Отважный муж в минуты страха Тараховский Святослав

Орел опустился перед Ривсом на колени; вцепился в пакет и единым махом рассадил его надвое. Ривс спал на боку, в позе расслабленной, вполне себе мирной, и казался живым. Приложившись губами к любимой морде, Анатолий шептал собаке какие-то, только им двоим известные слова и, словно вслушиваясь в ответы, затихал надолго. Наконец разогнулся.

— Еще совсем теплый, — сказал, будто озвучил непреложный медицинский факт.

«Зачем он порвал пакет? — подумала Светлана. — В чем теперь хоронить?»

— Так сгорит скорее, — будто услышав ее, объяснил Орел. — Скорей земля его возьмет.

Стащив с себя длинный мохеровый шарф, выстелил им дно могилы и снова подошел к Ривсу.

Светлана хотела помочь — остановил ее жестом; сам поднял, сам перенес, сам навечно уложил друга на шарф.

Аккуратно подогнул собачьи лапы, длинным ухом накрыл приоткрытый напоследок жизни песий глаз.

Ломая спички, Светлана снова закурила.

Он погладил Ривса, сказал ему «спасибо» и сказал «прости», а потом сказал «спи» и, повернувшись к Светлане спиной, быстро взялся за лопату.

Когда все было кончено, тщательно, травой и палкой, очистил лопату от вязкой приставучей глины и молча пошел к «Жигулям». Остановившись у машины, еще раз, на долгую память, оглядел поляну и могилу Ривса у веселой зеленой елочки.

Сел за руль, дождался Светлану и, взвыв педалью газа, не разворачиваясь, двинул машину задом по просеке. Расшвыривая комья грязи, «Жигуль» вылетел на асфальт. Поехали в сторону Ленинского и долго молчали. «Ты сейчас куда?» — наконец спросил он. «Домой», — сказала она. «Нет, — сказал он, — не домой».

Светка повернулась в его сторону, увидела слезы у него на лице и ничего не сказала. Не знала, что говорить. Видела, ему плохо, ждала, когда станет легче. Ждала, когда сам объяснит, что значит его «не домой».

Он молчал долго. А потом заговорил быстро, короткими очередями.

— Я тебя прошу. Очень прошу. Помянем Ривса, по-другому просто нельзя. Заедем ко мне и — по рюмке. Да, Светлана?

«Да, — сразу сказала она себе. — Конечно, да». Другого ответа у нее не было. Хоронили Ривса, но все должно быть по-людски. Ольга, наверное, наготовила, ждет. Ольга знает, что она придет. Знает?

— Заедем, конечно, — ответила Светлана. — Оля знает, что я зайду?

— Ольги нет, — сказал Анатолий. — Ее нет. Мы с ней в разводе. Не спрашивай, потом расскажу Заедем? Закуска есть, выпивки — море.

Есть закуска и море выпивки. Первое и особенно второе было для нее, конечно, самым важным в жизни. Но то, что Ольги больше нет, — вот это была новость. Многое объяснялось. Его Ольга, красавица, которой он так гордился, его Ольга, с которой он со школы… И вдруг такой обрыв, Орел — один, Ольга сгинула. Чисто чеховская история. А сын, как же сын?

— А как же Петя? — спросила Светлана.

— Пока с ней… Я — один… И Ривс меня покинул. Так зайдешь?

В таком положении отказать старому приятелю в пустяковой, по сути, просьбе было бы очевидным с ее стороны свинством. С другой стороны, идти в дом к одинокому мужику, да еще и выпивать с ним с глазу на глаз было как-то неловко — в конце концов, можно по пути заскочить в какую-нибудь стекляшку, выпить, разбежаться, и все. «Я правильно рассуждаю?» — спросила она Сашу. «Абсолютно», — ответил Саша. «Саша, что мне делать? Идти или не идти?» — снова спросила она. «Не знаю. Соображай сама», — услышала она ответ и зависла в сомнениях. Соображать приходилось скоропостижно, сбивчиво, но ошибаться было нельзя.

— Зайду, — сказала она. — Немного времени у меня есть.

— Светка, — сказал он. — Ты настоящая.

Подъехали к его генеральскому дому, вошли в прохладный подъезд. Толя вызвал лифт и стоял перед ней взъерошенный, постаревший, с пятнами глины на брюках — такой не по-орлиному непрезентабельный, что Светке снова захотелось его пожалеть. Слов не нашлось, но желание промелькнуло, это она запомнила.

Квартира удивила Светлану не размером и обстановкой — этим удивить ее было трудно, но тем, что в ней абсолютно не ощущалось еще недавнее обитание женщины. Предостаточно — в разбросанных игрушках, измазанных обоях, изгрызанной румынской мебели — было детских и собачьих примет, но от Ольги не осталось и следа. Их не оказалось ни в чистеньком туалете, ни даже в обложенной серым чешским кафелем ванной, куда, чтобы сполоснуть руки, заглянула Светлана. Не она, конечно, не Ольга извела за собой следы, он это сделал, Толька, сообразила Светка, вытравил, извел, чтоб скорее ее забыть, но сможет ли? И за что? Почему?

Расположились на кухне. Анатолий предложил усесться за крытый пластиком польский стол, Светлана не возразила: было, по сути, без разницы, где по-быстрому помянуть и разойтись.

Пить, понятно, полагалось водку; Орел выставил из холодильника початую бутылку «Столичной», какую-то вареную колбасу, пару крутых, очень холостяцких яиц и в измятой бумаге сыр. «Российский», между делом определила Светлана, нарезая подсохшую белую горбушку. Нож был старенький, любимый, со сточенным, но острым лезвием, нож был семейный. «Ольгины руки тысячи раз держали этот нож, — пришло ей в голову, — почему он его не выкинул? Не заметил?»

Мужество, показалось ей, снова вернулось к Орлу; теперь ему не терпелось выпить. Наполнил рюмки, взглянул Светлане в глаза. «За Ривса, — сказал он. — Это был… особый пес. Из породы человеков… Земля ему пухом». Выпили, как положено, не чокаясь, и он сразу, с суровой простотой заново разлил по рюмкам водку. «Теперь — за тебя, — сказал он. — С благодарностью большой. Если бы, Светка, не ты… Давай». Снова посмотрел на нее прозрачными своими глазами и, задрав голову, опрокинул в себя алкоголь.

Занюхал хлебом, зажевал колбасой. Она видела: его слегка отпустило.

А после третьей скорбные морщины на Толькином лбу окончательно размякли; мысли его соскочили с Ривса и покатились по иным разнообразным направлениям. Говорили много, долго и заинтересованно: о перестройке, Горбачеве, штурме телебашни в Вильнюсе и пролившейся крови; о радости свободы, которой стало больше, и снова о Горбачеве и о том, что перестройка обязательно должна прийти к чему-то хорошему, необыкновенному Орел начинал, Светлана подхватывала очередную тему, перебивала, даже спорила, но переспорить Анатолия было невозможно, спор был его стихией. Глаза вспыхивали, обыденное круглое его лицо делалось вдруг возвышенным и романтичным. Толька в споре был напорист, Светлана неуступчива, но конечных противоречий между ними не возникало, оказалось, что оба говорили на одном языке, понимали друг друга. «А Толька интересен», — впервые тогда подумала о нем Светка.

— А Ольга, твоя подруга, оказалась идиоткой, — вдруг сказал он. — Идиоткой и говном. Извини.

«Никогда она не была моей подругой, — быстро отметила про себя Светлана. — Знакомая хорошая, не более того, и то потому, что была твоей женой. А, может, и не была, может, еще есть».

— Ушибнутая она! — с торопливой корявостью продолжил Орел. — В Джакарте съехала на всю голову. От тряпок, лавок, всего этого пестрого хлама. Говорил ей: Ольга, хватит, успокойся. Не могла себя за руки схватить. Все хапала, хапала, тащила домой, наряжалась и кричала: смотри, какая я красивая! Сначала мне даже нравилось, сначала я тащился, а потом… Она и про Петьку забыла, и про меня — только тряпки! Ладно, я терпел, знал, что с бабами такое бывает, ждал, когда пройдет — а не прошло!

Эмоции словно нож уперлись ему в горло.

Голос его возвысился, руки взлетели, ухватили бутылку, плеснули водки в рюмки; Светка пить не стала, осушил в одиночку.

— Не то что не прошло, а все хуже, хуже. Забирала ее болячка, по-другому не скажешь, Свет… Кончилось, знаешь, чем? Я деньги ей давать перестал, так она… уперла из лучшего магазина костюм. Средь бела дня.

Джерси, твою мать, чистую шерсть. Взяла и уперла, и сделала ноги, не заплатив! Ну, и полиция, и скандал, и посол нас — в двадцать четыре часа… Думаешь, раскаялась? Не фига. Я ей про свою карьеру, про то, что горю как швед, а ей плевать. В стране, говорит, теперь перестройка, конкурсы красоты, вообще другие времена. Я, говорит, молодая и красивая, хочу красиво одеваться и красиво жить. И вообще, хочу жить, а не так… Как будто наша с ней жизнь — вообще не жизнь. Ну, и треснуло у нас все, мы разбежались, и я ее ненавижу.

«Любит, — подумала Светлана, — еще любит».

— Ненавижу, — повторил он, будто снова считал ее мысли. — Назад пути нет.

Видела, как быстро, тяжелея от водки и обиды, Толька наливается общей горечью на жизнь. Поняла: пора уходить. Сказала: «Я пойду». И встала, шагнула в прихожую, и он без возражений шагнул следом за ней.

Потянулась к курточке своей, висевшей на вешалке, Орел ее опередил. Сдернув одежку с крюка, распахнул внутренностью наружу, предложил Светлане.

Но когда она вдела руки в рукава, вдруг обнял ее сзади, за плечи. Так сильно и так плотно, что в первый момент она не смогла пошевелиться.

Обнял обручем, прильнул, припал, задышал в ухо. «Останься. Я один. Останься, Светка. Я прошу тебя, Светка».

От растерянности засмеялась, не знала, как себя вести. Ривс, Ольга, переживания — надо быть с ним помягче, но как?

Отвечала шепотом, как девчонка, повторяя одно и то же. «Толя, прекрати. Поминки и вообще. Не надо, Толя, лицом. Куртка же грязная!»

Руки, ноги, тело не ослабли, через мгновения налились небывалой силой и решимостью. Наконец, она выиграла эту борьбу и, сбросив с себя его горячую тяжесть, рванулась к входной двери.

Летела вниз по лестнице, а он крупно и неотвратимо сыпался следом за ней и вскрикивал на ходу, что ни черта она не поняла, что зря обиделась, что насовсем он просит ее остаться, навсегда, на всю жизнь!

Она словчилась прошмыгнуть, а он врезался в подымавшегося наверх мужика с канистрой, сбил его и завяз в нем.

Отдышалась она уже на улице. Отвлек дождь, простая необходимость раскрыть зонт и взглянуть под ноги, а также озабоченные пешеходы, лужи и машины, веером задиравшие в воздух воду из луж.

Но мысли не могла успокоить долго. «Он одинок? Ему нужна помощь? Помощь — это я? Да, он придурок, урод, выпил и что-то ему показалось. Тоже мне, Сашин дружок, — думала она. — Я тоже одинока. Саша далеко, Саша равнодушен, появится ли он — неизвестно. А вдруг не появится совсем? — и так думала она. — Но Толька все еще любит Ольгу и вообще. Любит? А может, и не любит уже? Толька парень серьезный, Толька надежный, с Толькой — как за каменной стеной. Может, счастье мое с ним? — спросила себя ненароком и тотчас отругала: — Да что со мной такое? Наваждение и дурь, не иначе».

Мысли вихрились, кружились, сбоили и мучили, никак не желали отлиться во что-то определенное.

Орел звонил каждый день, говорил открыто, произносил понятные женщине слова и просил о встрече.

Да или нет, любое из этих двух коротких слов требовалось от нее. Да или нет, только и всего. Да или нет. Короткие, как выдох, слова, в которых умещается женская судьба. Она говорила «нет», опускала телефонную трубку и спрашивала себя: «Может, зря?»

Ни Вике, ни Полине Леопольдовне ничего не говорила, знала, что ни подруга, ни мать ничем помочь не смогут, разве что неправильным советом. Правильных советов, думала она, в ее положении просто не существует.

23

Мехрибан.

Так заворожен был звуком этого имени, так напуган тем, что утром с ним произошло, что, придя на работу, засел за длинное письмо в Союз, Светлане.

Писал о том, что сейчас ноябрь, что в Москве, должно быть, холодно и сыро, а в Тегеране все еще тепло, что скучает, и любит, и считает дни до возвращения, что осталось у них на двоих всего полгода разлуки, которую они победят вместе, и все у них будет счастливо и классно. Писал искренне, самыми лучшими известными ему с детства словами, но перечитывал, перекуривал, и казалось ему, что получается у него не письмо, а нечто подобное очередному отчету Москве. Слова были правильны, слова были мертвы. Почему так происходило, он понять не мог, но поймал себя на том, что о Светлане, Мехрибан и о себе, существующем сейчас где-то между ними, он думает гораздо больше, чем о своей работе, Альберте, Костромине, Кизюне и всех, вместе взятых, гэбэшных затеях. Это было неожиданно, и это было хорошо.

Мехрибан.

Что это все-таки было утром? Любовь? Признак любви? Любовь, которая у людей начинается раньше романа?

«Нет, конечно, нет, — ответил он себе. — Наверное, не любовь. Элементарное давление гормонов. Примитивный выброс скопившейся энергии. Простая и пошлая функция нижней половины, которую, кстати, никто не в силах отменить. Ни залп „Авроры“, ни Сухоруков, ни Политбюро, ни лично героический Михаил Сергеич».

Но нет, нет, он не согласен! Если б все в нем было устроено так примитивно, он должен был бы желать всех женщин подряд только за то, что у них есть грудь, бедра и прочая сладость. Но ведь все не так, совсем не так! Почему только Мехрибан вызывает в нем восторг и горячку в сердце? Почему, встречаясь с персиянкой в коридоре клуба, он послушно оборачивается ей вслед и влипает глазами в ее тонкую загадочную фигурку? Почему, объясняя именно этой девушке трудную для перевода на персидский русскую фразу, он волнуется и краснеет, как тот, давней памяти школьник Саша Сташевский, что когда-то краснел и волновался перед рыжей Алкой Полохиной? Почему?

Сто разных «почему», на которые достаточно одного-единственного правильного ответа, единственного «потому», который ему известен.

Мехрибан.

На третий свой иранский день он случайно встретил ее в городе. Случайно? Теперь понимает, что нет, понимает, что встреча была предназначена промыслом. Без цели и особого смысла с одним лишь желанием лучше узнать Тегеран, вдохнуть его пыль, впустить в себя его древнюю мудрость он бродил по улочкам, разглядывал духаны, мечети, людей и радовался тому, что понимает смысл вывесок и обрывки доносившихся речей. Он заметил ее на знаменитой торговой улице Лалезар, улице Тюльпанов, о которой столько слышал в самолете от Султан-заде. «Если тебе что-нибудь надо, — объяснял завхоз, — пойдешь на Лалезар и купишь». Тофик оказался прав, в этом торговом раю можно было найти все, но более всего поражали тянувшиеся на добрый километр ювелирные ряды. Девушка, он узнал ее сразу, задержалась у золотой витрины. Хрупкую фигурку покрывала черная чадра, и свободными от мрака оставались лишь прекрасное лицо и юные глаза, подсвеченные золоченым отблеском витрины. Его изумило, что во взгляде, устремленном на драгоценности, не было алчности и желания иметь, но было лишь открытое и чистое юное любопытство. Он решил не подходить, не вспугивать редкую птицу, он отметил, что ее красота превосходила собою все злато Лалезара…

Мехрибан.

Улыбка, которая обещает.

Сталкиваясь в пространстве коридора с ее взглядом, готов был поклясться, что на него она смотрит не так, как на других; темные глаза зависали на нем с красноречивой задержкой, и в их сокровенной глубине он один различал тайный, горящий для него восточный огонь. Господи, и когда он успел ей понравиться, чем? Взгляд призывал, толкал его в грудь, протягивал словно незримые руки и кричал: «Ну что же ты? Чего медлишь, отважный русский мужчина, чего боишься?»

Или все это ему только кажется? Может, и так. Посоветоваться, поделиться, обсудить было не с кем. Разве что с чувачком Кузьминым?

Мехрибан.

Звук. Музыка. Песня. Смысл.

Смысл? Но как тогда быть со Светкой? Той самой, сероглазой, с легкой челкой, далекой и единственной, практически женой, которая, он уверен, его ждет, с которой он собирается жить и строит дом? Разлюбил он ее, что ли? Нет. Нет, нет и нет. Сто раз нет.

С глаз долой — из сердца вон, — это он знает про женщин. А что он знает про мужчин? Что знает про себя?

«Я мечтаю о том прекрасном, что далеко и возвышенно, — сказал он, — и это чистая правда. Но глаз мой западает на то, что близко и доступно, — сказал он, — и это тоже правда. Я мужчина, — сказал он, — и я таков. Крутой самец. Беспощадный соблазнитель. Полное дерьмо».

Мехрибан.

«В шелках полураспущенных и с чашею вина, хмельная и веселая ко мне взошла она…» «Господи, — подумал он, — не о ней ли писал великий Саади?»

Запечатал письмо Светлане, надписал на конверте адрес. Обычная диппочта отправлялась из посольства в Союз один раз в неделю. Сдать письмо нужно сегодня, но уйдет оно не раньше пятницы, через три дня. «Светка, дорогая, поверь, что каждое мое слово в нем — любовь», — подумал он и положил белый конверт на край стола, углом засунул под зеленую лампу, чтоб не уронить и не забыть.

Мехрибан.

«Интересно, на работе ли она сегодня? Увидеть бы хоть одним глазком. Пройти по коридору и заглянуть в комнату переводчиков. Или вызвать ее к себе? Увидеть издалека или вызвать сюда, в кабинет? Что лучше?»

Сегодня он еще не видел ее, но точно знал, что одета она по-европейски, во что-то манящее, откровенное, глаз от чего не оторвать; чадра оставалась для нее необходимой только для иранской жизни, что начиналась за порогом советского клуба. Там, на улицах, без мрачной чадры запрещено было женщине существовать, стражи иранской революции — оголтелые юнцы, смерчем носившиеся по Тегерану на мотоциклах, имели высочайшее право полоснуть ослушницу лезвием бритвы.

Мехрибан.

«Надо сделать над собой усилие. Весьма небольшое. Встать, выйти, пройти двадцать метров по холодным плиткам коридора, заглянуть в комнату переводчиков и вызвать ее в кабинет. Все просто. Очень. Ну давай же. Сделай это сам или прикажи кому-нибудь ее позвать. Сделаешь сам — лучше, но заметнее. Кого-нибудь попросить — безопаснее, но кого просить? Сару? Она, должно быть, надраивает сейчас коридор или моет туалет. Сара исполнительна, найти ее несложно. Решено, Сару».

Выдохнув, привстал в кресле…

Но тут, постучав, в больших роговых очках в дверь втиснулся Али. И с виноватой улыбкой доложил раису милую новость о том, что в пяти кварталах отсюда, возле базара и голубой мечети, напрочь умер, заглох «Москвич» с тиражом журнала «Ахбар», который Али не успел развезти по городу. Саша опомнился, Саша тряхнул головой и, выдав Али сумму на ремонт машины, незвучно поблагодарил экспедитора за то, что тот отвлек его от преступного и глупого намерения, которое едва не было осуществлено.

Али исчез, вкатилась Сара, но просьбы к ней он уже не высказал. «Пойду на угол, раис, куплю тебе фрукты, да?» — как обычно, спросила она, рассчитывая, как обычно, на его согласие. Согласие было получено, были мигом получены и деньги на фрукты. Саша, едва за ней закрылась дверь, сказал и ей спасибо за то, что привычным вопросом о фруктах Сара окончательно его отрезвила и еще дальше отодвинула от гибели.

Взглянув на письмо Светлане, он прижал к нему пятерню и всей ладонью ощутил исходящее от конверта тепло. «Родная моя, — сказал он Светлане, — люблю только тебя». Сказал так, почувствовал к самому себе уважение и даже в кресле уселся чуть по-другому: вальяжно, солидно, прочно. Взялся за казенные бумаги, но легкий, больше похожий на скребок, стук в дверь заставил его мгновенно напрячься.

Сразу понял, чьей единственной невесомой рукой он мог быть произведен, и солидность улетучилась из него как эфир из битого сосуда.

— Да, — бросил он, — войдите.

С листком бумаги замерла у двери, спрятала глаза.

Туфли, ножки, юбка, блузка в цветочек, смуглое лицо в охвате смоляных волос — все было им сразу, снизу вверх, прочитано и вызвало новый приступ восторга. «Счастье, — подумал он, — само пришло».

— У меня вопрос по тексту, раис, — сказала она.

— Интересно, — сказал он.

Переместилась к нему, как бабочка, легким подлетом, не касаясь земли.

Стала совсем рядом, параллельно, тонко очерченным боком, профилем маленькой груди; вот она, вот, на расстоянии его нетерпеливой, жаждущей руки.

Лист бумаги с текстом лежал теперь перед ними обоими на столе, объединяя взгляды и внимание. Оба смотрели на русские и персидские буквы, но он думал совсем не о тексте. О чем думала персиянка?

— Как перевести на фарси «скатертью дорога»? — тоненько спросила она. — Я не знаю, раис.

— Очень интересно, — сказал он. — Я думаю, смысл этой поговорки в сравнении скатерти с дорогой. Скатерть ровная, гладкая, такой же должна быть дорога. Вы понимаете? «Скатертью дорога — не скатертью, — подумал он. — Неужели это действительно ее волнует?»

— Теперь, кажется, понимаю, — сказала она. — Спасибо.

Сказала и не уходила. На лице подобие улыбки. Тайна, которая сводит с ума. Яд, который пьешь добровольно.

Желтое тегеранское тепло плыло за окном. Шелестел кондиционер. Сейф, стол, лампа, под которой белело письмо Светлане, два кожаных кресла, большой диван — зачем здесь эти бессмысленные предметы, зачем они вообще существует на свете?

«Господи, — вернулся он в разум, — почему она не уходит? Неужели чувствует то же, что и я? Если так, то ведь страшно, страшно то, к чему мы оба стремимся. Уйди же, уйди, иначе спасения не будет, и погибнем мы оба», — беззвучно внушал он ей, но она все медлила. Похоже, он был прав, не смысл русской поговорки держал ее возле него, но что-то другое, более важное, без чего в зависимой женской жизни никак не обойтись. Мехрибан.

— Извините, — спросил он, — у вас что-нибудь еще? «Придумай, задай вопрос, озадачь меня чем угодно, только не уходи!» — умолял он ее про себя, забыв, что несколькими секундами раньше с тем же жаром просил ее уйти.

— Есть еще одна проблема, раис.

Чуть заметно, едва-едва повернулась в его сторону, и запах свежих яблок, ее запах, волной прошелся по Саше. Он вдохнул его еще раз, почувствовал головокружение, а потом увидел ее влажные зовущие глаза.

И не осталось в нем более осторожности, как не осталось никакого разумного соображения вообще. Персиянка что-то рассказывала ему о трудностях перевода, но смысл в него уже не попадал.

«Чую с гибельным восторгом — пропадаю, пропадаю…» — вертелся Высоцкий в его сломавшемся мозгу. Ничего другого в нем уже не было.

Послушная и глупая его рука, совершив плавный перелет, опустилась на тело Мехрибан, на то его чувствительное женское место, что соединяет ноги со спиной. Персиянка неслышно вздохнула и замерла. «Привет тебе, Сухоруков», — почему-то подумал он.

В следующие мгновения он потянул ее к себе; она поддалась и вошла собою в его очертания так плотно и так идеально, словно была недостающей второй половинкой единой с ним раковины.

Купленные фрукты Сара просквозила струей из-под крана и разложила на фарфоровом блюде. Синие сливы, персики и красные груши, перепоясанные желтой виноградной гроздью, производили собою праздник для глаза и желание быть немедленно съеденными. С блюдом на торжественно вытянутых руках довольная Сара приблизилась к кабинету Сташевского и, как обычно, постучала. Ей никто не ответил. Она постучала еще раз и потащила на себя дверь. Дверь не поддалась; она была старинной, высокой, многократно крашенной белым маслом, с врезным сквозным замком, и понять, с какой стороны она закрыта, было нельзя. Сара несильно этому удивилась; она услышала шум кондиционера в кабинете и справедливо предположила, что раис отлучился ненадолго. «Ушел в посольство. Почту понес», — решила она.

24

Когда все кончилось на кожаном диване и Мехрибан, выскользнув из-под него, упорхнула, он взглянул на «Сейку» на мокром своем запястье и сильно удивился. Тридцать пять минут. С момента явления персиянки с текстом и до финального, затухающего перестука ее каблучков по кафелю коридора прошло всего тридцать пять минут. Подвиг. Он его совершил. Жаждал подвига и совершил. Большой герой.

Покинув диван, снова переместил себя за стол.

Ничего, кажется, не изменилось. За окном все так же золотилась осень. Шелестел кондиционер. На своих местах бессмысленно стояли кресла, стол, сейф и диван. Он заметил под лампой неотправленное письмо.

Его письмо. Светлане. Со словами любви, преданности, мечтой о скорой встрече. Что было абсолютной и истинной правдой.

Твою мать!

«Как мало требуется времени, чтоб сотворить гигантскую глупость, — подумал он, и вопрос „зачем?“, сопутствующий первому удивлению, автоматически выскочил у него следом. — Зачем, зачем, зачем?» Тотчас вспомнился дед, который однажды, расслабившись за рюмкой, учил его, неопытного тогда сосунка, как отличать настоящую любовь от ненастоящей. «Запомни, внук, все просто, — наставив на него чуть согнутый указующий сухой перст, говорил старик, — сакральный вопрос „зачем?“ никогда не возникает у мужика после общения с любимой женщиной; проклятое „зачем?“ и желание поскорее смыться терзают нас только тогда, когда мы имели дело с нелюбимой». «Дед опять прав, — заключил Саша. — Значит, Мехрибан все-таки не настоящая любовь? Но тогда зачем я, идиот, все это сделал? За каждый подвиг приходится платить — что теперь будет? Как платить? Чем?»

Последний вопрос был особенно интересен, он понял, что вместе с раскаянием в него вернулся страх. Страх, смешанный со стыдом. Душевная отрава особой гадкости. Определение «гадкость» придумалось точное, но мерзкое, на мгновение обрадовало его журналистскую суть, но тотчас заставило поморщиться.

«А впрочем, — зашевелился в нем тихий подлый голос, — стоит ли так казнить себя, старичок? Была же у тебя история с Анжелкой; она повторилась дважды с отягощающими обстоятельствами и… ничего, обошлось, ты в порядке, жив, здоров и даже откочевал в загранку. Что скажешь?» Подумал совсем немного и нашелся с ответом, что да, было, он признает, но… тогда он был на задании, ему приказали, и он был вынужден, а теперь? А теперь честная отговорка существовала для него только в одном и единственном варианте: в этом долбаном Иране он элементарно озверел без женщины, то есть опять виноват, по сути, не он, а те, которые сюда его послали. Отговорка, которую в застольном трепе поймет любой мужик, но которая вряд ли его оправдает перед ЦК, АПН и ГБ. Перестройка перестройкой, но иностранку, мусульманку, иранку ему не простят. Значит, карьере конец. И Светка… Что он скажет ей, как оправдается, чем докажет свою невиновность? «Никак и ничем, — ответил он себе, — перед Светкой все его оправдания рушатся, перед Светкой он гол и беззащитен, он получит свое сполна и поделом».

Взяв письмо, отправился в посольство. Прием диппочты заканчивался в два часа дня, надо было торопиться.

Под теплым ветерком и листопадом, будто солдатик, прошагал он по улице до ворот, был впущен дежурным комендантом Левой и ступил, как в кущи, в посольский парк, на асфальтовые дорожки среди чинар и платанов, пения птиц и журчания оросительных ручейков. Шел по прозрачному осеннему раю, но чувствовал себя как в аду: сейчас кто-нибудь встретится и заметит. Обязательно заметит, потому что написано, наверное, все на его глупой роже, штамп стоит, клеймо, отметина! Заметит, спросит и… что отвечать? Что он дурак, большой и непроходимый? Это и так ясно.

Но встречавшиеся по дороге люди были приветливы и милы, жали руку, говорили добрые слова, ободряли улыбками, и понемногу его отпустило. Никто еще ничего не знал. На ступеньках у входа перехвативший его Султан-заде пригласил в пятницу на плов, а уже в коридоре нагнавший чувачок Кузьмин по-товарищески шепнул, что дед, то есть посол, сегодня в духе, и, если у Саши есть проблемы, посетить его следует именно сейчас. «И он пока не знает, — ответил себе, глядя на Кузьмина, Сташевский. — Если б знал, сочувствовал бы мне со скрытым злорадством». Он помнил, с какой невинной улыбкой ненавидел его Кузьмин, когда в его присутствии посол похвалил Сашу за китайскую справку. Чувачок был любезен, но ядовит.

Бережно сдав письмо, он вернулся в бюро, поработал, не выходя из кабинета, над бумагами для Москвы и дождался конца рабочего дня.

Видел через окно, как покидают клуб его работники: Сара, Али, хохочущий Казарян; наконец, под руку с уважаемым родителем мимо него фарфорово проследовала Мехрибан, она была задумчива, тиха и прекрасна.

Саша вздрогнул: она была сейчас так хороша, что сразу вспомнились ему ослепительные мгновения их близости, бархат ее любопытных пальцев, быстрый неразборчивый лепет, дыхание ее живота и сдавленный последний вскрик. Вспомнились и перебились мыслью, которая удивила: а все-таки здорово, что это было, и молодец он, что это сделал. Но следующая, в сцепке с этой первой, пришедшая в голову идея удивила его еще больше. «Хочу еще, — внятно услышал он себя, — я не прочел этой изумительной книги, открыл лишь первую страницу, я хочу, я требую повторения, и… будь, что будет». Это было странно и труднообъяснимо ему самому, но это было так. Еще час назад его трясло от страха и презрения к себе за «подвиг», который он по дурости совершил. Но стоило ему снова увидеть Мехрибан, как могучий гормон желания пересилил гормон опасности, и чем сильнее первое придавливало второе, тем все более бледными и никчемными делались для него разумные предостережения, самобичевания и проклятия самому себе. «Если все так удачно прошло сегодня, почему бы не повторить это завтра? — пришла ему в голову еще одна отважная и неумная мысль. — Может, никто, никогда и ничего о нас вообще не узнает? Бывают же счастливые исключения!»

Наступившие дни, казалось, подтверждали его правоту.

Опыт в Бюро был отставлен, он все придумал заново, талантливо и просто. Подхватывал ее днем в городе у памятника Рудаки; через пять минут, миновав десяток лавок, торговавших знаменитыми пестрыми коврами, «Волга» подкатывала к его дому, через десять они пили чай, через двадцать панцирная сетка его матраса упруго подбрасывала их в небеса, через час с небольшим оба сидели на своих рабочих местах и занимались делом. Он был счастлив. Рядом с ее крохотностью чувствовал себя большим мужчиной, благородным воином, отважным великодушным львом. Он был счастлив. Она ни о чем его не спрашивала, дрожала от его прикосновений и, закатив глаза, отлетала в любовь покорно, нежно и завораживающе тихо. Он был счастлив, что изобрел идеальный вариант, медовый месяц длился уже две недели, и никто ничего не замечал. Во всяком случае, так ему казалось.

Однажды, углядев на ящике телевизора ушастого Чебурашку, игрушку, выжившую еще со времен Щенникова, Мехрибан прижала ее к себе и сказала, что ни за что не отдаст. Он был рад; он был готов одарить ее всеми земными дарами, лишь бы они пришлись ей по душе, а тут такая удача. Тем более что наивно-трогательный взгляд Чебурашки так походил на взгляд Мехрибан. «Она твоя, — сказал он, — ее зовут Чебурашка, пусть эта веселая игрушка навсегда останется с тобой».

25

А потом позвонил Макки. Неожиданность подстерегла, как ей положено, неожиданно.

— Искандер?

— Аббас!

Обрадовались оба, искренне, бурно, что и было взаимно высказано в самых первых словах.

«Откуда он знает мой телефон?» — мелькнуло у Саши, но вовремя спохватился, сообразив, что вопрос глуп.

Встретились на следующее утро. Обнялись, поглядели друг на друга, и Саша отметил, что Аббас тегеранский совсем не похож на себя московского; исчезла в нем иностранная важность, проявилась обыденность, даже обыкновенность. А все же Саша был Аббасу рад именно потому, что в персе был кусочек Москвы и их общих московских подвигов. Выходило, что среди всех иранцев Аббас был ему самым близким.

Был чудный теплый день, не жаркий, не холодный, редкий для осеннего Тегерана, и, понятно, Аббас повез его на теннис. Саша отнекивался, отсмеивался сперва, ни ракеток, ни кроссовок он из Москвы не привез, но Аббас снабдил его и первым, и вторым и привез в исламский теннисный клуб, разбитый в тени высоких густых деревьев на богатом севере Тегерана и закрытый для простых смертных.

Корт был хорош; красный грунт в меру укатан и сбрызнут перед игрой водяным душем из желтого шланга; теннисный бой удалился, оставив для них на скамейке для отдыха белоснежные махровые полотенца, бутылки с минеральной водой и банку запасных зеленых мячей. «Красиво, — подумал Саша. — Лучше, чем у нас в Лужниках, Лужники забиты народом, а здесь корты пусты; и потом, что в них исламского, мне непонятно».

Играли под мягким солнцем в удовольствие, не заводились, не ломались, знали, что силы примерно равны; потом неторопливо отдыхали, промокали лбы полотенцами, потягивали ледяную воду. «Как тебе Иран?» — спросил Макки. «Как и раньше. Любимая страна», — ответил Саша. «Как Тегеран?» — «Второй после Москвы». «Как тегеранские девушки? Желание возникает?» — спросил Аббас, и Саша, замешкав с ответом, напрягся: показалось ему, что Аббас неспроста задал такой вопрос, или не показалось? «Девушки прекрасны, всегда готов», — ответил Саша, Аббас кивнул, и Саша успокоился: показалось, конечно, откуда Аббасу знать о Мехрибан?

На соседний корт вышла молодая пара. Девушка была в хиджабе и шароварах, парень — в длинных брюках. Играть им было неудобно, теннис требовал свободы в одежде и раскованности в движениях, ислам — аскетизма и самодисциплины. Аббас осуждающе кивнул в сторону игравших, а больше бегавших за разлетавшимися по сторонам мячами, и подмигнул Саше. «Хиджаб и теннис — две вещи несовместные, сказал бы Пушкин», — поддержал товарища Саша; он посчитал свою шутку удачной, и крупно ошибся: следующая реплика Аббаса снова вогнала его в тревожный тупик. «Хиджаб — да, зачастую неудобен, — сказал, не спуская с него глаз Аббас, — но перед серьезным делом иранкам разрешено снимать платок. Мехрибан у тебя в Бюро АПН разве не снимает, когда надо, хиджаб?» «А когда надо?» — переспросил Саша, решив на юморе проскочить неудобное место. «Например, когда шеф, то есть ты, хочет увидеть всю ее красоту». Испуг пролетел по Сашиному лицу. «Снимает — не снимает, я внимания не обращал», — соврал он и тотчас спохватился, что соврал нелепо. Аббас иронично хмыкнул, должно быть, засек и ложь его, и испуг. «Неужели он что-нибудь знает? — мгновенно спросил себя Саша и мгновенно себе ответил, что нет, не может он знать ничего. Как „веваковец“ он в курсе, что в Бюро работает Мехрибан, но его интерес к ней — чистое совпадение, вопрос хиджаба, не более того. Но если не знает, зачем эта улыбочка, почти блудливая, у него на губах, зачем охотничий прищур в глазу и странные вопросы, которые у контрразведчиков не бывают случайными? Что все это означает, чего добивается господин Макки? Запутывает меня, затягивает петельку на шее, ждет, что я сам расколюсь? Значит, все-таки что-то знает? Я влип, я попал? Неужели попал?! Попал — не попал, ни в чем не признаюсь, — решил Саша, — буду стоять насмерть». «Пошли отсюда, — сказал он, — я хочу есть».

Аббас на время умолк и привез его в ресторан под открытым небом; от казана и мангалов на речном берегу шел вкусный дымок, пряно, остро пахло пловом и кебабом. Широкие тахты, на которых на кошмах и подушках полулежали люди, ножками своими покоились в воде, в довольно бурном ручье, с шумом струящемся по камням с северных предгорий Эльборза вниз, в Тегеран; смысл такого экзотичного местопребывания гостей заключался в том, что и в жару на воде было прохладно.

На самую дальнюю тахту увлек приятеля Аббас; не успели они опуститься на ковер, обложиться подушками и снять, как положено, обувь, как юноша-официант, пружиня по сходням-мосткам, доставил им аперитив: пару разожженных кальянов и кувшин с водой, в которой плавали куски льда.

Пир потек своим путем.

Для начала глотнули исламского пива: кисло-соленой белой бурды, не понравившейся Саше, но разогревшей аппетит. Потом жадно и много ели жареную, с корочкой баранину с белейшим, рассыпчатым, умягченным сливочным маслом горячим рисом, а потом из маленьких пузатых стаканчиков запивали жир и мясо крепчайшим черным чаем вприкуску с колотым полупрозрачным виноградным сахаром. И никакого, понятно, алкоголя; свежий воздух, свежее мясо, свежие мозги. «Здорово», — подумал Саша. После третьего стаканчика его настроение окончательно выровнялось, страхи и опасения унеслись речным потоком, развеялись чистым воздухом гор. Они болтали о многом и разном, вспоминали Москву, Анжелу и Танюшку, шутили и смеялись. «Ты пока в порядке, друг?» — с улыбкой спросил его Аббас. «В полном», — с улыбкой ответил Саша и для подтверждения выставил вперед большой палец. И как он мог подозревать Аббаса? «Саша, — сказал он себе, — ты просто мнительный, истеричный, слабоумный дебил». Сказал, затянулся кальяном и отлетел в кайф. Жизнь прекрасна.

Аббас допил чай и аккуратно опустил стаканчик на блюдце; перевел взгляд на подернутый дымкой дальний гребень гор и впал в задумчивость. Напротив него сидел его русский приятель, почти друг, и Аббаса мучила проблема, к которой он не знал как подступиться. Вернее, знал, но долго не мог решиться. Начинать было совестно, требовалось переступить через себя. Обнажить новое свое лицо. Требовалось неумолимо, и он переступил.

Шумел тревогой ручей, клонилось к закату единственное для всего живого солнце, без устали сновали челноки-официанты, в динамиках сплеталась ажурная паутина восточной мелодии.

— А насчет Мехрибан — все просто, — сказал Макки. — Ты мой друг, я тебя уважаю, я хочу, чтоб проблема разрешилась мирно, без боли для тебя… Мы не будем сообщать послу, вашим спецслужбам о том, что происходит между девушкой и тобой. Мы примем свои меры. Ты меня слышишь, Искандер?

Ах, вот оно как! Сашу полоснуло по сердцу. «Вот и все, — завертелось у него в голове. — Вшивый перс. Называет другом, но ставит раком и уже расстегивает ширинку. Все кончилось. Все кончилось? Если бы. Все только начинается. Все самое интересное. Стыд. Шантаж. Изгнание. Позор. И кара, кара, кара… Мне поделом, я заслужил, но Мехрибан совершенно не виновата! Невозможно допустить, чтоб этот скот тронул ее хоть пальцем…»

— Ты окажешь нам всего две услуги, — как сквозь вату, слышал он Аббаса. — Мое руководство гарантирует тебе возможность спокойно доработать весь срок и без осложнений вернуться в Москву. Ты меня слышишь, Искандер? Ради аллаха и нашей дружбы, я не хочу, чтоб ты попал в руки наших костоломов. Слышишь?

Он его слышал.

В его организме автоматом запустилось наработанное с детства приспособление. То, что помогало, когда выгоняли из школы, когда приходилось стоять перед строем, перед директрисой, родителями, дедом, Волковым, даже перед Светкой.

Молчать. Не видеть, не реагировать, не возражать, не отвечать. Впасть в безразличие. Молчать обесточенно и тупо. Пока из обвинителей или обидчиков не выйдет первый обжигающий пар, пока не подсядут батареи ярости и гнева. Раньше помогало. Поможет ли в этот раз?

— Эй, очнись!.. — Аббас тряс его за плечо. — Что с тобой, друг? Тебе плохо?

— Мне хорошо, — отрешенно сказал Саша. — Очень.

— Ты слышал, что я тебе говорил? Ты все понял, Искандер?

— Я подумаю, — сказал Саша.

«Я подумаю», — было его вторым надежным приспособлением, много раз помогавшим по жизни. «Никогда не торопись сразу соглашаться или мгновенно отказывать, — учил его дед. — Скажи: я подумаю, и возьми паузу. В человеке нет ничего глупее эмоций. Пауза дает возможность избавиться от эмоций и спокойно включить мозги. Я следователям, сталинским псам, так отвечал — помогало».

Аббас вез его домой и весь путь убеждал в преимуществах своего предложения. Саша молчал. Спросил лишь однажды: «Как ты узнал обо мне и Мехрибан?» Аббас усмехнулся и ничего не ответил, что означало, что Саша наивен и глуп. Вероятно, так и было. «Подловили, подглядели, подслушали, — подумал он про себя. Или… а вдруг?» Нелепое предположение влетело ему в голову, но было тотчас отброшено. «Не могла же она сама? Нет, конечно, нет. Бедная Мехрибан. Что они с ней сделают?»

Макки остановился неподалеку от дома. Движок не заглушил.

— Помни, Искандер, я твой друг…

— Не трогай Мехрибан. Она ни при чем.

— Всего две твои услуги — ты свободен, и она ни при чем. Я согласен.

— Я подумаю.

— У тебя есть сорок восемь часов. И мой телефон. Друг, два дня тебе даются на тихое, глубокое размышление. И предупреждаем: никаких активных акций, Искандер! Хуб?

Протянутую руку Саша не пожал.

26

Поднялся к себе.

Захлопнул дверь, скинул, как придется, пиджак, прошел в ванную, пустил воду из крана и… тут его достало. Мерзкая неуправляемая дрожь пробила до кончиков пальцев. Прекрасная жизнь разом свернулась, как испортившееся молоко, и свелась к одному элементарному вопросу: «Что делать?»

Виски и снова пошедшие в ход сигареты. Жадные глотки, затяжки и наступившая темнота немного успокоили, но помогли не очень.

Словно навязчивая местная реклама пепси, лезли в мозг два теоретически возможных выхода, но оба ни черта не годились. Самое беспомощное и подлое заключалось в том, что он ничем не мог помочь Мехрибан. Принять предложение Макки отпадало для Саши категорически и сразу. Предателей и сук он, как и дед, ненавидел люто и никаких оправданий для них не принимал. «Предателей — стрелять», — повторял он вслед за дедом, оба радовались, когда в Москве покончили с Пеньковским, даже выпили по этому поводу хорошей экспортной водки. Второй выход представлялся более предпочтительным, но и он, конечно, вел к беде. Требовалось немногое: поклониться Костромину упасть ему в кривые ноги, все в ярких красках поведать и попросить защиты. «Но подумай, к кому, в какие ноги ты будешь падать? — спросил себя Саша. — Или ты сын интеллигентных родителей, или ты обыкновенный советский жлоб, которому все равно, у кого просить защиты? И потом, что ты, блин, косноязычный златоуст, поведаешь резиденту? Что в офисе и дома ласкаешь Мехрибан, что любишь ее и потому попал в лапы иранской контрразведки? Что пытаешься спасти не только свою шкуру, но и жизнь чужой для всех, кроме тебя, персиянки?» Саша представил на мгновение кислое выражение костроминского лица, и ему стало противно.

«Есть, правда, еще один, третий выход, — вспомнил он. — Простой и честный. Путь героев и сильных натур». Пистолета у Саши не было, яда и газовой конфорки — тоже. Он представил себя висящим в петле, с синим, клоунским, вывалившимся языком, раскачивающимися ногами и поморщился от отвращения к собственному виду. «Нет, Сташевский, забудь, это не для тебя, — подумал он. — Не сможешь, кишка тонка. Слишком ценишь свое благополучие, вернее, свою единственную, любимую, бесценную жизнь. Жалкую свою жизнь. К тому же, смывшись, как из кино, из жизни, ты ничем не поможешь Мехрибан — значит, путь героев для тебя закрыт».

«Дедуля, где ты? — воззвал он в темное пространство перед собой. — Как поступил бы ты, дед, на моем месте? Знаю, ты бы на нем никогда не оказался, но если бы оказался, как?»

Но не было деда, и никакого ответа он не услышал. Никого не было рядом, поделиться было не с кем. Разве что с чувачком Кузьминым? Этот подскажет, посочувствует, а еще, чтобы долго не мучился, бросит на шею спасательный камень.

Он добил бутылку и, опустив стакан на полированную крышку казенного стола, окончательно понял, что осталось для него только одно — консул Костромин.

Он гэбэшник, замес его понятен, но, кажется, у него добрые глаза. Парадокс: гэбэшник с добрыми глазами. Как у учителя. Такие глаза поймут и простят. Не простят — пусть накажут. Но не сильно, не до самого бездыханного конца. А Мехрибан? Сможет ли, захочет ли учитель ей помочь? На этот вопрос ответа не было.

Наверху у Кизюна снова гуляли. Шаркали ногами и смеялись. «Дас ист фантастиш», — вспомнил Саша и подумал о том, что Кизюн редкий везунок. Смотрит порно и чувствует себя хорошо. А тут…

Он пребывал в темноте и прострации до тех пор, пока за спиной, на тумбочке не зазвонил телефон. Кто бы это? Аббас? Кузьмин? Кизюн? Может, Мехрибан? Нет, Мехрибан звонить не будет, он может сам ей позвонить, но зачем? — персы наверняка установили прослушку Все остальные ему неинтересны. Он не будет брать трубку. Его нет. Он умер. Он уже еле дышит. Дайте ему спокойно дожить последний вечер.

Телефон не унимался. Острый трезвон так неустанно долго, так требовательно терзал нервы, что пришлось поднять трубку.

— Сташевский? Костромин. Зайди.

— Когда, Андрей Иваныч? — разом подтянулся, окреп Сашин голос. — Завтра с утра?

— Прямо сейчас.

— Андрей Иваныч, я немного того, расслабился. Может, завтра?

— Немедленно.

Столько железа было в этом «немедленно», что Саше пришлось протрезветь. «Вот и хорошо, — сообразил он. — На ловца и зверь, и будь что будет». Через пять коротких мандражных минут он сбежал к подъезду, освещенному зеленой лампочкой, и приблизился к своей «Волге».

Ехал лихо, обгонял тихоходных персов, шарил рулем из стороны в сторону, но никто к нему не прицепился.

Пока ехал, пытался понять, как рассказывать Костромину о вонючем предложении Макки. Поначалу решил, что потребуется правда, но смекнул, что, если выкладывать всю правду, придется открывать историю с Мехрибан. Нужно ли было это делать? Лишний вопрос. Не нужно, нежелательно, недопустимо, Костромину конечно, нужно, ему, Сташевскому, — запрещено. Как быть?

Как быть? — не придумал.

На втором этаже генконсульства за неплотно сдвинутыми жалюзи светилось единственное окно. «Ждет», — усмехнулся Саша и, уже нажимая на кнопку звонка дежурного, со всей возможной сейчас для него твердостью решил, что будет действовать по ситуации. «Жизнь покажет», — вспомнил он слова Орла и подумал, что Толька не дурак. Как завяжется разговор, куда пойдет — от этого будет зависеть Сашин рассказ. Мудро. Какого хрена «резак» выхватил его из вечерней темноты, почти ночи? До завтра, что ли, не могло переждать ГБ? Что за дела?! Впрочем, дальней, скрытой и ноющей точкой желудка он уже чувствовал, зачем его вызвал Костромин. «Да, Сташевский, да, — сказал он себе. — Ты ведь и сам не можешь ждать до завтра. Время Аббаса пошло. Тик-так, тик-так. Сорок восемь часов. Помни о смерти».

Костромин его, действительно, ждал. Собранный, строгий, даже суровый. Выпивший с предыдущей ночи, но успевший опохмелиться и привести себя в цветочную свежесть. «Точно как учитель перед экзаменом», — определил Саша.

— Садись, — сказал консул, указав рукой на стол.

«Тяни билет, садись и готовься», — перефразировал про себя Саша.

На столе стояли маслины, лед и традиционный «Ред лэйбл», смотреть на который Саша уже не мог. Но сесть пришлось.

«Учитель» наполнил тяжелые стаканы рыжей жидкостью, чокнулся.

— Выпей со мной…

— Да я уже как бы… — замежевался Саша, — не могу больше, спасибо…

— Выпей, легче будет! — приказал Костромин и всучил ему стакан.

«Что значит „легче будет“? На какой предмет? Что он имеет в виду?»

Но выпить пришлось; пошло мерзко, с икотой, почти с рыгом.

— Извините, — сказал Саша.

— Не за это извиняться надо, Сташевский, за другое. — Костромин забросил в рот маслину и приблизил к Саше круглое лицо. — Что у тебя с этой… Мехрибан? Говори все как есть.

«Что значит все как есть? Знает или нет?»

— Мехрибан работает нормально. Девушка старательная, я доволен.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

На первый взгляд, вернувшись с фронтов Первой мировой к семье в Харбин, полковник русской армии Алек...
В сборник вошли образцовые сочинения по русскому языку и литературе для 10—11-х классов по основным ...
Приключения жильцов старого петербургского особняка в физически существующих мирах собственной мечты...
Менеджерам по долгу службы полагается быть едиными в двух лицах. Одна ипостась призвана мотивировать...
Книга «СОНАТЫ БЕЗ НОТ» посвящена последней прижизненной книге Марины Цветаевой «После России» (1928)...
Эта книга – ключ к профессиональной торговле и стабильным заработкам на рынке Forex. Авторы – трейде...