал меня начисто врасплох. Я б еще понял, если б нас закидали стульями и бутылками, но когда они вместо этого стали нам махать руками, улыбаться и здоровкаться — меня это взаправду на время выбило из колеи.

Я прошел мимо шаффлборда, и парни, которых я едва знал, чествовали меня так, будто я к родне в гости заехал. У стойки нам тут же расчищают три места, и я заказываю три пива.

(Моей первой мыслью было, что Хэнк задумал унизить меня перед лицом этого сборища, устроить словесную публичную порку за мои прелюбодейские поползновения…)

Друзья детства принялись хлопать меня по спине и щелкать моими подтяжками. Мотоциклетные приятели закидали вопросами о моем самочувствии. Доблестные однополчане-морпехи, от которых я годами весточки не получал, вдруг десантировались из небытия. Дюжины парней: «Эй, как дела, Хэнк, старый енот? Господи, сколько лет, сколько зим. Как она?» Я пожимал руки, смеялся над шуточками и разглядывал лица, лезущие со всех сторон, в зеркале за частоколом бутылок на полке.

И никто из них и словом не обмолвился о нашем контракте с «ТЛВ». Ни единая душа!

(Но прошло несколько минут без происшествий, и я решил: нет, у Братца Хэнка на уме какая-то пакость похуже.)

Когда шквал приветствий поутих, я смог получше оглядеться. Мама родная! Даже для субботнего вечера, даже для субботнего вечера в «Коряге» в Ваконде — все равно невообразимое что-то. За каждым столиком парней — на пару грузовиков, и все орут, смеются, пивом заливаются. И, что б мне пусто было, никак не менее двух дюжин дамочек! Больше баб, чем я за всю жизнь в «Коряге» видал. Обычно — считай, повезло, когда одна баба на десяток мужиков, но нынче их одна к четырем, не меньше.

И тут до меня дошло, в чем фишка: бабы не ходят в бар такими стадами, если только там не ожидается выступление известной группы, или лотерея, или крепкая драка. Особенно драка. Ничто так не притягивает дамочек, как надежда поглазеть на маленькую потасовочку. Визжалки и вопилки, рычалки и оралки… Каждая из этих шпилечнокаблучных особей в красных свитерочках в то или иное время на моих глазах рвала в клочья какого-нибудь датого детину, который только что начистил рыло ее папику, и жалила бедолагу с такой свирепостью, что и на двух папиков и на три пасеки достало бы. Всё как на рестлинге. Вы никогда не замечали, что там первые три ряда вокруг ринга — сплошняком заполнены милыми алыми ротиками, которые орут: «Придуши вонючего ублюдка, оторви ему голову!»?

(Пакость — поизощренней унижения БЕРЕГИСЬ! и поболезненней словесной порки! Хэнк, Джо Бен, все в этом баре, казалось, ждали прибытия некоего льва, которому я был назначен на съедение БЕГИ ПОКА ЕСТЬ ВРЕМЯ!)

Будь я рестлером, меня бы точно мучили кошмары с этими первыми тремя рядами. Чую: до исхода ночи случится так, что и эта коллекция красоток разнообразит собою мои не самые добрые сны.

Я заказал еще выпивки, на сей раз виски, «Джонни Уокер». Почему, спрашивается, я непременно покупаю дорогое бухло, когда жду побоища? Обычно-то — пиво, пиво и пиво, кружка за кружкой, мило, гладко, неторопливо.

(УДИРАЙ!)

Может, потому, что пиво медленное и есть, а тут нужно что позадорней?

(БЕГИ! БЕГИ, ДУРАК! НЕУЖТО НЕ ЧУЕШЬ, КАК ЖАЖДЕТ КРОВИ ЭТА ТОЛПА?)

Хей, детка, какая страсть, какой накал! Нежели все эти горячие еноты приползли сюда только затем, чтоб посмотреть, как из меня вытряхнут требуху? Ну, сейчас я точно зардеюсь, от смирения и малешко — от гордости.

(Но как раз когда я уж был готов рвануть к двери — ДАВАЙ, ДУРАК — Хэнк вновь с успехом подорвал мою уверенность…)

Я наклонился к Джоби, который был по-прежнему в непонятках от оказанного нам приема:

— Ты уже усек, что тут творится?

— Что? Тут? Я? Ей-богу, нет. Точно — нет.

— Что ж, готов поставить свою старую катушку для спиннинга против твоей новой, что скоро мы удостоимся визита Верзилы Ньютона.

— О-о, — сказал Джо. — О-о!

(…поведав Джо Бену, что толпа жаждет не моей крови, а его, Хэнка…)

К нам присоседился Лес Гиббонс, рот весь измазан клубничным вареньем. И кто ж, спрашивается, переправил его через реку на этот раз? Он жмет всем руки, заказывает пиво.

(…и разъяснив, что долгожданный всеми лев — его заклятый соперник, о котором я столь наслышан: знаменитый Верзила Ньютон.)

— Хэнк, — спрашивает меня Ли, — а каковы именно твои отношения с этим знаменитым мистером Верзиньютоном?

— Да так сразу и не скажешь, Малой… каковы именно.

Встревает Лес:

— Верзила — он, значить, грит, что когда Хэнк…

— Лес, — говорит Джо, — тебя не спрашивали! — чем затыкает Леса. Джоби вообще всю дорогу Гиббонса в грош не ставил, но с недавних пор зубец на него точит.

— Можно сказать, — говорю я Ли, — наши отношения таковы, что этот городишко слишком тесен для нас двоих.

(Итак — снова никаких логических резонов для моего присутствия в баре. Я озадачен, в смятении, и рассудок отчаялся ублажить капризную и, очевидно, напрасную паранойю.)

Многие вокруг фыркают, посмеиваются. Но Лес очень серьезен. Поворачивается к Ли и говорит:

— Верзила, он, значить, напирает, что твой братан смухлевал. В мотогонках.

— Да не в том дело, — говорит Джо Бен. — Ньютон — остолоп, Ли. Чисто потому, что он заявляет, будто Хэнк обесчестил его подружку, три или четыре года назад. Что, по моему разумению, наглейший поклеп, потому что девица перестала быть девицей задолго до того изнасилования.

— Ты его только послушай, Ли. Господи, Джо, брось — это ж, пожалуй, мой главный трофей, и нечего его умалять. Разве лишь, — я подмигнул Ли, — разве лишь, у тебя имеются доказательства из первых рук насчет того, кто раскрыл бутончик малютки Джуди?

Джо покраснел, что твоя свекла; с учетом его физии — зрелище не для нервных. Я всегда подкалываю его на тему Джуди, потому как очень уж неровно она к нему дышала еще в школе, когда он не был таким покоцанным.

Все снова смеются.

Я стараюсь серьезно объяснить Ли, какая у Ньютона настоящая и основательная причина, чтоб на меня огрызаться, но как раз посреди моего третьего вискаря и моего чертовски, по-моему, честного и красноречивого объяснения заваливается дружище Верзила всей своей персоной.

(Ждать разрешения этой головоломки оставалось считаные минуты.)

Рэй и Род доиграли песню.

(Оно вошло в бар, разрешение…)

В баре все чуточку притихли, но лишь самую малость.

(… или, вернее, оно ввалилось в бар — подобное кадьяскому медведю, которого какой-то смельчак частично побрил и втиснул в грязный свитер…)

Все во всем баре разом узнали о появлении Верзилы, о появлении той самой весомой причины, по которой они выбрались из дома в ненастную ночь, променяли уют, жену и чашечку чая на пиво, и каждый знает, что другие тоже знают. Но, думаете, хоть кто-нибудь хоть как-нибудь выказал соседу, что от этого вечера чего-то ждал, кроме как кружечки пива и, может быть, партии в шашки? И имел какие еще намерения, кроме самых благородных? Ни слова, ни слова. Музыка снова играет.

  • На фантики-конфеты, лютики-букеты
  • Променяла ты мой поцелуй… [68]

Я заказал еще виски. Четыре — в самый раз.

Заходит Ивенрайт, выражение — запористое; с ним — мужчина в костюме и с чисто выбритым интеллигентным лицом, словно пришел послушать выступление струнного квартета.

Какое-то время Верзила шибается по бару туда-сюда. Тоже блюдет правила игры. И виду не подаст, что ему нужен я. По сути, единственный парень во всем кабаке, который не стесняется болтать о происходящем, — тот, что корчит мне рожи в зеркале за бутылками, козел. Он хочет еще виски, но мне лучше знать. Четырьмя обойдешься, говорю ему. Четыре — в самый раз.

Оглядываю Верзилу: черный-чумазый со своих дорожных работ, ну и, конечно, возмужал. Огромный, громоздкий такой мальчик-холодильничек, сложением похож на Энди, только что покрупнее. Футов шесть с тремя дюймами, могучие надбровные дуги припудрены дорожной пылью, борода лопатой, жирная черная шерсть на ручищах везде, кроме ладошек. На вид медлительный… Но не настолько, насколько раньше… топает своими говнодавами… Обрати внимание: на дорожных работах он в другой обувке, а сейчас их нацепил… и штаны толстые, и каска… А вот тут просчетец, малютка Верзила. Я не собираюсь прошибать тебе голову — но легко могу сбить на глаза твой котелок, хоть самую малость… и эта «бухлососка» в зубах, из хозяйства Тедди.

(Питекантроп в свитере сделал ознакомительный круг по рингу, прежде чем схлестнуться с Хэнком. Тот же продолжал потягивать виски и после появления своего соперника — питекантропа и чрезвычайно одаренного на вид костолома.) Угу, четыре — почти в самый раз. (Братец Хэнк даже не глянул на зверя, пока тот рыскал по арене.) Довольно скоро Верзила навострил свои говнодавы в нашу сторону… (И даже когда тот подошел к нам и бросил вызов, Хэнк притворился, будто несказанно удивлен его появлению.)

— Эй, какие люди! Верзила Ньютон! Ну, рассказывай, детка. Даже не видел, как ты вошел… — Черт, да я рассмотрел каждый грязный дюйм из всех его девяноста квадратных футов… и вот мы болтаем, как школьники. (И с дружелюбием старых бешеных волков они приветствуют друг друга улыбочками и рукопожатием.) — Сто лет тебя не видел, Верзилушка. Как ситуация на дорогах? Строятся? — Спрашивается… малыш видит? (И тогда, в преддверие собственно схватки, Хэнк мельком глянул на меня.) — Да так, ничего себе… А ты как, Ньютон? Как папочка? — Он видит, спрашивается, что Верзила тяжелее моего на добрых тридцать, а то и сорок фунтов? (У Хэнка на лице играла легкая-легкая тень усмешки, а зеленые глаза снова задали тот же вопрос: «Хочешь посмотреть, как лесные ребята утрясают свои дрязги?») — Ага, розовый тебе очень к лицу, Верзилушка.

(И тут мне стало совершенно ясно: Хэнк хочет, чтоб я воочию убедился, какая кара ждет меня, если буду упорствовать в своих подкатах к его жене. ВИДИШЬ? Я ЖЕ ГОВОРИЛ. БЕГИ ПОКА ВРЕМЯ ЕСТЬ! Моя паранойя была вознаграждена.)

Я похлебываю виски и болтаю с Верзилой, будто мы с ним закадычные кореша.

— В лавку Харви давно не захаживал, Верзила? — Верзила — парень неплохой. Видишь, Ли? На самом деле, если вдуматься-то, я ставлю его куда выше, чем три четверти этого сборища ниггеров. — В последнее время я совсем зашиваюсь, Верзила. Да ты слышал, небось… никаких шансов выбраться на гонки. — Видишь, Ли? Видишь? Он чертовски крупнее того придурка, что сегодня чуть было не растворил тебя в морской водичке… — Угу, весь в делах, аки пчела. Но я рад тебя видеть, определенно. — Хм. Опять это безумное чувство: какой-то буйвол собирается вышибить мне мозги, а меня тянет поиграть с ним в дочки-матери. — Да, Верзила, много еще зайцев нестрелянных, много дров неломанных… — Но ты видишь, Ли? Я не удираю от него в море, мне насрать, какой он крупненький: он может надрать мне задницу, но в море не загонит! — Ах, Верзила, ну не будь ты занудой… — Безумное чувство. Мне приходится постоянно напоминать себе, что он мечтает вбить мои зубы мне же в глотку, а то б я, наверно, обнял его, как лучшего друга. — Ну ты же знаешь, как любит старина Флойд из мухи делать слона. Я не лишил тебя работы. На самом деле я слышал, они там, в «TЛB», ужом на сковородке вертятся без рабочих рук. А еще я слышал, тут какие-то парни стачку замутили или что-то вроде. Не в курсе? — Посмотри, Ли. Думаешь, я побегу от него, каким бы он охеренно насрать каким здоровым ни был? И будь он самым закадычным моим корешком — думаешь, я не сверну его корявую шею? А он — разве не страждет свернуть мою? — Хочешь — можешь устроиться на лесопилку, Верзила. — Разве все они — Смотри, Ли! — не страждут свернуть мне шею? — Хотя, конечно, если ты по любви машешь кайлом… — Ты думаешь, меня напряжет пустить юшку из пары-тройки носяр — Смотри, Ли: он может взгреть меня, но напугать, обратить в бегство — кишка тонка! — в порядке самообороны? Даже — распрекраснейшему другу? — И не говори, Верзила, какая жалость… — Мне приходилось напоминать себе… А если слабо ему обратить меня в бегство — то и взгреть по-настоящему слабо, усекаешь? Думаешь, меня запарит грохнуть-растерзать упертых ублюдков? Хоть хороших приятелей, хоть разных? Я им кое-что задолжал — это самое мое безразличие, понимаешь? Все эти добрые люди пришли послушать, с каким хрустом мне перешибут хребет! — …ну, если уж ты так на это смотришь, старина Ньютон, то я завсегда к твоим услугам.

(Хэнк встал, до странности мирный, и отдал сопернику право первого удара. От которого тот едва не аннигилировался. Его подбросило над барной стойкой и впечатало в нее головой со смачным деревянным хрустом. Он упал на колени БЕГИ ДУРАК! БЕРЕГИСЬ! и этот Верзиньютон набросился на поверженного прежде, чем тот успел подняться…) Видишь, Ли? Каждый чумазый писклявый сопливый хереныш каждая паршивая визгливая блядина каждое тупое грязное рыло — все осуждают меня, Меня, Ли, ты видишь? (на этот раз убойный удар в скулу швырнул Хэнка лицом на пол) это мудачье собственные ботинки обоссать без посторонней помощи не в состоянии я виноват — О господи, Ли, ты видел? (и из этого положения он поворотил голову ко мне — БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! — будто бы желая убедиться в моем присутствии) все орут растопчи его растопчи упрямого долбоеба — О господи, Ли (Он смотрел на меня с пола, откинув голову, и теперь вопрос его горел лишь в одном зеленом глазу — БЕРЕГИСЬ БЕГИ! — другой заливало кровью…) и орут убей его потому что я не побегу козлы вонючие Ли, ты, уродец! (…и, прежде, чем я сумел осмыслить — от шума ли, выпитого ли пива, а может, хотел, чтоб ему еще врезали — БЕРЕГИСЬ, ХЭНК! — я услышал свой голос, кричавший слова ободрения в одну глотку с Джо Беном — ВСТАВАЙ, ХЭНК, ВСТАВАЙ ВСТАВАЙ ВСТАВАЙ!) сучьи козлы думаете мне не похер дайте мне мой кусок злобы! вас Ли ты видишь я могу (и он, будто ждал лишь моей команды, поднялся ВСТАВАЙ исходя кровью ХЭНК ХЭНК и ужасающим боевым кличем…) ВЫ выдумаете ненависть не похер пожалуйста им! разочарую бегством? (…в подтверждение того, что он ХЭНК ДАВАЙ ХЭНК ХЭНК! — до мозга костей такой же первобытный…) пожалуйста ненависть! похер ли вам? сучьи козлы! (как тот питекантроп) МАТЬ ИХ так похер? УБЕЙ ИХ! (… и даже более одаренный — ДАВАЙ ХЭНК ДАВАЙ — костолом!) дайте мне СУКИ насмерть ДАВАЙ ДАВАЙ ДАВАЙ!..

Грозовой фронт утихомирился, оставив в боевом охранении контуженную черную хмарь, что судорожно мечется с гор в долину и обратно. Старый дранщик понуро бредет вверх по тропинке от гаража к своей хижине, даже не озаботившись прихватить ящик вина…

Ли едет домой на заднем сиденье джипа, Джо Бен рулит молча. Пикап они оставили у дома Джо на попеченье Джен. Хлещет хаотичный дождь, а Ли подставляет лицо остаточному хэллоуинскому ветру в надежде, что тот продует мозги от пива и виски, выпитою после схватки.

Он сидит рядом с Хэнком, подхватывает, когда тот валится на пол. Хэнк молчит от самого бара, но хотя глаза его закрыты, сложно разобрать, отключился ли он полностью, ибо его лицо в мигании лампочек приборной доски порой оживает: то пустеет, то, наоборот, расцветает улыбкой и какими-то приятными воспоминаниями. Ли гадает: действительно ли это осознанная улыбка — или просто губы так распухли?… Сложно сказать наверняка, с учетом состояния остальной физиономии братца Хэнка, — все равно что пытаться разобрать письмо, выдернутое из-под грязного сапога.

Да и во всем этом вечере непросто разобраться. Я окончательно запутался в его мотивах, побудивших взять меня на это ристалище. Но одно точно: если он желал дать мне понять — как я отчасти подозревал, — что лучше поумерить прыть в своих контрдансах с отдельно взятыми особами, ибо, будучи спровоцирован, он способен на некоторую грубость… то по крайней мере данного рода свои способности он доказал блестяще.

— Никогда еще, — сказал я, ни к кому конкретно не обращаясь, — за всю свою жизнь, не видел ничего и близко похожего по жестокости, зверству…

Хэнк даже не пошевелился, а Джо Бен сказал лишь:

— Это была драка, старый кондовый кулачный бой. И Хэнк вздул чувачка.

— Нет. Кулачные бои я видел и прежде. Тут было другое… — Я замолчал, силясь прочистить голову, чтоб сформулировать свои ощущения. После драки я выпил больше, чем намеревался, силясь вымыть сцену из памяти. — Это было… когда тот парень перекинул его через стул… а потом Хэнк будто обезумел, озверел!

— Верзила — парнишка нещупленький, Лиланд. И Хэнку пришлось его нехило отмутузить…

— Озверел!.. как чудовище какое! — Надо было мне выпить больше.

Машина шуршит по шоссе сквозь ночь. Невозмутимый Джо Бен смотрит вперед. Хэнк наваливается на плечо Ли: значит, спит. Ли просматривает замедленную запись на темном экране набухших дождем туч, проплывающих над головой, и как никогда жалеет, что не провел весь день дома в постели.

Джо Бен ставит джип перед гаражом, на гравии, чтоб сократить дальность транспортировки пьяного Хэнка до лодки. Транспортируемый Хэнк непрестанно ворчит и бормочет. На пристани перед домом он уже приходит в себя в достаточной мере, чтоб неуклюже распихать ногами собак и расчистить себе путь к краю причала. Там он чиркает спичкой и склоняется над черной маслянистой водой, исследуя показания ординара…

— Давай не сегодня, Хэнк. — Джо хватает его за локоть. — Давай сегодня отставим…

— Ну же, ну, Джоби… дождь начинается. Нельзя терять бдительность, ты же знаешь. Вечный караул — вот расплата. — Он укрыл пугливый огонек спички в чашечке ладоней и наклонился вплотную к темной отметке, запечатлевшей высший уровень воды. — А… Всего на два дюйма от прошлой ночи. Мы у Христа за пазухой, ребята. Теперь уносите!

Они руководили его восхождением по мосткам, а он пинками и криком разгонял чересчур ликующих собак…

Дранщик забирается в постель, не потрудившись снять промокшую одежду. Начинается. Он слышит, как дождь стучит по крыше — будто вколачивает жидкие гвозди в трухлявое дерево. Началось, правильно. И теперь уж полгода не уймется.

Страницы: «« ... 1011121314151617 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Десять лет назад Дмитрием Логиновым были опубликованы статьи, доказывающие на основе анализа текста ...
Новая, никогда раньше не издававшаяся повесть Галины Щербаковой «Нескверные цветы» открывает этот сб...
Ведение про вечный покой… насколько же оно древнее? Вечный покой поминают христианские православные ...
Русские мифы хранят в себе великую мудрость. Неповторимое плетение символов, глядящееся в такие глуб...
Эта история относится еще к тем временам, когда то в один, то в другой уголок обитаемой зоны Галакти...
В учебнике на основе новейшего российского законодательства и с учетом последних изменений в КоАП РФ...