Ярослав Мудрый Павлищева Наталья
Ибо еси его послы успели пробраться сквозь непогоду и донести до князя Владимира весть о сыновней непокорности и дерзости, то не оставит Киевский Великий князь безнаказанным такой своевольный поступок, начнет собирать войско, готовить припасы, снаряжать войско к походу на Новгород, из которого сам когда-то отправился на борьбу за Киевский стол, — поэтому знает цену этому великому городу, знает, как любят выталкивать отсюда киевских пришлых князей, не останавливаясь ни перед чем; тогда Владимира подговорили выступить против родного брата Ярополка, теперь пошли еще дальше, уже поставив сына против родного отца, — и все это ради того, чтобы только высвободиться из-под чужой опеки, жить самим, владеть своим городом, своими богатствами, угодьями, людом.
Посадник Коснятин в этих повседневных осмотрах не отлучался от князя ни на шаг, всегда был при нем; с того момента, как Ярослав творил свою утреннюю молитву, Коснятин уже ждал князя у выхода из церкви, прискакав на этот берег Волхова с далекого Неревского конца, где у него был свой двор, бодро мокнул под дождем, шутил, сам раскатисто смеялся своим шуткам, был всегда словно выкупанный в молоке — холено белый, красногубый, пышущий здоровьем.
Князь выходил из церкви серый и мрачный, лишь большой набрякший нос тускло краснел на осунувшемся лице, мутные от недосыпания глаза перескакивали с лукавой морды Будия на откормленное лицо посадника, иногда князь не выдерживал и от созерцания этих двух веселых людей сам улыбался и приглашал их на утреннюю трапезу но чаще всего нахмуренно проходил мимо них, велел подавать коней и метался по городу до самого обеда, так и не имея крошки во рту, присматриваясь ко всему недоверчиво вглядываясь в посадника, который только смахивал с лица грязную воду, потому что считался всегда чистюлей, и изо всех сил бодрился перед своим властелином.
— Все идет как следует мой княже! С Божьей помощью княже!
Ездили на Плотницкий конец, где под длинными навесами умелые мастера изготовляли лодьи для похода. На Заюродском конце где по извилистым, развезенным улочкам кони утопали в грязи по самое брюхо, князь смотрел как в низеньких домницах варится сталь, а в кузнице чернолицые от копоти кузнецы куют мечи, копья рогатины Всюду где появлялся князь, к нему присоединялись конецкие старосты с тысяцкими и сотниками если Ярослав хотел о чем-нибудь спросить у рабочих людей к нему мгновенно подскакивали староста или тысяцкий и опережали князя в его намерении; Коснятин незаметно улыбался в пышные русые усы, а Ярослав еще больше мрачнел, насупливался, но не говорил ничего поворачивал коня и ехал дальше.
Коснятин показал князю изготовление подарков для свейского короля, чтобы склонить его сердце и сердце его дочери Ингигерды к Хольмгардскому[12] конунгу Ярислейфу[13]. В длинных огромных тоболах сложены были драгоценнейшие двинские меха, черные куницы, соболя, бобры веретища из нежного козьего пуха, разноцветный тим собственного изготовления и привезенной аж от сарацинов В коптильнях осетринники готовили красную рыбу в солярных складывали в новые бочонки и ведерки просоленных лососей, привезенных с Заволочья, могу чую рыбу которая ловится только в ледяной воде, рвет крепчайшие сети дается в руки лишь отчаяннейшим рыболовам, каких, наверное, нет ни в одной земле, кроме земли Новгородской.
Были еще там фландрские сукна, ромейские паволоки, были мечи с дорогими рукоятями, с ножнами, усыпанными драгоценными камнями, были византийские ларцы из слоновой кости и сирийские стеклянные кубки, причудливо украшенные крылатыми конями, была глазурованная посуда, привезенная из Киева, а может, из самой Болгарии, однако же не было ничего новгородского!
— Не вижу нашего ничего, — обратился князь к Коснятину. — Готовишь ли что-нибудь, посадник?
Хитрый Коснятин сделал вид, будто вопрос Ярослава застал его врасплох, развел руками:
— Но мы же… Но видишь ли… Разве что в ковнице какие-нибудь там мелочишки…
Посадник хорошо знал, как любит князь посещать свою ковницу, и уже заранее наслаждался от того впечатления, которое сейчас произведут на князя некоторые изделия.
Ковница составляла как бы отдельное царство среди новгородских укреплений. Размещена она была, правда, на княжьем дворе, у самого Волхова, но и сама по себе тоже была двором, окруженным высокими стенами из прочных дубовых бревен, с двумя огромными надвратными башнями и тремя чуточку меньшими угловыми. Вход в этот заветный двор охраняла верная стража из варягов, которым Ярослав доверял больше всего, там они и жили в большой и теплой хижине, пристроенной почти к самым воротам. Дальше на не очень просторном подворье расположились низкие, врытые в землю чуть не до самой крыши амбары, а за ними возвышалось длинное деревянное строение, верхняя часть которого служила жильем для княжьих умельцев, а подклеть была собственно ковницей.
Разделенная деревянными перегородками на неодинаковой величины помещения, подклеть вмещала в себя все необходимое для превращения простых слитков золота или серебра в ценные гривны, чудесные украшения, посуду, а то и просто причудливые мелочи. Прорытый от Волхова каналец, пущенный прямо в подклеть, доставлял необходимую тут воду, для освещения не жалели восковых свечей, но тем и ограничивались все роскошества для людей княжьей ковницы. Тут господствовали суровые правила: у входа в подклеть днем и ночью торчали варяжские воины с обнаженными мечами, ни войти, ни выйти без разрешения тиуна, прозванного Золоторуким, никто не мог, люди сидели в тесной, душной мокрой подклети с рассвета до поздней ночи, там получали пищу, там же имели и краткий дневной отдых, если выпадала когда-нибудь свободная минута; работы всегда было невпроворот, растапливали золото и серебро в тиглях, выливали из него то сосуды, то гривны, то княжьи прихоти: сегодня — лютого зверя на поставце, завтра — нарядную деву невиданной красоты, послезавтра — какого-нибудь святого или воина. Златоковцы ковали хитроумные вериги — чепы, которые украсят груди князьям или воеводам, чеканили на тонких стенках ковшей и чаш изображения птиц, рыб и зверей, одни выковывали из чистого золота красивые ковчежцы, которые потом украшались разноцветной эмалью, другие выводили тонкие узоры на серебряных реликвариях, третьи ломали голову над женскими украшениями: сережками-колтами, браслетами, гребнями, — и каждый старался создать что-то такое, чего еще никто не творил и не видел, каждому хотелось хотя бы на короткое время очутиться в вольном мире красоты, вызванном собственным воображением, почувствовать себя безраздельным властелином, господином, свободным во всем, ибо подлинную свободу дает только выполняемая тобою работа, которую способен выполнить один ты в целом свете.
Ярослав со свитой заехал во двор ковницы, но в подклеть взял с собой лишь Коснятина. А своим варягам-телохранителям и даже Будию махнул рукой: оставайтесь на дворе. Воевода засмеялся:
— Боишься, княже, чтобы не набрал я за пазуху золотых гривен? И верно: пазуха у меня широкая! Го-го!
Золоторукий низко поклонился князю, стоя между двумя варягами с обнаженными мечами, так, будто, приговоренный к казни, вымаливал себе прощение. Но впечатление это исчезало, как только кто-нибудь всматривался в лицо Золоторукого. Худое, костлявое, скулы подпирают глаза двумя резкими дугами, зубы из-под сизо-черных усов почти всегда в хищном оскале, сизо-черные, сальные на вид волосы курчавились на голове, которая, наверное, никогда не знала шапки, а из-под тех волос острыми огоньками сверкают глаза, пронзительные и неистовые, — любой разбойник с радостью согласился бы иметь такие глаза.
Самое же удивительное начиналось тогда, когда Золоторукий начинал говорить. Мгновенно исчезало злодейское выражение лица, которое особенно остро просвечивалось во взгляде, неистовость уступала место нерешительности, голос у него был мягкий, добрый, вечные сомнения относительно законченности и совершенства доверенной ему работы терзали Золоторукого; даже в том случае, когда он показывал князю вещь, какой не сыскать во всем мире, и тогда Золоторукий заикался, испуганно ежился, переступая с ноги на ногу, так, будто ждал взбучки, и поскорее бормотал:
— Если ж бы да что бы не то… Да если бы еще…
А сам же был талантлив как черт, умел, быть может, больше всех своих людей. Еще молодым взял его Ярослав из Киева, возил с собой в Ростов, потом привез и сюда, в Новгород, потому что любил окружать себя красивыми вещами, а Золоторукий знал в них толк. В его жилах текла кровь не только русская; отец его, беглый от боярина из-под Чернигова, в своих скитаниях повстречал где-то печенежскую красавицу, с которой учинил грех, а потом бежал с нею на Дунай к болгарам, откуда перебрался к утрам, где-то ввязался в вооруженную схватку, попал к одному властелину в плен, к другому, пока не оказался в Киеве, в уже преклонном возрасте, без жены, не выдержавшей неволи и умершей, зато с сыном, в котором смешанная кровь вспыхнула необычайным умением к золотому и серебряному делу.
Так вот, Золоторукий давно знал князя, знал его привычки, умел всегда принять Ярослава в ковнице именно так, как тому хотелось.
Стояла там княжья скамья, покрытая мохнатым вед-медном, а перед нею — низенький столик, очень удобный для рассматривания на нем всяких изделий. Иногда князь после молитвы приходил в ковницу прямо из церкви, тогда Золоторукий знал, что на стол нужно положить одну-единственную вещь, чтобы утешила она княжьи глаза, успокоила его душу. И тогда выкладывалось самое драгоценное и тонкое изделие: предивной эмали золотой крест, осыпанный по краям сапфирами цвета синевы степного неба или же крупными изумрудами, каждый из которых стоил целую волость; Христос, вырезанный из ярко-красной яшмы, вправленной в злато-кованный венок; еще не законченный золотой оклад для книги с двумя рядами жемчугов, белых и розовых, вокруг заголовка; золотое блюдо — дискос с двумя ангелами по сторонам креста чеканки благородной и совершенной.
Когда же князь забредал в ковницу в веселом настроении, Золоторукий, вздыхая и выпрашивая прощения за нерадивость и леность свою собственную и его людей, наваливал на столик перед Ярославом целые вороха золотых и серебряных украшений, посуды, иконок, крестов, ковчежцев, ларцов, коробочек, и князь наугад протягивал руку к этому вороху, вытаскивал оттуда то одну вещь, то другую, отводя ее дальше от глаз или приближая к самому лицу, перебирал, звенел серебром и золотом, словно бы грел руки в полыхающем сверкании драгоценностей, сидел так подолгу, а когда уходил, милостиво похлопывал Золоторукого по плечу, говоря:
— Лепо, лепо, Золоторуче.
А тому, кажется, ничего больше и не нужно было. Посверкивал глазами, зубами, провожая князя, останавливался между варягами с обнаженными мечами, выпрямившийся, гордый, неприступный. Мастер своего дела. Единственный в своем умении.
На этот раз Золоторукий, видимо, ждал князя, а еще, наверное, была у него договоренность с Коснятином, договоренность о том, как принимать Ярослава, потому что Коснятин незаметно бросал хитрые взгляды из-за княжеского плеча Золоторукому, а тот, не улавливая этих взглядов, поскольку и сам знал, что должен делать, быстро провел ладонью по теплому ведмедну на княжьей скамье, поправил зачем-то маленький столик, подождал, пока Ярослав сядет, сбросив до этого мокрый плащ и мокрую шапку и вытерев влагу с бороды и усов, потом, что уже было и вовсе необычным, тиун закрутился-завертелся, как побитый пес, Ярослав гневно взглянул на него, удивляясь, почему не показывает ничего; небольшая горница наполнилась тяжким запахом мокрого меха, конского пота, принесенного всадниками с собой, толстые свечи в трехрогом подсвечнике замигали, словно должны были вот-вот погаснуть.
— Ну? — сказал Ярослав. — Что у тебя есть?
— Да, — вздохнул Золоторукий, — если бы оно да не то, а что бы это…
— Знаю тебя, — прервал его князь. — Показывай!
Неторопливым шагом, с тяжкими вздохами Золоторукий направился в угол, открыл тяжелый, кованный железными пластинками сундук, долго рылся в нем, что-то взял там наконец, осторожно понес к князю, прикрывая плечами и руками, так, будто держал на груди птицу, которая вот-вот могла вспорхнуть, или же ядовитую змею, которая в любой миг могла бы прыгнуть либо на князя, либо на посадника.
Низко наклонился над столиком, колдовал там дальше, что-то зазвенело у него в руках, потом Золоторукий выпрямился, быстро отошел от столика. Ярослав взглянул.
Перед ним на потемневшей дубовой столешнице лежала золотая цепь (каждое звено толщиной чуть ли не в палец), но неожиданность была не в величине и весе этой цепи, а в том, как она была сделана. Потому что между каждыми двумя золотыми звеньями крепился золотой же медальон, украшенный перегородчатыми эмалями таких свежих и неожиданных расцветок, каких князю никогда ранее не приходилось видеть. И изображены были эмалями не святые или великомученики, как водится, а предстали перед глазами Ярослава образы Русской земли: стройные девчата, могучие воины, пестрые птицы и лютые звери, синие воды, зеленые травы, непроходимые пущи, безбрежное в своей голубизне небо и ясные цветы под ним. А внизу висел на цепи самый большой медальон с изображением святого Юрия, одолевающего змея, — то есть с изображением именно того святого, чье имя присвоено Ярославу после крещения, имя княжьего покровителя.
— Что это? — спросил обескураженный князь, который на своем веку перевидал немало див, но только не такое.
— Подарок от твоей княжьей милости для свейского короля, — несмело промолвил Золоторукий, боясь взглянуть на Коснятина, чтобы получить от него хотя бы незначительную поддержку.
— Для Олафа Скетконунга, — прокашливаясь, сказал из-за спины Ярослава Коснятин. — Говорят, что уже пообещал он выдать свою дочь Ингигерду за норвежского короля Олафа Толстого. Но пускай нарушит свое слово, раз к нему засылает послов русский князь.
Ярослав потрогал пальцем цепь, — видимо, ему хотелось взять ее в руки, возможно, даже и нацепить на себя, возможно, даже пожалел он столь невиданную драгоценность для шведского Олафа, которого никогда не видел, а дочери его тоже не видел и лишь поверил россказням своих варягов, но князь удержался, отступать от своего слова было уже поздно, он любил принимать решения без принуждений, а свататься к Ингигерде надумал он сам, поэтому все должно было идти так, как шло, как началось.
Ярослав без особых усилий разгадал хитрость Коснятина: посадник готовил необычную цепь-подвеску в подарок своему князю, недаром же увенчал ее медальоном со святым Юрием-змееборцем. Коснятин готов был на любые жертвы, лишь бы только вытолкать князя из Новгорода. Когда же речь зашла о посольстве к свейскому конунгу, Коснятин сразу сообразил, что лучшего выкупа за дочь, как эта цепь, ни один властелин — ни языческий, ни христианский — свейскому королю не предложит никогда, поэтому и велел Золоторукому выложить спрятанную до поры до времени драгоценность перед ясные очи князя. Ну да ладно. Пускай Олаф Скетконунг знает, как богата Русская земля, какие тут умельцы и какие, следовательно, князья в ней, а уж потом пускай выбирает себе зятя.
Поэтому Ярослав, который сначала хотел было поведать Коснятину все, что думал, смолчал, а Золоторукого спросил для приличия:
— Кто делал?
— Люди мои, Носок и Бурмило, — вскинулся тот, готовый поставить и Носка и Бурмилу перед князем.
Ярослав махнул рукой:
— Лепо, лепо…
И ушел из подклети, не оглянувшись, так, будто не лежала на низеньком дубовом столике цепь бесценной красоты.
Когда вскочили на коней и Коснятин приблизился к князю, чтобы узнать, куда направляться теперь, Ярослав неожиданно сказал:
— Поезжай себе. Хочу малость прогуляться на ловы.
— Дождь ведь! Мокро! — попытался удержать его посадник.
— Моя забота. Боишься дождя — сиди в сухом.
— Да нет, это только так, слабость людская. Куда князь — туда и я.
— Сиди дома. Поеду с варягами.
— Какие же из варягов ловчие, княже! — не удержался от удивления Коснятин. — Не желаешь меня, возьми хотя бы ловчих. Потому как гуляки-варяги даже зайца из-под куста не выгонят! Так и проездишь зря в Зверинце.
— Мое дело, — буркнул Ярослав и круто отвернул коня от посадника.
Ярослав взял с собой только Ульва и Торда. И уж что это за ловы, когда князь едет с мечом у пояса да с коротким охотничьим ножом, а варяги — один с копьем, а другой с луком? Где это видано, чтобы в такую непогоду отправляться на княжеские ловы, да с таким скупым вооружением!
Но так было велено и так было сделано.
Трое всадников на потемневших от непрестанного дождя конях проскакали по деревянному мосту через Волхов, проехали Неревским концом по улице Великой, напуганная стража у городских ворот выскочила, чтобы приветствовать князя, но тот лишь небрежно кивнул им и повел своих варягов дальше, по Кожевнической улице, а потом и в Зверинец, гнал коня изо всех сил. Ульв молча утирался от брызг, летевших из-под копыт княжеского коня, а Торд плевался и каждый раз хотел что-то крикнуть, чтобы развеселить эту мрачную кавалькаду, но его никто не слушал, да он и сам понимал тщетность своих усилий, — чем дальше они отъезжали от города, тем более слабыми становились его попытки что-то там воскликнуть или произнести, а вскоре и он погрузился в такое же безнадежное молчание, как и его товарищ Ульв.
Ярослав довольно легко отыскал озерцо, у которого сидел недавно, раздумывая над своими не совсем осмотрительными поступками, точно так же махнул рукой варягам, чтобы держались в сторонке, и сам-один направился в ту сторону, где встретил тогда Забаву, несколько раз (что уж и вовсе было непривычно) оглянулся, дабы убедиться, что Торд и Ульв отстали и не следят за ним; казалось ему, что едет он по тем же перелескам, где впервые промелькнула перед ним девичья фигура. За эти несколько недель лес обнажился до неузнаваемости, все вокруг стало удивительно одинаковым, казалось Ярославу, что он был здесь, а могло быть, что и не здесь. Он упрямо посылал коня в самые густые переплетения ветвей и кустарников, мокрые ветви хлестали князя по лицу, он измучил коня, измучился сам и только тогда, когда внезапно заметил, что уже длительное время кружит на одном и том же месте, понял наконец всю бессмысленность своей затеи. В самом деле, не станет же Забава сидеть вот здесь, в мокрой чаще, в ожидании его приезда! Да если бы и ждала, то не могло бы это длиться столько времени, да еще и в такую непогоду.
Он оглянулся, чтобы позвать своих верных варягов, но те либо слишком точно придерживались его повеления исчезнуть с глаз, либо просто отстали где-то в мокрых кустах, — так Ярослав остался один в дождливом лесу, а поскольку делать ему было нечего, он отпустил поводья, в надежде на то, что умный конь выведет его в Зверинец, несмотря на то что князю не хотелось возвращаться на свой холодный и неприветливый двор, не утолив жажды, дикой и неистовой; хотя бы на минутку увидеть таинственную Забаву.
Ярослав вспомнил про сына Илью, оставленного ему покойницей Анной. Хилый, как и мать, мальчик напоминал чем-то Ярославу его собственное детство; быть может, именно поэтому он не часто ходил к нему, чтобы не бередить душу, и в этом похож был на своего отца, князя Владимира, который тоже не любил болезненных детей и жен. Почему-то в этом проклятом лесу с недавних пор он во всем становился похожим на своего отца: и в думах, и в пренебрежении к болезням даже самых близких людей, и в бесовской похоти.
А варяги Ярослава тем временем ездили трусцой по Зверинцу, обрадованные тем, что хотя бы на короткое время освободились от капризного князя, но не очень-то и довольные бесцельным кружением под холодным дождем. Хотя опять-таки, если быть справедливым, то не так уж и плохо прогуливаться по пустынному лесу, согреваться теплом, идущим от коня, дремать, покачиваясь в седле, ни о чем не думая (это касалось, ясное дело, Ульва) или же в сотый раз мысленно представляя себе, как перебегала вчера перед самым твоим конем дорогу тонконогая девушка, и что ты ей крикнул, и что она тебе ответила, и как ты пообещал наведаться к ней, а она тебе что сказала, а ты ей, — никогда бы не закончил этих сладких воспоминаний Торд. Ульв спокойно опирался правой рукой на длинное копье, с которым всегда сопровождал князя, отдавая преимущество копью перед любым другим оружием; что же касается Торда, то у него, кроме непременного обоюдоострого меча, всегда за спиной висел лук, ибо в глубине своей довольно-таки безалаберной души он каким-то образом сумел убедить себя в том, что нужно быть постоянным хотя бы в выборе оружия и что намного лучше встретить врага стрелой издалека, чем подпускать его к себе на длину меча, где уже трудно определить, у кого окажется более твердой рука, более острым оружие.
Вот так они и слонялись по Зверинцу, как вдруг внезапно впереди, среди невысоких зарослей, проплыли перед ними гордые оленьи рога, пышные, разветвленные множеством отростков рога, которые почти сливались с ветвями так, что неопытный глаз их и не заметил бы; олень бежал, прямо держа голову, он весь был невидим, лишь величественно плыли над обнаженными кустами его могучие рога, и этого оказалось достаточно, чтобы зоркие глаза варягов мгновенно заметили добычу; оба всадника, еще и не подумав как следует, дернули за поводья, молча понукая коней, с обоих сразу слетело равнодушие и сонливость, фигуры их напряглись, лица обрели хищное выражение, а когда оба вдруг заметили, что и олень прибавил ходу и пытается скрыться от них в более высоких и густых зарослях, немногословный Ульв, изменяя своей привычке, сдавленно воскликнул:
— Стреляй!
Торд сорвал лук, приладил стрелу, натянул тетиву так, что она соединила нос и подбородок, быстро прицелился и, чуточку отведя руку влево, пустил короткую крепкую стрелу туда, где еще красовались между ветвями деревьев высокие оленьи рога.
Было видно, как хищно летит туда стрела, как низвергается она вниз, в заросли, было видно, как олень, наверное, пораженный стрелой, подскочил, отчего болезненно всколыхнулись над зарослями его величественные рога, но рана, причиненная Тордом, не была, вероятно, смертельной, потому что рога, всколыхнувшись, вновь встали на свое место и полетели между ветвями быстрее и быстрее, будто на полозьях.
— Бей! — в отчаянии крикнул Ульв, видимо, окончательно решив нарушить свою вечную молчаливость.
Торд пустил вдогонку оленю еще одну стрелу, но олень продолжал лететь, неудержимый и неприкосновенный, гордо и пренебрежительно.
Тогда варяги ударили коней в бока и помчались следом, хотя и понимали всю бессмысленность такой погони, потому что на всем скаку из лука не попадешь в зверя, а догнать не сможешь тоже, ибо, судя по всему, рана, причиненная Тордом, была пустяковой. Они гнались за оленем без всякой надежды, просто по привычке доводить до конца всякое дело, даже обреченное на неуспех, однако на этот раз небо послало им вознаграждение за их веру и терпеливость, ибо не проскакали они и поприща, как олень на всем бегу упал, так, будто провалился сквозь землю. Варяги кинулись туда, считая пораженного зверя своей добычей, но с другой стороны заулюлюкало несколько всадников, мчавшихся из ольшаника наперерез варягам, и варяги невольно придержали коней, потому что среди верховых узнали посадника Коснятина.
Коснятин, сопровождаемый своими ловчими, выехал навстречу Ульву и Торду. Поперек седла у него лежал олень, истекающий кровью. Коснятин тоже был в крови, шапка у него сбилась набок, б светло-русой бороде заплутался желтый листик березы, куда и девалась аккуратность и нарядность посадника. Зато выражение у Коснятина было радостное и торжествующее: вывозя навстречу княжьим охранникам свою добычу, он хотел похвастать перед князем своим умением и удачливостью, но вдруг дернул за поводья, не заметив рядом с варягами Ярослава, и удивленно спросил:
— Где князь?
Варяги пожали плечами: кто его знает?
— Вы же с ним ехали!
Торд хоть неопределенно взмахнул рукой, а Ульв смотрел на посадника с таким равнодушием, будто ни сном ни духом не ведал о существовании какого-то там князя.
— Где он? — не унимался Коснятин.
— Велел нам ехать, — наконец выдавил слово Торд.
— Куда?
— Я забыл, — искренне признался варяг. — Сказал нам: к… куда-то к… а куда?
— Может, ко всем чертям? — засмеялся наконец и посадник.
— А может, и верно.
— Где же его теперь искать?
Варяги сочли за благо снова умолкнугь.
А Ярослав тем временем, вдоволь наблуждавшись и утратив малейшую надежду выбраться из опостылевшего Зверинца, увидев вдруг впереди себя, за негустым леском, на невысоком песчаном косогоре старую хижину. Чтобы добраться к пригорку, ему пришлось пересечь ручеек, который в сухую погоду, наверное, был еле заметен, а теперь вот разлился мутными водами. Конь осторожно переставлял ноги, выбирая путь поудобнее, он был слишком осторожным, чего не скажешь о всаднике, охваченном тревожным нетерпением: вновь закипела в нем кровь, и он, не обращая внимания на дождь и грязь, снова жил пронзительными запахами того ясного осеннего леса, где впервые повстречал удивительную девушку, которая вырвала его из многолетней спячки, швырнула в мир греховный, дикий и одновременно такой упоительный.
Конь, выбравшись наконец на песчаный склон, радостно заржал, и, словно бы рожденная этим конским зовом, из хижины выползла на свет Божий странная фигура. Это был невысокий, в лохмотьях, человек. Вместо корзна висела на нем какая-то лубяная рвань, долженствовавшая защитить его, наверное, от дождя, а может, служила ему одеждой и в зимнее время. Ярослав подъехал ближе. Он не хотел здесь видеть ни одного живого существа, кроме той, ради которой поехал в лес, поэтому в душе у него не было ни капельки милости или сожаления к этому ничтожному оборванцу. Не разжалобили князя ни добрые, почти детские глаза незнакомого, светлые, как весенний день, ни взлохмаченные рыжеватые волосы, прикрывавшие его изнуренное лицо, ни подобие оружия, находившегося в правой руке этого жалкого человека, — обожженная с одной стороны острая палка, которая, вероятно, должна была служить копьем.
— Кто такой? — грозно спросил князь, едва не сминая человека конем.
— Ловище… присматриваю… — неожиданно звонким, молодым голосом ответил тот.
— А почему такой… растерзанный?
— Потому как только у волка золотая головка, — смело взглянул тот на князя своими невыносимо ясными глазами.
— Холоп! — гневно крикнул Ярослав, вздыбливая коня над стариком. — Да ведаешь ли ты?..
Он не успел закончить, потому что открылась тяжелая, из грубых досок, дверь хижины и на пороге появилось белое видение.
Она стояла, несмотря на холод, в одной полотняной сорочке. Из просторного выреза нежно выглядывала тонкая прекрасная шея, ничем не покрытая русая головка небрежно выдвигалась под дождь; будто обрадовавшись, дождь пустился еще сильнее, щедро лился девушке на голову, стекал по лицу, по шее, свободно проникая в широкий вырез, так, что князю захотелось броситься и прикрыть девушку от холодных струек дождя, ему хотелось схватить ее в объятия, внести в теплую хижину, понести на край света.
Ярослав забыл о старике, не попытался даже догадаться, что это мог быть отец Забавы, — он просто проехал мимо него, как мимо столба или куста, спрыгнул с коня и, как-то неловко сцеживая горстью воду с бороды, подбежал к Забаве.
— Снова приехал? — без удивления отметила девушка.
— Здравствуй, — сказал князь.
— Чего забрел в такую непогоду? — Она открыто насмехалась над ним.
Ярослав растерянно молчал.
— Так что поведаешь? — уже суровее спросила девушка.
— Может… — Князь не знал, что и говорить. — Может, хоть воды напиться дашь?..
— Вон ее сколько, воды, — повела она рукой и сама уже лоснилась от воды.
— Намокнешь, — напомнил ей Ярослав.
— Не глиняная.
— Простуда возьмет…
— Пусть она врагов моих возьмет.
— А разве есть у тебя враги?
— А у кого их нет? Это и не человек, если у него нет врагов.
Он удивился ее прозорливости: о том же самом и он думал вот уже несколько дней.
— Не стой на дожде, — сказал Ярослав почти умоляюще.
— А ежели хочу стоять!
— Холодно ведь.
— А раз холодно — сделай мне тепло, ежели ты такой!
Чувствуя, что делает величайшую глупость, на которую он только способен, Ярослав подошел к Забаве, резким движением снял с себя кожаный плотный плащ, которым защищался от дождя, набросил его на девушку, а сам остался в своей дорогой княжеской одежде, вероятно, имея смешной и жалкий вид: стоит под дождем бородатый человек в шитом золотом корзне, в цветных, усыпанных жемчугом сапогах, с драгоценным мечом, с драгоценным же охотничьим ножом на широком поясе, разукрашенном тяжелыми серебряными вещицами.
Однако сначала было у него ощущение одной лишь приятности доброго дела, сначала он в полнейшем забытьи смотрел на девушку, весь отдавшись во власть темного течения страсти, а мысль о себе, чувство неловкости и стыда появились позже, когда позади зафыркали кони, зашлепала в ручейке вода под копытами, раздался отталкивающе знакомый голос Коснятина:
— Пресветлый княже, насилу нашли тебя!
Ярослав повернул к посаднику потемневшее от ненависти лицо. На него смотрели мертвые глаза оленя, переброшенного через луку седла Коснятина. Забава с любопытством переводила взгляд с князя на посадника, ждала, что же будет дальше.
Но в разговор вмешался третий, о котором все забыли. Мохнатый, ничтожный человечек протиснулся между князем и посадником, который силился слезть с коня, но никак не мог высвободиться от тяжелой оленьей туши.
— Так ты князь? — спросил старичок Ярослава. — Почему же не поведал, я бы на колени перед тобой упал. А теперь поздно. Расхотелось.
— Убирайся с глаз, Пенек, — посоветовал ему Коснятин.
— А почему бы я должен уходить, ежели это моя хижина?
— Может, и девка твоя? — Коснятин наконец слез с коня, прилаживая на плечо тушу оленя.
— Моя! А только тебе — дудки! — Пенек выставил мохнатую дулю, издалека показывая ее посаднику.
— Не болтайся под ногами: раздавлю! — прикрикнул на него посадник, неся убитого оленя к князю. — Кланяюсь тебе, княже, этим оленем…
Ярослав понял, что строгость здесь неуместна, нужно было свести все приключение К шутке, поэтому он уступил дорогу, кивнул на Забаву:
— Подари своего оленя девушке.
Посадник, обрадованный тем, что князь не стал отчитывать его за назойливость, за преследование (ибо как иначе можно было объяснить его появление в лесу после того, как Ярослав пожелал ехать на охоту без какого бы то ни было сопровождения), положил оленя к ногам Забавы, поклонился девушке:
— По княжьему велению. Дарим тебе.
— А зачем он мне?
— Княжий подарок, — степенно напомнил Коснятин.
— Бери, глупая девка! — прикрикнул Пенек.
— Князь наш щедрый, — сказал посадник.
— А пускай бы князь и освежевал, — засмеялась Забава.
— Сделают это за нас, — сказал солидно Коснятин.
— А я хочу, чтобы князь, — упорно повторила девушка.
— Ежели так, я и сам могу. — Посадник знал крутой нрав Ярослава, боялся вспышки, которая могла вот-вот разразиться.
— Нет, пускай уж сам князь. Или, может, не умеешь, княже? Отец, помоги нашему…
— Не нужна помощь, — сказал просто Ярослав.
— Княже, — укоризненно промолвил посадник, — как же так?
— Моя забота!
Варяги соскочили с коней, чтобы внести оленя в хижину, однако Ярослав остановил их движением руки, сам взвалил себе оленя на плечи, легко понес его к двери.
— Открывай! — крикнул он Забаве.
Ярослав чувствовал себя молодым и сильным, как олень в непроходимых пущах. Звонкая сила струилась у него в каждой жилочке. Не было никого на свете. Только он и эта девушка — словно Божий дар и бессмертный грех!
— Несите еловые ветки! — крикнул он варягам и посадниковым ловчим, а Забаве велел: — Разведи большой огонь! Костер! Побольше огня!
Он смело разрезал шкуру убитого зверя, умелыми движениями принялся свежевать тушу. Пахло хвоей от подстилки, сделанной варягами, а ему казалось, что это запахи Забавы. Варяги принялись разводить костер посредине хижины, шипела вода на мокрых дровах, густо стлался едкий дым, а перед взором Ярослава из этого дыма вставал образ девушки, до поры до времени находящейся где-то в противоположном углу. Дрова разгорелись, Коснятин велел принести бочоночек, полный крепкого меду, достал из-за голенища окованный серебром рог, первому поднес князю, но тот плечом указал на Забаву, девушка отказываться не стала, осушила рог, обтерла губы, сказала:
— Вкусно.
Дрова трещали, пламя взвивалось до самого потолка, в хижине стало светло, выпили, чтобы согреться, и князь, и Коснятин, и варяги, и ловчие, перепало и Пеньку. Ярослав быстро разделывался с оленем, Забава, отойдя еще дальше, расчесывала простым деревянным гребешком волосы, они пахли, наверное, дождем, лесом, чистотой и еще чем-то. чем только могут пахнуть волосы такой небывалой девушки. Князь добрался уже до оленьих внутренностей, его руки натыкались на комки загустевшей крови, прикасались пальцами к теплому, скользкому, страшному в прикосновении, потом небрежно выкладывал внутренности в подставленную Пеньком большую глиняную миску, вырезал из туши самые сочные куски и передавал их Забаве, причесанной, умытой, свежей, в сухой полотняной сорочке, умело подоткнутой так, что не мешала она двигаться и одновременно открывала всю привлекательность девичьей фигуры. Коснятин наливал меду еще и еще, Забава с помощью Торда принялась жарить оленину на огне. Ярослав заканчивал свою тяжелую и хлопотную работу, теперь у него была возможность чаще посматривать на девушку, видел ее крепкую, словно точенную из тяжелого драгоценного дерева фигуру, ее обнаженную до локтя руку, упруго мягкую и одновременно сильную, сердце у него сжималось при виде пламенных отблесков на лице Забавы; с каждой минутой он становился моложе и моложе, вконец одуревшим, ошалевшим, а тут еще Коснятин — то ли захмелел, то ли прикидываясь захмелевшим, — развалился на зеленых еловых лапах возле огня, подставил к пламени свои дорогие сапожищи, так что из них заклубился пар, и затянул сочным басом:
- Ой, лада, покажись,
- В красно платье не рядись…
Пенек, ощерив желтые зубы, задиристо подхватил неожиданным для его малого тела звонким голосом:
- Чтобы нам была сполна
- Прелесть девичья видна!
А потом они уже вдвоем, посадник и простой княжий холоп, с выкриками и похлопыванием дотянули свою припевку до конца:
- Ох, не та нам милей,
- У какой подол длинней,
- А та дорога,
Пели про князя — знал это и он, и все, кто был в хижине. Да и Ярослав не делал тайны из своего увлечения. Пока его спутники горланили свою припевку, он с окровавленными руками, усталый и вспотевший от непривычной работы, подошел к Забаве, наклонился к ее уху, спросил:
— Поедешь со мной сегодня?
— Куда? — Она не повернулась к нему, продолжая пристально всматриваться в огонь, шевелила рожны, на которых жарилась оленина, в ее голосе не было ни удивления, ни испуга, ни даже любопытства.
— Со мной, — повторил он, еще и сам толком не ведая, куда и как он повезет девушку.
— А эти? — Глазами она указала на куски мяса, шипевшие на огне, но князь понял, что речь идет о посаднике и всех находящихся в хижине.
— Не обращай внимания, — сказал он небрежно.
— А я обращаю, — ответила она. — Отойди. Мясо подгорит.
— Так как? — Он не отходил.
— Сказала же. В другой раз.
— Я не могу. — Коснятин и Пенек умолкли, и князь мысленно умолял их, чтобы они затянули еще какую-нибудь глупость, лишь бы только заполнилась звуками страшная тишина, воцарившаяся в хижине после прекращения их пения. Тут не то что слово — каждый вздох был слышен.
И Коснятин, словно угадав желание князя, затянул новую песню:
- Чтоб задержать тебя, мой ладо,
- Сплету я из рубахи путо,
- Из злата пояса — ограду…
— А не можешь, так что же ты за князь, — выставила она в его сторону плечо так, будто стремилась оградиться от Ярослава.
— Один не могу. Тяжело мне одному. Князю всегда тяжело. Во всем.
— Вот уж хлопоты — князем быть! — Она засмеялась.
Ярослав совсем близко увидел ее нагретую огнем щеку, непреоборимое желание нежности залило его душу, из мрачнейших закоулков сердца исчезло все злое и недоброе, он наклонился к этой щеке и несмело, будто мальчишка, прошептал:
— Только прикоснуться к твоей щеке.
На них смотрели все, кто был в хижине. Коснятин перестал петь, но князь этого не заметил. Он ничего теперь не слышал, кроме рева собственной крови в ушах. Пенек равнодушно щурился на дочь и князя, варяг Торд аж приподнялся и приоткрыл рот от неутолимого любопытства, даже молчаливый Ульв зашевелился на своем ложе и, быть может, впервые в жизни пожалел, что Боги лишили его великих предков песенного дара, потому что лучшего повода для слагания величальной песни красоте и силе невозможно себе и придумать!
Но все равно князь еще сдерживал себя, он не кинулся на Забаву, не смял ее в каменно-крепких своих объятиях, он даже не отважился поцеловать девушку, а лишь провел усами по нежной щеке, весь встрепенувшись от этого прикосновения, и отступил в потемки, вытирая окровавленные руки о золотое шитье своей одежды.
Забава выхватила из огня запеченное докрасна мясо, начала раскладывать его на деревянных мисках перед посадником и варягами, которые сверкали глазами то ли на еду, то ли на девушку. А Ярослав не выходил из темного угла, стоял там, охваченный удивительным равнодушием, ему не хотелось ни к огню, ни к еде и питью, ни даже к девушке, — щемящая опустошенность охватила его сердце, отвратительное чувство ненужности, ничтожности навалилось на него знакомое еще с тех давних лет детства, когда лежал он одиноким калекой в душных княжьих покоях.
Было тогда так. Просыпался он иногда утром, а просыпаться не хотелось, и не потому, что не выспался, а просто — не хотелось жить дальше. Зачем такая жизнь? От рождения был князем, но был ли им? И вообще, можно ли быть князем от рождения и зачем? Кроме того, что же ты за князь, ежели без ног?
Приходил Будий, сразу улавливал подавленность своего молодого воспитанника, тормошил Ярослава, подбадривал его, покрикивал:
— Эй, княже, шевелись веселее, потому что скоро уже будем плясать! Уже наши ноги вон какие крепкие! Еще немножко терпения — и готово!
А малыш лежал и думал: ну и что? Даже если и встанет он на ноги? Будет ездить верхом на коне? Станет ли он от этого счастливее? Докажет ли кому-нибудь, что он от рождения в самом деле князь и в самом деле имеет право карать и миловать, властвовать, держать в руках людские судьбы и людские души? Разве может родиться человек с такими правами? Кто может ему дать такое право? И почему? И зачем? Ведь люди все одинаковы, только есть веселые, счастливые, здоровые, а есть несчастные, немощные, как вот он. Какой же из него князь и какой властелин?
— Пошел прочь! — кричал он на Будия, отворачиваясь к стене, зарываясь в мягкие беличьи одеяла. — Убирайся, а то велю срубить твою глупую голову!
Такие пристуны повторялись и в дальнейшем, были тяжелее и легче, но всегда одинаково болезненные, непостижимые Так было и на этот раз.
— Княже, иди к нам, отведай оленины, — расслабленным от тепла и меда голосом позвал Коснятин. — Эта девка умеет жарить оленину, как никто другой. Потому что отец у нее — Пенек, а этот человек разбирается в дичи. Просим, княже.
Ярослав хотел сказать посаднику что-то резкое и грубое, но удержался, прикусил губу, молча пошел к двери, и казалось ему, что ступает нетвердо, что в ноги возвратилась давняя болезнь, он покачнулся и вынужден был опереться о косяк, чтобы не упасть. С огромным трудом вышел из хижины.
Никто не осмелился задерживать его. Только Забава, когда Ярослав уже прикрыл за собой дверь, схватила кожаный плащ князя, сушившийся с другой стороны костра, и как была — босиком, в одной сорочке — метнулась из хижины.
— Княже, плащ забыл! — крикнула она в густой дождь.
Ярослав вышел из-за водяной стены, так, будто ждал.
Забаву и потянул руку за своим убором, не проронив ни слова, не сдвинувшись с места.
— Глуп еси, княже! — засмеялась Забава и исчезла в теплой хижине.
Год 1014. Лето. Болгарское царство
Толи не будет межю нами мира,
оли камень начнетъ плавати,
а хмель почнет тонути.
Летопись Нестора
аже царства имеют свои судьбы — счастливые или несчастные, а люди и тем более. Если бы тому мальчику, который плакал когда-то на темной, развезенной дождями дороге, сказали, как далеко очутится он с течением времени от родной земли, он ни за что не поверил бы сам, да и вообще никто не поверил бы в это. А теперь вот назывался он Божидаром, сидел в монастыре «Святые архангелы» над украшением дорогих пергаментных книг, овладев этим умением всего лишь за два года, что само по себе было вещью неслыханной. Вот почему и прозвали его Божидаром, потому что только от Бога могло найти на человека такое небывалое уменье.
Он попал в монастырь, будто в стоячую воду, перед тем изрядно натерпевшись в блужданиях по чужим землям с купеческими обозами. Князь Владимир все-таки отдал тогда в Радогосте хлопца жадному пьянчуге Какоре, и Сивоок оказался среди самых униженных рабов купца. Он должен был тащить на себе возы в гиблых местах, где застревали кони; в чужие города, где дань бралась с воза, хитрый Какора велел вносить товары на плечах; в тяжелых странствиях годы сплывали медленно и однообразно, несколько раз Сивоок пытался бежать, но Какора ловил его довольно легко, потому что всюду знали, что купец даст за своего раба хорошее вознаграждение, и не успевал Сивоок проспать хотя бы одну ночь на свободе, как снова, связанный и избитый в кровь, оказывался в ненавистном обозе. Между Какорой и Сивооком шло безмолвное состязание: кто кого? Быть может, благодаря именно этой многолетней схватке произошли большие изменения и в характере Сивоока. Нелюдимость сменилась разговорчивостью, сдержанность — буйством, мрачность — веселостью. Так, будто Сивоок перенимал все лучшее, что было в характере его заклятейшего врага — Какоры, и уже мог теперь передразнивать купца, не только, зля своего хозяина, перепить его иногда, не только поскоморошествовать в побасенках, но и самом деле развеселить мрачнейшую душу, подбодрить шуткой, как говорится, завить горе веревочкой.
Какора мечтал о том, чтобы обмануть всех купцов, какие только есть. Мало ему было выездов в чехи и в угры, мало было плаванья по Днепру, Дунаю, вдоль берега греческого моря мимо Варны, Мессемврии, до самого Царьграда. Он еще решил сушей добраться до далекого Солуня — первейшего соперника в торговле с Константинополем, — и вот так, не заходя в столицу ромейского царства, прямо от Мессемврии, перегрузив свой товар с лодей на возы, повел обоз по большой приморской дороге, ведшей от Царьграда к Солуню.
Сивоок уже и до этого множество раз видел горы, но были они либо слишком далеко, либо щедро заселены людьми, а где люди, там действовало Какорино золото-серебро, поэтому для побега должен был искать что-нибудь другое, а что именно — не ведал толком, перепробовав и степь, и пущу, и камень. Но таких диких гор, таких сожженных солнцем земель, такого безлюдья еще не видел никогда и потому твердо решил, что убежит наконец от Какоры хотя бы здесь, и убежит навсегда. Даже умереть от голода и жажды в этих поднебесных, белых от зноя горах считал большим благом, чем глотать пыль в осточертевшем обозе, смотреть на ненавистную могучую фигуру Какоры, монотонно покачивающуюся на коне, слышать его безумолчное глуповатое пение про теплых жен и крепкие меды.
…Они переправились через речку Хебар[15], пошли вдоль моря, которое болгары прозвали Белым[16], то есть красивым, ласковым, ибо так у них называлось все самое теплое и нежное; они постепенно углублялись в горы, белая (не ласковая, нет!) пыль стояла над дорогой днем и ночью, солнце немилосердно жгло все живое и мертвое, был месяц зарев[17], месяц безжалостного зноя, на горных дорогах встречались лишь отряды ромейских воинов, которым срочно нужно было перебраться из одного места в другое, одинокие странники, местные жители на терпеливых ослах, что же касается купеческих обозов, то Какора здесь почти не имел соперников, ибо все отдавали преимущество морю, плыли в Солунь на лодьях, разве что какой-нибудь слишком хитрый купец пробирался в Адрианополь, дабы первым попасть на Великий собор, который ежегодно происходил в городе в день успения Богородицы, или же встречали они небольшие обозы с товарами из Мосинополя. В самом Мосинополе были торги, песни, музыка, грех бы взял на душу каждый, кто бы там не задержался, но на Какору иногда находило бычье упорство; ему нравилось поступать вопреки здравому смыслу, и вот его обоз снова тянется в горы, снова вокруг раскаленный камень, и безжалостное полынно-седое небо, и перемолотая тысячами колес, перетоптанная тысячами ног, перевеянная всеми ветрами едкая белая пыль, от которой нет спасения ни днем ни ночью, а дорога еще пустыннее, потому что сейчас как раз вершина месяца зарева, когда все живое прячется в тень, и лишь — ящерицы переползают через широкую кремнистую дорогу да высоко в небе плавают равнодушные горные птицы.
От жары обалдевали люди, едва передвигались кони, ослы шли понурив головы, натужно скрипели возы, будто в предсмертном издыхании, будто допытываясь у толстого всадника, покачивающегося на высоком жеребце впереди: чего он хочет, какой прибыли, какой еще славы?
А поскольку Сивоока волновала только собственная свобода, то он не стал ожидать, чем закончится поход за купеческим счастьем, выбрал самое пустынное место и еще с вечера, чтобы за ночь успеть как можно дальше отбежать от Царьградской дорога, подался направо в горы.
Хотя взбирался без передышки целую ночь выше и выше, наутро оказалось, что висит чуть ли не над самой дорогой, отчетливо видел, как извивается средь белой пыли Какорин обоз, видел двух повстречавшихся им крестьян-ромеев на ослах, еще дальше, догоняя Какору, спешил, пока не раскалилось солнце, со стороны Мосинополя небольшой конный отряд ромейской легкой конницы, вокруг себя Сивоок видел только голый камень, безнадежно серый, сразу же после восхода солнца раскаленный до предела, некуда было скрыться, не за что было уцепиться не то что рукой — глазом даже! Ему стало страшно, был он словно распят на серой каменной стене, выставленный и солнцу, и людям, объединившимся против него во вражеский союз, чтобы обессилить, поймать, уничтожить. Притаился за выступом скалы, боясь, что с дороги его заметят и Какора пошлет погоню или же и сам начнет взбираться за беглецом, но все прошло благополучно, обоз, извиваясь змеей, двигался дальше и дальше, скрываясь за поворотами дороги; звонкая тишина окружала Сивоока все плотнее и плотнее, он выбрался на более ровный выступ, окинул взглядом каменное царство, которое ему принадлежало теперь (а может, это он принадлежал ему), и упрямо покарабкался выше.
Вокруг была свобода. Быть может, впервые с момента совместных странствий с маленьким Лучуком.
Его странствия длились долго. Пробирался в горы, тяжело и медленно, издалека замечал редкие людские поселения, старался держаться в сторонке, питаясь случайно пойманной птицей и рыбой, которую щедро дарили ему горные речки, только, к сожалению, речек попадалось слишком мало, и более всего страдал Сивоок от жажды, потому что иногда по одному и даже нескольку дней не имел во рту ни глотка воды. Однажды напали на него грабители, навалились на него, когда он спал у ручья, начали душить, было их трое или четверо, они мешали друг другу, видимо, не имели предварительной договоренности, как действовать, и это спасло Сивоока. Он разметал насильников и, пока они опомнились и достали оружие, успел скрыться в темноте, а уж бегать он умел и от Бога, и от дьявола!
Шел наугад, обеспокоенный одним лишь: чтобы попасть к болгарам, болгары ведь добрые люди, свои братья, не выдадут никому, ибо никого не боятся. Одежда его изорвалась в лохмотья, сам он обессилел до предела. Он не мог знать, добрался или не добрался в Болгарию, потому что в конце концов попал в такую непроходимую чащу, что уже не то что человека, но даже и зверя не замечал.
Леса становились гуще и гуще, — видно, где-то неподалеку должна была быть большая река, однако Сивоок шел уже много дней, а речки не было, иногда сквозь камень пробивался ручеек, который сразу же и исчезал в камне, адская духота стояла в лесах; дошедший до отчаяния Сивоок молил Богов, чтобы послали ему даже врага, хотя бы маленькое людское жилище, ему казалось, что он пересек Болгарское царство с юга до самого Дуная, никого не встретив, никого не увидев.
К берегу реки он вышел совершенно неожиданно, да еще и оказался сразу под крутой стеной, сложенной из огромных каменных глыб. И хотя стремился перед этим к людскому очагу, невольно попятился назад в заросли, сделал огромный крюк, прежде чем отважился снова выйти к реке, чтобы испить воды и издалека посмотреть на неожиданное в этом диком краю укрепление.
И когда, упершись руками в круглые голыши, склонился над водой, — еще не обмочив даже губ, услышал совсем близко позади негромкое:
— Чедо![18]
Он оглянулся, но никого не увидел. Подумал, что негоже ему бояться первого встречного, снова наклонился над водой, начал пить.
— Чедо! — снова послышалось позади него. — Хей, Божидар! На тебе думам![19]
Сивоок вскочил на ноги, повернулся к дереву, откуда отчетливо доносился человеческий голос, приготовил заостренную палку, служившую ему оружием. Из-за дерева вышли два до смешного бородатых человека, в грубошерстяных темных плащах, подпоясанные широкими кожаными ремнями, за которыми у обоих посверкивали топоры с длинными топорищами.
— Защо се плашиш?[20] — улыбаясь в глубочайшей глубине своей дремучей бороды, ласково спросил один из них.
Так Сивоок оказался среди братии монастыря «Святые архангелы». Два инока — Демьян и Константин, а проще Тале и Груйо — вышли в то утро в лес нарубить дров и встретили там бродягу-руса. Назвали его Божидаром, считая, что послал юношу к ним сам Бог, а потом игумен монастыря Гаврила еще больше удивился меткости этого имени для Сивоока, когда увидел, как легко усваивает русич болгарскую и ромейскую грамоту, а еще легче — великое умение украшать книги и писать иконы, умение, которое дается людям так редко и дается уже впрямь самим Богом.
Сивоок не знал: в самом ли деле это врожденный дар или вспыхнули в нем необычные способности, вызванные отчаянием.
Ибо бежал из одной неволи, а попал в неволю тройную.
Первая неволя — монастырь, мрачнейшее сердце замерло бы от одного лишь взгляда на эту суровую обитель. Горы, леса, непроходимые дебри. Вид здесь — словно был от сотворения мира: вздыбленные громады камней, извечная взъерошенность деревьев, черные громы вод в пещерах и пропастях. А над всем этим, в каменном поднебесье, скрытый за непробиваемыми, невесть кем и когда сложенными из серых гранитных глыб высоченными стенами, — жалкий лоскуток земли, шершавые окаменевшие кладбищенские кипарисы, длинные ряды выдолбленных в материковой стене гнезд-келий. Кельи громоздились одна над другой несколькими этажами, так что становилось страшно от одной мысли о человеческом существовании в самых высоких норах, но потом ты убеждался в ошибочности своего первого впечатления, ибо монастырь был расположен так, что здесь в самую страшную жару веяло горной прохладой, а когда кто-нибудь умудрялся еще хотя бы капельку подняться над уровнем этого пристанища, выдолбив для себя келью над остальной братией, то имел возможность самым первым встречать прохладные потоки благословенного болгарского белого ветра, которого так не хватало человеку внизу. Сивоок долбил для себя келью сам, ибо здесь напрасно было бы надеяться на готовое, место выбрал самое холодное, как и следовало пришельцу из далекой северной страны. Бил камень и забывал про несчастья, испытанные доселе, готов был днем и ночью не бросать тяжкую работу, лишь бы только найти забвение и отдохнуть душой, но с первого же дня ему дали понять, что в «Святых архангелах» существуют твердые правила, нарушать которые не дано никому. Прежде всего эти правила касались молитв.