Ярослав Мудрый Павлищева Наталья
Зато, прикованный к постели, он изучил столько всякой всячины, что в дальнейшем этого хватило ему на половину жизни. Прежде всего, ясное дело, про отца, которому Рогнеда никогда не могла простить зла, никогда, никогда! Взял насильно после убийства родных, а потом бросил ее в Полоцке, и уже в Киеве, убив Ярополка, взял его жену-гречанку себе в наложницы (а может быть, и в жены), но и этого показалось мало развратнику, ибо когда родился от гречанки Святополк (собственно, сын Ярополка), а Рогнеда разрешилась Изяславом, то уже князь имел у себя новую жену, Любушу-чешку, но и эта привела ему только одного сына, Вышеслава, и попала в немилость, была отправлена назад в Чехию, в какой-то монастырь, а Рогнеду привезли в Киев и наконец нарекли настоящей княгиней, и уже тогда родила она Мстислава, а затем Ярослава, но от этого не воспылала любовью к Владимиру и каждому из сыновей с младенческих лет нашептывала о своей ненависти, о своей боли, и так они и росли среди этой удивительной, глубоко затаенной вражды материнской к отцу и среди совершенного равнодушия отца к ним и к матери, ибо редко видели князя Владимира; у него всегда было множество хлопот, он чаще был в походах, чем в Киеве, собирал земли, покорял непокорных, добивался неведомо чего, а дети его росли без ласки и любви, все разные, от разных матерей, объединенные одним лишь отцом, а так — разноплеменные и разноязычные: от гречанки Ярополка — Святополк, от Рогнеды — Изяслав, Мстислав, Ярослав и Всеволод, от чешки Любуши — Вышеслав, от чешки Мальфреди — Святослав, Судислав, Позвезд, от болгарки из царского рода Симеона — Борис и Глеб, от ромейской царевны Анны не было детей, зато от немки, на которой Владимир женился в лето 6519, родились сын Станислав и дочь — Мария Добронега.
Ярослав в сущности не знал их почти никого, жил возле матери, у него была своя боль, он страдал от своей беспомощности; как только начал понимать окружающий мир, возненавидел его, хотя и стремился ко всему, что было для него недоступно, ему хотелось смеяться, бегать, кричать, играть со сверстниками — делать все то, что видел, когда подносили его к окошку княжеского терема, и он выглядывал на киевскую улицу, где в пыли и грязи возилась детвора, бегали собаки, проезжали телеги, ржали кони, слонялись туда и сюда всякие бездельники или же тяжело сгибались под грузом носильщики, где проходили и проезжали верхом на конях чванливые дружинники, брели усталые, равнодушные ко всему окружающему, приведенные с далеких погостов вой, красовались в своих заморских нарядах богатые гости, проплывали, будто пышные павы, киевские красавицы в паволоках, узорчатых одеждах или просто в белых полотняных уборах, которые все равно не портили их красоты, лишь сильнее ее подчеркивали.
А еще в открытое окошко, кроме голосов и манящих звуков, вливался киевский дух, от которого в груди у молодого князя что-то словно бы даже надрывалось, хотелось ему чего-то непостижимого, и от этой дикой непостижимости его охватывал приступ бешенства, и Ярослав кричал до хрипоты, до посинения, бил кулаками своего пестуна Будия, бил в грудь так, что гул раздавался; Ярослав задыхался от бешенства, от ненависти ко всему живому, здоровому, неискалеченному.
— Не туда бьешь, княже, — смеялся Будий, русоволосый молодой красавец, который тем временем перемигивался через открытое окно княжеского терема с какой-то там молодицей, — вот сюда целься! Вот так! Будешь добрым князем, ого!
С четырех лет Рогнеда приставила к Ярославу учителей греческих, болгарских, варяжских и даже латинских, они забивали малышу голову чужими словами и странной грамотой, неслыханной ранее, а Будий появился возле князя уже позднее, удивляясь сообразительности малого, довольно быстро обучил его русским резам[7], но прежде всего задался целью поставить Ярослава на ноги.
— Ты только слушай меня, тогда будет у нас с тобой дело, — говорил Будий. — Вот я поведаю тебе про богатыря нашего, который сидел сиднем в избе тридцать лет и три года, а потом…
Он не давал передышки малому князю, заставлял его сгибать и разгибать ноги множество раз, разминал ему икры своими медвежьей силы лапами, поднимал на ноги, а потом быстро выпускал Ярослава из рук, и тот падал, больно ударялся, кричал на Будия, но Будий не обращал на это внимания и упорно продолжал делать свое дело.
— Скоро встанешь на ноги, — утешал он Ярослава, — и будешь стоять так прочно, как, может, никто другой.
Ярослав лишь вяло улыбался на эту сладкую ложь, но как только снова приходилось ему падать, весь корчился от злости, выстукивал кулачками по чему попало, кричал:
— Врешь, ты все врешь! Когда вырасту, велю срубить тебе голову! Ты будешь знать!
А потом была та жуткая ночь, когда отец, князь Владимир, привез с собой из Корсуня новую жену[8], ромейскую царевну Анну, перезревшую гречанку, которая засиделась в невестах возле своих братьев-императоров Василия и Константина. Видимо, нужна ему была как заложница для мира с ромеями, но Рогнеда усматривала в этом один лишь блуд своего мужа, в бессильной злости наблюдала, как Владимир год назад выходил до самых порогов, ожидая приезда Анны, но напрасно прождал до самой зимы, возвратился в Киев разъяренный на всех близких и далеких, а как только сошел лед с Днепра, снарядил поход на Корсунь и долго завоевывал город, а потом еще ждал, пока императоры из Царьграда пришлют ему Анну, и наконец возвратился в Киев с новой женой, царицей, и сам уже не просто себе князь, а словно бы царь всей земли Русской, которую собрал и утвердил своими походами и заботами. И вот так ночью, прямо с похода, с духом далекой дороги и не выветрившимися из бороды ароматами от заморской царевны, пришел к Рогнеде, разбудил Ярослава, которому снилось, что его душит непрестанный сухой, колючий кашель, сказал, не садясь, торча в полутьме, при слабом свете двух свечей, зажженных у ложа Рогнеды:
— Имею жену, царицу Анну, и не могу теперь иметь больше никого, так велит новый мой бог Христос, но тебя не хочу обидеть. Выбери себе мужа, которого пожелаешь, среди моих вельмож.
Тогда Рогнеда вскочила с ложа, встала напротив князя, в длинной белой сорочке, высокая, стройная, казалось, выше князя, закрыла его от Ярослава своей фигурой, он видел только мать и слышал только ее голос:
— Была царицей и не хочу быть рабыней никому на земле, лить богу одному!
— Ты княгиня! — закричал маленький князь так, как он кричал только на Будия — Воистину ты царица всем царицам, мама!
И он с отчаяния выбрался на руках из нагретой постели — руки у него были удивительно сильными для его восьми лет, силой он мог сравняться чуть ли не со взрослым мужчиной, толчок рук был таким неожиданным для него самого, что он сел и протянул ноги, как это делают все здоровые люди, а потом подвинулся на край ложа и уже не мог удержаться, уже ноги сами скользнули по мягкому меху, уже отброшено легкое одеяло из беличьих шкурок, и впервые в своей жизни князь Ярослав без посторонней помощи сам встал на ноги и стоял, удивленно стоял, не падая, хотя все в нем колотилось и клокотало от страха и напряжения, все напряглось в нем, вот-вот разорвется, и он умрет, но ничего противоестественного не произошло, удивительная сила удерживала его на ногах, князь Владимир смотрел на своего сына с нескрываемым страхом, Рогнеда тоже оглянулась, увидела Ярослава на ногах, вскрикнула, бросилась к сыну, обняла его за плечи, чтобы не дать упасть, но он продолжал стоять, даже смог попытаться отстранить от себя мать, но сделал это для приличия, у него не было сил ни на что больше, кроме этого первого в жизни стояния на собственных ногах, он не мог промолвить слово, да где там слово — хотя бы звука выдавить из себя не смог бы.
Князь Владимир еще немного постоял остолбенело, потом грузно повернулся и понуро двинулся из палаты.
А Ярослав с тех пор начал понемногу ходить, поддерживаемый и напутствуемый веселым пестуном, но старался делать это тайком, чтобы никто не видел, потому что походка у него была утиной, ноги расходились в разные стороны, все качалось перед глазами, и если бы не его невероятное упорство, то вряд ли смог бы он научиться как следует ступать по земле, но Ярослав обладал неисчерпаемым зарядом настойчивости, которая передалась ему то ли от многочисленных наставников, то ли от отца, который в государственных делах не знал ни удержу, ни отдыха, то ли от матери с ее неистребимой ненавистью к князю Владимиру.
Так с тех пор и запомнил Ярослав: нужно быть упрямым во всяком деле — ив ненависти, и в любви, и даже во всякой мелочи.
…Князь Ярослав сидел над красивым озером — синеватая полоска среди старых белых берез, сидел уже давно, не замечая, что его сапоги из добротного тима, украшенные по швам и на каблуках самоцветами, глубоко увязли в мягкий дерн и в ямки набежала вода; мягкая кожа размокла, ноги князя, собственно, купались в воде, но он этого не замечал, а может, так было еще и лучше, потому что холод в ногах отвлекал от тяжких дум, которыми переполнена была голова князя.
Равнодушно всматривался он в тихую гладь маленького озера, видел в ней свое отражение — крепкая голова на широких плечах, тяжелых, будто каменных, некрасивое суровое лицо с большим мясистым носом, глубоко скрытые мохнатыми бровями глаза с острым взглядом. Видел себя и не видел, потому что не любил таких смотрин, знал о непривлекательности своей внешности, о своих холодных глазах, о каменной суровости своего лица.
У воев и книжников холодные глаза. А он был книжник еще с тех лет, когда неподвижно лежал в материнских покоях, он прятался от веселых, беззаботных, здоровых людей со своим несчастьем за книги, читал о страданиях, о великомучениках, о подвигах, о великих деяниях, великих страстях и великих изменах — и этого было достаточно для него.
Книжные знания возвышали его над братьями и сестрами, над отцом и всеми окружающими людьми. У него всегда было вдоволь времени для усвоения книжных премудростей, а потом настал день, когда Ярослав почувствовал свое превосходство не только над такими, как сам, а даже над теми, которые казались некогда более высокими, недостижимыми, и тогда впервые зашевелилась в душе червячком соблазнительная мысль о том, что только он со временем должен господствовать на этой большой земле. В подобной мысли утверждал его и новый Бог, взятый князем Владимиром у ромеев, — Бог Христос, — жестокий ко всем непослушным, ленивым, бездарным, бессильным.
«Человек, имеющий уважение, а разума не имеющий, равен скоту, который приготовлен на убой».[9]
Такой Бог вельми понравился Ярославу. Он не напоминал равнодушных в своей доброте ко всем без исключения славянских перунов, стрибогов, ярил и велесов. Молча грелись себе на солнышке, терпеливо переносили пронзительные осенние дожди, насупленно встречали холодные вьюги длинных зим, а вокруг люд пил меды, смеялся, плакал, рожал, умирал, сеял жито и просо, ходил на охоту, и все это в каком-то заведенном с давней древности круговороте, с бесплодной мыслью, без вознесения духа.
А тем временем миром завладел новый всемогущий Бог — Христос. В нем молодой князь сразу увидел все то, к чему должен был стремиться в гордыне своего духа.
«Нет между Богами, как ты, Господи, и нет дел, как твои».
Издалека послышались тревожные восклицания, между деревьями на бешеном скаку приближались всадники на добротных конях, звенели сбруя и оружие. Увидев князя, всадники остановили коней и задержались на расстоянии плотной подвижной толпой, от нее отделился один, на белом высоком коне, в красивой одежде, он смело погнал к Ярославу, осадил коня перед самым князем, крикнул, разгоряченный быстрой ездой:
— Насилу нашли тебя, княже!
Светлоусый красавец с красными сочными губами сверкнул зубами, похожими на заморский жемчуг, похлопал широкой холеной ладонью по крутой шее коня. Коснятин, сын Добрыни, отцовского уя. Он доводился Ярославу дядькой, если в точности разобраться. Был немного старше по возрасту, а главное — превосходил хитростью.
— Да у тебя ноги в воде! — обеспокоенно крикнул Коснятин, видимо, стремясь хоть чем-нибудь покончить с молчаливой насупленностью князя.
— Мои ноги, — сурово ответил Ярослав.
— Застудишься, вода уже холодная, — немного сдержаннее сказал Коснятин, который понял, что Ярославу не по душе крик и толчея.
— Ежели князь захочет, то может и во льду сидеть, — снова оборвал его Ярослав. — Поезжайте с Богом, а я еще посижу.
— Спугнули такого оленя, — вздохнул Коснятин.
— Спугните еще. Поезжай.
— Хорошо, князь. Но как же ты? Мы вернемся за тобой.
— Возвращайтесь.
Коснятин тихо отъехал от князя и только тогда пустил своего коня в намет Ярослав видел, как он взмахнул рукой, как всадники торопились друг перед другом, стараясь угнаться за новгородским посадником, стараясь оказаться как можно ближе к нему; охотники создавали подвижную, живую цепь, между деревьями красиво очерчивались проносящиеся фигуры коней, сверкало оружие, живописно мелькала дорогая одежда. Видение исчезло, князь остался один.
«Доколе мне слагать советы в душе моей, скорбь в сердце моем день и ночь? Доколе врагу моему возноситься надо мною?».
Коснятин был сыном Добрыни, того самого Добрыни, который бросил Рогнеду к ногам молодого тогда князя Владимира и подговорил его поглумиться над ней. Так еще с детских лет Добрыня причислялся к врагам князя. А поскольку не застал его в живых в Новгороде, вражду свою должен был перенести на сына Добрыни Коснятина. А тот унаследовал от отца пренебрежение к роду Владимира, хотя и скрывал это за показной внимательностью и заботливостью, более всего — за хитростью.
Добрыни были обижены князем Владимиром и обмануты. Потому что сначала Владимир в знак благодарности к своему близкому, родному брату матери своей Малуши, провозгласил того князем в Новгороде, но со временем, когда пришлось ему рассовывать своих сыновей, напложенных от бесчисленных жен, он забыл о своем обещании Добрыне и наименовал князем в Новгороде своего старшего сына Вышеслава. Действовал тогда Владимир быстро и хитро. Самому старшему сыну от Рогнеды Изяславу, который имел бы право сесть на отцов стол в Киеве, подарил Полоцк, якобы для того, чтобы задобрить Рогнеду, на самом же деле — отнял у Изяслава все надежды на возвращение в Киев, ибо Полоцк был провозглашен княжеством самостоятельным, не зависимым от власти Великого князя. Другим сыновьям своим Владимир без устали напоминал, что они — всего лишь его послушные люди, и, чтобы показать свою неограниченную власть над ними, раздавал им уделы без видимой целесообразности, по простой прихоти. Второго после Изяслава — Мстислава загнал в Тмутаракань, тогда как побочного сына от Ярополковой гречанки, Святополка, посадил в близком от Киева Турове; хотя Ярослав был сыном от Рогнеды, а Святослав от Мальфреди-чешки, но не Ярослава послал отец в близкие Деревья, а Святослава, Ярослава же, видимо, испугавшись его книжной мудрости, загнал в Ростово-Суздальскую землю, за леса и за реки, туда, где чудь и меря, туда, где бродяги, бежавшие из всех княжеств, скрывались от бояр, от преследования и злой доли.
Но Бог не оставил молодого князя и в той далекой земле.
«Правда твоя, как горы Божии, а судьбы твои — бездна великая».
В то время на Суздалыцине были хорошие урожаи, хлеб был дешевый, а от этого и сила княжеская возрастала. Хлеб был дешевым один год и другой, и молодого князя любили и прославляли, хотя и не его заслуга на урожай, но хлеб дешевый — и уже любовь отовсюду, и жить любо, и сил прибавляется, и уверенности. Ярослав с дружиной ходил на чудь и на мерю, оттеснял их с лучших земель, раздавал угодья своим приближенным людям; к нему стекались вой, мужи знатные и просто голытьба, у него получали убежище все недовольные, он возвышался над ними и становился опасным, быть может, даже и для самого Великого князя. Однако тот пристально следил за своими сыновьями и своевременно заметил гордыню Ярослава. К тому времени уже умерла Рогнеда, а в Новгороде хитроумные Добрыни укоротили век немощному Вышеславу И вот еще сани с мертвым Вышеславом только тронулись в печальное путешествие из Новгорода в Киев, а Владимир уже позвал Ярослава к себе и нарек его князем Новгородским, то есть подручным у Добрынь, которые все равно не уступили бы своей власти, даже если бы Владимир прислал им самого Господа Бога!
«Боже мой! Боже мой! Для чего ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова, вопля моего».
В Новгороде никогда не знаешь — князь ты или не князь.
Князю принадлежит право суда, однако на княжеском суде должен быть посланец от веча. Судебная пошлина делится наполовину между князем и общиной. Ко всем княжеским людям приставлены люди вечевые. Князю полагается дань для прокорма дружин и челяди, для выплаты Киеву и содержания княжеского двора, но собирать все это он должен только через новгородцев. Посадников в пригороды посылает Новгород, и князь не может их сменять. Вообще он никого не мог сместить без согласия на это веча, на котором собирались все именитые люди Новгорода: посадники, бояре, тысяцкие, конецкие старосты, купцы, боярские прислужники. Князь имеет под своей рукой дружину и все войско, но начинать войну без согласия веча не может. Князь должен придерживаться всех старых и новых договоров, заключенных Новгородом, и не мешать торговле. Сам может торговать, но не через своих людей, а через новгородцев. Не имеет права приобретать земельные угодья и какую бы то ни было недвижимость ни для себя, ни для жены, ни для дружины. Чувствовал себя неуверенно, был просто временным гостем в этом богатом и бурном городе, сидел на своем княжьем дворе или в Ракоме, которую получил в подарок от Коснятина, мог, правда, тронуться в объезд земель и пригородов, чтобы вершить проездной суд, на который имел безраздельное право, но тем и ограничивалась вся его самостоятельность.
«Доколе мне слагать советы в душе моей, скорбь в сердце моем день и ночь? Доколе врагу моему возноситься надо мною?».
В придачу ко всему Ярослав имел чахлую, старше себя жену — чешскую княжну Анну, на которой вынужден был жениться по велению Владимира, обеспечивавшего этим актом для себя покой от ближайших соседей. Анна не могла привыкнуть к страшным морозом, от которых трескались деревья в пущах и звонко взрывался промерзший лед на озерах и реках; нагоняли на нее хворь и тоску затяжные осенние дожди, развезенные дороги. Не было радости ни у Анны в этой земле, ни у Ярослава от такой жены. Единственный сын от Анны Илья тоже рос, как и мать, слабосильным и никчемным. Среди румяных боярских отпрысков он выглядел каким-то доходягой. А что уж говорить про Анну в сравнении с белотелыми, пышными боярскими женами, с женой Коснятина, который следом за отцом своим Добрыней не гонялся за высокой породой, а выбирал жену по телу да красоте, как наемники-варяги, приходившие на службу к Ярославу из-за моря со своими подругами — русокосыми, крепко сложенными красавицами, о каждой из которых можно было бы сказать словами из Псалтыря: «Красота твоя разлилась по губам твоим».
Князь был несчастен во всем, но взывал лишь к Богу, к нему одному:
«Призри на страдание мое и на изнеможение мое, и прости все грехи мои».
Но и посадник Коснятин тоже чувствовал себя неважно. Был он вроде бы и князь и в то же время не был им. Ибо Добрыня, пока не был прислан в Новгород Вышеслав, провозглашен был князем, и никто не отнимал этого звания, дающегося навсегда, на весь род, на все его поколения. Раз так, то и Коснятин князь. Кроме того, считался двоюродным братом, браточадом, Великому князю Владимиру, — стало быть, князь? Но на место Вышеслава прислан Ярослав, который считается князем Новгородским, хотя в сущности является всего лишь племянником Коснятина. Вот и решай, кто здесь выше?
Выход был единственный, хотя и очень трудный: спровадить Ярослава из Новгорода, но так хорошо спровадить, чтобы тот сел сразу же на Киевском столе Великим князем, да еще и сел при помощи новгородцев, за что должен потом отблагодарить надлежащим образом, самое же главное — выбраться отсюда навсегда и навсегда освободить Новгород от присланных из Киева княжат.
Коснятин сказал об этом Ярославу со своей улыбкой на рисованных красных губах, но сказал не прямо, а обиняком:
— Новгородская земля велика и богата, но все отнимает у тебя, княже, Великий князь, отец твой.
— Не все, хорошо знаешь, — ответил Ярослав, — из трех тысяч гривен дани одну тысячу оставляем себе.
— Если хватает на прокорм дружины, — подхватил Коснятин, — а подумай, княже, если бы ты имел еще и те две тысячи в придачу, которые должен каждый год отсылать в Киев!
— Грех идти против отца своего, — сурово глянул на него князь.
— Можно бы утроить дружину, — продолжал свое Коснятин, — никто нигде не имел бы такой дружины…
Ярослав ответил ему словами из Псалтыря:
— «Злоба его обратится на его голову, и злодейство его упадет на его темя».
— Если человек к тысяче гривен имеет еще две тысячи, — засмеялся Коснятин, — то он не боится ничего на свете! Прощай, княже! Преклоняюсь перед твоей мудростью!
Он больше не напоминал об этом разговоре, но в конце лета, когда нужно было отправлять Киеву ежегодную дань, Ярослав позвал Коснятина к себе, долго ходил по просторной гриднице, измеряя ее вдоль и поперек, потом сказал:
— Долго думал я, долго и тяжко. И повелеваю так: не давать гривен Киеву.
Коснятин молчал, испуганный и обрадованный. Тогда Ярослав подошел к нему вплотную, взялся за драгоценное корзно, словно бы хотел встряхнуть посадника за грудки, но только подержался, мрачно промолвил:
— Снаряжай послов к князю Владимиру с этой вестью.
А сам отправил надежных людей к варягам,[10] призывая к себе на службу славнейшего из них — Эймунда.
«Грехов юности моей и преступлений моих не вспоминай; по милости твоей помни меня ты, ради благости твоей, Господи!».
…Долго еще сидел Ярослав у озера, ноги его вовсе закоченели в просиненной первым осенним приморозком воде, но он упорно не замечал этого, шевелил губы в молитве, загибал пальцы на руках, перечисляя все грехи, неправды и кривды, причиненные ему, его матери, его сестрам и братьям их отцом, Великим князем Владимиром.
Издалека между деревьями снова замаячили всадники. Медленно подъезжали его телохранители — варяги Ульв и Торд. Они все время где-то кружились неподалеку, отогнанные князем, привыкшие к его неожиданным прихотям, но не удержались, решили навестить своего кормильца. В другое время Ярослав радовался бы верности своих паладинов, ему нравился молчаливый Ульв, который, наверное, лишь в насмешку получил имя славного скальда, о певучести которого рассказывались в северных краях легенды; развлекал князя и Торд, намного моложе Ульва, главное же — безмерно разговорчивый, и все разговоры его сводились всегда к одному и тому же: к девчатам, из которых он почему-то особенно выделял непременно светловолосых и тонконогих и часто даже гонялся за ними по новгородским улицам, за что новгородцы недвусмысленно обещали перебить Торду ноги.
Однако нынче князю не хотелось видеть варягов. Он махнул им рукой, чтобы ехали прочь, варяги послушно завернули коней, снова скрылись в перелеске.
И еще и еще сидел Ярослав у озера, нашептывая слова из священных книг и ощущая такое холодное одиночество, что хоть бросайся очертя голову в воду.
Конь князя, привязанный к ближайшей березе, тихо пощипывал траву, иногда вскидывал голову, прислушиваясь к лесу так, будто ждал возвращения всей цепочки всадников или хотя бы двух всадников-варягов, снова вылавливал мягкими губами чуточку прогоркшую предосеннюю травку, а когда уже нечего было больше выгрызать, застоянно топнул копытом, громко заржал, напоминая хозяину, что пора уже ехать либо следом за ловцами, либо просто домой.
Тогда Ярослав встал, тряхнул одним сапогом, другим, поежился от холода, взнуздал коня, подтянул подпругу, молодо вскочил в высокое разукрашенное седло, дернул за повод, не разбирая даже, за какой — за правый или за левый, ибо Ярославу было все равно, куда сейчас ехать, куда скакать.
Конь обрадованно сорвался с места, понес князя между деревьями, выбирая уже по своему усмотрению более свободный путь. Ярослав и дальше был погружен в свои размышления, и дальше нашептывал молитвы.
«Истощилась в печали жизнь моя и лета мои в стенаниях; изнемогла от грехов моих сила моя, и кости мои ссохли. От всех врагов моих я сделался поношением даже у соседей моих…».
А конь, без подгонки и понукания, сам прибавил ходу, понесся и вовсе вскачь; перед глазами у князя проносились белые березы и замшелая ольха, цепкие кустарники лишь издалека грозились своими колючими ветвями и бессильно раскачивались по сторонам; мягко стучали по зеленому мху конские копыта, туго бил в лицо, щекотал бороду ветер, так, что Ярославу даже становилось весело, и он впервые за весь сегодняшний день улыбнулся и вспомнил, что еще совсем молод — ему каких-нибудь тридцать пять лет; если бы не княжеская степенность, то крикнул бы сейчас на весь лес, и поднялся бы в стременах, и…
Сбоку, на опушке, что-то мелькнуло, удивительно белое и тревожное, князь рванул поводья, на всем скаку остановил коня, повернул его назад, к опушке, но там уже было пусто. Может, показалось? Наваждение? Ярослав бросился в одну сторону, в другую. Гнал коня прямо на кусты, трещало под конским брюхом, хлестало князя ветвями, наконец вырвался на более свободное место, распаленно оглядывался, сам не зная, что он ищет, за чем гонится, снова бросил коня вперед, проскочил перелесок и только и увидел на противоположном конце новой опушки, как метнулось в заросли что-то манящее, от чего кровь князя глухо, угрожающе заклокотала в жилах. Был ловцом на зверя? А кем должен был стать? Отчаянно погнал коня туда, но вынужден был остановиться перед непроходимой стеной зарослей, тогда соскочил на землю и, ни о чем не заботясь и не думая ни о чем, будто ошалевший юноша, полез в кусты, в чащу. Во что бы то ни стало он должен был догнать!
«Будь мне каменной твердыней, домом прибежища, чтобы спасти меня». Но это было последнее упоминание о Боге. Дальше не было ни Богов, ни бесов, не было ни забот, ни хлопот, ни ненависти, ни причитаний, а было лишь то, за чем гнался, что хотел настичь, иметь в своих руках.
Ломал кусты, как дикий тур, проламывался вперед с отчаяннейшей силой, весь налился темной силой — в руках, в туловище, в ногах, некогда таких немощных и искалеченных. И наконец увидел снова впереди белое привидение, крикнул охрипшим, сдавленным голосом:
— Стой!
Привидение бежало дальше, не останавливалось, не оглядывалось.
— Стой!
Бежало, словно и не слышало. Бежало легко, не прикасаясь к земле, летело между кустами, уже выпорхнуло на поляну, белевшую в березняке, само белое и нежное, как береза.
— Стой, иначе убью!
Только после этого остановилось, испуганное, и он набежал на него запыхавшийся, рассерженный, очумевший — взыграла в нем отцовская кровь, загремела в ушах, забурлила взвихрившимися кругами перед глазами — и тут, еще не понимая толком, что к чему, еще не ведая, что с ним, Ярослав в кратчайший миг постиг и понял своего непутевого отца, впервые за всю его жизнь перед ним открылось то, что, наверное, не раз и не десять раз пережил когда-то Владимир, и Ярослав простил своему отцу все злое и недоброе, оправдав все грехи его. И все это — лишь за одно прикосновение к телу, которое в каждой своей малейшей малости было словно Божий дар.
Перед ним стояла разгоряченная долгим бегом, запыхавшаяся девушка. Казалось, она выбежала из удивительной сказки. Или: если бы лес, со всеми своими пронзительными запахами, со своей неповторимой, вечной свежестью и бодростью, со своими буйными соками, мог перевоплотиться, сосредоточиться в одном-единственном существе, то именно такая девушка могла бы быть его порождением, но тогда лес должен был бы исчезнуть, от него ничего бы не осталось, все было бы истрачено на это создание. Однако лес жил и дальше, в нем нашлось для князя ошеломляющее чудо, перед которым собственно, и не было ни князя, ни пожилого человека с его хлопотами, трудами и непокоем, а стоял обескураженный, очарованный, очищенный от всех сложностей мира, и если бы мог вложить всего себя в одно восклицание, то воскликнул бы разве что такое: «О великая мудрость сущего!».
Но Ярослав не способен был ни говорить, ни даже пошевельнуть губами. Не видел одежды на девушке, не замечал в ней ничего, не мог бы даже сказать, высока ли она или низка, хотя и смотрел на нее сверху вниз, не мог бы определить, красива ли она или просто привлекательна, не знал, светловолосая она или чернявая, он просто ощущал всю ее в ее целости, он дышал ею, видел же только лицо, да даже и не лицо, а кожу, собственно, и не кожу на лице, а какую-то необычайную свежесть, нетронутость, чистоту, от которых у него стиснулось сердце и крутом пошла голова.
Будто слепой, протянул он обе руки, медленно, несмело, нищенски. Единственное прикосновение должно было спасти его от всех несчастий, от величайшего горя, всего лишь одно прикосновение, вот так начинается и так кончается свет, а больше нет ничего, и не должно быть, и ничего больше не нужно, в этом величайшая мудрость; и как хорошо, что человеку все-таки открывается, хотя и поздно иногда, эта великая правда, которую так хорошо знал его отец. О князь Владимир, прости своего неразумного сына! Не судите и несудимы будете! А ныне только молчаливое прикосновение к этому чуду — и мигом исчезнут все невзгоды, и в душе откликнется смех, буйная сила зальет все тело, как льются отовсюду в лесу пронзительные дуновения живого духа!
Его руки медленно приближались к белой фигуре, он видел теперь не одну лишь непередаваемую свежесть, его поразил огонь и разум в ее серых, сверкающих черными искрами глазах, но это случилось потом, позднее, тогда, когда она оттолкнула его руки, когда все же прикоснулся хотя бы к ее руке, почувствовал кончиками пальцев всю ее, еще больше разгорелся, но одновременно словно бы нашло на него прозрение, и он увидел тогда ее глаза, ее губы, увидел всю ее — невысокую, щедротелую, в простой полотняной одежде, а еще увидел ее шею, длинную и нежную, в широком вырезе грубой сорочки, и ему захотелось приникнуть к этой шее, именно там, где она видна была из грубой ткани, и он неуклюже наклонился, так, будто и до сих пор оставался маленьким калекой, который неуверенно стоял на ногах. Высокая дорогая шапка мешала ему, и он швырнул ее на землю, его круглая ромейская бородка тоже была некстати, поэтому князь съежился, отставляя бороду в сторону, но все эти мгновенные приготовления были ни к чему, потому что девушка снова мягко, но упорно отстранила его, на этот раз сказав тихо, без гнева:
— А ну не…
Он совсем растерялся. Хотел бы и заплакать, но давно разучился, встал бы на колени, но привык становиться на колени лишь перед Богом и не знал, поможет ли здесь коленопреклонение, потому что девушка была для него выше Бога и выше всего, что было и чего не было. Он молча клонился на нее всем своим телом, почти падал, будто подкошенный желанием, и она снова выставила против него свое сильное плечо, удержала его падение, снова промолвила:
— И зачем бы я так?
Говорила, видимо, больше для себя, потому что уже успела заметить, что он ничего не слышит, не способен ни говорить, ни слушать, знала, что и убежать теперь смогла бы от него легко, ибо он не в состоянии был преследовать, но не убегала и не отступала от него, стояла по-прежнему почти рядом, как встали они с самого начала, и дышала на князя чарами своего тела, мутила его разум и душу, отравляла его темным соблазном, и в невинном изгибе ее уст не чувствовалось, что поступает так нарочно, — просто получалось само собой, быть может, ей тоже было любо, а может, приятно было от необычности приключения.
Он снова покачнулся, уже на другую сторону, и тогда она, видимо опомнившись, наконец, возможно, заметив его дорогую одежду и догадавшись, что имеет дело не с простым человеком, отшатнулась от князя, сделала несколько шагов назад, так что Ярослав, не найдя опоры, покачнулся и должен был бы упасть, если бы девушка своевременно не поддержала его, но он все-таки умудрился налечь на нее всей своей тяжестью и повис на плече у незнакомки; она отталкивала его изо всех сил, старалась высвободиться, его круглая, подстриженная по-ромейски борода щекотала ей шею где-то за ухом, девушке было и страшновато, и чуточку смешно одновременно, она все-таки изловчилась оттолкнуть странного человека, отскочила от него, крикнула сквозь смех:
— Ой надоел!
— Ну, — пробормотал наконец Ярослав, — зачем же?
— Откуда такой взялся! — поправляя на себе сорочку и старенькое корзно, поморщилась девушка. — Гоняешься тут по лесу!
Он снова молча пошел на нее, но она уже окончательно пришла в себя, схватила с земли палку, замахнулась.
— Не подходи, а то!..
Глаза ее смеялись, — видно, она сама понимала, сколь бессмысленна ее защита от сильного, вооруженного мечом и охотничьим ножом человека, медвежью силу рук которого она уже успела ощутить. Однако знала и то, что властна сейчас над этим человеком безмерно.
— Только шагни — закричу!
Кто услышит этот крик, кто придет на помощь? Это ее не касалось. Должна была выложить все, что у нее было для собственной защиты, поскорее высыпать на обезумевшего человека, прежде чем тот опомнится и перестанет быть таким ничтожным увальнем, каким показал себя сейчас вот.
— И убирайся отсюда! — добавила еще смелее.
У князя прошло первое потрясение, его словно бы била лихорадка, он чувствовал, что любые переговоры бессмысленны, но у него не было ничего лучшего поэтому он прибег к уговорам:
— Ну зачем ты так?
— А ты зачем?
— Я… ты… как тебя зовут?
— Состаришься!
— Должна бы…
— А ничего я не должна!
— Да ты слушай…
— Не хочу слушать!
— Ну… — Он не знал, как к ней и подступиться. — Ты знаешь, кто я?
— Не хочу знать!
— Можешь хоть догадаться.
— Нечего мне делать!
— Но я же мог бы для тебя.
— Сама все могу!
От нее отскакивали все слова, ни угроз, ни обещаний для нее не существовало.
— А все-таки как же тебя зовут? — спросил он, пытаясь улыбнуться. — Я — Юрий. А ты?
— А я — вот она!
Девушка выставила полную грудь под полотняной сорочкой, повела бедрами, ее тело свободно ходило под широкой сорочкой, а в глазах князя прокатилась темная волна, он рванул из ножен меч, подскочил к девушке, хрипло воскликнул:
— Говори, иначе прикончу!
Она испугалась не на шутку, глаза ее расширились, черные искорки запрыгали чаще, потом они посерели, девушка выставила руки так, будто могла ими защититься от меча, послушно прошептала:
— Забава.
— Что? — бросив не до конца извлеченный меч обратно в ножны и хватая ее крепко за плечи, спросил Ярослав — Что?
— Зовут меня так. Забава.
— Почему так?
— Отец так назвал. Мы в лесу живем, одни. Никого нет вокруг. Когда родилась, была для него забавкой.
— А ныне что?
— И ныне.
— Почему так ко мне? Знаешь, кто есмь?
— Не знаю.
— Это к лучшему. Понравилась мне вельми.
— Ну — Она вывернулась из-под его рук, отскочила в сторону — Поезжай себе дальше, пока я тебя не знаю.
— Должна спознать.
— А не хочу.
— Я для тебя все сделаю.
— А что ты для меня сделаешь?
— Ну — Князь запнулся и впрямь, что он мог для нее сделать? — Боярыней станешь.
— А не нужно мне боярыней!
— Что же тебе нужно?
— А ничего!
— Ну не убегай от меня.
— А ты не подходи.
На Ярослава снова наплывала темная ярость. Зачем он ввязался с этим глупым разговором? Нужно было сразу смять, сломить, нужно было, нужно… Ох! Он сказал умоляюще.
— Прошу тебя вельми. Постой лишь возле меня. Немножко.
— А поезжай себе, — сказала она жестоко. — Вот тебя ищут.
В самом деле, издалека доносились крики, заржали в лесу кони, откликнулся им конь князя.
— Увидят тебя здесь будет тебе, — мстительно улыбнулась Забава.
— А я не боюсь никого, — сказал он, как последний хвастун. — Я над ними всеми, а не они надо мной. Ну, так подойдешь?
— Не хочу.
— Только подержать тебя за руку.
— Чего захотел.
— Ау-у! Княже! — послышался из зарослей могучий голос Коснятина. — Княже Ярослав!
В глазах Забавы сверкнуло любопытство.
— Так ты — князь?
— Князь. Иди ко мне.
— Если князь, то еще раз можешь приехать! — Она засмеялась и бросилась в чащу.
И след ее простыл.
А с другой стороны, испуганно перекликаясь, проламывались сквозь заросли посланные Коснятином ловцы и варяги.
— Чего претесь! — кр. ткнул на них Ярослав, а Коснятину, когда тот вышел к коням, сердито сказал: — Отвыкай следить за князем. Негоже чинишь.
— Испугались за тебя, светлый княже, — виновато ответил Коснятин.
— Не маленький, сам как-нибудь управлюсь. Обдумал все нынче. Вели ковать мечи да копья и возить стрелу[11] по пригородам, чтобы готовили воев к весне, пойду на Киев.
Он махнул всадникам, чтобы отстали, оставили их с Коснятином наедине, продолжал:
— А зимой поедешь за море к свейскому царю. Слышал я, дочь у него есть вельми хорошая, сосватаешь за меня, ибо уже два лета, как моя Анна, царство ей небесное, покинула меня и перешла в Божьи чертоги, а мне на этом свете тяжело и неприютно.
— Я с тобой, княже, — напомнил Коснятин.
— Ты не в счет. Груб еси и плотояден.
— Обижаешь меня, княже. А я же для тебя…
— Знаю, что ты для меня. Все людское естество для меня открыто, ничто не укроется от глаз моих. Раз я на отца своего поднялся, то уже…
— Отец твой погряз в грехах, в бесовской похоти…
— Отец мой старый уже человек и великий человек. Никто ему не ровня. А грешны все мы суть. Каждый рождается с бесами и живет с ними, а к Богу идет всю жизнь. Но дойдет ли?
Коснятин обескураженно взглянул на князя. Ярослава тешила растерянность посадника.
«А знал бы ты еще про Забаву!» — злорадно подумал он, а вслух спросил:
— Кто-нибудь тут стережет твои ловища?
— Есть тут один ловецкий, за Гзенью его хижина. Но бездельник и гуляка страшный. Сегодня и вовсе куда-то исчез. Из-за него и не поймали ничего. Зря только проездили.
— Неумелые ловцы. А твоему сторожу нужен бы помощник.
— Обойдется. Обленился и без помощников, а дай — и вовсе ничего не будет делать! Простой люд надобно держать в руках!
Князя так и подмывало напомнить, что Коснятин тоже не далеко отошел от простого люда, собственно, он боярин только в первом колене, но решил лучше смолчать, ибо уже не хотелось ни о чем разговаривать с посадником. Он снова весь был поглощен сладким волнением от воспоминаний о Забаве, он снова бросил бы все и помчался бы в чащу, чтобы разыскать ее, с искрящимися серыми глазами, с щедрым телом, которое буйной волной ходит под широкой простой одеждой. Но посадник не ведал, что творится в душе князя, он по-своему истолковал сидение Ярослава у озера и последовавшее затем блужданье в одиночестве по лесу: видимо, князь тяжело и долго думал о своем неосмотрительном отказе выплачивать дань Киеву, видимо, его мучили угрызения совести, что встал против родного отца, против Великого князя Владимира, против которого никто не мог выстоять, даже ромейские императоры искали у него милости. Но раз уж надумал Ярослав еще идти на отца своего и войной, то не следует пренебречь этим намерением, хотя и верить мгновенной вспышке Коснятин тоже не мог, ибо знал, как часто Ярослав отказывается от своих намерений, остынув и взвесив все заново.
— Вече нужно собирать ради войны, — сказал посадник осторожно.
— А собирай, — равнодушно откликнулся князь.
— Возле Софии или на княжьем дворе?
— Собирайтесь на Софийской стороне. Негоже мне поднимать вече против отца своего. Да и нагудели уже мне полные уши своим криком новгородским.
Ударил коня, поскакав от Коснятина. Отдалялся от места, которое стало для него благословеннейшим, а хотел бы возвратиться назад, снова найти Забаву — еще и до сих пор слышал ее голос, в ушах его звенели последние слова дерзко и многообещающе: «Если ты князь, еще раз можешь приехать…». Можешь приехать…
Возвратившись на княжий двор, Ярослав велел отслужить в дворовой церкви вечерню. Долго стоял на коленях в темной, еле освещаемой слабенькими огоньками свечей церковке, просил прощения у Бога, мысленно обращался к отцу своему, к покойнице матери и к покойнице жене, которая лежала где-то в корсте, в дубовом же соборе Софии на той стороне Волхова, и если выйти сейчас из церквушки и стать на берегу тиховодной тусклой речки, то угадаешь в темноте Софийский холм за Волховом, а на холме — тринадцатиглавое диво, возведенное по велению князя Владимира в год, когда крестил он своих сыновей в Киеве и киевлян, — угадаешь, но не увидишь, ибо новгородские ночи осенью темные и беспросветные, это лишь в Киеве были когда-то ночи светящиеся, и с киевских гор видны были и далекие миры, и маленькому Ярославу открывались в те ночи самые отдаленные земли с кедрами и оливами, расстилалась пустыня с подвижниками и великомучениками, вставали бессмертные герои, шли к нему сквозь те просветленные ночи мудрецы из древнейшей древности, белели мраморные города, храмы, саркофаги славных царей и воителей. Видел он это все и отсюда, с берега темного Волхова, из-за болот и лесов, летел через бездорожье и непроходимые чащи силой своей фантазии, своего духа. О могущество духа людского, просветленного книжной мудростью, вознесенного высокими истинами!
А когда вышел из церквушки, где ждал его верный воевода Будий (князь всегда молился в одиночестве) с двумя варягами, тьма нахлынула на него, словно черная вода, и не факелы, что несли челядинцы по сторонам, освещали князю дорогу, не светлые истины, о которых думалось в молитвах, — нет! — сладким призраком наплывало на Ярослава Забавино лицо во всем торжестве его свежести и молодости, и князь несмело проводил рукой впереди себя, словно бы стремился отогнать это видение, а Будий истолковал это по-своему, решив, что князь никого не хочет пускать на глаза, и поэтому, когда в переходах к княжеским покоям попадался кто-нибудь из челяди, проскакивала толстая ключница или шлепала босыми ногами молодая прислужница, воевода, прокладывавший путь к княжьей опочивальне, топал своим огромным сапогом, гневно шипел:
— А ну-ка, прочь с глаз!
До поздней ночи в опочивальне Ярослава горел трисвечник. Князь читал священную книгу. Но и там находил один лишь соблазн, и его глаза невольно наталкивались на строчки:
«…Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое, и забудь народ твой и дом отца своего.
И возжелает царь красоты твоей; ибо он Господь твой, и ты поклонись ему».
Он возвращался назад, вычитывал слова для подкрепления своих великих замыслов, стремился отогнать от себя суетное:
«Перепояшь себя по бедру мечом твоим, сильный, славою твоей и красотою твоею.
И в сем украшении твоем поспеши, воссядь на колесницу ради истины и кротости и правды, и десница твоя покажет тебе дивные дела…».
Глаза же сами перескакивали ниже и вычитывали то, в желании чего он сам себе боялся признаться:
«В испещренной одежде ведется она к царю…».
Уснул князь перед самым рассветом и спал ли или не спал, а еще и не серело, растормошил всех челядинцев и снова встал на колени в тревожной темной церквушке, слушал заутреню, повторял мысленно слова: «Поспеши, воссядь на колесницу ради истины и кротости и правды».
Утром началась настоящая осень. Между темным небом и темной землей провисли тяжелые водные столбы, как-то словно бы в один день Волхов угрожающе начал выходить из берегов, набухли ручьи, потемнели все самые малейшие выемки и углубления, но не радостная прозрачность и ласковость жила в этих водах, как это бывает весной, а мрачная встревоженность, то ли вызванная предчувствием длинной холодной зимы, то ли, быть может, наступлением поры почти полной оторванности Новгорода от всего мира. В самом деле: начисто развезло и те ненадежные дороги среди лесов и болот, по которым с горем пополам добирались летом в Новгород купцы, непроходимыми становились волоки между реками и озерами, уже не видно было на широком Волхове разноцветных парусов, не красовались там своими изогнутыми носами лодьи, не вертелись между ними учаны, мокли под дождем на некогда шумных пристанях — вымолах оставленные товары; еще кое-где выгружался какой-нибудь запоздалый отчаянный купец, который привез десятка полтора бочек редкостного фряжского вина, бегал по скользким деревянным мосткам пристани, ловил за полы равнодушных грузчиков, умолял, обещал, угрожал.
Ярославу не сиделось на княжьем дворе. С раннего утра велел седлать коней, в сопровождении свиты начинал объезд города. Дождь немилосердно хлестал и князя, и его сопровождающих. Деревянные кругляки, которыми были’ вымощены улицы, стали скользкими настолько, что иногда падали даже кованые кони, кое-где кругляки раздвинулись, в образовавшихся щелях собиралась грязная вода, оттуда брызгала жижа, когда попадали туда конские копыта; по лицам ездоков стекали потоки грязи, грязь капала на дорогую одежду, залепляла дорогую сбрую, но Ярослав ничего этого не замечал. Он ехал впереди, на него не брызгал никто, наоборот, его конь обливал задних целыми потоками холодной грязной воды, а князю все не терпелось, он подгонял и подгонял коня, хотел побывать всюду, все увидеть, проверить, пощупать руками, убедиться воочию.