Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка Качан Владимир
Бывало с вами такое?.. Ну... вот видите...
Уход " возможного " в " никогда "... или еще - " в последний раз "... Бежать надо от таких мыслей, бежать не оглядываясь... Вот одна моя знакомая, красивая женщина лет сорока пяти, говорит, что пришла недавно в магазин покупать туфли на шпильках. "Покупаю, - говорит, - и думаю: наверное, в последний раз... "
Нет, нет! Бежать, и подальше!
И чего я тогда, спрашивается, вытираю платком внезапно промокший нос, отвернувшись к окну от одноклассников? Жалко мне их, что ли? И себя заодно?
Хотя о чем жалеть, помилуй Бог! Твоя жизнь интересна, и ты интересен многим людям, которые любят, что ты делаешь, и вообще ведь ты сказал как-то, что, если бы у тебя была возможность остаться в каком-нибудь возрасте, ты бы остался в этом, своем, а совсем не в юности. Когда знаешь " как ", когда что-то уже умеешь и делаешь это хорошо, когда даже чувствуешь себя хорошо.
Разве это не лучше грязного весеннего половодья твоей юности, когда ты не знал, где будешь сегодня ночевать, во что оденешься и примешь ли душ в ближайшие три дня ? А не ты ли говорил, что главное - это не кто старше, а кто лучше, что все равно шестидесятилетний Ален Делон красивее большинства подростков, а пожилая Софи Лорен - большинства девушек, что Шон Коннери сейчас гораздо интереснее себя тридцать лет назад, а пятидесятисемилетний Чак Норрис легко наваляет десятку юных хулиганов; что сколько бы ни пыжились наши рок-звезды, они все равно поют хуже давно умершего Элвиса Пресли и старого Рэя Чарльза, что главное - качество, а не количество лет, что все равно лучше не тот, кто юнее, а тот, кто на данный момент талантливее, умнее, сильнее и интереснее?
Да, говорил, но почему... Да потому что твоя грусть - это то, о чем ты уже тут же где-то вначале и написал. Потому что наш специфический характер не позволяет нам просто радоваться жизни и каждому ее мгновению; потому что у нас к любому блику счастья должна обязательно примешиваться печаль: что это больше не повторится, что, может быть, это в последний раз; что хорошо бы, оглянувшись " в последний раз " на море, постараться его запомнить навсегда.
Откуда это у нас? Последний раз, видите ли... А кто сказал, что последний?!
Молодой, атлетически сложенный артист Саша Песков в санатории "Актер "
прощался с морем. Он сидел один на открытой веранде летнего кафе и пил водку.
Звучала кассета Фредди Мэркьюри. На глазах Саши стояли слезы.
- Ты чего тут сидишь один? - спросил я.
Саша мускулистой рукой по-детски вытер слезу и сказал:
- С морем прощаюсь.
- Не надо прощаться,- утешил его я,- ты же сюда вернешься.
- Ну нет не скажи, - говорит Саша, - знаешь, какая жизнь, может, меня уже завтра не будет. - И опять заплакал. - Выпьешь со мной?
- Нет, не буду.
- Тогда я сам.
Саша налил и выпил. Подошли друзья...
Тем же вечером Саша с другом вынесли на самый конец мола столик из кафе, поставили там все и зажгли свечу. Прощание с морем шло красиво... Слезы мешались с водкой, и морской бриз свечу не гасил. Пришло время отъезда.
Отдыхающие, которым там все равно нечего делать, вышли проводить Сашу и его друга Васю. Финальный гусарский аккорд - всем шампанское! - а также прощальная чечетка на крыше нанятой для отъезда "Волги ", и трюковый нырок прямо с крыши в окошко - на заднее сиденье автомобиля. Чечетка - это уже было лишнее: крыша автомобиля слегка прогнулась, и шофер потребовал при подъезде к вокзалу компенсации. Возник конфликт, в результате которого поезд ушел вместе с Васей, а Саша оказался в милиции.
Его быстро отпустили, он артист известный, но поезд ушел. И Саша тем же вечером вернулся в санаторий и смог с морем опять поздороваться.
Красивое прощание с морем " навсегда " не состоялось. Но куда же нам без романтической тоски?! Нам без нее - никак! Вот и я сижу среди одноклассников в углу и слезливо хороню свои школьные годы, вместо того чтобы находить в этой встрече радость или на худой конец повод для шуток. И, словно в подтверждение моему последнему выводу, чтобы я взглянул на них и на себя без ненужной тоски, появляются чуть опоздавшие Женя Биньковский и Наташа. Та Наташа. Вот Женьку я узнаю сразу: он, естественно, заматерел, но энергия, живость, темперамент, улыбка, способность захохотать и поддержать любую шутку - те же. И резкость та же, реакция... Он подводит ко мне Наташу. "Узнаешь? " - говорит. Не узнаю.
Глаза не узнают, а душа узнает. Душа разочарована. И это из-за нее меня когда-то чуть не убили?! Я одергиваю свою несовершенную душу: " Тихо, тихо, ты на себя посмотри сначала, ладно?.. И успокойся!"
Я во всю ширь улыбаюсь Наташе. Она мне тоже. У Наташи золотая фикса в линии улыбки, но все же это она стояла тогда на мосту, раскинув руки, и кричала: "
Не пущу! " Она, а не кто-то еще, так что не надо...
Мишка рассказывает что-то в другом углу комнаты, пробует на одноклассниках свои новые шутки. Зачем он это сделал все, зачем растревожил, разбередил, зачем ему нужно было это путешествие из сентября в апрель, не знаю, я об этом подумаю позже, а сейчас Женька рассказывает мне, что уже не поет. Пел долго в ресторане, потом бросил, он сейчас профессиональный фотограф. В подтверждение этих слов у него с плеча свешивается аппаратура. И, конечно, он кричит всем:
"А ну-ка, встаньте все вместе, сейчас будем фотографироваться". Все, шумя и толкаясь, выстраиваются. Женька отходит в дальний угол, примеривается, смотрит в объектив, что-то ему не нравится, он переходит в другой угол и говорит: "Улыбайтесь". И еще говорит, нет, это уже я говорю: "А птичка? "
"Вылетит, - говорит Женька и смотрит на меня понимающе, - вылетит обязательно, а куда она денется..."
Райтер-Задорнов
Настоящая фамилия Михаила Задорнова - Райтер....
Ну-ну, расслабьтесь, господа сионисты и, наоборот, антисемиты: это всего лишь шутка, имеющая, однако, реальную жизненную почву.
Однажды на съемках одной ТВ-передачи о книгах, которая осуществлялась почему-то в ресторане, к Задорнову подошла хозяйка этого заведения, крутая дама лет сорока - шестидесяти, улыбнулась, сверкая всем золотом своих зубов, и попросила автограф. У Михаила ничего не было с собой, кроме визитной карточки, отпечатанной с одной стороны на английском языке. На этой стороне он и расписался.
- А что тут написано? - спросила крутая дама, желая хоть ненадолго продлить знакомство с кумиром своих телегрез.
- А-а, тут по-английски, - рассеянно глядя по сторонам, сказал Михаил.
- А что по-английски? - кокетливо брякнула золотой (опять же) цепью дама.
- Ну... Задорнов, райтер...
Дама оцепенела.
- Как Райтер? - потрясенно прошептала она.
- Вот так. Райтер. Писатель, значит.
- Я понимаю, что писатель. Кто ж не знает, что вы писатель. Но простите...
ваша настоящая фамилия - Райтер? - Тут она совсем перешла на шепот, вероятно, чувствуя себя сейчас резидентом, напавшим случайно на важную государственную тайну. Она округлившимися глазами таращилась на Задорнова, а затем, быстро оглянувшись, напряженно и тревожно спросила:
- Вы еврей?..
- Да нет же, - терпеливо объяснял тот, - "райтер" по-английски писатель.
Вот тут так и написано: "Zadornov. Writer".
Но дама, распираемая изнутри сенсацией, понимать не желала. "Шо, я не понимаю? - сияло на ее счастливом лице. - Мы ж свои люди. Задорнов - это для конспирации, а Райтер - это настоящее".
- Так вы не еврей? - уточнила она с лукавством, означавшим, что, мол, меня вы можете не стесняться, говорите, что вы эскимос, я поверю.
Задорнов уже начинал злиться, и она это увидела.
- А выглядите вы все равно хорошо, - сказала она и отошла.
Михаил только руками развел. "Никогда наша страна не оскудеет идиотами",- вспомнили мы тогда фразу Александра Иванова, ведущего телепередачи "Вокруг смеха", с которой началась задорновская слава. Наши идиоты и их идиотства - питательная среда для всех писателей-сатириков, и Задорнов тут не исключение. Но он умеет все эти идиотства подмечать и выявлять так, как мало кто умеет, поэтому его слава заслужена и персонифицирована: его интонации, его сарказм ни с чем не спутаешь. Как никто он умеет сделать из политика болвана (впрочем, и наоборот тоже); и совсем не случайно его слава достигла апогея именно в тот момент, когда наша знаменитая перестройка достигла, в свою очередь, абсурда. Он этот абсурд угадал чуть раньше, чем тот фактически состоялся. Это, кстати, у него часто бывает. "Прогноз" Задорнова часто сбывается, и это даже несколько страшновато. А в пик абсурда перестройки он увенчал его, как елку верхушкой, своим поздравлением с Новым годом всего постсоветского народа. В полночь. Вместо президента. По телевизору и радио, под бой кремлевских курантов.
- Страна дошла, - шутил он тогда, - сатирик вместо президента.
Однако не дошла. Все доходит и доходит... Причем веками. И это неисчерпаемый источник вдохновения нашего героя.
Вообще президентам от него достается сильно: и старым, и новым, и, по-моему, даже будущим; причем тогда, когда это вроде как нельзя и, уж во всяком случае, опасно.
Это потом редко кто не пинал М. С. Горбачева, не понимая, что служит живой иллюстрацией к басне Крылова о поверженном льве и об осле, который с наслаждением вчерашнего раба его лягает. Однако, пока он был не повержен, пародисты и сатирики язвили и пародировали только по своим кухням, а Задорнов уже делал это на огромных концертных площадках, о чем, наверное, жалеет сейчас, ибо Михаил Сергеевич выглядит сегодня рафинированным интеллигентом по сравнению с некоторыми действующими императорами политики и экономики. Ну что же, над ними он смеется сейчас, и опять, как правило, начинает это первым, а все остальные собратья по цеху уже потом легко скользят по проторенной им, Задорновым, лыжне. В нем есть и отвага, и злость.
Мне известны все раздражения и недовольства по его поводу со стороны некоторых патриотов "чистого" искусства и литературы. Я слышал от них, что он, мол, работает на потребу публике, что временами опускается до пошлости и т. д. и т. п. У меня только одно возражение: эта "публика" составляет сейчас 99% населения, и надо это признать, успокоиться и перестать кичиться тем, что ты наслаждаешься музыкой Шнитке и перечитываешь ночами Шопенгауэра.
И для этих 99% кто-то должен что-то делать. Правда, тут есть нюанс...
Если уж ты заставил слушать себя всю эту публику всеми средствами, имеющимися в твоем распоряжении, даже животным хохотом над сомнительными шутками, дальше ты не имеешь права не делать хотя бы попыток лечения их вкуса и нравственности; не имеешь права продолжать кормить их только тем эстрадным попкорном, к которому они уже привыкли и глотают не разжевывая.
Так вот, Задорнов эти попытки делает. В каждом его концерте есть два-три момента, когда он всех подводит к зеркалу и заставляет посмотреть на себя если не с отвращением, то с испугом. Можно винить все и всех вокруг, но это путь тупиковый. Надо учиться спрашивать с себя. И он эту простую, но крайне важную мысль старается постоянно внушить залу, который с изумительным даже для русского человека мазохизмом ржет над тем, что он глуп, жаден, необразован и бессовестен. Что вы думаете, Задорнов не знает, где он заигрывает с залом? Знает, уверяю вас, он ведь дома Толстого читает, а не Маринину, но он большой хитрец и хорошо понимает, что с этой публикой разговаривать на санскрите бессмысленно; им надо по-русски и так, чтобы они хоть что-нибудь поняли.
Кроме того... Внимание! Сейчас я открою вам одну страшную тайну, но это будет строго между нами: Задорнов сентиментален. Только тайной склонностью к сантименту можно объяснить ту самую встречу с одноклассниками, которую он организовал. А весь его цинизм - это не только отрезвляющий душ для лоха, но и горькая, проверенная опытом убежденность в том, что патриотический пафос наших руководителей, бесконечные вскрики о том, что надо в очередной раз спасать Россию, - блеф и прикрытие. Задорнов знает, что спасать надо себя, каждому, персонально; он знает и не понаслышке, что всякая большая политика - это как раз и есть настоящий, беспредельный цинизм; а его личный цинизм заключается в единственном правиле, которым он руководствуется и которое его никогда не подводило. Что бы ни произошло вокруг, Задорнов ищет ответ на простой вопрос: где бабки? У кого и в чем денежный интерес, кто в результате хапнет: войны ли это в Чечне или Югославии, финансовый ли кризис или смена правительства - Задорнов задает себе вопрос: "Кому выгодно? кто хапнет?" - и, как правило, находит на него ответ. При этом мало кому известно, что у Задорнова есть простые и совсем невеселые рассказы о нашей жизни, не содержащие ни одной эстрадной репризы, и что они до сих пор мирно лежат в ящике его письменного стола. Читает со сцены он совсем другое, популярность зарабатывает совсем другим и побаивается, что вдруг кто-то обнаружит его добрым и нежным. Если это кто-то из близких и заметит, он смущается и быстро меняет тон или переводит разговор в совершенно другое русло. Нежность и цинизм, лирика и холодная жесткость, сонет и фельетон, красный перец с тортом, Онегин и Ленский в одном лице - вот двуликий портрет Задорнова.
Его телевизионный образ и лирическая суть однажды комично столкнулись на Пасху несколько лет тому назад. "Пойдем на Крестный ход",- однажды предложил он, и мы пошли. Семьями. Пошли к храму в центре, на улице Неждановой. Когда подошли, у него тут же родилась первая фраза юмористического рассказа: "На Крестный ход собралась вся тусовка". И действительно, кого там только не было, кто только не почтил своим присутствием воскрешение Спасителя! Народу было - тьма!
Религия в тот год входила в моду. Наши новые предприниматели стали регулярно посещать церкви. Не только в праздники, но и в будни. С охапками самых толстых и дорогих свечей они метались от иконы к иконе и перекрикивались между собой, как на базаре, внося в почтительную и интимную тишину храма чужое и непривычное. Черные кожаные куртки и спортивные штаны были для них почти униформой.
- Эй, Руслан, Руслан! - кричала из-под алтаря одна кожаная куртка другой. - Где ему-то поставить?
- Чего поставить? - громко отвечал Руслан, подтягивая спортивные штаны у иконы Божьей Матери.
- Да, свечи, ё... твою мать. Извините. - Последнее - то ли иконе, то ли людям вокруг.
- Щас узнаем! Командир, - это уже проходящему мимо человеку в рясе, командир, где, это самое, ну, поставить?
- Кому? - кротко улыбается священник.
- Ну кому-кому. Самому!
- Спасителю? - догадывается тот.
- Во-во, ему!
Священник показывает, и они водружают куда надо свои толстые свечи, гася и выбрасывая маленькие, которые им мешают, и даже их свечи кажутся какими-то наглыми и беспардонными. Продает же церковь свечи и за три рубля, и за пятьдесят рублей, хотя перед Богом все равны. Но кожаная братва об этом равенстве не знает, они думают, что если Ему поставить самые дорогие свечи, то Он это оценит и простит то, что им там надо простить. Хотя они не прощения просят, они просят другое - успеха в своих делах, относясь к Богу, как к таможне, с которой всегда можно договориться.
Да, посетить церковь тогда стало так же жизненно важно, как демонстрацию новой зимней коллекции Валентина Юдашкина, а еще лучше посетить престижную церковь, в которой появляются первые лица страны вместе с патриархом. Надо было не святиться в церкви, а светиться, засвечиваться, чтобы тебя там все видели время от времени. И похоже, что всю эту фантасмагорию, всю эту пародию на самое себя наша сегодняшняя церковь заслужила, да и мы, конечно, вместе с ней. Поэтому и мелкое событие перед не самым, но все-таки вполне престижным храмом на улице Неждановой обрело черты пародийности, тем более что центральной фигурой этого события был Михаил Задорнов.
Итак, мы стоим в центре действительно тусовки. И Юдашкин, с которым наш герой знаком, - тут же. А рядом стоят, видимо, несколько его моделей в длинных платьях "от купюр" (эту полную изящества оговорку я придумал специально для вас). Вся прилегающая к церкви территория забита "
мерседесами", "ауди", "вольво" и прочими средствами передвижения наших бизнесменов. Сами они, разумеется, тоже тут. И телохранители их, а как же! У всех сотовые телефоны, кое-кто по ним разговаривает: праздник праздником, но и дела не стоят: пропустишь пару звонков сегодня - завтра пропустишь пару миллионов, уйдут в другие руки. Поэтому жизнь кипит!
А Крестный ход между тем начался. В шествии вокруг церкви, со свечами в руках узнаваемые лица известных актеров, политических обозревателей центрального ТВ и даже членов Государственной Думы. Они приветливо здороваются со всеми, кого узнают в толпе, как и на любом светском приеме. И только льющийся сверху перезвон колоколов напоминает о том, чей все-таки сегодня день.
Возле нашей группы топчется уже довольно долго пожилой нищий, совсем пьяный.
Задорнов достает бумажник и вынимает оттуда пятьдесят тысяч - самая крупная купюра в то время. Быстро сует ее нищему и говорит: "На. Ну все. Иди, иди".
Без брезгливости, а я бы даже сказал, с этакой суровой жалостью Салтыкова-Щедрина нашего времени. Нищий не уходит, держит бумажку обеими руками, догадываясь, что это много, и еще не веря своему счастью. "Ну иди, давай, иди, - опять повторяет Миша. - Больше нету. Иди". Да какой там больше! Нищий глядит на купюру и различает на ней цифры. Ясно, что никто и никогда ему столько не подавал, и он, потрясенный, начинает медленно поднимать глаза от банкноты к лицу подавшего, чтобы посмотреть, что за благодетель такой отыскался и тут... узнает. Задорнова в это время по телевизору - столько, что если он, телевизор, у нищего есть, то не узнать сейчас сатирика, даже будучи пьяным в хлам, невозможно. А телевизор у нищего, выходит, был. И он вдруг падает на колени перед Михаилом, крича на всю площадь: "Спаситель ты мой! Артист знаменитый!" И его крик, его слова неудобны и почти оскорбительны, хотя он хотел как лучше, это были самые высокие слова, которые он знал. Но обозвать писателя ничтожным именем "
артист" - неправильно и неудачно, это во-первых. А во-вторых, кричать в апогее Пасхи слово "спаситель" и адресовать его не виновнику торжества это уж и вовсе не прилично. Но нищий не унимается. "Какое счастье, кричит, - что такой человек... заметил меня... помог! Да я своим детям по гроб буду рассказывать!" и т. д., и т. д.
Задорнов совсем смущен и к тому же видит мою реакцию на все это дело, а какая у меня еще может быть реакция, я, понятное дело, хохочу, закрыв лицо руками. А нищий тем временем ловит руку Задорнова с целью поцеловать. Миша отдергивает руку, краснеет и злится. Вот тут его цинизма не хватает, чтобы довести всю ситуацию до привычного ему абсурда. Если бы он спокойно дал нищему поцеловать свою руку, а затем осенил его крестным знамением, образовалась бы вообще законченная картина "Явление Задорнова народу" и вполне логично финальным штрихом завершила бы всю эту карикатурную бесовщину. Вот уж воистину ни одно доброе дело не остается безнаказанным...
Однако его порыв сделать очередное маленькое добро, а затем явное смущение, даже с временной потерей чувства юмора, от изъявления такой страстной благодарности - это скрытая от телевизионных камер и, может быть, даже лучшая часть его натуры. Лучшая, потому что стыд или порыв к добру - качества, которые сам Спаситель, надо думать, не осудил бы. А уж ничтожное расстояние между высоким и смешным у нашего паранормального населения Он, вероятно, уже давно заметил. У нас больше всех денег на открытии Храма Христа Спасителя собрал, говорят, один наглый, но остроумный нищий, который повесил на грудь табличку: "Жертвуйте на восстановление... бассейна "Москва".
Но вернемся ненадолго в Ригу.
Парк, о котором я вам рассказывал, парк, казавшийся в детстве целым миром, можно обойти за пятнадцать минут. После Москвы все кажется таким маленьким.
И Рига такая декоративно-маленькая... Но по-прежнему красивая. "Skaista".
Скайста - напишу-ка я русскими буквами... Юрмала - тоже "скайста". Там была (да и есть) правительственная дача в Лиелупе, где мы часто играли в настольный теннис. Дача Я. Э. Калнберзиня. Она, конечно, была потом отобрана для нужд латышских демократов. Ян Эдуардович был председателем Президиума Верховного Совета Латвии и отцом Мишиной жены Велты. Дача полагалась ему по рангу, но только пока работает и еще некоторое время, пока на пенсии. Вопиющая честность старого большевика не позволяла ему совершить хотя бы попытку сделать эту дачу своим владением. И сегодня с точки зрения равных ему правительственных чиновников он бы считался простым архаичным дураком, рудиментом проклятого коммунистического режима. Тем не менее честность и нежелание делать себе хорошо за счет государства выгодно отличали Яна Эдуардовича от его сегодняшних коллег.
В этом вроде как-то даже стыдно признаваться сегодня, но большинство тех, о ком тут рассказано, - люди с идеалами. В цене у них были вовсе не деньги, а ум, талант и - прямо неудобно - сердечность... Ну а еще, конечно, чувство юмора. Да и как иначе, если учителем наших персонажей была вовсе не жизнь, а лучшие образцы литературы.
Вот, например, Леонид Филатов переезжает на новую квартиру. Основной и самой тяжелой проблемой переезда оказываются книги и книжные полки. Но когда я прихожу к нему, полки уже установлены и книги - на местах. Они занимают всю прихожую - от пола до потолка, и так высоко, что без стремянки не доберешься.
Филатов, встретив меня в прихожей, с законной гордостью библиофила показывает на полки и говорит: "Видишь, вот сколько собрал. - Потом, помолчав, добавляет: - Гордость идиота... Кому это теперь надо, кто это все прочтет?.."
И все же - кому надо, тот и прочтет! Сейчас многие из тех, "кому надо", кто не потерял охоту читать, - за бортом нашей сегодняшней жизни, боевой и кипучей, однако, кто знает, может, и не они, а именно эта наша кипучая жизнь окажется когда-нибудь за бортом.
А сейчас что, сейчас нормально... В рынок пошли... А с идеалами на рынке вообще делать нечего! Для идеалистов нормальные рыночные отношения (кинуть, подставить и т. д.) невозможны! Они рыночные отношения не признают, им, видите ли, человеческие подавай!
И смотрит такой идеалист на чужие "походы в рынок" с грустью и усмешкой, оценивая их совершенно неправильно: не с практической, а, как бы это точнее выразиться, с художественной точки зрения. Потому, вероятно, что некоторые такие "походы" и наглы, и наивны одновременно и представляют для читавшего человека интересную и удивительную художественную ценность.
Вот, например, на остановке троллейбуса - рекламный щит. На нем: "Beck’s - официальный спонсор Нового года!" Но ведь так же можно объявить себя спонсором первого снега или наступления весны! Ты что, Beck ’ s, серьезно думаешь, что Новый год без тебя не начнется или весна не наступит, если ты ее не спонсируешь? Это читающий идеалист так подумает. А нормальный человек будет благодарен фирме за то, что Новый год с ее помощью все-таки состоялся, запомнит это и купит ее пиво.
А вот мелкий рыночник торгует на Пушкинской площади двухтомником Чаадаева.
Недорого, кстати... Ну, образованный идеалист какой-нибудь наскребет денег, купит и пойдет себе... читать. А для прочих - реклама. Их надо привлечь как-то. Поэтому рядом с двухтомником - табличка. На ней продавец от руки написал: "Книги Чаадаева - лучшего друга Пушкина". ( "Ну лучшего ли?" - это еще вопрос, думает "больно умный" интеллигент, но он уже купил и ушел, а остальные, может, слышали про Пушкина и купят из уважения к нему.
Вон и памятник рядом.) И наконец для тех, кто еще сомневается, последнее:
"Из жизни гусар и женщин". Ну как тут не смотреть с "художественной"
точки зрения ?! А если еще представить себе лицо купившегося на эту рекламу человека, который пришел домой и стал читать Чаадаева в надежде отыскать там что-нибудь "из жизни гусар и женщин"... И как он будет это читать! И какое разочарование его ждет! И какую лютую злобу он испытает к надувшему его торговцу. Да что вы! Это уж совсем очаровательно! Это может быть отдельным художественным (опять-таки) произведением!
Общая же картина нашего рынка такова (она тоже не придумана, а увидена):
старик-нищий роется в мусорном баке в надежде найти там что-нибудь полезное для себя. И когда находит, складывает все в яркую красную сумку с надписью "Winston"...
А вот если сам "интеллигент" делает попытку войти в рынок вместе с другими, это выглядит так по-детски, что даже трогательно.
"Никто из нас не Карамзин. А был ли он, а было ль это - пруды и девушки вблизи и благосклонные поэты?" - так заканчивается стихотворение Г. Шпаликова, которое я вспоминаю, посетив Петербург. В очередной раз ритуальный обряд - поездка в Павловск, Царское Село, лицей...
Там, в Павловске, каждое лето на берегу пруда играл тихий такой квартет еврейских музыкантов. Очки, смычки, пюпитры с нотами, черные смокинги, Брамс, Шопен, Моцарт, Вивальди... Самое легкомысленное, что они тут играли, - Штраус.
И в этот приезд я снова их увидел. Те же лица, но отчего-то в красных уланских или гусарских, не знаю, костюмах. Высокие, воинственные кивера топорщились над печальными еврейскими носами, над очкастыми физиономиями.
Кто их обрядил так по пути в рынок?.. Это выглядело глупо и почти страшно, как выглядел бы, допустим, Шамиль Басаев в балетной пачке. Тот же состав:
трое скрипачей и один виолончелист. Только играют теперь "Хэлло, Долли" и что-то из репертуара "Битлз". Даже не Хренникова из фильма "Гусарская баллада", что еще хоть как-нибудь оправдывало бы их наряд, а именно репертуар поп-группы; они и впрямь сейчас группа, только почему в киверах, почему на скрипках и виолончели? Вся эклектичная смесь, видимо, для считанных иностранцев, которые здесь прогуливаются и, может быть, кинут в кивер пару долларов, если повезет... Грустно, девушки... Да и впрямь, были ли пруды, девушки и поэты - будто и не было вовсе, так... почудилось. Так что попытки ходить в наш рынок на академических ножках классики пока действительно наивны и нелепы.
Скорее это получается у других, кого идеалы, так мягко скажем, не обременяют. У наших соседей по даче была коза по имени Роза. Наши соседи весьма состоятельные люди, и, что самое главное, они горой за демократию:
первыми вывесили над своей дачей в августе 1991 года трехцветный флаг и ринулись на своих джипах в Москву защищать ее, демократию то есть. Им было что защищать, наверное, а кроме того, тогда все верили в силу реформ. Но я о другом. Я о козе Розе. Они ее пасли, очень ласково с ней обращались, называли Розочкой и по всему считали ее чуть ли не членом семьи. А Роза, в свою очередь, любила их, вела себя, как очень умная собака, понимала команды, интонации и, кажется, начинала даже понимать человеческую речь. Не забывала она и выполнять свои основные функции, то есть поить всю семью молоком. Все, короче, были друг другом довольны. В то самое лето, лето обретения нами с вами свободы, мы приехали на дачу позднее обычного, устроились, распаковались и первой, кого увидели, была наша соседка, худая, ласковая дама в кофте не по размеру, с желтыми зубами и в старомодных очках.
Именно она чаще всего пасла козу, и часто на нашем участке, потому что нашу траву Роза предпочитала всем прочим. А что, жалко, что ли? Мы к Розе тоже привыкли. Но тут мы что-то козу не узнаем. Да и называет ее соседка другим именем.
- А где же Роза? - спрашиваем.
И соседка радостно так говорит и при этом нежно гладит вторую козу:
- А Розочку мы съели. И ее, и козленочка ее.
Таким тоном люди обычно сообщают о рождении ребенка, с оттенком гордости за сообщаемый рост и вес. Вот, мол, как у нас в семье все ладно, разумно и правильно. Розочка молоко давать перестала, но мы ее употребили с пользой.
Ушла из жизни она недаром. Видите, как все у нас хорошо. И следующую козу все гладит, гладит ласково...
Или другая такая же ласковая дама, обсуждавшая с подругой, давать ли ей маме в долг деньги под проценты, и если да, то под какие. Какие идеалы, Бог с вами! Они с ними давно разобрались. Вот они-то как раз с легкостью и без всякого напряжения вошли в рынок, это оказалось их стихией. Что же касается моих друзей, то им просто повезло, что, несмотря на зыбкую, нетвердую, нематериалистическую почву, на которой они выросли, они стали теми, кем стали. Впрочем, сила их характера тоже сыграла свою роль. Но поэтическая основа и даже романтизм с идеализмом - все осталось при них. Каждый шел своей дорогой, у всех своя судьба, но, что бы они сегодня ни делали, что бы ни говорили миру - кто рассказом, кто стихами, кто музыкой, - ясно, что корни сказанного или спетого - из одного дерева, которое росло тогда то ли в Ашхабаде, то ли в Риге, то ли в маленьком палисаднике перед Щукинским училищем. Легкомысленный ветерок нашей юности шелестел листьями этого дерева. Тогда... Давно... Но гляньте, оно и теперь стоит. Деревья живут дольше людей...
Ну, а теперь - вновь на ту дачу, где мы с Задорновым часто проводили летние каникулы. Дача была как дача, к слову сказать, обычный дом с верандой; из охраны - один милиционер, ослабевший от скуки и спокойной жизни, и жило там много народу (у Яна Эдуардовича четыре дочери), кое-кто с семьями, так что на всех комнат едва хватало. Рядом с газпромовским коттеджем - просто собачья конура, а не дача. А несколько в стороне столовая, с отдельным входом. И вот в ней как-то раз один из зятьев Яна Эдуардовича, Гриша, принимал цыган. Это были не простые цыгане, забредшие табором на правительственную дачу погадать, это был не кто иной, как Николай Сличенко с женой Томилой и дочерью, а также Рада и Коля Волшаниновы тоже с дочерью и гитарой. Надо сказать, что Гриша был большой меломан и коллекционер приехавших в Ригу знаменитостей. Почти все рано или поздно попадали к Грише в гости, а уж там их записывали на магнитофон и просили писать дружеские автографы, из которых было ясно, что Гриша для них не просто случайный знакомый, а близкий человек.
На Гришину магнитофонную ленту и я попал когда-то. Авансом. Гриша рассчитывал, наверное, что и я стану когда-нибудь знаменит, а эксклюзивные, так сказать, записи этого исполнителя у него уже есть. Причем записи, доказывающие теплые, тесные, дружеские отношения, где исполнитель поет не только их с Филатовым первые произведения, но и, будучи не совсем трезвым, матерные частушки, которые в то время собирал. Думаю, что у Гриши есть даже те песни, которые я забыл напрочь. Визит Сличенко и Волшаниновых в столицу Латвии просто-таки не мог пройти мимо Гриши, и правительственная столовая в тот памятный день стала местом уникального цыганского застолья. Впрочем, для самого Сличенко эта правительственная столовая в какой-то Латвии была пустяком. Леонид Ильич Брежнев и его дочь питали особую слабость к цыганскому пению, особенно в неформальной обстановке, и им, разумеется, трудно было отказать, когда они об этом просили. Поэтому для Сличенко это был обычный обед в обычных гостях. Для Волшаниновых - тоже. Для всех же прочих - событие. Гриша гордо поглядывал вокруг: не кто-нибудь, а он нашел, пробился, пригласил и привез Сличенко с Волшаниновыми; и не когда-нибудь, а, что называется, в зените славы. Жена Николая Томила сидела рядом с мужем и томила всех своей красотой (каламбур сам напрашивался, вы же понимаете).
И вот все на месте, обед начался. Стандартная обеденная программа состояла из водки с бальзамом, закусок, первого, второго, чая или кофе и сладкого.
Пошла водка с бальзамом и многочисленные закуски, и до центральной части обед не дошел, потому что после третьей, кажется, рюмки Сличенко спросил: а есть ли тут гитара? В вопросе содержалась доля необходимого протокольного кокетства, ибо даже козе было ясно, что пригласить этого человека и не запастись гитарой, так, на всякий случай, мог разве что самый глупый в мире козел, коим Гриша, безусловно, не был. Он нашел в городе самую раритетную семиструнку, так как знал, что гости играют на семи, и припрятал ее в задней комнате. Кроме того, Сличенко видел, что Коля Волшанинов пришел со своей гитарой, поэтому кокетство вопроса: а нет ли здесь случайно гитары? - было действительно протокольным.
С Волшаниновыми, кстати, я был знаком еще до этого эпизода, и как-то само собой мы перешли на "ты" чуть ли не в первые минуты знакомства. Более того, и Сличенко я звал Николаем Алексеевичем только в первый день. Теперь, если я его встречаю случайно где-нибудь, я называю его Колей и обращаюсь на "ты", испытывая при этом остатки удивления: как же это так я тогда посмел, с человеком значительно старше, перед которым я почти преклонялся ?
Потом я понял одну интересную вещь: очень многие люди, вступившие в возраст, когда их начинают называть по имени-отчеству, только делают вид, что им нравится эта дань уважения. На самом-то деле нравится другое: если молодой человек случайно (или не случайно) назовет на "ты" и по имени. Он для виду может, конечно, даже возмутиться, но внутренне будет доволен, поскольку этот акт фамильярности продлевает иллюзию его молодости и делает его равным с молодыми людьми, делает все возможным. И когда какая-нибудь студентка второго-третьего курса вдруг "случайно" называет педагога на "ты" и потом, зардевшись, извиняется, всем известно, чем такое часто заканчивается, как ведет себя дальше она и втайне польщенный педагог. Так что, молодые люди, смело переходите на "ты" со старшими. Это будет хорошо и даже иногда интересно. И у собравшихся тогда классиков жанра я был младшим, но равным. И мне, помню, это было жутко приятно.
Итак, Коля Сличенко попросил гитару, и она была вынесена ему, как хрустальная ваза. Он оценил ее, как достойный его таланта инструмент, и начал настраивать, вернее, подстраиваться под волшаниновскую гитару, чтобы уж потом все было красиво и без изъяна! Настроились. "Давайте-ка выпьем перед песней",- предложил кто-то, кажется, сам Сличенко. Выпили. И запели... Боже милосердный, как это было! Ничего подобного этому я не слышал ни до, ни после. Они пели русские и цыганские романсы, многие были уже знакомы по пластинкам и ТВ, но чтобы так! - никогда. Во-первых, близко, и потому будто лично тебе, во-вторых, их никто не просил, хотя и надеялись, они сами захотели: хорошо им стало, и песня была естественным продолжением этого "хорошо". От души и для души, и вдруг стало ясно, что твоя душа обречена, вдруг стало понятно, как ее можно продать за это пение. Прости, Господи, за это святотатство, но я лишь пытаюсь описать то состояние восторженного транса, в которое они погрузили нас тогда. Состояние, в котором можно все пропить, прогулять последнее, заложить душу и погибнуть в первобытной истоме, лишь бы оно длилось и длилось. Будто кровь остановилась, руки оцепенели, ноги никуда не идут, позвоночник превратился в ледяной столб, и только душа твоя бедная мечется птичкой по всему телу и ищет выхода, чтобы улететь вместе с этими звуками. Да, не зря сами цыгане считают Сличенко первым среди них. Каждый из них знает, как петь, какие звуки из гитары извлечь, чтобы распять душу песней. Но Сличенко и среди них вне конкуренции. Он - отдельно. Вот он поет: "Только раз бывают в жизни встречи" - и тянет верхнюю ноту долго-долго, и голос его в столовой несется как над степью, над кибитками, над притихшим ковылем и уносится ввысь легко и звеняще, а ты лишь следишь за его полетом, сжавшись в кресле и опасаясь только, как бы сердце не остановилось, а оно уже остановилось и ждет, когда голос вернется и продолжит лить в него завораживающие звуки. И оно неровно и часто застучит снова, а Коля, вернувшись из-за облаков, вдруг продолжит шепотом: "Только раз судьбою..." - и перед словом "рвется" неожиданно замолчит, и будет молчать секунд пять, и эта пауза тоже будет петь, потому что мы видим: он сейчас живет этими простейшими словами, мы видим, как фатальная неизбежность, рок, цыганское гадание, предсказание судьбы заставляют его смириться и бессильно опустить руки. Он играет и поет нам эту паузу, в которой переживает то, что не спето и чего в словах этого романса просто нет, он играет и поет гораздо больше, чем там написано. Он произносит еле слышно: "Рвется нить". Брови домиком, его замшевые глаза полны страданием и вот-вот заплачут - но нет! - в них разгорается огонек надежды и удали ведь только раз живем! И Коля заканчивает фортиссимо: "Только раз в холодный зимний вечер мне так хочется любить".
Тут обязаны были бы быть овации, но как-то неловко, нас мало, и даже аплодисменты сейчас неуместны, поэтому лишь потрясенное молчание, которое лучше всяких оваций является высшим баллом певцу за его полет над нами и всем прочим "земным".
Только сам Сличенко способен прервать молчание, имеет право на первый звук, и он разряжает обстановку, весело предлагая всем опять выпить. Выпивают, и продолжается сеанс одновременной игры песенного гроссмейстера на струнах всех нервных систем здесь собравшихся. А потом они начинают петь втроем, в три голоса, причем так, будто всю жизнь репетировали, хотя по репликам, которыми Коля и Рада Волшаниновы и Сличенко обмениваются между собой, можно догадаться, что это импровизация, что они это делают впервые. А уж потом Коля Волшанинов вообще добивает меня тем, что начинает петь что-то из наших с Филатовым сочинений, кажется, "Полицая". Он, конечно, всех слов не помнит, и тогда я включаюсь и пою вместе с ним под его аккомпанемент.
Что для них самих это было? Вернемся на минуту к вопросу "зачем?". Зачем пишу это, зачем вам рассказываю, зачем? Разберемся. А зачем они пели тогда?
Чего это они решили спеть вдруг? Ради чего? Ради успеха? У нас?! Кто мы им?
Они хотели произвести впечатление на эту более чем скромную аудиторию? Ах, бросьте! Сличенко тогда производил такое впечатление даже на искушенную Азнавуром и Эдит Пиаф парижскую публику, что его, рассказывают, обезумевшие от восторга парижане тащили на руках от "Олимпии" до Триумфальной арки. Им тогда заслушивались все и млели от него все. Так что же? А захотелось! Для него и для Волшаниновых петь - это то же самое, что ходить, дышать, любить.
Не только работа, за которую получают деньги, поэтому, мол, в компании не буду, как в описанном случае с Высоцким и даже, чего там далеко ходить, - со мной. А в первую очередь - их естество. Ну захотелось Сличенко спеть бесплатно, и он запел, как, может быть, и не пел никогда в жизни. И нам повезло это услышать. Ему захотелось вдохнуть воздух и выдохнуть музыку. Вы скажете: ну так любой может захотеть. Да Бога ради! Это ведь гораздо лучше, чем бить друг другу морду. Поэтому пойте, рисуйте, пишите, господа дилетанты! Вас от этого не убудет, напротив, вы станете лучше, тоньше, красивее и интереснее. Вы будете даже трогательны в своих порывах иногда. В Москве живет, например, один автор песен, который вычислил, что песенные ниши практически заняты: о любви пишут все кому не лень, игривые глупые шлягеры - тоже, а патриотические песни сейчас почти смешны. Поэтому он задумался: какую неизведанную тропу можно теперь открыть? Подумал, подумал - и решил. Он выпустил сборник своих песен под общим названием "Песни десантников и цыган". Что в его представлении объединяет эти две столь разные группы людей? Наверное, небесный простор, удалая вольница, и вообще все удалое и роковое, и, разумеется, общая готовность рвануть на себе рубаху или, с другой стороны, тельняшку. Не знаю. Честно скажу, не читал, поэтому даже процитировать не могу, но сам замысел меня умиляет. Ну а если кто-то пишет, поет и т. д. действительно хорошо, то ведь его обязательно будут слушать, хоть десять человек, но будут, и станут радоваться вместе с ним.
В общем, спасибо, Коля, за тот день, за тот вечер. Мы увиделись с тобой на последнем юбилее Юрия Никулина в ТВ-клубе "Белый попугай" и, оказывается, приготовили оба поздравления на мотив "Эх, раз, еще раз" : ты - вполне логично, я - под твоим многолетним влиянием. Мы спели. Я старался, как мог, под Сличенко, а ты - под себя, только того, двадцатилетней давности... А до этого встретились возле раздевалки в поликлинике Союза театральных деятелей.
- Как живешь? - спросил ты.
- Вот так, - показал я рукой на лечебное пространство вокруг себя.
- Анализы? - улыбнулся ты.
- Анализы, - улыбнулся я.
И не о чем было говорить в тот момент. Давай сфотографируемся, Коля, на память о том дне в Юрмале, который для тебя мало что значил, а для меня так много, что ты и не подозреваешь. Улыбайся, Коля, птичку не обещаю, но у нас и так есть чему улыбнуться, глядя в тот солнечный, ясный день, наполненный светом и талантом. Улыбайся, а я снова в Юрмалу. В последний раз на этих страницах.
Сегодня здесь многие дачи забиты досками, большинство домов отдыха закрыто.
Той танцплощадки, на которой мы с Мишкой в первый раз в жизни познакомились со взрослыми девушками, кажется, вовсе нет. А если и есть, то не найдешь...
А если и найдешь - стоит ли искать?.. В этом есть тоже доля иронии, что они оказались москвичками, и мы потом приехали на каникулы к ним в Москву. Так нас там и ждали... Влюбленные школьники, мы не знали тогда, что там, в чаду мегаполиса, совершенно другая жизнь, и мы оказались вовсе не нужны ни этим девушкам, ни этому городу. Это здесь, в Юрмале, все казалось таким возможным, влюбленность была так близка, и глупая музыка так играла...
И что сейчас?.. С Москвой Задорнов, мягко говоря, разобрался. Да и я отчасти - тоже. А Рига и Юрмала остались. Внутри. Тут, знаете ли, есть какая-то своя очень личная гордость, свое достоинство в том, что мы выросли не в московских коробках, а в этих причудливых, похожих на декорации к сказкам Андерсена, домах и улицах; что мы дышали неповторимой смесью моря, сосен и свежести, а не выхлопными газами Тверского бульвара; что мы в детстве плескались не в Останкинском пруду, а в Рижском заливе.
- Вы откуда? - спрашивают меня.
- Из Риги, - отвечаю я небрежно и ловлю себя на неуместной (особенно теперь)
гордости. Будто я сказал по меньшей мере, что из Парижа...
Я люблю этот город и все, что связано с ним. Но одного из героев нашего рассказа я люблю по-особенному: вероятно, как часть собственной души, ту часть, что в детстве... Ах, душа!.. Опять эта душа! Непереводимое русское слово! Оставим ее наконец в покое: материалист Задорнов - в детстве чемпион районных и городских математических олимпиад, этого адреса, то есть где-то там, "в душе",- не поймет... Стало быть, в моем сердце... Нет, опять не то, он же спросит: а где конкретно?.. Ну хорошо, в моем мозгу (уж там-то столько таинственных мест, что анатомия пасует). Так вот, там, в дремучих лесах моего сознания и подсознания, есть поляна Задорнова. Или лучше - "
Мишкина поляна"... Она там всегда есть. Она не может быть никем занята, на какие бы сроки мы ни разлучались. И он там сидит - строгий, подтянутый, красивый, двадцатипятилетний...
- Мишка, - говорю я ему, - давай в длину с места прыгнем, как тогда на пляже. Кто сейчас дальше?
- Давай, - говорит он.
И мы прыгаем... В одну сторону...
Москва
Тогда мы тоже прыгнули с места... Иначе это действие никак не назовешь.
Прыгнули из привычного и даже, можно сказать, любимого места - в сторону Москвы.
Миша после школы поступил поначалу в Рижский политехнический институт, а его гуманитарный друг, соответственно наклонностям, - в Латвийский государственный университет на филологический факультет. Недолго они там проучились. А пример Задорнова лишний раз показывает, что закостенелых наклонностей не бывает. Склонность к точным наукам на первом этапе жизни совсем не помешала ему потом оказывать гуманитарную помощь соотечественникам своей пламенной сатирой. Что же касается его друга, то он вернулся к филологическим изысканиям вот только теперь. Но уехал тогда в Москву первым, оставив друга Мишу собирать вещи. Через три месяца всего после начала учебы в университете. Оба уже были отравлены школьным драмкружком, и на большую сцену тянуло их. Большая сцена ждала пытливых юношей, решивших познавать жизнь именно через нее, а не через некрасивые и неприятные реалии.
"Искусство - это попытка создать рядом с реальным миром другой мир, более человечный",- сказал хороший французский писатель А. Моруа, и юноши были с ним совершенно согласны. Впрочем, нельзя сказать, чтобы большая сцена их так уж ждала и стояла с цветами на Рижском вокзале, - до нее еще было далеко.
Володе надо было еще сначала проучиться четыре года в театральном училище им. Щукина, а Мише - перевестись из Рижского политехнического института в Московский авиационный. Это случилось через год. Путь на большую сцену был отнюдь не прямым, а окольным - через другие профессии и институты совсем не сценического профиля. И, представьте, большая сцена дождалась Мишу даже быстрее, чем Володю, несмотря на то что тот уже учился в театральном институте. Это была большая сцена ДК МАИ. Впрочем, в создании материальных ценностей он тоже участвовал, он даже делал что-то для двигателя пилотируемого космического аппарата "Буран". Уж не это ли обстоятельство (ужасаюсь я дерзкой мысли, посетившей меня сейчас) сыграло решающую роль в биографии самого "Бурана", превратившегося в конечном итоге из гордости нашей космической техники в абсолютно гуманитарный объект культуры и отдыха в соответствующем парке? Если бы не задорновское участие в нем, может, он и не стал бы аттракционом, пародией на себя, может, судьба сложилась бы у "Бурана" иначе, если бы зловредный вирус задорновского юмора в него не попал.
А в МАИ была тогда очень развита самодеятельность, Задорнов в нее включился со всей своей энергией и опытом, приобретенным в Риге, в КВНах и прочем, и в кратчайший срок стал ее лидером. Но и этого ему было мало, и он организовал там агиттеатр, который потом объездил полстраны, стал лауреатом премии Ленинского комсомола (что тоже применительно к Задорнову парадоксально), и именно в нем, в агиттеатре, производились первые сатирические опыты будущего любимца российской эстрады. Он брал в спектакли своего театра наши с Филатовым песни и их инсценировал. К тому времени стали уже появляться и другие песни - на стихи Шпаликова, например, и их Миша тоже брал. "Так ковалось его мастерство", - вот так эпически закончим мы хотя бы на время разговоры о Мише.
Бело-розовая пастила для Леонида Филатова, постюбилейный десерт Почему-то в студенческие годы из еды Филатов больше всего ценил рыбные палочки и бело-розовую пастилу, расфасованную такими прямоугольными брусочками, то есть самые дешевые, непритязательные и даже несколько оскорбительные для гурмана продукты. Это загадочно... Быть может, эти палочки и брусочки были неким фаллическим символом, ироническим предзнаменованием того периода, когда разухабистая журналистика приклеит ему ярлык секс-символа, супермена и наш доверчивый народ поверит, несмотря на очевидную субтильность данного "субъекта Федерации". На это сам Филатов реагировал с комическим ужасом: "Что они, с ума посходили, что ли?! Я ведь даже не на каждом пляже рискую свое тело показать". Однако, если уж тебя народ назначил секс-символом, то сиди тихо, не сопротивляйся, это скоро пройдет.
Филатов никогда не наращивал мышцы и пренебрегал даже утренней гимнастикой, а если и насиловал свое тело, то уж никак не тренажерами. Он курил. И это упражнение до сих пор остается любимым. Однако концентрация воли, мысли и энергии в нужный ему момент была такова, что он ничего не боялся, и было такое впечатление, что если он сильно захочет, то может размазать по стенке любого атлета, даже свечу погасить, не прикасаясь к ней, как это делают в кино ведущие представители восточных единоборств. Концентрация воли и мысли повышала у него температуру, температуру любви или ненависти, а потом, как следствие, рождала сжатую и точную энергию слова. Лёнино слово могло если не убить, то больно ранить. Двумя-тремя словами он мог уничтожить человека, находя в нем то, что тот тщательно прятал или приукрашивал в себе. О, этот яд производства Филатова! Кобра может отдыхать, ей там делать нечего.
Поэтому собеседники, начальники и даже товарищи чувствовали некоторое напряжение, общаясь с ним. И, даже хлопая по плечу, хлопали будто по раскаленной печке. Побаивались и уважали. Уважение было доминирующей чертой всех последних праздников в его честь. Государственная премия, или юбилей в Театре на Таганке, или премия Тэффи, или авторский концерт в "Школе современной пьесы" - все вставали. Весь зал! И было ясно, что если кто-то его не любит, то нет ни одного, кто бы не уважал. Афористичная краткость и точность, когда если и захочешь, нечего добавить, - и в его сегодняшних пьесах, и в репликах по поводу увиденного или услышанного.
Известный артист пишет что-то вроде мемуаров. Их все можно поместить под рубрику "Теперь об этом можно рассказать". Он тоже вошел в рынок и даже не вошел - угодливо прибежал. И стал бойко торговать вот этим своим "теперь об этом можно рассказать". А можно ли? А стоит ли?.. И Филатов отзывается о мемуарах того артиста всего в двух словах: "Дневник Смердякова". Все.
Достаточно. А в другой раз сказал по поводу артиста, плохого, но очень гордого своей популярностью: "Обоссавшийся беркут". Дичь, казалось бы; он никогда не видел, как беркут это делает, но реплика оказалась все равно снайперской и пошла в народ, как поговорка.
Однако хватит мне поливать елеем нетленный образ Лени и пора обратиться к тому, что точило его теперь уже отточенное мастерство и художественно формировало этого художника слова, кинематографии и театра (Леня, только без мата!). А также - с кем все это богатство точилось и формировалось.
Каин
Вот передо мной несколько фотографий. Они сделаны и подарены фотокором журнала "Советский Союз". В редакции журнала у нас был концерт. Строго говоря, концертом это назвать нельзя; у них был какой-то юбилей, сколько-то лет журналу, и прямо в редакции, в большой комнате, за столом, кто сидя, кто стоя, все веселили редакцию, как могли. Еще с нами был композитор Шаинский, но он скорее был не с нами, а с ними, его пригласили отдельно, он был вроде другом главного редактора. А главным редактором был зять Н. С. Хрущева - Аджубей. Веселье достигло апогея тогда, когда Шаинский был усажен за фортепьяно и его попросили спеть попурри из своих популярных песен.
Маленький, плоховато поющий, но компенсирующий этот недостаток бурным темпераментом композитор поерзал слегка на подложенной на стул подушечке и начал. Все подхлопывали и подпевали; судя по всему, он выступал тут не в первый раз, а когда дошел до всенародно любимого шлягера "Хмуриться не надо, Лада", все, и особенно Аджубей, дошли, в свою очередь, до экстаза.
Большой, широкий, разгульный, краснолицый Аджубей, сметая все на своем пути, пустился в пляс. "Для меня твой смех - награда! - выкрикивал он, как на митинге. - Лада!" И тут, словно ставя точку, звонко целовал Шаинского в лысую макушку. Шаинский вздрагивал и съеживался, как от просвистевшей над головой пули, склонялся к клавишам, но увернуться от всплеска аджубеевской любви было трудно; он был скован пространством клавиатуры, песню надо было продолжать, и его нагонял еще один страстный поцелуй в макушку с веселым звуком вытаскиваемой из грязи калоши.
Мы уже почти артисты, выпускники, четвертый курс. Нас пятеро здесь:
Александр Кайдановский, Иван Дыховичный, Борис Галкин, Леонид Филатов и я.
И все уже чего-то умеют, и тем, что умеем, радуем редакцию. Вот отдельная фотография: мы с Кайдановским поем в два голоса Пастернака: "Мело, мело по всей земле во все пределы, свеча горела на столе, свеча горела". У нас красиво получается, чистая терция и общее настроение. Но он поет и один.
Вообще к четвертому курсу сложились свои приоритеты: Галкин лучше всех читает стихи, особенно Есенина, Филатов лучше всех сочиняет, и не только стихи, но об этом позже, Дыховичный "открыл" для себя и для всех нас Дениса Давыдова, стал сочинять мелодии на его стихи и прочно обосновался в этом песенном поле, я с песнями на стихи Филатова стал лидером в области авторской песни, которая тогда набирала силу и превратилась уже в целое движение. "Лидером в нашем общежитии",- саркастично заметил Леня, когда мы делали ТВ-передачу к его юбилею. Это неправда, но пусть скромность украсит сегодня наши помятые временем лица.
Кайдановский тоже сочинял, об этом мало кто знает. Он сочинял благородные и грустные романсы на стихи Гумилева, Волошина, Бунина. Сегодня я понимаю, что они были просты и безупречны. Поэт выходил в них на передний план, и Саша своим пением лишь подчеркивал его достоинства. К этому времени уже видно, каков артист Саша Кайдановский: он скуп в выразительных средствах, но это скупость Жана Габена, когда лицо не гримасничает, оно часто почти неподвижно, но мы тем не менее видим, о чем он думает, мы угадываем, что он чувствует. И это его пение - в тени поэта, в тени произносимых слов - такое же. Вы, кому я все это рассказываю, знаете его как крупного киноартиста, и всего несколько десятков людей знают, слышали, как он поет, но поверьте мне на слово, это было - вот сейчас подыскиваю слово, и все неправильно:
изумительно - нет, не то, ничего там не изумляло; потрясающе - тоже неверно, т. к. не потрясало; блестяще - неправда, скорее это относилось к Ивану Дыховичному; скажу просто - это было больше, чем хорошо. Значительно больше.
И вам действительно придется поверить мне только на слово, потому что не осталось ни одной профессиональной записи, ничего, что могло бы подтвердить мои слова; осталась только память: о неповторимом благородном и мягком голосе, в котором обертонов было больше, чем у Джо Дассена (я хотел вначале написать "бархатном", но потом вспомнил, что Саша этот эпитет не переваривал); о странном, ни на чье другое не похожем лице, лице пришельца; о чистом звуке, в котором не было ни одной нелогичной, фальшивой ноты; и о сдержанной манере, в которой скрыто было больше, чем спето.
"Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай, далеко, далеко на озере Чад изысканный бродит жираф",- пел Саша стихи Гумилева, и мы уносились все к неведомому озеру Чад, в страну, где нас не было и не будет, потому что страны такой нет. Но, может, мы ее откроем, ведь вся жизнь впереди, поэтому грусть легка и беззаботна.
Ведь должна же она где-то быть, эта страна, в которой правят изысканные чувства, светлые мысли и красивая любовь. И все то время, пока Саша поет, мы верим в это - да что там верим! - знаем, что она есть, и мы в ней еще поживем вместе с нашим певцом-однокурсником. "Ему грациозная стройность и нега дана",- поет Саша в моей памяти, и я думаю, как эти слова ему самому подходят. И грация, и нега - все в этом пении есть, и не только в пении в нем самом! А дальше: "И шкуру его украшает волшебный узор". Да-да, конечно, и пятна на шкуре были, ну куда же без них, и узор диковатый и тревожный, как сон наркомана. Причудливый узор его характера составляют нега и пятна, грация и жестокость, романс - и над ним же - едкая насмешка.
Он готов к драке всегда, он может ударить человека по справедливости, а может и ни с того ни с сего. Однако когда мы возвращаемся в общежитие...
Нет, не тогда после концерта в редакции, а раньше, возвращаемся из района Рижского вокзала, куда мы ходили за вином, и на нас налетает шпана, и в руке одного из них появляется нож, Саша голой рукой хватается за лезвие, и на лице его ничего не меняется, он сжимает нож рукой, а из руки уже хлещет кровь, и удивленный хулиган все пытается выдернуть лезвие из Сашиной руки, но Саша держит так крепко, что он не может, и тогда Саша бьет его левой рукой в лицо, еще и еще, и тот падает, а затем убегает, и нож остается в красной от крови Сашиной руке, и Саша, усмехаясь, глядит на свою исполосованную руку, а потом бинтует ее нашими носовыми платками. Драка была остановлена абсурдным поведением Каина.
"Каин" - это его прозвище все студенческие годы и позднее тоже, почему - не знаю. Каин убил Авеля. А наш Каин потом убьет Кайдановского. Сам себя.
Кажущийся абсурд поведения - голой рукой за нож - остался в нем навсегда, всегда была эта готовность к риску, к игре в очко со смертью, в которой смерть - банкомет, и все карты у нее, и следующая карта оказывается перебором; а в банке - жизнь, и банкомет ее забирает. Два инфаркта были у Каина, а потом - перебор, и на третьем он понесся к своему озеру Чад, рискнув, проиграв и благородно улыбнувшись на прощание...
Когда был второй инфаркт, они с Филатовым оказались одновременно в одной больнице, в кардиологическом центре. У Лени - инсульт, у Саши инфаркт.
Саша уже был слегка ходячий, а Леня - еще нет. Леня говорит: "Давай сделаем передачу о Солоницыне". Он имел в виду свою программу "Чтобы помнили".
Солоницын и Саша тесно связаны между собой Андреем Тарковским, поэтому логично, если Саша примет участие в такой программе. А Саша ему отвечает: "
А тебе не кажется странным, что два полутрупа будут делать фильм о целом?.." Цинизм? А как же. Но только абсолютно беспощадный и к самому себе. Он весь такой, пятна на шкуре сплетают одному ему ведомый узор.
Он встретил нас с сыном на Калининском проспекте. "Пойдем, - говорит, ко мне. Я покажу тебе на видео своего "Керосинщика"". Он уже сам ставил фильмы в то время. Пошли. Сыну - лет двенадцать. Я побаиваюсь, что ему будет скучно. Фильм идет, Саша посмеивается, будто все, что он сделал в этом фильме, - забавный розыгрыш зрителя, а зритель этого так и не понял. Он посмеивается, а я вижу, что для него это серьезно и что наша реакция ему не совсем уж безразлична. Мы смотрим. Сыну не скучно, даже, похоже, наоборот.
Он потом говорит мне, как понял некоторые эпизоды, и я понимаю, что Саша достиг результата, какого хотел. И если подросток сумел этот фильм почувствовать, значит, у фильма есть будущее. Я своего мальчика знаю, он из вежливости врать не станет. Он еще в шестилетнем возрасте прощался со всеми гостями словами: "Вспоминай меня". А одной тете, которая ему сильно не понравилась, маленькой, толстой и черной-черной, он сказал: "Забудь меня".
И тетя потом перестала ходить к нам в гости. Так что все правильно. Фильмы Сашины останутся жить. И останется навсегда его монолог в "Сталкере", его лицо страдающее, желание быть понятым, а никто не понимает, острая жажда быть не одиноким и все равно им оставаться, неутолимая тоска по озеру Чад, на берегах которого ты любим и никому ничего не надо объяснять. А у меня останется эта фотография, на которой мы вместе поем о том, что "свеча горела на столе, свеча горела".
На наш бедовый курс я попал в дополнительном наборе, то есть глубокой осенью, когда уже все учились. Никому и ничего в Риге не сказав (кроме родителей, разумеется ), я прогулял занятия в университете и съездил на несколько дней в Москву. Меня приняли. Мечта исполнилась со второй попытки.
Со второй, потому что летом, на основных экзаменах, меня не взяли: я провалил этюды, четвертый тур. Этюд назывался "прием у секретаря комсомольской организации". К секретарю все должны были приходить со своими комсомольскими нуждами. Я никакой нужды так и не придумал, и меня подхватила будущая моя партнерша по танцам Лена Санько и повлекла к секретарю. Она яростно отчитывала меня за паршивое поведение, прогулы и неуспеваемость и, таким образом, занимала в этюде позицию активную и выигрышную, она успела все показать: и темперамент, и искреннее возмущение. Моя же неуспеваемость была полной, я не успел ничего в этюде показать и назавтра своей фамилии в списках прошедших на общеобразовательные экзамены не нашел. В тоске и трансе я вернулся в Ригу, напрягся и поступил в университет, сдав экзамены на все пятерки. Мама долго хранила крохотную вырезку из газеты "Советская Латвия", в которой сообщалось, что мое сочинение вместе с еще одним было признано лучшим во всей (представляете!) республике. Мое тщеславие это не тешило, я артистом хотел быть. Шли годы. Шли и прошли. Теперь я хочу стать писателем, теперь наоборот, теперь уже мои артистические успехи, если они случаются, совсем не тешат мое самолюбие, мне теперь приятно, если меня похвалят за написанное, а не сыгранное. "Я играл Гамлета или Чацкого",- гордо говорят артисты. Ну так это же играл! Играл - и только. Видно, наступил момент, когда хочется не играть, а быть.
Игра театральная, как и всякая игра, становится чем-то вроде хобби, увлечения. Можно и поиграть, конечно, но сочинять музыку или писать прозу кажется сегодня важнее. Но тогда... быть артистом во что бы то ни стало это раскаленная страсть, которую можно погасить только одним - стать артистом. И вот дополнительный набор, о котором мне сообщили телеграммой в Ригу и телефонным звонком - Владимир Георгиевич Шлезингер, первый, кто меня прослушивал, и руководитель курса Вера Константиновна Львова. Они меня запомнили и вызвали. О счастье! И я еду и поступаю. А вместе со мной еще два человека, один из них Кайдановский, другая - Нина Русланова. Читаю я "Братскую ГЭС" Евгения Евтушенко, отрывки из нее тогда все читали. "Никогда, никогда... коммунары не будут рабами!" - кричу я комиссии в знобящем коммунистическом восторге. А басня у меня - "Лжец" Крылова. И одно, этакой тайной насмешкой, дополняет другое. "Лжец",- шепчет судьба яростному проповеднику коммунизма. Но главное на приемных экзаменах - это не куда направлен темперамент, а есть ли он вообще. У меня его обнаружили, ну и хорошо. Теперь мне дают комнату в общежитии, точнее, место в ней, и я начинаю учиться.
Курс и вправду бедовый. И большой - сорок пять человек.
Однокурсники
У нас на курсе две в недавнем прошлом манекенщицы. Одна из них, Галя,светловолосое, тонкое существо с невообразимой естественностью поведения, которую можно принять за глупость, а можно и за основу для будущей актерской органики. Она летает из аудитории в танцевальный класс, как бабочка. Или нет, как стрекоза из знаменитой басни Крылова, чем дико раздражает муравьев.
Она всегда стильно одета, изящна, независима, ее после занятий ждут какие-то богатые дядьки на красивых машинах, и видно по всему, что ее, как истинную стрекозу, абсолютно не заботит зима, то есть другими словами: выгонят ее или нет? "Дура",- думает муравей. Он в таких случаях обычно сатанеет и завидует, тем более что Гале все удается. Этюды она не придумывает, не вымучивает, просто выходит, а там, как пойдет, она будет самой собой, и это будет интересно и непредсказуемо. И, само собой, ей по фигу, нравится это педагогам и однокурсникам или нет. Муравьев это бесит, и Галю отчисляют с первого курса за профнепригодность. Но Гале, кажется, и это по фигу по большому счету. Всплакнув ненадолго, упархивает наша стрекоза к другим полям, к другим цветкам, подальше от зимы, и больше я о ней ничего не знаю, только хочется верить, что она нашла то место, где зимы вовсе нет и где ей ничего не грозит.
А другая бывшая манекенщица, Лена, серьезнее. Она так же худа и грациозна, но, в отличие от Гали, - черная, как ночное небо, брюнетка. У Лены безупречный в то время стандарт красоты: прическа Мирей Матье, под челкой томные и темные глаза, маленький нос и большой рот. А также фигура мальчика двенадцати-тринадцати лет, полное отсутствие груди (да и не может грудь глупо болтаться на таком теле), а также низкий, глубокий голос, который никогда не переходит в крик и даже не повышается. Несмотря на совершенно итальянский облик, намекающий на бурный темперамент, Лена флегматична.
Резонерское спокойствие и отношение ко всему с юмором - родом из Одессы, откуда Лена и приехала.
"Может, ты меня хотя бы поцелуешь?" - вопрошает Лена басом страстно сопящего однокурсника, который возится над ней, пытаясь расстегнуть то, что не расстегивается. Тот замирает, озадаченный спокойствием ее голоса, в котором нет тени не только страсти, но даже вульгарного желания. Кроме того, его мягко упрекнули в нарушении элементарной постельной этики. А Лена дышит так ровно, и в глазах ее такая плохо скрытая насмешка, что его самолюбие задето. Он, конечно, исправляется, целует, но ему уже не нравятся ни вкус ее губ, ни то, что она и потом лежит, как неподвижный манекен, но если бы он был чуть-чуть поопытнее, он бы по некоторым признакам догадался, что он ей далеко не безразличен, и что она сама неопытна, и что ее теперешний сексуальный темперамент - это максимум того, на что она способна.
Более того, темперамент - это не всегда хорошо, он в этом потом убедится.
Как и в том, что такой шарм, как у Лены, редко у кого встречается. И это будет подороже, чем какой-то там темперамент, который есть у каждой второй женщины.
Она ходила по училищу, как по подиуму, но никоим образом не демонстрировала себя, она себя даже недооценивала, все думала, что ей чего-то не хватает, может быть, таланта. Но, имея такое лицо (что-то среднее между Софи Лорен и Ким Бэссинджер), можно было бы идти по жизни с большей наглостью. Когда ты впервые видел Лену, единственное, что хотелось сказать - это "ах", но она, вероятно, не верила, что она такая.
Эта неуверенность в себе плюс еще, наверное, чрезмерная для актрисы и тем более фотомодели глубина в конечном счете привели ее, куда бы вы думали, - в монастырь. Ее из института не выгнали, она благополучно его окончила и вышла замуж за Сашу. А Саша был, пожалуй, самым красивым юношей на нашем курсе, и они стали образцово-красивой парой.
Потом мы вместе снимались для какого-то западного журнала - серия фотографий из жизни радостной советской молодежи: Саша с Леной и я с какой-то девушкой.
Фотографий этих у меня нет, но я помню, как мы весело кувыркались на зимнем солнце в снегу где-то в районе Рузы. Это была наша последняя встреча.
Они с Сашей уехали потом в Америку, Саша получил там какое-то наследство, пробовали петь дуэтом, даже выпустили пластинку, затем их следы затерялись для меня, их занесло порошей того веселого зимнего дня, когда снег хрустел, глаза слезились от солнца, санки опрокидывались, и снежок попадал прямо в нос, и мы хохотали, и нас, хохочущих, все щелкали, щелкали, и все было впереди.
А впереди оказалось вот что. Мы приехали на гастроли в Израиль. На второй же день ко мне пришел еще один наш однокурсник - Сережа. С женой, благодаря чьей национальности Сережа в Израиль и попал. А сам Сережа внешне - это издевательство над маленьким, но гордым еврейским народом. Более русского типажа на белом свете нет. Белесый, курносый, огромный Сережа, которому самое место - в Сибири, он там уместнее, чем тайга, уместнее, чем медведь, который, встретившись с Сережей на глухой таежной тропе, уступил бы ему дорогу, - так вот, этот наш русопятый Сережа гармонировал с Израилем так же, как валенки гармонировали бы с пляжами Акапулько. И нипочем не хотел Израиль покидать. Его жена, тихая еврейская женщина Наташа, тосковала по неисторической Родине, ностальгировала, ныла, спрашивала меня, на сколько в месяц сейчас можно прожить в России. Был 1992 год, и тогда можно было прожить запросто на пятьдесят долларов. Я так и отвечал. "Ой, - взвизгивала Наташа, - так поедем домой, что нам тут делать?" И принималась плакать.
А Сережа - ни в какую! Честно учил иврит и готов был на все, вплоть до обрезания, чтобы только остаться. Само существование Сережи на земле обетованной - это повод для погрома, только не еврейского, а русского.