Искусство существования (сборник) Пьецух Вячеслав

Поскольку такие разговоры в сорок восьмом году были немыслимы, даже с глазу на глаз и в ночной тиши, Сергей Корович подумал, что на самом деле он спит и ему просто снится поганый сон. Он повернулся на другой бок и вскоре действительно захрапел.

Но наутро ночной разговор ему припомнился в мельчайших деталях, и он все спрашивал себя: сон это был или не сон? и как ему следует отнестись к такому приключению, если это была явственность, а не сон? и не нужно ли немедленно снестись со старшим лейтенантом Воронелем на сей предмет?

В течение дня ночное приключение подзабылось. Поутру он ел в гостиничном ресторане на пару с чтецом-декламатором Фабрикантом пшенную кашу с маслом и, смеясь, рассказывал товарищу, как подвыпивший оперуполномоченный Воронель все говорил ему на прощанье: «Похмеляться прошу ко мне». После было выступление на пуговичной фабрике, поездка в колхоз имени Луначарского, где артистов накормили яичницей с салом, а вечером два концерта (в городском Доме культуры и в клубе железнодорожников), после чего состоялась небольшая пьянка в рабочей столовой вагоноремонтного завода на улице Красных Зорь. Однако поздно вечером, когда Сергей Корович вернулся в свое убежище и засел с хозяйкой под оранжевый абажур, ему вдруг припомнилось давешнее приключение, да так живо и пугательно, что надвигавшейся ночью он на всякий случай решил не спать. Уж больно заинтриговала его чудовищная беседа двух неизвестных, и он все спрашивал себя: а не заговор ли плетется в бревенчатом доме по улице Гоголя, то ли в чуланчике возле голландской печки, то ли непосредственно за стеной? Посему вместо самогона, которым настойчиво потчевала его Капитолина Ивановна Запорова, он выпил две кружки крепчайшего чая и отравился за ситцевую занавеску якобы почивать.

Первое время в комнате стояла мертвая тишина, только слышалось едва различимое шуршание тараканов, старый комод слегка пощелкивал, рассыхаясь, да Капитолина Ивановна постанывала во сне. Сергей Корович уже подумал, что ему точно приснился ночной давешний разговор, и на него мало-помалу стала наваливаться дремота, как вдруг кто-то протяжно зевнул поблизости и сказал:

– Черт принес этого дурака! Да еще он и непьющий – вот тут это самое… и живи!

Сон как рукой сняло, Корович навострил уши, и у него что-то заныло от ужаса в животе.

– Все у тебя дураки, – послышался другой голос, – один ты умный, а на самом деле ты бродяга и обормот!

– И чего ты все ругаешься, как только не надоест?! Тут голова пухнет от мыслей, а ты только и знаешь, что «бродяга и обормот»! Вот давай лучше порассуждаем на тот предмет, что до сих пор живы герои Салтыкова-Щедрина, хотя недавно исполнилась тридцать первая годовщина великого Октября…

– А чего тут рассуждать? Все и так ясно: имеют место отдельные пережитки эксплуататорского общества, кое-кто пролез к нам из прошлого, но мы эту публику скоро прижмем к ногтю!

– То-то и оно, что, видимо, ее никогда не удастся прижать к ногтю. Потому что, скажем, нравственность существует совсем в другом измерении, нежели прибавочная стоимость и курс на победу коммунистического труда. Это как, предположим, погода и международное положение или человек болеет сифилисом, а ему прописали пирамидон.

– Значит, ты против Карла Маркса?

– Конечно, я против Карла Маркса, потому что на самом деле революции – это не локомотив прогресса, а не пришей кобыле хвост! Потому что революция не способна решить ни одного коренного вопроса жизни, например, она не может превратить преступника в сознательного гражданина и никогда не сотрет разницы между умным и дураком!

Это была такая забубенная антисоветчина, что Сергей Корович не выдержал и чихнул. И сразу наступила мертвая тишина, только слышно было едва различимое шуршание тараканов, как старый комод пощелкивал, рассыхаясь, и Капитолина Ивановна постанывала во сне. Он подумал, что в этом доме точно гнездится какая-то контрреволюционная организация, и от ужаса, почему-то смешанного с восторгом, не мог заснуть до пяти утра.

За поздним завтраком, который состоял из горячих картофельных лепешек с конопляным маслом и пустого чая, Корович дулся, дулся, потом сказал:

– Странные, Капитолина Ивановна, у вас тут дела делаются по ночам.

Сначала он решил не показать виду, что им раскрыта группа врагов народа, и сразу снестись с оперуполномоченным Воронелем, но какое-то неотчетливое чувство подсказало ему, что это будет нехорошо. Поэтому незадолго до завтрака, умываясь из старинного педального умывальника, он подумал, что прежде следует объясниться с хозяйкой, чтобы ненароком не наделать глупостей и беды. То-то он дулся, дулся, потом сказал:

– Странные, Капитолина Ивановна, у вас тут дела делаются по ночам.

Хозяйка Запорова приоткрыла рот и подняла на него испуганные глаза.

– По-моему, у вас на квартире притаился враг, который устраивает по ночам конспиративные сходки и несет разную контрреволюционную чепуху. Вы как хотите, Капитолина Ивановна, а я вынужден буду про это в органы сообщить…

Старуха сердито посмотрела на дверь чулана, и Сергей Корович вдруг испугался того, что он, видимо, попал в самую точку и теперь ему, возможно, несдобровать.

– Ох, беда, беда! – сказала Капитолина Ивановна, слегка покачивая из стороны в сторону головой. – Самогона вы не употребляете – вот беда!

Корович удивился:

– Самогон-то тут, спрашивается, при чем?

– Уж если дело дошло до конспиративных сходок, то придется все доподлинно рассказать. Только убедительно вас прошу – вы уж про это дело, пожалуйста, никому! А то у меня будут такие осложнения в личной жизни, что хоть ложись прямо сейчас на кушетку и помирай! А самогон вот при чем: кто выпьет стакан моего самогона, тот всю ночь дрыхнет без задних ног.

Что-то совсем уж таинственное приоткрывалось за старухиными словами, и Сергей Корович даже дыхание затаил.

– Видите, какое дело: сын у меня народился совсем чудной, прямо скажу – ненормальный, чудо-юдо, а не то, какой бывает положительный человек. Я его с самого рождения и не показывала никому, так он у меня двадцать четыре года в чуланчике и живет. Днем спит, а ночью колобродит – вот такая нелепая у него жизнь…

– Пусть так, – согласился Сергей Корович, – только с кем же он разговаривает по ночам?

– Да сам с собой и разговаривает, больше ему не с кем поговорить.

– Что-то вы темните, Капитолина Ивановна!

– Да нисколько я не темню!

– Нет, темните, потому что я слышал разные голоса!

– Видите, какое дело: у него, у сына моего то есть, две головы.

Некоторое время они молчали, пристально глядя друг другу в глаза, – Капитолина Ивановна с простодушным и несколько виноватым выражением, а Сергей Корович так, как если бы у него внутри что-то оборвалось.

– Как это – две головы?.. – спросил он, отчего-то пришепетывая.

– А так! Туловище одно, руки-ноги как у людей, а шеи две и головы две, вот они друг с другом и говорят.

– А зовут его как?

– Адольф. Муж мой, покойник, как, значит, сын у нас двуглавый народился, и говорит: раз он такой урод, то пускай и имя у него будет дурацкое, – так и получился у нас Адольф.

– Забавник был у вас муж.

– Поди, не забавник, если он мне такое детище накачал!

– А нельзя ли на вашего Адольфа Запорова посмотреть?

– Нет, этого никак нельзя, потому что он с испугу может отдать концы. Ведь он, кроме меня, сроду и человека-то не видал. Он, наверное, даже думает, что это он нормальный, а я – урод.

– Ужасно интересно! – воскликнул Сергей Корович. – Особенно интересно, как сосуществуют-то две эти самые головы?

– Да по-разному, день на день не приходится, как у всех. То разговаривают до утра. То один книжку читает, другой в носу ковыряется. А то, бывает, поругаются и ну плеваться друг в друга – плюются и утираются, каждый своей рукой. Сны им снятся разные, у одной головы про то, у другой про се.

Неудивительно, что Сергей Корович безоговорочно поверил своей хозяйке, потому что надо принять в расчет: Капитолина Ивановна рассказывала о своем несчастном сыне с такой простотой и мудрой обреченностью перед стихиями, с какой русский человек вообще рассказывает о беде; страна наша – фантастическая, и, кажется, нет решительно ничего, чего у нас под тем или иным соусом не могло бы произойти; наконец, сиамские близнецы – медицинский факт. Но когда Корович вышел со двора и направился в сторону трамвайной остановки, его стали одолевать сомнения и он уже говорил себе, что двуглавый Адольф Запоров, скорее всего, фикция, ибо такая сверхъестественная аномалия никак не может просуществовать двадцать четыре года, и Капитолина Ивановна его принимает за дурака; что, скорее всего, в доме по улице Гоголя именно свили себе гнездо махровые контрреволюционеры, которые собираются по ночам.

С течением времени его сомнения зашли так далеко, что, сойдя на остановке «Гостиница “Мечта”», он направился не к гостинице, где на одиннадцать часов утра был назначен сбор концертной бригады, а в сторону райкома партии, где, по его расчетам, заседал оперуполномоченный Воронель.

Так оно и было: дежурный милиционер проводил артиста до двери в полуподвальном этаже, обитой черным дерматином, Корович постучал в нее пальцами и вошел.

Воронель сидел за обыкновенным канцелярским столом, обхватив руками голову, и дремал. Если бы оперуполномоченный не дремал, то Сергей Корович определенно сообщил бы о ночных бдениях на улице Гоголя и даже составил бы подробный письменный отчет о речах, которые ему довелось услышать, но тут Коровичу отчего-то вдруг стало совестно своего намерения, и он решил, что это будет точно нехорошо. Ему вдруг и старуху Запорову стало жаль, и существование двуглавого ее сына показалось не таким уж сомнительным, но главное, его, как пот прошибает, прошибла мысль, что вообще доносить – это нехорошо.

Воронель встрепенулся, невнятно посмотрел на Коровича и сказал:

– А, товарищ артист! Какими судьбами, в чем вопрос?

– Да вот… похмелиться зашел, как договаривались, – ответил ему Корович и от смущения стал протирать глаза.

– Чудак вы, ей-богу! Тоже нашли, куда зайти похмелиться, ну да слово – не воробей…

Сказав эту присказку, он выдвинул нижний ящик стола, достал оттуда початую бутылку водки, два стакана и блюдце с тонко порезанным огурцом. Выпили, закусили, и, как только по жилам побежало к голове жидкое, умиротворяющее тепло, Коровичу стало ясно, что они с Воронелем близкие люди, родственные души и каждый сидящий в здании райкома партии так же свой брат русак и то же самое жители города Глазова, и население Саратовской области, и весь многомиллионный народ, обживший пространство от Бреста до Колымы.

– А теперь просвистите чего-нибудь, – попросил его Воронель.

Сергей Корович поднял глаза к потолку и засвистал вполсилы «Турецкий марш».

Старуха Изергиль

Чудное и темное было время. Еще держава жила войной и мужички за кружкой пива разбирали давешние бои, еще жены пропавших без вести себя вдовами не считали, по рынкам сидели в корзинах инвалиды, обезноженные по пах, в пригородных электричках слепцы с трофейными аккордеонами пели про батальонного разведчика, обиженного штабным писарем, свирепствовали карманные воры, милиционеры носили кубанки и револьверы с нашейным шнурком, а простые смертные ходили в одежде, безнадежно пропахшей порохом, и ели булку не каждый день. Но, с другой стороны, на сердце было радостно оттого, что наши люди победили-таки непобедимого неприятеля и половину Европы повернули в свою религию, патефоны и велосипеды перестали быть предметами роскоши, модницы ходили в гости в японских халатах с золотыми драконами на спине, появились новые денежные знаки, приятно радужные, форматом с носовой платок, водки было хоть залейся, погоды стояли великолепные и бравурные песни ласкали слух.

В это самое время в городе Глазове, но не том, что в Удмуртии, а в том, что затесался существовать на полдороге между Саратовом и Уральском, на улице Гоголя, в старом бревенчатом двухэтажном доме, удавился один незначительный старичок. Этот старичок был в том смысле незначительный, что никто, кроме управдома, даже не знал его фамилии, и жил он в своей коммунальной квартире так незаметно, как если бы и не жил. Занимал он крошечную комнатку в одно окно, по соседству с Капитолиной Ивановной Запоровой, прозванной соседями Старухой Изергиль за то, что она была мастерица врать. И хотя их разделяла одна дощатая перегородка, Капитолина Ивановна не слыхала, как старичок уходил из жизни, при всем том, что он непременно должен был производить какие-то страшные предсмертные звуки, которые мудрено было не услыхать. Это недоразумение навело Капитолину Ивановну на мысль, что, видимо, умирать не так страшно, что смерть похожа больше всего на то, как будто кто неслышно вошел в комнату, выключил свет – и все.

Вообще, в этом доме всегда что-нибудь да случалось. В соседнем доме, тоже бревенчатом и двухэтажном, в котором жили железнодорожники, никогда ничего не случалось, а в этом доме то ветеринар, допившийся до чертиков, забьет молотком мать, то спрыгнет с крыши мальчишка и переломает себе ноги, то ослепнет капитан-артиллерист, принявший по ошибке полстакана метилового спирта, и горел-то дом два раза, и вот теперь тут удавился незначительный старичок. По словам учителя географии Юрия Григорьевича Огольцова, соседа с первого этажа, самоубийца привязал бельевую веревку одним концом к спинке кровати, на другом конце свил удавку, сунул в нее голову и присел. Потом, наверное, как будто кто неслышно вошел в комнату, выключил свет – и все.

Хоронили старика, как водится у православных, на третий день. В этот день Капитолина Ивановна поднялась в восьмом часу утра, напилась чаю и включила радиоточку, черным блином висевшую на стене.

«В результате победы социалистического уклада во всех сферах жизни, – заговорил черный блин человеческим голосом, – в нашей стране осуществлены ликвидация паразитических классов, ликвидация безработицы, ликвидация пауперизма в деревне, ликвидация городских трущоб. Коренным образом изменилось сознание людей. Вместе с тем нам нужно преодолеть в кратчайшие сроки и во что бы то ни стало отставание таких важнейших отраслей народного хозяйства, как железнодорожный и водный транспорт, цветная металлургия, товарооборот между городом и селом…»

Вполуха прислушиваясь к тому, что говорила радиоточка, Капитолина Ивановна тем временем нашинковала капусту, морковь и лук для пустых щей, выгладила две простыни и пододеяльник чугунным утюгом, чуть не докрасна раскаленным на керосинке, отдраила мелом самовар и заштопала свои единственные фильдеперсовые чулки. В ту самую минуту, когда с чулками было покончено, со двора донесся протяжный вой, и Капитолина Ивановна сразу сообразила, что это привезли из морга тело удавившегося старичка. Она накинула на голову вытершийся оренбургский платок, влезла в свое плисовое пальтецо и пошла проводить соседа в последний путь.

Напротив черного хода стоял на двух табуретах гроб, обитый игривым голубым ситцем, и такой вместительный, непомерный, что покойник в нем даже несколько терялся, показывая только желтые руки и алебастровое лицо. К торцу гроба был прислонен венок, почему-то от райпотребсоюза, подвывали женщины, знакомые и незнакомые, дети с испугу сосали пальцы, и разорялся, свирепо поводя глазами, подвыпивший брат покойного, который накануне приехал из Костромы. Он захлебывался слюною и говорил:

– Уходили братца, гады! Довели до греха человека, который был безусловно в расцвете сил! Ну ничего: я выведу это дело на чистую воду, я вашу сволочь разоблачу!

– Да на фиг он нам сдался?! – возражали ему соседи.

Костромич в ответ:

– А комната? а место в погребе? а дрова?!

Видимо, ему кто-то уже напел, что непосредственной соседкой усопшего была старуха Запорова, женщина фальшивая и себе на уме, потому что костромич, разоряясь, смотрел преимущественно на нее. Капитолина Ивановна испугалась этого взгляда и, от греха подальше, пошла по своим делам.

Сначала она направилась в домоуправление, которое располагалось по соседству, в одноэтажном деревянном особнячке. Капитолина Ивановна искони смущалась канцелярий, и на этот раз она минут десять стояла перед дверью в кабинет домоуправа Кулакова, пока наконец не собралась с силами и не вошла. Кулаков сидел за канцелярским столом о двух тумбах, крашенных под карельскую березу, в круглых очках, съехавших на самые ноздри, и рассматривал сломанный дырокол.

– Чего вам? – сказал Кулаков, строго глядя поверх очков.

– Я насчет дров, – робко проговорила Капитолина Ивановна и чисто женским движением утерла уголки губ. – Вот бы мне ордерок, хотя бы кубометра на полтора…

– Какие еще дрова?! – возмутился Кулаков и от возмущения даже привстал со стула. – Я вижу, вы совсем, гражданка Запорова, не в себе! Кто, спрашивается, получал ордер на два кубометра дров месяц тому назад? Пушкин, Александр Сергеевич, или вы?

– Так ведь обчистили у меня дровяной сарай, все до последнего полена вынесли, сукиновы сыны!

– В таком случае вам нужно не в домоуправление, а в пикет. Пускай милиция разбирается, а Кулаков в данном случае ни при чем.

С этими словами он отложил в сторону дырокол, напустил на лицо озабоченное выражение и достал из кармана самопишущее перо.

Капитолина Ивановна еще постояла с минуту без движения и ушла. Неудача не сильно ее огорчила, поскольку, во-первых, она еще прежде надумала купить дрова у брата покойного старичка, а во-вторых, потому, что жителю России мерзнуть не привыкать.

По дороге домой она сделала крюк, чтобы заглянуть в единственную на всю округу продовольственную палатку и выяснить, не дают ли яйца или муку. Так оно и было: и яйца давали, по десятку в одни руки, и муку по три рубля двадцать копеек за килограмм. Младший продавец Соловьева написала ей на ладони номер очереди химическим карандашом, и Капитолина Ивановна, приготовившись к многочасовому стоянию, обреченно сложила руки на животе. Играли в глупые свои игры ребята, которых всегда было много при очередях, затем что каждой детской душе, предъявленной старшему продавцу Поповой, полагался десяток яиц и один килограмм муки. Время от времени в разных концах очереди случались скандалы, которые сопровождались истошной руганью и такими дикими пожеланиями, что дети со страху прекращали свою игру. Знакомые переговаривались, и Капитолина Ивановна от скуки ловила обрывки фраз…

– А эта татарочка ему и говорит: «У меня, – говорит, – муж трагически погиб, так меня теперь каждый может обидеть, потому что я полная казанская сирота».

– Трагически – это как?

– А так: он три недели пил, а на четвертую у него сердце не выдержало, и он скоропостижно отдал концы.

– Я все-таки удивляюсь, как за полторы тысячи лет русский народ умудрился не выработать единого морального кодекса, который для всех был бы приемлем и исполним! Ведь у нас в каждой социальной группе своя мораль! У колхозника одна система ценностей, у слесаря другая, моряк при известных обстоятельствах поступит так, школьный учитель – сяк… Вы, конечно, на это возразите, что идея, овладевшая массами, становится материальной силой и в нашем конкретном случае марксизм-ленинизм и есть тот центр притяжения, в котором соединяется всё и вся… А я скажу так: да, соединяется, однако при том непременном условии, что массы эти в моральном отношении – монолит!

– А в Крыму сейчас, поди, теплынь, розы цветут, море волнуется и шумит! Я обожаю, когда море волнуется и шумит! Набежит – отбежит, набежит – отбежит… Прямо какая-то нездешняя красота!

– Подумаешь, море шумит, невидаль какая! Это просто как дверь открывается и закрывается – вот и все!

Наконец, очередь Капитолины Ивановны подошла, и она выкупила свои законные десяток яиц и один килограмм муки, отстояв в хвосте у продовольственной палатки без малого пять часов. От палатки до дому было две остановки на трамвае, но она потащилась пешком, несмотря на изнеможение, так как у нее не осталось мелочи на билет.

Вернувшись домой, Капитолина Ивановна поставила на керосинку кастрюлю с водой, чуть позже засыпала в кастрюлю картошку, капусту, морковь и лук, заранее обжаренный на сковородке, потом приладилась у подоконника и взяла в руки любимую книжку «Алые паруса». Что-то не читалось, и, включив радиоточку, она стала просто глядеть в окно. Черный блин человеческим голосом говорил:

«Революционизирующая сила стахановских скоростей ярко проявилась в стекольной промышленности. Под влиянием успеха фуркистов-скоростников уже найдены практические пути для ускорения варки стекла на повышенных скоростях. Между тем не все так гладко в этой важнейшей отрасли народного хозяйства. Недавно на совещании Технического совета Министерства промышленности строительных материалов СССР обсуждался очень серьезный вопрос. Речь шла о том, что в течение многих лет научные открытия советских ученых, имеющие для стекольной промышленности исключительное значение, не привлекают внимания руководящих товарищей в центре и на местах…»

Вода в кастрюле закипела, и Капитолина Ивановна стала машинально помешивать варево ополовником, по-прежнему глядя в помутневшее, точно надышанное окно. Вот прошел мимо участковый Крынкин с планшетом из коричневого кожемита, выехала из переулка и скрылась машина золотарей, голубятник Рудольф залез на крышу дровяного сарая и замахал шестом с тряпкой, привязанной на конце, две старушки, соседки, остановились у черного хода и стали что-то горячо обсуждать, пока не увидели в окне Капитолину Ивановну, и тогда поманили ее на двор. Капитолина Ивановна сильно удивилась этому приглашению, но поспешила на встречу, накинув платок и свое плисовое пальто. Одна старушка ей сказала:

– Ты бы, Ивановна, эвакуировалась на время куда-нибудь.

– А что такое?

– А то, – сказала другая старушка, – что тебя обещался зарезать этот сумасшедший братец из Костромы.

– Что-то вы уж очень сердобольные стали, – заметила с укоризной Капитолина Ивановна. – То небось за глаза все Старуха Изергиль да Старуха Изергиль, а то вдруг дорога вам стала никчемная моя жизнь! Я так скажу: резать меня не за что и никаких сумасшедших братцев я не боюсь!

– А зря! Потому что он не в своем виде и говорит, будто это ты всему виною, будто ты напускала на старика какие-то голоса…

Легок на помине, из-за угла дома появился давешний костромич и, увидев Капитолину Ивановну, действительно вытащил предлинный поварской нож.

– Караул! – заголосила Капитолина Ивановна и бросилась наутек.

Смешно ковыляя, она взбежала по черной лестнице на второй этаж, миновала застекленную веранду, ворвалась в четвертую квартиру, поскольку дверь в нее была распахнута настежь, и пробежала ее насквозь, потом спустилась по парадной лестнице, выскочила на улицу, обогнула угол дома, оказалась во дворе, опять взбежала по черной лестнице на второй этаж и в общей сложности проделала этот маршрут пять с половиной раз. Когда наконец тяжелый топот за спиной смолк, Капитолина Ивановна на всякий случай спустилась по парадной лестнице вниз и, навалившись на косяк входной двери, стала переводить дух. Костромич, видимо, как человек пьющий, не выдержал этой гонки и отступил.

Вернувшись в свою комнату, Капитолина Ивановна первым делом накрепко заперла за собою дверь. Щи в кастрюле на одну треть выкипели. Черный блин радиоточки как ни в чем не бывало человеческим голосом говорил:

«Весело и оживленно в Батумском порту. Сюда со всех концов света прибывают все новые и новые партии армян-репатриантов из Америки, Сирии, Ливана, Греции, Франции и других стран. Много горьких слов можно услышать от них о годах жизни в так называемом свободном обществе. Сурен Погосян, проживавший в США, рассказывает, что любой человек неамериканской национальности на каждом шагу сталкивается с пренебрежительным отношением к себе. Пресловутая теория расового превосходства проникла во все поры американского общества, говорит он…»

Капитолина Ивановна долила воды в кастрюлю, стоявшую на керосинке, присела к подоконнику и опять взяла в руки книжку «Алые паруса». Читала она около часа, потом сняла кастрюлю с керосинки, отлила себе ополовником порцию в гарднеровскую тарелку с выщербленными краями, отрезала ломоть ржаного хлеба и села есть.

Когда со щами было покончено, она принялась за небольшую постирушку, а отстиравшись, пошла на веранду развешивать белье, внимательно выглядывая из-за углов, чтобы не наскочить на сумасшедшего братца из Костромы. Четвертью часа позже соседка Круглова ей рассказала, что костромича забрали в милицейский пикет за драку, которую он устроил возле пивного ларька на улице Красных Зорь.

Четвертью часа позже Капитолина Ивановна сидела на скамеечке у парадного в компании пожарного Казюлина и учителя географии Юрия Григорьевича Огольцова, которые вели между собой зажигательный разговор.

– Что такое Маяковский? – говорил учитель географии. – Это мощь, натиск, это электростанция поэтической мысли, такой, понимаете ли, Днепрогэс, питающий всю страну. А ваш Есенин – нытик, корифей подзаборной лирики, да еще и похабник, который только что по-матерному не писал!

– Зато у Есенина все о душе, – возражал пожарный Казюлин, – о переживаниях – одним словом, о прекрасном, какое стихотворение ни возьми. Выпивал человек, это правда, но кто же у нас не пьет?! Кроме того, Есенину любую слабость можно простить за то, что он воспел нашу природу, а на ее фоне – неприкаянную душу русского мужика! А ваш Маяковский – долдон, ему бы учебники сочинять!

– Тогда давайте сначала выясним, в чем заключается цель поэзии… Пушкин говорил, что цель поэзии – поэзия, но тем не менее он с юношеских лет встал на четкую общественно-политическую стезю. Вспомним хотя бы его послание декабристам, или «Клеветникам России», или его издевательские стихотворения про царей… Словом, помимо гражданской ноты, настоящей поэзии нет и не может быть!

– Против общественно-поэтической стези я не возражаю, но поэзия – это все-таки о душе…

Учитель и пожарный еще довольно долго спорили о стихах, и, хотя Капитолине Ивановне было многое непонятно, она просидела на скамеечке с полчаса. Вернувшись к себе, она некоторое время провела у окна, прикидывая, чем бы таким заняться, и в конце концов решила наквасить кислой капусты впрок. Но тут обнаружилось, что ни щепотки поваренной соли не осталось в большой старинной солонке из бересты. Наскоро одевшись, Капитолина Ивановна побежала за два квартала в палатку, где давеча стояла в очереди за яйцами и мукой, и донельзя огорчилась, увидев приклеенное к стеклу витрины объявление: «Соли нет».

Поплелась Капитолина Ивановна обратно, чувствуя в ногах такую усталость, точно они были из чугуна. Дойдя до небольшого сквера, посреди которого стоял на постаменте бюст Ленина, выкрашенный серебрянкой, она села на скамейку и, по своему обыкновению, сложила руки на животе. Вдруг она сказала, глядя в слепые глаза вождя:

– Куда же ты нас, Владимир Ильич, завел?! Обыкновенной соли и той не купить, так прямо и пишут без зазрения совести – соли нет. А за пожилыми женщинами с ножами гоняются – это как?! Конечно, бар всех повывели и в поликлинику можно ходить хоть каждый день, но все равно какая-то безрадостная у нас жизнь… Почему бы это такое? Кажется, народная власть у нас устоялась, повсюду идем с перевыполнением плана, а радости как не было, так и нет. Даже, по-моему, хуже стало, совсем обозлился народ, поедом едят друг друга, хуже каких собак. По крайней мере, за пожилыми женщинами с ножами гоняться – это все-таки не модель!..

Уже свечерело, прозрачная темень опустилась на город Глазов, слышно было, как на поворотах противно скрипел трамвай, звезды глядели сквозь поредевшие кроны тополей, словно многочисленные глаза. Капитолина Ивановна протяжно вздохнула, поднялась со скамейки и пошла дальше, машинально отряхивая свое плисовое пальто.

Вернувшись домой, она застала на кухне большой скандал. Судя по всему, кто-то обидел соседку Круглову, подсунув ей обмылок в кастрюлю с супом, и перепалка достигла того градуса, когда драки бывает не избежать. Уже одна жиличка задрала подол, оборотившись к соседям задом, и обнаружила при этом голубые байковые штаны, уже другая жиличка схватилась за скалку, которой раскатывают тесто, когда Капитолина Ивановна, не любившая этих сцен, закрыла за собой дверь. Оказавшись в своей комнате, она разделась, поправила перед зеркалом волосы, затем выставила из буфета хлебницу с нарезанной булкой за семьдесят копеек и сказала негромко:

– Адик, сынок, выходи пить чай.

Дверь чулана скрипнула, отворилась, и в комнату вошел Адольф Запоров, еще не совсем пришедший в себя со сна. Оба его рта кривила зевота, но все четыре глаза смотрели живо и широко.

2001

Двое из будки 9-го километра

В тот час, когда в больших и маленьких городках Европейской России рабочий люд начинает косо поглядывать на минутную стрелку и потихоньку складывать инструмент, когда в Москве, в Скатертном переулке, один притворщик, выдающий себя за тенора, встает с постели и принимается репетировать перед зеркалом хищное раздувание ноздрей и варианты меланхолического выражения, когда на улицах зажигаются фонари, когда берет силу противное настроение, от которого ни о чем не хочется думать, а хочется потягиваться и зевать – в косенькой избушке, именуемой будкой 9-го километра Красногорской дистанции движения, гасят свет и отправляются на боковую. Только что по дистанции проследовал скорый поезд, и теперь до четырех тридцати утра по местному времени не предвидится никакого служебного беспокойства. В четыре тридцать, когда на дворе стоит прозрачная мгла и до настоящего утра еще, что называется, жить и жить, по дистанции следует почтовый поезд номер 17, и в избушке начинают греметь ведром, в котором на ночь замерзает вода, фыркают, кашляют и противно шаркают валяными сапогами.

Будка 9-го километра, огороженная низким забором, вечно починяемым или перестраиваемым заново, стоит на полпути между станциями Дея и Полуночный Актай, в том месте, где полотно пересекает дорога на один маленький городок. Место это не людное и вообще какое-то нежилое. Летом всей жизни, кажется, только одна безголосая птичка, которая бьется высоко в небе, а чего она бьется – бог ее знает. Кроме нее в окрестностях время от времени объявляется пес с кошачьим именем Мурзик, у которого здесь когда-то водился приятель – кобель Дозор. С этим кобелем вышла история, но о ней в своем месте и в свое время.

Зимой тут чрезвычайно тихо и даже как-то мертво. Мечется между рельсами вдоль обугленных шпал поземка, похожая на просыпанную манную крупу, – больше вроде бы ничего. Хруст шагов здесь слышен за несколько километров.

В будке живут двое путейцев, двое братьев – Василий и Серафим. Младшему, Василию, около сорока, старшему, Серафиму, уже за сорок. Братья до странного не похожи, и только когда им случается улыбаться, лица у обоих одинаково мнутся в гармошку и так изменяются, что братьев бывает невозможно узнать. Лица, однако, приятные, с рассеянно-вопросительными выражениями.

Живут они так… В четыре тридцать утра по местному времени Серафим поднимается и, напившись воды, идет встречать проклятый почтовый поезд, который вот уже девятнадцатый год как не дает ему выспаться. Затем он возвращается досыпать, но не спит, а нудно ворочается с боку на бок, и к утру ему делается так противно себя, что он начинает постанывать и плеваться. Когда же Серафим особенно бывает не в духе, он принимается как-нибудь досаждать младшему брату, который спит в это время, как говорится, без задних ног. Чаще всего он переливает у него над ухом из кружки в кружку вчерашний чай, и с Василием в постели приключается совестная оплошность.

Василий – человек злопамятный и коварный, и не было случая, чтобы он брату как-нибудь ответно не досадил. Скажем, перед обедом, когда желудки у обоих явственно разговаривают, Василий возьмет и разобьет в чашку пламенных щей специально припасенное сырое яйцо.

Серафим терпеть не может яиц. На следующий год после войны, когда братья жили еще в селе под Тамбовом, Серафим повадился с голоду разорять птичьи гнезда. Яйца, которые он добывал, были маленькие и невкусные, но, собственно, он ненавидел их не поэтому, а потому, что однажды на зубах у Серафима хрустнул невылупившийся птенец. Серафима стошнило, и с тех пор он возненавидел яйца такой странной ненавистью, какой можно ненавидеть только очень противного человека.

Два-три раза в неделю Василий берет рюкзак и идет за водкой и провизией в Дею. Он долго собирается: делает ревизию рюкзаку, пересчитывает деньги, зашивает прорехи на малице и перед отправкой минут пятнадцать рассматривает себя в зеркале. Возвращается он поздно вечером или на другой день утром. Серафим встречает его у калитки и говорит:

– Ну, теперь мы жильцы.

В те дни, когда Василий не ходит в Дею, братья после обеда ложатся соснуть. В это время Серафим видит сны: снится ему или бесконечный состав, который до смерти пугает его бесконечностью, или собрание путевых обходчиков, где ему делают нагоняй, или какие-то сараи, сараи, сараи… Редко-редко ему снится обходчица Ковалева.

Василий видит одних собак. Во сне он вздыхает и изредка зовет покойного Серафимова кобеля. С этим кобелем вышла вот какая история…

Однажды осенью, когда в окрестностях будки 9-го километра стояла такая удивительная тишина, что гравий, сам собой осыпавшийся по откосам, производил что-то похожее на шептание, Серафим натолкнулся на досадный запас яиц, сделанный Василием в стогу сена, которое они накосили так, для препровождения времени; Серафим, конечно, яйца передавил. Василий, узнав об этом, первым делом напился до такой степени, что, выйдя по малой нужде во двор, стал искать на небе Большую Медведицу и не нашел. Потом он долго ходил вокруг дома, размышляя, как бы покрепче досадить брату, и, увидев Серафимова кобеля, который мирно подремывал на крыльце, взял монтировку, оглушил ею пса, разделал его и тут же сварил, приправив свое дикое варево немыслимым количеством лаврового листа и красного перца. Наутро он соврал брату, будто бы купил в Дее четыре кило оленины, и Дозор был съеден.

К вечеру Серафим хватился Дозора. Он звал его до тех пор, пока не охрип, потом было пустился на розыски, но, залезши за ошейником под крыльцо, нашел там Дозорову голову и его рваную шкуру. Серафим обомлел, сел на ступеньку и вперился глазами в пространство, а Василий, увидев, что проделка его раскрылась, пустился бежать вдоль железнодорожного полотна. Серафим встрепенулся и погнался за ним. Оба бежали молча.

Так пробежали они километра три, а на четвертом Василия стала душить одышка, и он свернул в сторону леса, где было нетрудно запутать след. Однако скоро он обессилел, остановился, обхватил руками березу и, зажмуря глаза, стал ожидать расплаты. Вот и она: Серафим подскочил, примерился, размахнулся, но тут Василий инстинктивно повел головой, и удар пришелся по березовому стволу: в лесу далеко разнесся глухой деревянный звук, и с березы, тихо кружась, стали осыпаться прошлогодние желтые листья.

Потом они еще долго стояли, сцепившись, и горячо дышали друг другу в лицо.

История с собакой позабылась нескоро. Василий недели две заискивал перед братом, а раз даже принес из Деи целый рюкзак антоновки, кашлянул и сказал:

– На вот. Антоновка – первый сорт. Прямо глаза сводит…

Серафим был до яблок большой охотник.

Выспавшись после обеда, братья делают различные хозяйственные дела, как-то: починяют забор или по-своему озорничают – Василий выкладывает из кирпичей одно слово, довольно обидное для пассажиров, а Серафим набирает первые попавшиеся номера и говорит:

– Попрошу к аппарату обходчицу Ковалеву.

Вечером Серафим встречает два товарных состава, а ближе к ночи скорый поезд Москва – Пекин. В это время братья уже сильно навеселе. Василий, напустив голубых клубов пара, идет за Серафимом встречать скорый поезд, они становятся рука об руку и замирают. Василий покачивается, уставившись в землю, а Серафим далеко оттопыривает фонарь и смотрит в мелькающие окошки. В окошках он видит веселые лица, чудные одежды, и ему даже начинает казаться, что до него долетают обрывки многозначительных фраз.

Уже потухнут в ночи красные огоньки хвостового вагона, уже растает в морозном воздухе стук колес, а они все стоят и смотрят в ту сторону, куда скорый поезд умчал счастливчиков пассажиров, туда, где далеко-далеко на улицах, наверное, устроено много веселых огней, где играет музыка и прогуливаются красивые люди.

И вот останется только ночь, которая уже давненько шествует с востока на запад, из конца в конец этого громадного государства, сея успокоение и легкие сны. Будет срок, и над нами она расправит свои смирительные крыла, а пока у нас действительно и музыка, и огни, и толпы красивых людей, размышляющих о том, как бы ухлопать вечер.

– Пойдем, что ли, спать, – наконец говорит Серафим, и Василий поднимает на него бессмысленные глаза.

– Я говорю, спать пошли, черт чудной!

– Сам черт чудной, – говорит Василий.

1989

Жизнь негодяя

Прежде чем взяться за этот рассказ, я долго думал о негодяе как таковом и вот до чего додумался…

Негодяй негодяю рознь. Несмотря на то, что ни один здравомыслящий человек не сознает себя негодяем, это очень широкое и пестрое человеческое семейство. Бывают негодяи мысли, негодяи побуждения, негодяи дела, негодяи образа жизни, те, которые сами себе враги, нечаянные негодяи, негодяи из идейных соображений, наконец, есть еще работники метеорологической службы, которые, если вдуматься, тоже порядочные негодяи; но самая вредная негодяйская категория, стоящая даже несколько в стороне, это, так сказать, вечные негодяи, которые неизвестно откуда берутся и поэтому вряд ли когда-нибудь будут истреблены. К ним-то и относится негодяй Аркаша Белобородов, который до самого последнего времени проживал в Москве, поблизости от Преображенской площади, на улице Матросская Тишина.

Биография его относительно коротка. Он родился в 1954 году, когда от нас ушел Садриддин Айни, когда вся страна отмечала трехсотлетие воссоединения Украины с Россией и 125-ю годовщину гибели Грибоедова, когда только что появилась кинокомедия «Верные друзья», вступила в строй первая атомная электростанция, открылась Всесоюзная сельскохозяйственная выставка, началось освоение целинных и залежных земель, когда еще во главе ВЦСПС стоял Шверник, никого не удивляли такие газетные заголовки, как «Против застоя в научной работе», а литературная критика была подведомственна Министерству юстиции. Вообще хотелось бы созорничать и распространить этот перечень странички на полторы, как в «Двух гусарах» у Льва Толстого, но совесть берет свое.

В силу загадочной обособленности детства и юности в общей картине жизни ни детство, ни юность Аркаши Белобородова не давали основания предположить, что впоследствии из него получится негодяй; это был обыкновенный ребенок, неслух и троечник, это был обыкновенный юноша, то есть придурковатое и в высшей степени самонадеянное существо, к тому же страдающее процессом превращения в мужчину и человека, – стало быть, эти два периода можно безболезненно опустить. Но в первой молодости изначальные негодяйские признаки были уже заметны: например, Аркаша целые часы пролеживал на диване, ковыряя мизинцем в носу, и заинтересованно разглядывал потолок. Наблюдая его в такие часы, можно было предположить, что его одолевают либо серьезные мысли, либо лирические воспоминания, но в действительности его одолевало совсем другое, а именно тупое, но чрезвычайно приятное состояние неги, которую умели описывать только античные мудрецы. Потом, лет так двадцати двух, он взял моду молчать; молчит и молчит, как воды в рот набрал, а уж если что и скажет, то такую глупость, что уши вянут. Наконец Аркаша прекратил всякую полезную деятельность. Прежде он учился в кооперативном техникуме, потом бросил техникум и поступил подсобным рабочим на электроламповый завод, но, проработав только один квартал, начал потихоньку отлынивать, и на этом биографическом пункте наступил конец долготерпению его матери:

– Аркадий, – говорила она, – ты почему сегодня не пошел на работу?

Аркаша молчит.

– Я тебе говорю или нет?!

– Отгул, – отвечал Аркаша и поворачивался на другой бок.

– За что отгул-то? – говорила мать, но уже не так сердито, потому что в воздухе повисала надежда на уважительную причину.

Аркаша молчит.

На другой день мать будила его чуть свет и спроваживала на работу, но, когда она приходила домой в обеденный перерыв, Аркаша лежал на диване и, держа мизинец на изготовку, заинтересованно разглядывал потолок.

– Аркадий, – говорила она, – почему ты не на работе?

Аркаша молчит.

– Я тебе говорю или нет?!

– Не та смена, – отвечал Аркаша.

– Значит, тебе во вторую смену? – с упованием спрашивала его мать.

Аркаша молчит. Он молчит, молчит, а к вечеру его прорывает:

– Слышишь, мать, – говорит он, не вынимая мизинца из носа, отчего в его голосе прорезывается галльская интонация. – Сейчас передавали, что в Америке тридцать восемь градусов ниже нуля. А у них, наверное, и польт нет. Небось теплоцентраль вся полопалась, с электроэнергией, к чертовой матери, перебои… Жалко американцев, по-человечески жалко!

Двадцати пяти лет Аркаша женился. Женился он просто так, что называется, от нечего делать. В ту пору как раз шла телевизионная постановка «Кошка на радиаторе», и Аркаше до того приглянулась семейная жизнь, что в скором времени он женился. В жены он взял девятнадцатилетнюю девушку, очень полную, которая, впрочем, была так хороша лицом, что на ее полноту он смотрел сквозь пальцы. Сразу после свадьбы с Аркашей что-то произошло: он целых три дня строил фанерную перегородку, разделившую комнату на равные части, так что у молодых вышел собственный закуток, и затем даже устроился сторожем на Преображенский рынок, но, как и следовало ожидать, его деятельного запала хватило на какие-нибудь две недели, и все закончилось опять же диваном, ковырянием в носу и разглядыванием потолка. Потом у Аркаши родился сын, и жена с матерью заразились той вздорной надеждой, что, став отцом, он образумится и возьмет себя в руки, но Аркаша нисколько не переменился; напротив, он, как говорится, совсем стал плохой, и, когда жена посылала его за детским питанием на молочную кухню, он с полчаса отсиживался в подъезде, а потом оправдывался различными небылицами вроде того, что будто бы персонал молочной кухни проворовался, и ее закрыли на переучет. В отличие от Аркашиной матери Аркашина жена была человеком жестким, она потерпела полтора года, а потом сделала ему первый и последний выговор в их супружеской жизни:

– Ну ты совсем мышей не ловишь! – сказала она с какой-то неженской силой, и на другой день была такова.

Когда Аркаша остался в своем закутке один, он понял, что это как раз то, что ему было нужно. Видимо, его существу недоставало собственного ограниченного пространства, которое наводило бы полную гармонию между внутренним и наружным, что, впрочем, отнюдь не характеризует его с отрицательной стороны, а даже навевает кое-какие волнующие подозрения, поскольку к ограниченным пространствам питали наклонность как раз недюжинные натуры, например, Петр I обожал спать в платяных шкафах. Аркаше чрезвычайно нравился полумрак, стоявший в его закутке даже в солнечную погоду, он полюбил паутину под потолком, посеревшее полуокошко, искажавшее до неузнаваемости уличный пейзаж, грязные чашки на столе, засалившиеся до такой степени, что на них можно было расписываться спичкой или ногтем, безобразно замусоренный пол, одним словом, ему пришелся по душе дух запустения и распада. Единственное неудобство заключалось в том, что после отъезда жены восвояси мать отказалась его кормить, и он стал питаться исключительно черным хлебом. Впрочем, со временем он привык и даже до такой степени, что однажды его стошнило от порции яблочного пирога, которым мать угостила его на Первое мая. То место, где его стошнило, он покрыл газетой, и вроде бы ничего.

Наконец его посадили. В минуту отчаяния мать пожаловалась в милицию, и через некоторое время его посадили. Законный годовой срок он отбывал где-то в Калужской области, и, как это ни поразительно, ему почти понравилась жизнь в местах заключения, во всяком случае, она не оставила в нем горьких воспоминаний. Наверное, так вышло из-за того, что Аркашу кормили в зоне, а также из-за того, что у него нечаянно проклюнулось каллиграфическое дарование, и он главным образом занимался тем, что писал объявления, лозунги и выпускал газету «За новую жизнь». Когда он однажды проговорился матери, что ему почти понравилась жизнь в местах заключения, она заперла свою половину комнаты и уехала к двоюродной сестре в Ташкент.

Теперь гармония с ограниченным пространством усилилась компонентом абсолютного одиночества. Аркаша просыпался, когда просыпался, часа два-три проводил в состоянии неги, чутко прислушиваясь то к таинственным шорохам, то к гаммам, которые разыгрывал мальчик с четвертого этажа, потом он вставал и начинал для моциона прогуливаться по своему закутку, осторожно минуя то место, где его стошнило яблочным пирогом. В тех случаях, когда на него нападал голод, а дома было хоть шаром покати, он шел в продовольственный магазин и на средства, вырученные от сдачи пустых бутылок, которые он собирал где придется, но чаще всего на левом берегу речки Хапиловки, сразу за магазином похоронных принадлежностей, покупал буханку ржаного хлеба и две упаковочки молока. Возвратившись домой, он закусывал, а затем опять прилаживался на диван. Незаметно являлись сумерки, печальные и вкрадчивые, как попрошайки, потом наступала полная темнота, и, когда закуток бледно вспыхивал отсветом уличных фонарей, Аркаша начинал потягиваться и зевать. Часу в девятом он уже спал.

Этот жизненный распорядок время от времени нарушало только одно постороннее обстоятельство: явление участкового уполномоченного Иванова. Примерно раз в месяц Иванов появлялся в Аркашином закутке, с минуту привыкал к спертому воздуху, который, кажется, можно было потрогать, снимал фуражку и начинал:

– Как видно, одного срока вам недостаточно. Плачет по нас зона, гражданин Белобородов.

Аркаша молчит.

– Я не перестаю удивляться, – продолжал участковый уполномоченный. – Молодой человек, руки-ноги есть, голова на месте – ну, все дороги перед вами открыты, а вы обломовщину разводите, достоевщину, пацифизм. В комнате у вас хлев… вы вообще моетесь?

Аркаша молчит.

– Имейте в виду: вас опять посадят. Дадут полтора месяца на раскачку, и если вы за эти полтора месяца не устроитесь на работу, то я вам гарантирую небо в клетку.

Поскольку меланхолической позой и отсутствием всякого выражения на лице Аркаша давал понять, что угрозами его не проймешь, участковый уполномоченный Иванов возвращался к увещеваниям:

– Ну хорошо, вот пойдут у вас внуки – что вы им станете рассказывать? Как всю молодость на диване пролежали?

Тут Аркашу неожиданно прорывает:

– Вас послушать, капитан, так как будто у всех есть, что внукам рассказывать.

– У меня есть, – возражал участковый уполномоченный.

– Ну да! Вы будете рассказывать, как ходили к Белобородову, который всю молодость пролежал на диване.

– Негодяй ты, вот ты кто! – говорил Иванов и начинал надевать фуражку.

Неизвестно, как участковый уполномоченный Иванов, а Аркаша до своих внуков так и не дожил. Он умер от кровоизлияния в мозг, когда его сын еще путем не умел ходить. Случилось это в 1981 году, когда от нас ушла целая плеяда выдающихся людей, а кроме того, начались регулярные полеты первого советского аэробуса, широко был отмечен смертный юбилей Федора Михайловича Достоевского, довольно глухо прошел Московский кинофестиваль, Владимир Орлов выпустил книгу «Альтист Данилов», встреченную критикой с точки зрения презумпции невиновности, а лидер иранской революции Хомейни запретил шахматы, как забаву, решительно несовместимую с нормами шариата. Вообще хотелось бы созорничать и расширить этот реестрик до критического объема, чтобы вышло как в бунинской «Старухе», но совесть берет свое. Я решил не озорничать и поставил точку. Не успела она подсохнуть, как я уже звонил одному моему приятелю, читателю-мудрецу, которого я держу в курсе всех моих сочинений. Когда мой приятель взял трубку, я поздоровался и с места в карьер прочитал рассказ. После того, как я на высокой ноте закончил «нормами шариата», мой приятель немного помолчал, а потом сказал:

– Надо менять название.

– Это с какой же стати? – воскликнул я. – Ничего не буду менять, хоть ты меня застрели!

– Нет, ты, конечно, можешь и не менять, но название не годится.

– Ну почему оно не годится, ну почему? – злобно взмолился я.

– Да потому, что нету у тебя никакого негодяя, – сказал мой приятель, – есть несчастный человек, а негодяя отнюдь никакого нет.

– Здравствуйте, я ваша тетя! – сказал я. – А кто же он, по-твоему, если не негодяй! Негодяй, да еще какой! Если можно так выразиться, разрушительный негодяй! Страшнее них только маниакальные убийцы.

– Ну, это уже того… что-то кабалистическое, вообще потрудитесь объясниться. – Мой приятель всегда переходит на «вы», когда сердится или недоумевает.

– Извольте, если вы такой непонятливый, – тоже переходя на «вы», сказал я. – Объясняюсь: такие субчики, как Аркадий Белобородов…

– Погодите, – перебил меня мой приятель, – этот Белобородов действительное или вымышленное лицо?

– Действительное, – сказал я. – Только он до сих пор жив. Живет себе, сукин сын, и в ус не дует! Так вот, эти самые субчики потому разрушительные негодяи, что они появляются независимо от климата, эпохи и общественно-политического устройства. Сами по себе они, может быть, и не негодяи, но, с другой стороны, стопроцентные негодяи, потому что они вечны и бесконечны. Все со временем выведется: спекулянты, изменники, неплательщики алиментов, а Белобородовы будут вечно, потому что они, как тараканы, берутся из ничего. Вот вам не страшно, что и через пять тысяч лет на нашей планете будут жить такие же негодяи? Мне страшно! Мне так страшно, что не хочется мыслить, просто руки опускаются мыслить – а вы говорите: меняй название…

– Это вы все выдумываете, – сказал мой приятель, – вам не о чем писать, вот вы и выдумываете. Вместо того чтобы поднять какую-то большую, настоящую тему, например, тему борьбы компьютеров с человеком, вы шельмуете глубоко несчастное существо. Это так у нас все получатся негодяи! Это и вы выходите негодяй, потому что вы обводите читателя вокруг пальца: читатель, может быть, ожидает от вас что-то о борьбе компьютеров с человеком, а вы его обводите вокруг пальца!

– В таком случае и вы негодяй, – сказал я, – простите великодушно.

– Интересно! – опешил мой приятель. – Я-то почему негодяй?!

– А потому, что вы принадлежите к самой зловредной читательской категории, а именно к интеллигентам в первом поколении, воспитанным на «Иностранной литературе».

– В таком случае, нам с вами больше не о чем разговаривать, – сказал мой приятель и бросил трубку.

Во-первых, потому, что я люблю класть трубку первым, а во-вторых, потому, что мне явилась отличная мысль, которой невозможно было не поделиться, я еще раз позвонил моему приятелю и сказал:

– В качестве эпилога: все люди в той или иной степени негодяи. По нашей жизни хотя бы отчасти не быть негодяем можно только, если не быть вообще. Так что нечего обижаться.

Я положил трубку и призадумался. «Действительно, – думал я, – вокруг нас еще столько недоразумений, что чуть ли не на каждом шагу приходится делать гадости: если вы не воруете, то отлыниваете от работы, если не отлыниваете от работы, то обманываете жену, если не обманываете жену, то дезориентируете детей, лжете начальству, потакаете дуракам, пособничаете спекулянтам, третируете идеалистов, вообще что-то не пресекаете, чему-то не протягиваете руки. Уж на что, кажется, я порядочный человек, и то в некотором роде все-таки негодяй. Правда, если вдуматься, при сложившихся обстоятельствах это не так уж и страшно, а даже, я бы сказал, весело, озорно, потому что выйдешь на улицу, а кругом одни негодяи…»

1989

Он никогда не сидел в тюрьме…

Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия – то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, – и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.

К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь – это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:

– Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!

Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Автор этой книги, Арно Леклерк, управленец, финансист и специалист по геополитике, поднимает крайне ...
Эта книга посвящена трагическому периоду в нашей истории, жизни и деятельности печальной памяти Лавр...
Пытаясь забыть о предательстве жениха, Анна Хендерсон сбежала на край света, но любовь настигла ее и...
Должно быть, каждый в своей жизни задумывался над вопросом «Как стать счастливым?». Известный британ...
Известному скульптору Валентине Соляных пророчили выдающийся успех. Работы талантливой девушки уже у...
Любому человеку изо дня в день приходится принимать неудобные решения, участвовать в конфликтах и от...