Сластена Макьюэн Иэн
Он смотрел на меня с жалостью, как на фанатичную приверженницу какой-то тоталитарной секты.
— Открыв пустую коробку, Монти дал мне дополнительную информацию. Мои шансы были один из трех. Теперь — один из двух.
— Так было бы, если бы ты вошел в комнату после того, как он открыл коробку, и тогда тебе предложили бы выбрать между двумя коробками. Тогда, действительно, один шанс из двух.
— Сирина, я удивляюсь, как ты не понимаешь очевидного.
У меня возникло приятное чувство, отчетливое и непривычное, — чувство освобождения. В какой-то области интеллектуального пространства, быть может, довольно большой области, я умнее Тома. Странно. То, что для меня было совсем простым, у него не укладывалось в голове.
— Посмотри на это так, — сказала я. — Перейти от первой коробки ко второй — только тогда плохое решение, когда твой выбор был правильным и пенсия — в первой коробке. Шансы на это — один к трем. Так что вероятность ошибки, когда отказываешься от первоначального выбора, — одна третья. Значит, с вероятностью две третьих ты поступишь правильно, предпочтя вторую коробку.
Он хмурился, напрягал ум. Истина забрезжила на секунду, но потом он моргнул — мысль ускользнула.
— Я знаю, что я прав, — сказал он. — Только не могу это четко объяснить. Этот Монти произвольно положил мою пенсию в одну из коробок. Осталось только две коробки, где она может быть, значит, с равной вероятностью она в одной либо в другой. — Он хотел встать, но опять опустился на стул. — Голова кружится от этих мыслей.
— Можно подойти к этому иначе, — сказала я. — Пусть у нас миллион коробок. Правила те же. Скажем, ты выбрал коробку номер семьсот тысяч. Монти идет вдоль коробок, открывает одну за другой, пустые. Когда остались только две коробки — твоя и, скажем, девяносто пятая, — он останавливается. Какие теперь шансы?
— Равные, — глухим голосом ответил он. — Пятьдесят на пятьдесят.
Я постаралась говорить не таким тоном, каким говорят с ребенком.
— Том, один шанс из миллиона, что приз в твоей коробке. И почти наверняка он — в другой.
Опять что-то будто мелькнуло у него в уме — и исчезло.
— Ну… Нет, не думаю, что это правильно, то есть… Думаю, меня сейчас стошнит.
Он вскочил и торопливо прошел мимо официантов, не попрощавшись. Когда я догнала его на улице, он стоял, прислоняясь к машине, и смотрел на свои туфли. Холод его взбодрил, его даже не стошнило. Мы под ручку направились к дому.
Решив, что голова у него достаточно прояснилась, я сказала:
— Если это поможет, попробуем проверить это эмпирически на картах. Можем взять…
— Сирина, дорогая, хватит. Если опять стану ломать голову, меня вырвет.
— Ты просил чего-то парадоксального.
— Да. Извини. Больше не попрошу. Будем держаться подальше от парадоксов.
Тогда мы стали говорить о другом и, добравшись до квартиры, легли и крепко уснули. Но рано утром в воскресенье взволнованный Том растряс меня, оборвав какой-то путаный сон.
— Я понял! Сирина, я понял, как это получается. Это же так просто — все, что ты говорила. Все вдруг встало на место, знаешь, как этот рисунок куба… как его.
— Некера.
— Я могу что-то из этого сделать?
— Да, почему бы и нет.
Я уснула под треск клавиш за дверью и проснулась только через три часа. В воскресенье мы почти не вспоминали Монти Холла. Пока Том работал, я приготовила на обед жареное мясо с картошкой. Может быть, сказывалось похмелье, но я с особенной грустью думала о возвращении на Сент-Огастин-роуд, в свою комнату-одиночку, о том, как включу электрический камин с одной трубкой, буду мыть голову в раковине и гладить юбку перед работой.
В ранних сумерках Том проводил меня на вокзал. Мы обнялись на платформе, я чуть не плакала, но виду не подала, и, наверное, он ничего не заметил.
16
Через три дня пришел по почте его рассказ. К первой странице была пришпилена открытка с Западным пирсом, и на обороте: «Правильно я понял?»
Я прочла «Вероятную измену» в ледяной кухне, за кружкой чая, перед уходом на работу. Терри Крот — лондонский архитектор, бездетный брак его постепенно разрушается из-за постоянных измен его жены Салли. Жена не работает, за детьми ухаживать не надо, домашним хозяйством занимается служанка, и она «посвятила себя беспрестанным и безоглядным адюльтерам». Кроме того, Салли каждый день прилежно курит марихуану и перед обедом употребляет хорошую порцию виски. Терри между тем трудится семьдесят часов в неделю, проектируя квартиры в дешевом многоэтажном муниципальном доме, который лет через пятнадцать будет, скорее всего, снесен. Салли вступает в сношения с почти незнакомыми мужчинами. «Ее отговорки и объяснения были оскорбительно прозрачны, но он никогда не мог их опровергнуть. У него не было на это времени». Но однажды совещание на строительном участке отменяется, и архитектор решает потратить свободные часы на слежку за женой. «Снедаемый ревностью и печалью, он желал увидеть ее с мужчиной, чтобы дать пищу своему отчаянию и укрепиться в решимости оставить ее». Она сказала ему, что проведет день у своей тетки в Сент-Олбансе. Вместо этого она отправляется на вокзал Виктория, и Терри следует за ней. Она садится в брайтонский поезд, он — тоже, на два вагона сзади. Он идет за ней по городу, через проспект Стейн, по улочкам Кемп-тауна и приходит к маленькой гостинице на Аппер-Рок-гарденс. С тротуара он видит ее в вестибюле с мужчиной, к счастью, думает Терри, довольно щуплым. Он видит, как парочка берет ключ у портье и поднимается по узкой лестнице. Терри входит в гостиницу, портье не замечает его или не обращает внимания, и он поднимается по лестнице следом. Он слышит, как открылась и закрылась дверь на четвертом этаже. Поднимается на площадку. Перед ним всего три номера: 401, 402, 403-й. План его — дождаться, когда они лягут в постель; тогда он вышибет ногой дверь, устыдит жену, а этому тщедушному врежет по морде.
Но он не знает, в каком они номере.
Он тихо стоит на площадке и ждет звуков. «Он жаждал их услышать — стон, вскрик, пружинный скрип — все годилось. Но ничего не было». Проходят минуты, он должен что-то решить. Он решает вломиться в номер 401-й, потому что дверь ближе всех. Все двери на вид — хлипкие, он знает, что хорошего пинка будет достаточно. Он отступает, чтобы разбежаться, но в это время открывается дверь номера 403-го и выходит индийская пара, неся малыша с заячьей губой. Они проходят мимо него с робкой улыбкой и спускаются.
Они ушли, и Терри в замешательстве. Здесь в рассказе напряжение нарастает, близится кульминация. Архитектор и любитель математики, он накоротке с числами. Он торопливо просчитывает варианты. Изначально был один шанс из трех, что жена в номере 401-м. То есть до сих пор было два шанса из трех, что она либо в 402-м, либо в 403-м. Теперь ясно, что 403-й пуст. Значит, два шанса из трех, что она в 402-м номере. «Только дурак будет держаться первоначального выбора, потому что законы вероятности неумолимо верны». Он разбегается, прыгает, дверь 402 с треском распахивается, и вот она, парочка, — голые в постели, только что приступили к делу. Он закатывает мужчине «увесистую оплеуху, бросает на жену взгляд, исполненный холодного презрения», и уезжает в Лондон, чтобы начать бракоразводный процесс.
Всю среду я разбирала и подшивала документы, касавшиеся некоего Джо Кахилла из Временной ИРА, его связи с полковником Каддафи и транспорта с оружием из Ливии, который отследила МИ-6 и перехватил ирландский флот перед Уотерфордом в конце марта. Кахилл находился на борту и ни о чем не подозревал, пока не почувствовал приставленного к затылку дула. Насколько я поняла из приложенных газетных вырезок, наши были не в курсе и досадовали. «Такая ошибка, — говорилось в одном гневном меморандуме, — не должна повториться». В целом интересно, до какой-то степени. Но я не знала, что меня занимает больше — славное судно «Клодия» или соображения моего возлюбленного. Больше того, я беспокоилась, нервничала. Как только выдавалась свободная минута, я возвращалась мыслями к дверям на четвертом этаже брайтонской гостиницы.
Рассказ был хороший. Пусть не лучший у него, но Том опять был в форме, в правильной форме. Но утром, когда я прочла рассказ, сразу поняла, что это брак, что он построен на ложных допущениях, несостоятельных параллелях, на негодной математике. Он не понял меня совсем, не понял задачу. Он возбудился, вспомнив некеровский куб, и его занесло не туда. Я вспомнила его мальчишеский энтузиазм, и мне стало стыдно, что я тогда уснула, а проснувшись, не обсудила с ним его замысел. Его возбудила перспектива внести в свою прозу парадокс о выборе в условиях неопределенности. Задача была великолепная: драматизировать математическую тему и привнести в нее этическое измерение. Смысл его открытки был ясен. Он положился на меня в своей героической попытке преодолеть пропасть между искусством и логикой, а я позволила ему броситься не в ту сторону. Рассказ не состоялся, он лишен смысла, и меня огорчало, что Том этого не видит. Но как сказать ему, что рассказ не годится, если я сама в этом отчасти виновата?
Простая истина, для меня самоочевидная, а им так и не усвоенная, заключалась в том, что появление индийской четы из номера 403-го ничего не говорит в пользу номера 402-го. Они не выполняют той же роли, что Монти Холл в телевизионной игре. Их появление — событие случайное, тогда как действия Монти определяются тем, что он осведомлен о выборе игрока. Монти Холла нельзя заменить случайным механизмом. Если бы Терри выбрал 403-й номер, то чета с младенцем не могла бы волшебным образом перенестись в другой номер и выйти оттуда. А так после их появления шансы найти жену Терри в номере 402-м или номере 401-м одинаковы. С таким же успехом он мог бы вышибить дверь, облюбованную вначале.
Потом, когда я шла по коридору, чтобы взять утренний чай с тележки, я вдруг осознала, что было причиной ошибки Тома. Я! Я замерла на месте и схватилась бы за голову, но навстречу мне шел мужчина с чашкой на блюдце. Я видела его отчетливо, но слишком была занята, слишком потрясена своим внезапным прозрением и не узнала его. Интересный мужчина с торчащими ушами замедлил шаги и загородил мне дорогу. Ну конечно, Макс, мой начальник и в прошлом наперсник. А, надо опять к нему с рапортом?
— Сирина, что с тобой?
— Да, извини. Витаю в облаках…
Он смотрел на меня напряженно, как будто сгорбив костлявые плечи в чересчур свободном твиде. Его чашка позвякивала на блюдце, пока он не придержал ее другой рукой. Он сказал:
— Думаю, нам очень надо поговорить.
— Скажи, когда, — я приду к тебе в кабинет.
— Нет, не здесь. После работы, выпьем или поужинаем где-нибудь.
Я хотела пройти дальше.
— С удовольствием.
— В пятницу?
— В пятницу не могу.
— Тогда в понедельник.
— Хорошо.
Отойдя от него, я полуобернулась, помахала ему пальцами, пошла дальше и мгновенно о нем забыла. Потому что в точности вспомнила свои слова, сказанные в прошлую субботу в ресторане. Я сказала Тому, что Монти открывает пустую коробку произвольным образом. Но, конечно, в двух случаях из трех это не так. В игре Монти открывает не любую пустую коробку, а такую пустую, которую не выбрал игрок. В двух случаях из трех игрок выберет как раз пустую. Тогда Монти может открыть лишь одну. Только когда игрок угадал правильно и указал на коробку с пенсией, Монти может произвольно открыть любую из двух остальных. Сама я это, конечно, понимала, но не объяснила толком. И это было крушением рассказа. Именно я внушила Тому идею, что случай может исполнить роль ведущего в телеигре.
Сознавая себя вдвойне виноватой, я не могла просто сказать Тому, что рассказ не годится. На мне лежала обязанность найти решение. Я не вышла на улицу, как обычно в обеденный перерыв, а осталась сидеть за пишущей машинкой и достала из сумки рукопись Тома. С приятным чувством я вставила чистый лист бумаги, а когда начала печатать, даже ощутила душевный подъем. У меня родилась идея. Я сообразила, как Тому переписать финал, чтобы Терри вышиб ту дверь, за которой вдвое больше шансов увидеть жену с любовником. Первым делом я избавилась от индийской четы и их младенца с заячьей губой. Пусть и очаровательные, они не могли быть участниками этой драмы. Затем, когда Терри разбегается, чтобы выбить дверь номера 401-го, до него доносятся голоса двух горничных на площадке этажом ниже. Он явственно слышит их разговор. Одна говорит: «Я заскочу наверх, уберусь в одном из двух свободных номеров». Другая отвечает: «Не ошибись, эта парочка в своем всегдашнем». Они понимающе смеются.
Терри слышит, как горничная поднимается по лестнице. Он неплохой математик-любитель и смекает, что ему фантастически повезло. Решать надо быстро. Если он встанет перед какой-нибудь дверью, хотя бы 401-й, то тем самым вынудит горничную зайти в один из двух других номеров. Она знает, где парочка. Она решит, что это либо новый постоялец стоит перед своим номером, либо друг парочки поджидает ее у двери. В какой бы номер горничная ни вошла, Терри переключится на другой и удвоит свои шансы. Горничная, унаследовавшая заячью губу, смотрит на Терри, кивает ему и входит в номер 403-й. Терри отходит от первой двери, разбегается, вышибает 402-ю — и вот они, Салли и мужчина, in flagrante [31]. Войдя в азарт, я подумала, что посоветую Тому убрать кое-какие хвосты. Почему Терри не взломал все три двери, тем более когда услышал, что два номера свободны? Потому что любовники услышат его, а он хочет застать их врасплох. Почему не подождал, когда горничная займется уборкой второго номера и станет ясно, где его жена. Потому что раньше было сказано, что у него в конце дня важное совещание на стройплощадке и ему надо поскорее вернуться в Лондон.
За сорок минут я напечатала три страницы заметок, чтобы отправить их по почте. Я присовокупила к ним письмо с объяснением, почему индийская чета не годится, нашла чистый конверт без официальной шапки, отыскала марку на дне сумки и еще успела сбегать к почтовому ящику на Парк-лейн и вернуться до конца перерыва. И до чего же скучно было после рассказа Тома читать перечень незаконно транспортируемого груза на «Клодии»: пять тонн взрывчатых веществ, оружия и боеприпасов — сравнительно мелкий улов. В одной служебной записке говорилось, что Каддафи не доверяет Временной ИРА, в другой подчеркивалось, что МИ-6 «вышла за границы своей компетенции». Мне это было глубоко безразлично.
В тот вечер в Камдене я ложилась спать в хорошем настроении, впервые за неделю. На полу стоял мой чемоданчик — завтра вечером его предстояло собрать и в пятницу вечером ехать в Брайтон. Осталось потерпеть два рабочих дня. К тому времени, когда увижу Тома, он уже прочтет мое письмо. Я опять скажу ему, какой хороший получился у него рассказ. Еще раз объясню вероятности — на этот раз понятнее. А потом — наш обычный распорядок и ритуалы.
В конце концов, подсчет вероятностей — это всего лишь техническая деталь. Сила рассказа заключалась в другом. Засыпая в темноте, я подумала, что начинаю понимать, из чего рождается вымысел. Как читательница, притом привыкшая к быстрому чтению, я не вникала в этот процесс. Берешь с полки книгу, и там все уже придумано, населенный мир, не менее очевидный, чем тот, в котором ты живешь. Но теперь, как Том, сражавшийся в ресторане с Монти Холлом, я подумала, что поняла механику сочинения или почти поняла. Это почти как в кулинарии, сонно думала я. Только здесь не жар преобразует ингредиенты, а чистый вымысел, искра, скрытый элемент. Результат будет больше суммы частей. Я попробовала их подсчитать: Том подарил герою мое знание вероятностей, а также поселил в нем тайное возбуждение от мысли о том, что он рогоносец. Правда, преобразовав его в нечто более приемлемое — гнев ревнивца. Индийской чете и младенцу с заячьей губой была поручена роль в номере 403-м. Их милая застенчивость оттеняла похотливую разнузданность парочки в соседнем номере. Том взялся распорядиться предметом («только дурак будет держаться первоначального выбора!»), которого не понимал, и захотел сделать его своим. И сделает своим, если использует мои предложения. Ловкость рук позволила ему представить Терри несравненно лучшим математиком, чем его создатель. С одной стороны, было понятно, как эти части сложены и распределены. Загадка заключалась в том, как они соединились в нечто связное и правдоподобное. Мысли разбегались, и, уплывая к границе забытья, я подумала, что почти понимаю, как это сделано.
Через некоторое время, когда раздался звонок в дверь, он обозначился во сне как кульминация замысловатой цепи совпадений. Пока сон улетучивался, позвонили еще раз. Я не встала, надеясь, что спустится кто-нибудь из соседок. Все-таки они ближе к входной двери. После третьего звонка я включила свет и посмотрела на будильник. Без десяти двенадцать. Я спала час. Опять зазвенел звонок, настойчивее. Я надела халат, вставила ноги в домашние туфли и пошла вниз, не понимая спросонок, почему я должна спешить. Наверное, одна из девушек забыла ключ. Так уже бывало. Внизу линолеум холодил ноги сквозь подошвы шлепанцев. Я накинула цепочку и приоткрыла дверь. Через десятисантиметровую щель я увидела фигуру мужчины на приступке, но лица его не разглядела. На нем была гангстерского вида шляпа и плащ с поясом; в свете уличного фонаря блестели дождевые капли на плечах. Я испугалась и захлопнула дверь. Знакомый голос тихо произнес:
— Извините, что обеспокоил. Мне надо поговорить с Сириной Фрум.
Я сняла цепочку и открыла дверь.
— Макс, что ты тут делешь?
Он был пьян, слегка покачивался. Обычно он хорошо владел лицом, но сейчас его черты как будто расплылись. Когда он заговорил, от него пахнуло спиртным. Он сказал:
— Ты знаешь, зачем я здесь.
— Нет, не знаю.
— Я должен с тобой поговорить.
— Завтра, Макс. Пожалуйста.
— Нет, срочно.
Я уже совсем проснулась и понимала, что, если и отошлю его, все равно не засну, поэтому впустила его и привела на кухню. Зажгла две конфорки на газовой плите. Это был единственный источник тепла. Макс сел за стол и снял шляпу. Ниже колен брюки у него были испачканы. Наверное, он шел по городу пешком. Вид у него был немножко безумный, губы отвисли, под глазами — иссиня-черные круги. Я хотела налить ему горячего чаю, но раздумала. Меня задело, что он обращается со мной как начальник и считает себя вправе будить меня, раз я подчиненная. Я села напротив и наблюдала, как он педантично стряхивает тыльной стороной ладони воду со шляпы. Он старался не выглядеть пьяным. Меня познабливало, но не только от холода. Я подозревала, что Макс пришел сообщить еще какие-то плохие новости о Тони. Но что еще можно сказать худого о мертвом предателе?
— Не верю, что ты не понимаешь, для чего я пришел.
Я покачала головой. Он усмехнулся, восприняв это как маленькую простительную ложь.
— Когда мы встретились сегодня в коридоре, я понял, что мы с тобой думаем об одном и том же.
— Понял?
— Брось, Сирина. Мы оба это знаем.
Он смотрел на меня серьезно, просительно, и тут я, кажется, сообразила, к чему это все ведет, и что-то во мне устало опустилось от перспективы выслушивать его, отвечать отказом и вообще как-то с этим разбираться. И как-то размещать это в будущем. Но все равно сказала:
— Я не понимаю.
— Мне пришлось разорвать помолвку.
— Пришлось?
— Когда я сказал тебе о ней, ты ясно дала мне понять твои чувства.
— И?
— Ты не могла скрыть разочарования. Я был огорчен, но обязан был переступить через это. Нельзя, чтобы чувства становились помехой в работе.
— Я тоже этого не хочу, Макс.
— Но каждый раз, когда мы встречаемся, я знаю, мы оба думаем о том, что могло бы быть.
— Слушай…
— А что касается всех этих, ну, знаешь… — Он взял шляпу и стал внимательно ее рассматривать — …свадебных приготовлений… Обе наши семьи были этим заняты. А все время думал о тебе… Думал, я сойду с ума. Сегодня утром, когда мы встретились, нас обоих оглушило. Мне показалось, ты сейчас упадешь в обморок. Я, наверное, так же выглядел. Сирина, это притворство, это безумие — молчать. Сегодня вечером я говорил с Рут и сказал ей правду. Она очень расстроена. Но от этого нам было не уйти, это неизбежность. Мы больше не можем от нее отворачиваться.
А я не могла посмотреть на него. Меня раздражало, что свои переменчивые потребности он приписывает неумолимой судьбе. Я этого хочу, следовательно… это воля небес. Что такое с мужчинами, что элементарная логика для них так трудна? Я посмотрела вдоль плеча на тихо шипящие конфорки. Кухня наконец-то согревалась, я освободила ворот халата и откинула со лба растрепанные волосы, чтобы яснее думать. Он ждал от меня правильного признания, чтобы присовокупить мои желания к своим, утвердить его в солипсизме и меня к нему приобщить. Но, может быть, я слишком строго судила о нем. Это было просто недоразумение. Так, во всяком случае, я решила это трактовать.
— Это правда, твоя помолвка была сюрпризом. Ты никогда не говорил о Рут, и я действительно огорчилась. Но я пережила, Макс. Я ожидала приглашения на свадьбу.
— С этим покончено. Мы можем начать заново.
— Нет, мы не можем.
Он внимательно посмотрел на меня.
— Что ты хочешь сказать?
— Что мы не можем начать заново.
— Почему?
Я пожала плечами.
— Ты кого-то встретила.
— Да.
Реакция была пугающей. Он вскочил, опрокинув стул. Я подумала, что грохот разбудит моих соседок. Макс стоял передо мной, мертвецки бледный, зеленоватый в желтом свете единственной голой лампочки. Губы у него блестели, и я подумала, что второй раз за неделю услышу от мужчины, что сейчас его стошнит.
Однако он удержался, хоть и качаясь, и сказал:
— Но ты производила впечатление, будто… будто хочешь, ну, быть со мой.
— В самом деле?
— Каждый раз, когда приходила ко мне в кабинет. Ты со мной заигрывала.
В этом была доля правды. Я подумала секунду и сказала:
— Пока не встретила Тома.
— Тома? Не Хейли, надеюсь?
Я кивнула.
— Господи. Так ты и вправду. Идиотка! — Он поднял стул и тяжело сел. — Это чтобы меня наказать.
— Он мне нравится.
— Как непрофессионально.
— Да перестань. Мы все знаем, что тут происходит.
На самом деле, я не знала. Знала только, что ходят сплетни — возможно, это были фантазии — о романах референтов с сотрудницами. Замкнутый мирок, постоянное напряжение — почему бы и нет?
— Он узнает, кто ты такая. Это неизбежно.
— Нет, этого не будет.
Он сидел сгорбясь, подпирая голову руками. Шумно выдохнул, надув щеки. Было трудно понять, насколько он пьян.
— Почему ты мне не сказала?
— Я думала, мы не хотим, чтобы чувства стали помехой в работе.
— Сирина! Это «Сластена». Хейли — наш человек. Ты тоже.
Я подумала, что, может быть, в самом деле не права, и поэтому перешла в наступление.
— Ты намеренно приближал меня, Макс. И все это время собирался объявить о помолвке. И будешь говорить, с кем мне видеться, а я должна слушать?
Он меня не слышал. Он застонал и прижал ладонь ко лбу.
— Господи, — пробормотал он. — Что я наделал?
Я ждала. Моя вина, бесформенный черный комок в сознании, разбухала, грозила меня поглотить. Я заигрывала с ним, дразнила, заставила бросить невесту, поломала ему жизнь. Сопротивляться этой мысли было нелегко.
Он вдруг сказал:
— У тебя найдется выпить?
— Нет.
За тостером пряталась маленькая бутылочка хереса. Его стошнило бы, а я хотела, чтобы он ушел.
— Только одно мне скажи. Что сегодня утром произошло в коридоре?
— Не знаю. Ничего.
— Для тебя это все было игрой, да, Сирина? Твое любимое занятие.
Это не заслуживало ответа. Я только посмотрела на него. По подбородку от угла рта у него тянулась ниточка слюны. Он поймал направление моего взгляда и вытер ее ладонью.
— Так ты погубишь «Сластену».
— Не изображай, будто этим ты озабочен. Тебе с самого начала был противен проект.
К моему удивлению, он сказал:
— Да, черт возьми. — К такого рода грубой откровенности склоняет алкоголь, и теперь он хотел задеть меня побольнее. — Женщины в твоем отделе — Белинда, Анна, Хилари, Венди и остальные. Ты знаешь, какие у них дипломы?
— Нет.
— Жаль. С отличием первого класса. Первого со звездой, первого по двум дисциплинам — какие хочешь. Классика, история, литература.
— Умные.
— Даже у твоей подруги Шерли.
— Даже?
— Никогда не задумывалась, почему тебя взяли с отличием третьего класса? По математике?
Он ждал, но я молчала.
— Тебя завербовал Каннинг. И решили — лучше держать тебя у нас, посмотрим, будешь ли кому-то докладывать. Никогда не знаешь. Какое-то время за тобой следили, заглянули в твою комнату. Обычные дела. Дали тебе «Сластену», потому что операция низкого уровня и безвредная. Подключили тебя к Чазу Маунту, потому что он бестолочь. Но ты не оправдала ожиданий, Сирина. Никто тебя не вел. Обыкновенная девица, умеренно глупая, рада, что получила работу. Каннинг, видимо, оказал тебе услугу. Мое предположение — хотел загладить вину.
Я сказала:
— Думаю, он любил меня.
— Ну вот, тем более. Просто желал тебе счастья.
— Тебя кто-нибудь любил, Макс?
— Ну ты поганка.
Оскорбление облегчило дело. Пора ему было отправляться. Кухня уже согрелась, но тепло от газа казалось влажным. Я встала, потуже запахнула халат и погасила конфорки.
— Так зачем бросать из-за меня невесту?
Но это был еще не конец — настроение у него переменилось. Он плакал. Или, по крайней мере, был на грани.
— Господи! — вскрикнул он тонким, сдавленным голосом. — Прости. Прости. Кто угодно, только не ты. Сирина, ты этого не слышала, я этого не говорил. Сирина, прости меня.
— Ерунда, — сказала я. — Забыли. Но думаю, тебе пора уходить.
Он стоял и рылся в брючном кармане, искал платок. Высморкавшись, продолжал плакать.
— Я все испоганил. Я последний кретин.
Я проводила его по прихожей и открыла уличную дверь. Последними словами мы обменялись через порог. Макс сказал:
— Только одно обещай мне, Сирина.
Он хотел взять меня за руки. Мне было жалко его, но я отступила. Не самое удачное время держаться за руки.
— Обещай, что подумаешь. Пожалуйста. Только это. Если я смог передумать, ты тоже сможешь.
— Макс, я ужасно устала.
Он как будто взял себя в руки. Глубоко вздохнул.
— Слушай. Очень может быть, что ты совершаешь большую ошибку. С Томом Хейли.
— Иди в ту сторону, и поймаешь такси на Камден-роуд.
Он стоял на нижней ступеньке и смотрел на меня снизу с мольбой и укором. Я закрыла дверь, помешкала перед ней, потом, хотя слышала его удаляющиеся шаги, накинула цепочку и пошла спать.
17
Как-то в декабрьскую субботу в Брайтоне Том попросил меня прочесть «С равнин и болот Сомерсета». Я унесла повесть в спальню и внимательно прочла. Я заметила небольшие изменения, но, когда закончила, осталась при прежнем мнении. Предстоял разговор, которого Том ждал, и он страшил меня — я знала, что не смогу кривить душой. Во второй половине дня мы гуляли по меловым холмам. Я говорила о равнодушии к судьбе отца и девочки в повести, об однозначной безнравственности второстепенных персонажей, о разрухе и запустении городов, о грязной деревенской нищете, об общей атмосфере безнадежности, о жестоком, безрадостном тоне повествования и угнетающем действии, которое производит она на читателя.
У Тома заблестели глаза. Ничего приятнее я сказать не могла.
— Точно! — воскликнул он. — Именно. Ты все правильно поняла.
Я отметила несколько опечаток и повторов, за что он был безмерно благодарен. За следующую неделю он внес еще небольшие изменения — и на этом закончил. Спросил, не соглашусь ли я отнести вместе с ним рукопись редактору, и я сказала, что сочту за честь. Он приехал в Лондон утром сочельника, первого из трех моих выходных. Мы встретились у станции метро «Тоттенхем-корт-роуд» и пошли на Бедфорд-сквер. Он попросил меня нести пакет — для удачи. Сто тридцать шесть страниц, с гордостью сообщил он, через два интервала, на бумаге большого формата. Пока мы шли, я думала о том, как в финальной сцене умирает девочка на сыром полу выгоревшего подвала. Если бы я подчинилась чувству долга, то бросила бы пакет в ближайший водосток. Но я радовалась за Тома и прижимала мрачную хронику к груди, как прижимала бы своего — нашего — ребенка.
Я хотела провести Рождество с Томом, угнездившись в брайтонской квартире, но получила вызов из дома и собиралась выехать дневным поездом. Я уже много месяцев не ездила домой. Мать по телефону была непреклонна, и даже епископ высказался. Я не настолько была бунтаркой, чтобы отказаться, но, объясняясь с Томом, испытывала стыд. Мне давно перевалило за двадцать, но нити детства еще опутывали меня. А он, взрослый, свободный мужчина под тридцать, разделял точку зрения моих родителей. Конечно, они хотят меня видеть, конечно, я должна ехать. Мой долг взрослой дочери — провести Рождество с ними. Двадцать пятого он сам будет в Севеноксе, заберет сестру Лору из общежития в Бристоле, чтобы она посидела с детьми за праздничным столом, и постарается, чтобы не напилась.
И вот я несла пакет в Блумсбери, думая о том, что у нас осталось всего несколько часов, и мы расстанемся больше чем на неделю — двадцать седьмого мне выходить на работу. По дороге Том рассказал мне последние новости. Только что пришло письмо от Гамильтона из «Нью ревью». Том переписал финал «Вероятной измены», как советовала я, и послал вместе с рассказом про говорящую обезьяну. Гамильтон писал, что «Вероятная измена» — не для него, разбираться в этих «логических хитросплетениях» у него нет сил, да и вряд ли у кого найдутся, кроме «какого-нибудь математического гения из Кембриджа». С другой стороны, он счел, что болтливая обезьяна «неплоха». Том не понял, значит ли это, что ее возьмут. Намеревался встретиться с Гамильтоном в новом году.
Нас провели в роскошный кабинет или библиотеку Машлера на втором этаже георгианского особняка, с видом на площадь. Когда издатель вошел, почти бегом, рукопись ему вручила я. Он бросил ее на стол, поцеловал меня мокрыми губами в обе щеки, потряс Тому руку, поздравил его, подвел к креслу и принялся расспрашивать, едва дожидаясь ответа, перед тем как задать очередной вопрос. На какие средства он живет, скоро ли мы поженимся, читал ли он Рассела Хобана, знает ли он, что в этом самом кресле накануне сидел неуловимый Пинчон, знаком ли он с Мартином, сыном Кингсли, не хотим ли мы познакомиться с Мадхур Джаффри. Машлер напомнил мне теннисного тренера, итальянца, который однажды приехал к нам в школу и за несколько часов веселого и нетерпеливого обучения исправил мне бэкхенд. Издатель был худ и смугл, жаден до информации и приятно возбужден, словно в любую секунду у него с языка готова была сорваться шутка или от случайного замечания родиться новая революционная идея.
Радуясь, что на меня не обращают внимания, я ушла в дальний конец кабинета и стояла у окна, глядя на зимние деревья Беркли-сквер. Я услышала, как Том — мой Том — говорит, что зарабатывает преподаванием, что он еще не читал «Сто лет одиночества» и книгу Джонатана Миллера о Маклюэне, но собирается, и что у него нет определенной идеи нового романа. Вопроса женитьбы он не затронул, согласился, что Рот — гений, а «Синдром Портного» — шедевр, что английские переводы сонетов Неруды великолепны. Том, как и я, не знал испанского и судить не мог. И оба мы еще не успели прочесть роман Рота. Его ответы были осторожными, даже скучными, и я его понимала: мы, наивные деревенские родственники, были ошарашены быстрой сменой и разнообразием тем, и казалось вполне правильным, что через десять минут нас отпустили. Скучная пара. Издатель проводил нас до лестничной площадки. Прощаясь, он сказал, что мог бы угостить нас обедом в своем любимом греческом ресторане на Шарлот-стрит, но он не признает обедов. Слегка обалделые, мы выкатились на тротуар, а потом на ходу довольно долго обсуждали, «удачно» ли прошла встреча. Том считал, что в целом да, и я согласилась, хотя на самом деле думала, что нет.
Но это не имело значения; повесть, ужасная повесть, была сдана, нам предстояло расстаться, близилось Рождество, надо было отпраздновать. Мы брели на юг, к Трафальгарской площади, мимо Национальной портретной галереи, и, как чета с тридцатилетним стажем, стали вспоминать нашу первую встречу там — думали ли мы, что это будет одноразовый роман, могли ли предположить, во что это выльется? Потом двинулись обратно, к ресторану «Шикиз», и удалось туда попасть без предварительной записи. Пить я опасалась. Надо было вернуться домой, собрать вещи, успеть на Ливерпуль-стрит к пятичасовому поезду, выйти из роли тайного государственного агента и сделаться почтительной дочерью, поднимающейся по служебной лестнице в Министерстве здравоохранения и социального обеспечения.
Но задолго до камбалы появилось ведерко со льдом, за ним — бутылка шампанского (и была выпита), и до того, как принесли вторую, Том взял меня за руку через стол и сказал, что хочет сказать мне кое-что по секрету, и хотя ему жаль огорчать меня перед расставанием, он не сможет уснуть, если не скажет. Секрет такой. У него нет идеи следующего романа, даже намека на идею, и он сомневается, что вообще когда-нибудь будет. «С равнин и болот Сомерсета» — в разговорах мы сократили ее до «Болот» — была случайной удачей, он набрел на идею, когда думал, что пишет рассказ о чем-то другом. А на днях, проходя мимо Брайтонского павильона, вдруг вспомнил не к месту из Спенсера: «В порфире и мраморе сохранит» — Спенсер в Риме, размышляет о его прошлом [32]. Но, может, это будет не обязательно Рим. Том вдруг начал обдумывать статью об отношении поэзии к городу, городу на протяжении веков. Казалось бы, ученые сочинения для него — дело прошлое; работа над диссертацией временами приводила его в отчаяние. Однако ностальгия подкрадывалась — ностальгия по тихой добросовестности ученых изысканий, по строгому их этикету и, самое главное, — по красоте спенсеровских стихов. Он так хорошо их чувствовал — их теплоту под формальной правильностью, — в этом мире он мог бы жить. Идея статьи была оригинальной и смелой, статья захватывала разные дисциплины, он увлекся. Геология, городская планировка, археология. Редактор одного специализированного журнала с радостью взял бы у него любую работу. А два дня назад Том вдруг задумался о преподавании — он услышал, что есть вакансия в Бристольском университете. Магистерская диссертация по международным отношениям была уходом в сторону. Писательство, возможно, тоже. Его будущее — преподавание и научная работа. Каким самозванцем он чувствовал себя сейчас на Бедфорд-сквер, как скован был в разговоре. Вполне вероятно, что он никогда больше не сумеет написать повесть и даже рассказ. Мог ли он признаться в этом Машлеру, самому уважаемому в городе издателю художественной литературы?
Или мне. Я отняла руку. Это был у меня первый свободный понедельник за много месяцев, но «Сластена» принуждала работать. Я сказала Тому: хорошо известно, что, завершив произведение, писатели испытывают опустошенность. Сказала, что время от времени вполне можно совмещать написание ученой статьи с работой над романами — как будто что-то в этом смыслила. Хотела привести в пример какого-нибудь знаменитого писателя, но никого не вспомнила. Принесли вторую бутылку, и я принялась воспевать творчество Тома. Его рассказам свойствен особый психологический ракурс; их необычная интимность в сочетании с трезвыми эссе о восстании в Восточной Германии и большом ограблении поезда свидетельствуют о широте интересов, которая выделяет его из прочих. Именно поэтому фонд гордится сотрудничеством с ним, именно поэтому имя Т. Г. Хейли заворожило литературные круги, и два главнейших издателя, Гамильтон и Машлер, ждут его произведений.
На протяжении этого монолога Том наблюдал за мной с легкой улыбкой — порой она меня бесила — снисходительного скепсиса.
— Ты говорил мне, что не можешь писать и преподавать. Будешь рад жалованью младшего преподавателя? Восьмистам фунтам в год? Это если получишь место.
— Не думай, что я об этом не думал.
— Недавно вечером ты сказал, что, может быть, напишешь в «Индекс он сензоршип» [33]статью о румынской тайной полиции. Как она называется?
— ДБГ [34]. Но на самом деле это — о поэзии.
— Я думала, о пытках.
— Между прочим.
— Ты сказал, из этого даже может получиться рассказ.
Он немного повеселел.
— Может. На будущей неделе я опять встречаюсь с другом, поэтом Траяном. Без его благословения начинать не буду.
Я сказала:
— Что мешает написать и эссе о Спенсере? Тебе дана полная свобода — этого и хотел для тебя фонд. Ты можешь делать все, что заблагорассудится.
После этого он как будто потерял интерес к разговору и захотел переменить тему. Мы заговорили о том, что обсуждали все кругом: распоряжение правительства о трехдневной рабочей неделе, начиная с тридцать первого декабря, в целях экономии электроэнергии; вчерашнее двойное повышение цен на нефть; взрывы в лондонских пабах и магазинах — «рождественские подарки от Временной ИРА». Поговорили о том, почему люди с удивительным удовольствием экономят электричество, занимаются делами при свечах, как будто трудности придали смысл существованию. По крайней мере, легко было так думать после того, как расправились со второй бутылкой.
Когда мы распрощались возле станции метро «Лестер-сквер», было без чего-то четыре. Мы обнялись и поцеловались под ласковый теплый ветерок из станции. Потом он отправился на вокзал Виктория, пешком, чтобы освежить мозги, а я поехала в Камден, чтобы собрать вещи и убогие рождественские подарки, смутно соображая, что на поезд уже не успею и не попаду к праздничному ужину, который мать, не жалея сил, готовила несколько дней. Ее это не обрадует.
Я выехала в шесть тридцать, приехала почти в девять и пошла от станции через реку, потом — под ясным полумесяцем по тропе вдоль реки, вдыхая студеный чистый воздух, принесшийся в Восточную Англию из Сибири. Вкус его напомнил мне отрочество, его скуку, томление и наши маленькие бунты, укрощенные или погашенные желанием порадовать некоторых учителей блестящим сочинением. Ах, окрыляющее разочарование пятерки с минусом — острое, как холодный ветер с севера! Тропинка вилась под регбийными полями мужской школы, и впереди, освещенный кремовым светом, высился шпиль — шпиль отцовского собора. Я повернула от реки и прямо по полям, мимо раздевалок, в которых всегда стоял интересный душный запах мальчиков, дошла до огороженной территории собора и вошла туда через старую дубовую дверь, никогда не запиравшуюся. Мне было приятно, что она и сейчас не заперта, и петли ее скрипят, как прежде. Удивителен был этот проход по стародавнему миру. Четыре или пять лет, пустяки. Но тот, кому за тридцать, никогда не прочувствует этого нагруженного, спрессованного времени между семнадцатью и двадцатью с небольшим — отрезка жизни, которому нужно отдельное название — от выпускника школы до профессионала с заработком. Время, куда поместился университет, романы, смерть и решения, определяющие жизнь. Я забыла, как недалеко осталось детство, каким долгим и безвыходным оно когда-то казалось. Как я повзрослела и как не изменилась.
Не знаю, почему сердце застучало сильнее, когда я подходила к дому. Уже вблизи я замедлила шаги. Я забыла, как он огромен, и удивилась, что могла воспринимать этот светло-коричневый кирпичный дворец времен королевы Анны как нечто само собой разумеющееся. Я прошла по каменным плитам между клумбами, где голые кусты обрезанных роз стояли в оградах живого зеленого самшита. Я позвонила — дернула ручку звонка, и, к моему изумлению, дверь открылась почти мгновенно — передо мной стоял епископ в сером пиджаке поверх церковной фиолетовой рубашки со стоячим воротником. Ему предстояло служить ночную службу. Видимо, когда я позвонила, он шел по холлу, иначе он и не подумал бы идти открывать дверь. Он был крупный мужчина с невыразительным добрым лицом и мальчишеским, хотя и совсем седым вихром, который он постоянно откидывал со лба. Люди говорили, что он похож на ласкового кота. Шествуя по шестому десятку, он отрастил живот, но это как-то гармонировало с его медлительными манерами и поглощенностью собой. Мы с сестрой, бывало, передразнивали его за спиной, иногда даже зло, но не потому, что не любили, наоборот, потому, что никогда не могли завладеть его вниманием, по крайней мере надолго. Для него наши жизни были какими-то далекими глупостями. Он не знал, что подростками мы с Люси иногда ссорились из-за него. Каждая хотела заполучить его для себя, пусть на десять минут, у него в кабинете, и обе подозревали, что к другой он более благосклонен. Ее неприятности с наркотиками, абортом и законом обеспечили ей много таких привилегированных минут. Слыша об этом по телефону, я, несмотря на то что беспокоилась за Люси, испытывала уколы прежней ревности. Когда же наступит моя очередь?
Вот она наступила.
— Сирина! — Он произнес мое имя врастяжку, с интонацией шутливого изумления и обнял меня.
Я уронила сумку на пол, прижалась лицом к его рубашке, почувствовала знакомый запах «Импириал ледер» и церкви — лавандового воска — и заплакала. Не знаю, почему, но на меня нашло — и пролилось слезами. Я редко плачу и удивилась не меньше его. Но ничего не могла с собой поделать. Слезы лились обильные, горькие, как бывает у усталого ребенка. Думаю, причиной был его голос, как он произнес мое имя.
Я тут же почувствовала, как напряглось его тело, хотя он продолжал меня обнимать. Он тихо сказал:
— Я позову мать?
Мне казалось, я поняла, что он подумал, — что теперь очередь его старшей дочери забеременеть или угодить в какую-нибудь еще современную западню, и со всякими женскими неприятностями, из-за которых мокнет его выглаженная фиолетовая рубашка, пусть лучше разбирается женщина. Ему надо перепоручить проблему и до ужина просмотреть в кабинете свою рождественскую проповедь.
Но я не хотела, чтобы он меня отпустил. Я держалась за него. Если бы только могла придумать преступление, то умоляла бы его призвать высшие силы, чтобы простили меня. Я сказала:
— Нет, нет. Все хорошо, папа. Просто я так счастлива, что вернулась сюда… домой.
Я почувствовала, что он успокоился. Но это была неправда. Вовсе не от счастья я плакала. Я не могла точно определить, отчего. Как-то это было связано с прогулкой от станции и удалением от лондонской жизни. Может быть, облегчение, но с болезненным оттенком — то ли раскаяния, то ли отчаяния. Позже я убедила себя, что размякла от выпитого за обедом.
Это стояние у порога длилось не больше половины минуты. Я взяла себя в руки, подняла сумку, вошла и извинилась перед епископом, который взирал на меня все-таки настороженно. Потом он потрепал меня по плечу и продолжил свой путь через холл к кабинету, а я вошла в гардероб — точно, просторнее моей комнаты в Камдене, — чтобы ополоснуть красные, распухшие глаза холодной водой. Не хотелось подвергнуться материнскому допросу. Когда я пошла ее искать, мир, который прежде удушал меня, дохнул на меня теплом: запах жареного мяса, ковровый уют, мягкий блеск дуба и красного дерева, серебра и стекла и лаконичные, изящные букеты кизиловых и ореховых веточек в вазах, чуть-чуть спрыснутые серебряной краской, имитирующей иней, — произведения моей матери. Помню, как пятнадцатилетняя Люси, пытавшаяся, как и я, быть взрослой и искушенной, вошла сюда рождественским вечером и, показав на веточки, воскликнула: «Нечто абсолютно протестантское!»
Ответом ей был небывало сердитый взгляд епископа. Он редко опускался до выговоров, но тут холодно сказал: «Барышня, или вы исправите формулировку, или выйдете из комнаты».
Люси покаянным речитативом произнесла что-то наподобие: «Мама, украшения просто чудесные». Меня разобрал смех, и я решила, что лучше мне самой выйти из комнаты. «Абсолютно протестантское» стало у нас с ней чем-то вроде повстанческого пароля, но бурчали его только вдали от ушей епископа.
За ужином нас было пятеро. Люси пришла с другого конца города со своим длинноволосым другом-ирландцем, двухметровым Люком, который работал садовником в городском парке и был активным членом недавно сформировавшейся организации «Движение за вывод войск». Услышав об этом, я сразу приняла решение не втягиваться в споры. Это было нетрудно — парень оказался приятным, забавным, несмотря на поддельный американский акцент, а позже, после ужина, у нас нашлась и общая тема, за которую мы ухватились чуть ли не с радостью, — возмущение жестокостями лоялистов [35]— тут я была осведомлена почти так же хорошо, как он. А во время ужина епископ, политикой не интересовавшийся, наклонился к столу и мягко спросил Люка, ожидает ли он избиения католического меньшинства, если армию выведут, как он хочет. Люк ответил, что британская армия, на его взгляд, мало чем помогла католикам в Ольстере и они сумеют сами за себя постоять.