Ярослав Мудрый Павлищева Наталья
— Обычай? — повернулся к нему Хакон. — А что скажешь, посадник, ежели добавлю еще, как отплатил Болеслав своим ближайшим помощникам в захвате власти — Одилену и Прибивою? Может, наградил их щедро? Дал им земли во владение? Просто ослепил, да и все!
— Эта кара не была суровей, чем, скажем, повешение или отсечение носа, языка и ушей, — разгладил ладонью усы Коснятин.
— А потом Болеслав возжаждал присоединить к своим землям еще и Чехию. — Хакон разжигался больше и больше, видимо, он и впрямь был сильно обижен на Болеслава Польского, который выбился из ничего на такую высоту без помощи варягов, не израсходовав, следовательно, на чужеземных наемников ни шеляга. А может, вспомнил, что его мать Добравка происходила от чешских князей. — Лестью заманил властелина Чехии Болеслава Рыжего в Краков и там ослепил его. Правда, этот Рыжий тоже был негодником изрядным. Перед тем одного из своих соперников оскопил, другого попытался задушить, зарубил мечом собственного зятя, убил своих воевод. Да еще и в Великий пост, не боясь греха. Может, чехи потому и приняли польского Болеслава, но уже через месяц он должен был бежать из Праги, потому что оказался еще кровожаднее собственного их Болеслава Рыжего… А с германским императором? Сколько раз польский Болеслав заключал договоры с германцами, чтоб на следующий день коварно ударить в спину…
— Слышал, что Болеслав еще шестилетним ребенком был заложником своего отца в Кведлинбурге у германского императора, поэтому имел свой счет с германцами, — сказал Ярослав. Ему стало неприятно выслушивать все эти истории, в которых многое перекликалось с событиями в его родной земле. Ибо разве самый старший сын Святослава Ярополк не пытался в свое время расправиться с братьями?[48] Пошел на брата своего, который сидел в Древлянской земле, и погубил его. То же самое учинил бы, видно, и с Владимиром, но тот взял верх и отплатил Ярополку его же мерой. А он сам, Ярослав? Проявил непокорность родному отцу. Оскорбил Великого князя Владимира, которого знает и боится весь мир, перед которым заискивают даже ромейские императоры С помощью этих вот бравых забияк Ярослав намеревается теперь столкнуть отца с Киевского стола, чтобы засесть там самому. На все Божья воля. Хорошо сказал Эймунд о хазарах и их кагане. Ибо разве это не похоже на то, что происходит у них? Что ныне Великий князь в Киеве? Походы его неудачны. Земель больше не собирает Погряз в разврате, повсеместно идут пересуды о его женах и наложницах, хотя крест целовал и знает закон Божий. Киевский люд, развращенный и обленившийся, толпится на княжьем дворе, возле полных столов, по всему городу пароконные телеги развозят для дармоедов хлеб, мед, мясо и овощи, дружина пирует на серебре и золоте. Не такой властелин нужен ныне Руси. Как сказано в Святом письме: «Даруй же рабу твоему сердце разумное, чтобы судить народ твой и различать, что добро и что зло, ибо кто может управлять этим многочисленным народом твоим?».
— Еще распутством своим известен Болеслав, — не унимался варяг, — да и то сказать, рожденный не от чистого брака, а от соединенных между собой княжескими интересами отца его Мешка и чешской княжьей дочери Добравки. А Добравку Мешко взял уже не девицей, да в том бы еще не было беды, но вот что примечательно было Добравке уже под тридцать лет, а от таких поздних родов дети вырастают забияками и развратниками Будучи семнадцатилетним, Болеслав взял в жены дочь маркграфа Рикдага, через год отправил ее назад. Сразу же женился на дочери паннонского князя Гейзы — и снова через год отправил ее к родичам.
— Не подходила ему, видать! — подбросил кто-то из варягов.
— Ну! — разжигался Хакон так, будто речь шла о его собственных дочерях. — Тогда по отцовскому примеру женился на Эмнильде, дочери чешского князя Добромира, и уже эта родила ему множество детей: сыновей, дочерей. Но и этого мало! Прослышал он о твоей сестре Предславе, княже, и возжелал, старый бабник, положить ее себе в ложе!
— Много слыхивал я про Иомсборг[49],— переводя разговор на другое, сказал Ярослав, — дивный, сказывают город.
— Вольный город. — Хакон повел плечом, оправил свою золотую луду — Все в нем есть. Оружие, меха, дичь и рыба, обученные соколы для охоты, кони всех пород, сукно шелка, золотая и серебряная посуда, женские украшения, благовония восточные… А золота купцы собирают столько, что и остров мог бы от тяжести утонуть. Потому что Иомсборг стоит на острове, там, где река впадает в море, доступ к нему открыт отовсюду..
Эймунд решил, что появилась добрая зацепка к разговору с князем о плате для дружины, стрельнул глазом на Ярослава.
— Да и Новгород не хуже Иомсборга умеет собирать золото. Правда, княже? Или посадник лучше знает?
Ярослав поднялся.
— Тешусь вельми, что пришли на мое приглашение, — казал он Эймунду который тоже встал, потому что пустые разговоры закончились, нужно было выставлять свои условия.
— Послужим тебе, княже.
— Верю, — наклонил Ярослав голову — Но понадобится большая дружина.
— Имею шестьсот воев, — посмотрел выжидательно на князя Эймунд, — опытные, но…
— Понадобятся все шестьсот, — твердо промолвил Ярослав.
— Ежели о деле, — быстро окинул глазами всех своих Эймунд, — то условия наши таковы: харчи, одежда и весь припас и по пол-эрэ серебром на человека ежедневно. А уж за битвы — счет особый.
— Вот заломил! — не удержался Коснятин, который тоже порывался встать из-за стола, чтобы включиться в разговор, но сдерживался, потому как обычай не велел совать носа в дела княжеские.
Ярослав даже не взглянул в сторону посадника.
— Кто хочет вершить дела великие, не должен быть мелочным, — промолвил он, казалось, скорее для самого себя, чем для других, и протянул руку Эймунду.
Тот пожал правую руку князя, на этот раз не испытывая силы; пожатие было коротким. Эймунд мгновенно отскочил к столу, схватил свой ковш, высоко поднял его.
— Славим тебя, княже! — воскликнул он. И все варяги вскочили с мест и тоже подняли кубки, поставцы и ковши, закричали что-то по-своему, весело и беспорядочно.
Хорошо это было или плохо? Все равно у Ярослава не было иных путей. Возврата нет. Теперь идти только вперед.
Всю зиму шли большие снега. Горели ясно печи в княжеских покоях, но Ярослав не сидел дома, метался то по одному, то по другому берегу Волхова, сам смотрел за подготовкой к летнему походу, потому что уже дошли до него вести, что и князь Владимир решил выступать против непокорного сына, как только солнце высушит дороги и вода в реках и озерах потеплеет. В дальних борах ловили дичь, вялили, коптили и засаливали мясные припасы, чтобы хватило для войска хотя бы и на сорок тысяч; с Ладоги везли бочки засоленной рыбы простой, ведерки просоленного лосося и осетрину для копчения. Никогда еще не приходилось Ярославу снаряжать такое большое войско, хлопот был бы полон рот, если бы не помощь Коснятина. Все равно изматывался от каждодневных смотрин по Новгороду, от молитв и чтения книг, от длинных разговоров со странствующими иноками. Часто заезжал к варягам на Словенскую сторону, жаждал хотя бы на один вечер стать этаким гулякой, слушал хвастливые рассказы варягов, пение скальдов о славных походах, напивался и, плюнув на все хлопоты, мчался за леса к Шуйце.
А Коснятин с подарками и нарядной свитой отправился в посольство к шведскому конунгу Олафу просить руки его дочери для князя Новгородского, сына Великого князя Киевского, в скором времени, быть может, и победителя над собственным отцом, Ярослава, мужа мудрого вельми и книжного, многоязычного сызмальства, человека, который умел сосредоточивать в своих руках и власть, и разум, и богатство, и мощь, а уж что касается хитрости, столь необходимой во всяком властвовании, то Коснятин мог ему прибавить и своей. С такими мыслями и направился новгородский посадник за море, и мысли эти были его собственные, ибо от Ярослава после того осеннего короткого разговора у лесного озера с березками только и услышал еще:
— Поезжай и привези.
К началу весенней ростепели в Новгороде, собственно, все было заготовлено к походу на Киев, но воды весна пригнала такие высокие, что снова, как осенью, город был отрезан от всего мира, не приезжали сюда ни купцы, ни охотники, ни гонцы, даже Ярослав не мог добраться к своей Шуйце, которую за всю зиму видел два-три раза, а теперь между ними раскинулись мутные бурные потоки, пробудились топи, выпустив наверх много влаги; от Коснятина слухи не доходили, — наверное, готовил он милую неожиданность для князя, где-то, видно, уже перебирался через море, везя с собой нареченную для Ярослава, а может, и не вез, может, все сложится не так, как хотелось, но об этом князь не очень-то и заботился, чаще всего в мыслях своих он обращался к главному своему делу, к задуманному, а то и не задуманному, ибо как-то так нашло на него затмение, когда он проявил непокорность отцу своему; теперь же мог бы, правда, еще повиниться, хотя и поздно было, все поднято и с одной и с другой стороны, приготовлено войско, а он сам тоже приготовился к высокому полету, надоело ему блуждать по лесам да болотам, управляя княжеством в северной стороне, — не такой имеет разум, он еще потрясет весь мир, склонятся перед ним императоры и короли, темные и бездарные убийцы, развратники, примитивные захватчики.
Ярослав чувствовал в себе такую силу, что всему миру мог бы крикнуть отважно и горделиво, как то сделал когда-то его дед Святослав, великий воин: «Иду на вы!». Да и так, вишь, крикнул, и то — против кого? Против родного отца!
Ждал тепла. Написал доверительные грамоты ко всем братьям своим и родичам. Как это заведено было у ромейских императоров, с обычаями которых он хорошо знаком был по греческим книгам Константина Багрянородного, Льва-философа, придворного Филофия, велел Золоторукому вырезать княжескую золотую печать с изображением Юрия-змееборца, и по этому образцу изготовлялись потом печати свинцовые и золотые, которые Ярослав сам прикреплял к грамотам, собственноручно написанным на пергаменте. Обращался он к братьям своим, которые были в северных землях. Прежде всего к Борису, который сел в Ростове на месте Ярослава и должен бы во всем слушать брата старшего и более опытного. Потом — Глебу в Муром, обещая, если сядет на Киевском столе, дать ему другую волость, потому как муромские язычники не пустили князя в город, и Глеб, отклоненный ими, вынужден был отъехать на целых двенадцать поприщ за речку Ишмо, да и ждать там, сам не ведая чего. Писано было и к Судиславу, который сидел во Пскове под рукой у Ярослава и должен был делать все так, как велит князь Новгородский, но Ярослав не хотел выставлять здесь старшинство, ибо речь шла прежде всего о том, чтобы объединить вокруг себя хотя бы половину братьев, — тогда дела пошли бы лучше. Не было у него сомнений также, что откликнется на его грамоту и племянник Брячислав Полоцкий, который заменил своего отца Изяслава, умершего слишком рано и внезапно, так что и ненамного пережил свою мать Рогнеду.
Пригрело солнце, просохли дороги и тропинки, появились у новгородских вымолов первые купеческие суда, разъехались во все концы нарочные люди Ярослава. Киев молчал зловеще, не было слухов от Коснятина, напрасная это была затея — в такое время отпускать от себя посадника; князь злился, сам не зная на кого, в ярости своей вспоминал о Шуйце, думал хотя бы немного отдохнуть возле нее, поехал с молчаливым Ульвом, никому не сказав ни слова, в Задалье и с проклятиями возвратился через день, потому что во двор под белыми березами их не впустили. Незнакомая красномордая баба выглядывала из надвратного окошечка в башне, разукрашенной, будто пряник, и смеялась князю прямо в глаза:
— А не велено пускать сюда никого. Откуда притащились, туда и путь держите.
Ульв с любопытством посматривал на это бабское убежище, потому что не был еще здесь никогда: наверное, где-то в глубине своей спокойной души немало удивился он нахальной крикунье, посмевшей самого князя держать у ворот, но сидел спокойно на коне, ожидал, чем все это закончится.
— Я князь! — крикнул Ярослав, багровея от такого унижения, когда уже вынужден был назвать себя, почти выпрашивая, выходит, милости быть пропущенным во двор. Но и это не произвело на бабу никакого впечатления.
— Много вас тут болтается, козлов окаянных, — сказала она лениво.
— Позови Шуйцу! — снова крикнул Ярослав.
— Не велено тревожить госпожу.
Окошко закрылось, переговоры на том и закончились. Князь постучал еще в ворота, хотел было приказать Ульву, чтобы проник во двор через частокол, но потом передумал и скомандовал трогаться в обратный путь. Сначала придерживал коня, ожидая, что его позовут, надеясь, что была это Забавина шутка, затея, но никто его не звал, подворье стояло неприступно запертое, дымилось дымком над теремком, словно бы стреляло в князя пренебрежительно и насмешливо: «А вот тебе!».
Он подумал, что, видно, чует сердце Забавы о его женитьбе, а может, и так кто принес весть, догадывается она уже заранее, в то время как он сам еще не знает, как все обернется, с чем приедет Коснятин; хотя Шуйца и не требовала от него ничего, хотя предоставляла ему полную свободу в обмен на свободу для себя, все же, видно, когда дошло до решительного момента в жизни князя, не смогла она преодолеть в своем сердце то женское, что толкает людей подчас на дикие, необъяснимые поступки. Женщина — как Бог: она хотела бы властвовать над своим мужем безраздельно, а муж напоминает язычника: ему всегда мало Бога одного, а женщин и подавно… Странно, почему этот языческий обычай пробудился в его душе именно в такое сложное время? Все слилось воедино: и единоборство с отцом, и намерение жениться на дочери варяжского конунга, чтобы утвердиться среди властителей всей Европы, и эта пагуба с Шуйцей. Если бы только кто-нибудь знал, если бы только кто-нибудь ведал, на что решился князь в своих затаенных поступках! Обманывал людей, себя самого, обманывал Господа Бога, перед которым грешил, а потом замаливал грехи, даже в недостроенной церкви после самого большого греха с Шуйцей, после той незабываемой светлости, которая струилась от ее молодого тела.
Тем временем начали приходить ответы на его грамоты. Раньше всех ответил Судислав. Прислал бересту с нацарапанными костяным писалом каракулями: «Делай, как заешь. Судислав». Молод еще. Против отца идти боялся, но и старшему брату сопротивляться не отважился. Хорошо уже и это: лишь бы не мешал.
От Брячислава из Полоцка тоже пришла береста, хотя и сам бы мог прибыть к дяде, все-таки одна кровь струилась у них в жилах, и обиду на деда своего Владимира должен был бы унаследовать еще от отца, который лучше всех знал мучения матери своей Рогнеды. Но этот выродок, хорошо зная, что Ярославу нынче не до него, не только не прибыл на зов, а еще и поглумился, нацарапав в грамотке витиеватые и хитрые отговорки: «А се мы, полочане, все добрые люди и малые не смеем…». Дескать, пускай старшие дерутся, а мы, малые, посмотрим, нельзя ли там будет что-нибудь урвать. Ярослав растоптал эту грамоту, долго кипел в тот день, но, наконец, успокоился в молитве, ибо гнев ничем ему помочь не мог. Он понял только, что затея его провалилась: раз уж сам-один проявил он непокорность отцу, то, видать, так и суждено идти одному до конца, а каким он будет, этот конец, покажет время, да еще его умение и усилия.
От Бориса и Глеба он теперь уже и не ждал ничего, даже отказа, потому что далеко к ним и от них, кроме того, оба они всегда милы были Владимиру-князю, знали об этом, поэтому надеялись после отцовской смерти получить в завещании наилучшее определение для себя, будто когда-нибудь вершилось по завещанию, а не по тому, у кого какая сила!
Сам выдумал объединение с северными братьями, сам и опозорился. Уж лучше было бы вести переговоры со Святополком. Тот обижен Владимиром, у него есть все причины восстать против Великого князя. Но Святополк сидит где-то в Вышгороде, в порубе. Владимир самолично следит теперь за тем, чтобы не выскочил этот Яро-полков сын, которого младенцем приютил, причислил к сыновьям своим, вырастил, женил на дочери Болеслава Польского, дал княжество Туровское. Но судя по всему, Ярополк мстил и из могилы. А может, это сам Святополк в гордыне духа вознамерился забрать стол Киевский не только у родных сыновей Владимира, считая себя самым старшим, но и у самого Великого князя, ибо чувствовал за собой силу польского тестя? А еще: был, видно, обижен на Владимира, ибо тот долго держал Святополка заложником своим у печенегов, никто не знает, сколько настрадался там Святополк, но никому ничего не говорил по возвращении из печенежской степи в Киев, лишь хищно посверкивал своими окаянными черными глазами, которые стали словно бы еще чернее.
Хотя Святополк считался самым старшим Владимировым сыном, княжество определено ему было позже всех, к тому же — на окраине, тощая Пинская земля, одни лишь болота, никто и не ведал, есть ли там люди, а еще смеялись, что если и живут там люди, то все маленькие да головастые. Однако Святополк не терял времени зря, он быстро сговорился с великим своим соседом — королем польским Болеславом, и тот выдал за него свою младшую дочь от Эмнильды, последней своей жены. Девочке тогда исполнилось шестнадцать лет, была она тоненькая и бледненькая, тяжко и говорить, что это был за брак, но браки между властелинами обусловливаются лишь государственными интересами и намерениями, о чувствах не заботится никто: не спрашивал никто о согласии или несогласии этой девочки, почти ребенка, хотя шестнадцать лет для девушки считались зрелым возрастом. Дочь Болеслава прислана была с капелланом — епископом католическим Рейнберном, который сразу же принялся переводить пинчан и туровцев в свою латинскую веру, что не могло понравиться в Киеве, а еще разгневался Великий князь Владимир на Святополка за то, что женился тайком, не спросил отцовского благословения, быть может, заключив какой-нибудь тайный договор с Болеславом, — кто ж об этом знал?
Можно было надлежащим образом наказать непослушного сына, пойдя на него войной, но Киевский князь хорошо знал, что Святополк потому и выбрал себе жену в близлежащем государстве, чтобы иметь возможность спрятаться у тестя в случае опасности. Поэтому Владимир прибег к хитрости. Передал через посланных вельможных свое благословение непутевому сыну и пригласил его с молодой женой погостить в Киев. Имея в лице Болеслава могучую защиту, Святополк поехал в Киев, епископ Рейнберн тоже направился вместе со своей духовной дщерью, видимо, надеясь и в стольном граде продолжить свое богоспасенное дело в пользу святейшего папы римского, в особенности же принимая во внимание, что четыре года назад католический епископ Бруно, посланец германского императора, был у князя Владимира и получал от него содействие в своих делах и намерениях. Однако все они просчитались Князь Владимир не допустил их в Киев, еще по пути задержали их возле Вышгорода и бросили в яму всех. Святополка, его молодую жену и Рейнберна. Каждому велено было сидеть в одиночестве, или, как сообщал епископ через верных людей, подосланных к нему Святополком, «In custodia singularis».
Узнав о таком недостойном поступке Владимира, Болеслав пошел войной на Русь, а на подмогу взял с собой печенежскую орду, ибо печенеги, наверное, благоволили Святополку, никто не знал, что он делал там среди них, будучи заложником, — обычаи этих людей таинственны и недоступны, лазутчиков в своем стане они сразу разоблачают и карают смертью, дикие и жестокие в своем поведении, но, видно, проявляют благосклонность к тем, кто сумеет понравиться им; Святополк на такие дела был мастак, потому что текла в нем кровь русского князя и красавицы гречанки, и это, видимо, сказалось на его характере, помогло Святополку войти в доверие к печенегам.
Болеслав захватил несколько Червенских городов, но тут у него в лагере пошли раздоры: поляне перессорились с печенегами, не разделив добычу, тогда король велел тайком, ночью, перебить печенегов — своих союзников, — что и было сделано, а к тому времени подоспели послы от князя Владимира, предлагавшие Болеславу мир. Король-забыл и о дочери, и о зяте, согласился на условия, поставленные Киевским князем, вывел свое войско, а Святополк со спутниками продолжал сидеть в Вышгороде, с той лишь разницей, что его с женой подняли из ямы и заперли в горницах, охраняемых неусыпной стражей, а Рейнберна же, как наиболее опасного, и дальше продолжали держать в яме, где он в скором времени от старости и немощности переселился к Отцу небесному, который никогда не ошибается, принимая к себе сынов своих.
У Ярослава почти все повторялось, как и в событиях со Святополком Разве только то, что он сначала проявил непокорность отцу, а уж потом решил жениться на дочери соседнего властелина. Да и в Киев если и собирался идти, то не на поклон к отцу, а на битву, которая должна была решить, кому из них управлять дальше своей землей — Великому князю Владимиру или сыну его, перечень достоинств которого был бы очень длинным.
Быть может, Ярослав и не собирался объединяться со Святополком, считая, что превосходит его во всем, но не хотел иметь соперника, младших же братьев пытался поставить себе под руку не столько для подмоги самому себе, сколько для отвода глаз.
Однако же не вышло, как ему хотелось.
Новгород уже выставлял князю своих воинов. Каждый конец готовил тысячу воинов. Прислали воинов и волости — пеших, бедных, вооруженных дубинками, самодельными луками. В Новгороде становилось тесно, шумно, воины прибывали и прибывали, такое войско в городе не могло долго находиться, оно не должно стоять на месте.
Ярослав велел выслать часть людей для исправления волоков, испорченных за зиму и весну, ладить мосты и укладывать дороги, пора бы и ему самому выступать из Новгорода, но ждал Коснятина.
Дождался гостя и вовсе неожиданного. Прибыл к нему с горсткой людей брат Глеб из Мурома. Был он еще совсем юным, не отрастил даже бороды, лик у него был нежный и продолговатый, как на ромейских иконах, словно у девы глаза, а голос имел он звонкий и сильный.
И вот тут стали развиваться события.
Пока Глеб мылся в баньке, а потом они вместе с Ярославом отстаивали обедню в княжеской церкви, ибо Глеб не уступал старшему брату в богомольстве, к князю Новгородскому прибыл гонец. Гридник шепнул об этом Ярославу еще в церкви, князь прогнал его прочь, братья вместе вошли в палаты, старший провел младшего в отведенные для него горницы, пригласил на вечер к братской трапезе и уже только после того, без спешки, хотя у самого горело все внутри, направился туда, где ждал его гонец. Должно быть, от Коснятина, ибо сколько же можно молчать! Князь приготовился увидеть воина или пышного боярина, а встретил невысокого оборванца, со светлой, кольцами, бородой, со старыми, истертыми, словно бы и побитыми малость гуслями в руках, — Ярослав даже отпрянул от него.
— Ты что? — спросил он. — Калика перехожий?
— С гусельным звоном да с песней всюду пройдешь без препоны, — ответил тот голосом молодым да звонким, как у брата Бориса — Имею к тебе грамотку, княже.
— От кого же? — насупился Ярослав.
— Сестра твоя Предслава велела кланяться.
— Сестра? Из Киева-града? Иди за мной!
Повел его в гридницу, усадил на скамью, налил серебряный ковш меду.
— Пей!
Того не нужно было просить дважды. Умакнул бороду и усы в густой мед, наслаждался долго и умело.
— Долголетен будь, княже.
— Грамота где?
Посланец засунул руку за пазуху, достал свернутый в трубку пергамент.
Грамотка от Предславы была скупой: «Отец наш, Великий князь Владимир, упал в недуг крепок, но полагаемся на Бога, что выздоровеет, благодаря слезам и молитвам с многих сторон. Молись и ты, любимый брат мой…».
Ярослав свернул грамотку. Не так поразило его известие о болезни отца, как заныло сердце о сестре. Два лета назад, когда тот развратник Болеслав шел на Русь, освобождать зятя своего с дочерью, ставил он перед Владимиром непременное условие, чтобы выдал тот за него дочь свою Предславу. Благодарение отцу, что он не согласился с прихотью никчемного бабника, ибо страшно было даже подумать, чтобы их единственная сестра, их красавица стала четвертой женой у этого толстопузого Болеслава! Среди всех детей Рогнеды Пред-слава выделялась необычайной красотой, была словно бы не из их гнезда, не похожа была ни на отца, ни на мать, а уж между нею и братьями и вовсе никто не замечал ни единой черточки сходства. Мстислав — огромный, черный, пучеглазый, будто грек; Изяслав был слабым, болезненным, золотушным, пожелтевшим с самых малых лет; Ярослав — с грубым лицом, сердитыми глазами. Она же вся — ласковость, вся — просветленность, вся — нежность, только и было в ней темного, что нелюбовь к отцу, переданная матерью Рогнедой, точно так же как и всем сыновьям; однако теперь вот, когда Владимир впал в недуг, дочь пересилила враждебность и молит за него перед Богом и шлет словно бы упрек возлюбленному брату, который, быть может, и повинен в том, что он тяжко занемог. Но грамотка Предславина стала очень уместной для беседы с Глебом, которая началась за трапезой и которую повел не Ярослав, как он сам того желал, а Глеб.
Первым заговорил Ярослав, но дальше ему пришлось нить оправдываться перед младшим братом, который сразу же перехватил разговор в свои руки и уже не выпускал до самого конца и закончил тоже в свою пользу, ибо чувствовал на своей стороне силу и справедливость.
— Получил ли ты, брат, мою грамоту? — спросил Ярослав после первого ковша, выпитого в честь встречи.
— Негоже чинишь, брате, — стараясь придать суровость своему ломкому голосу, сказал Глеб. — Приехал я к тебе, чтобы сказать не от себя лишь, а и от брата нашего Бориса, ибо должен был ехать через Брянские леса на Брянск, Карачев, Чернигов, прямо в Киев, как поехал туда Борис, вызванный отцом нашим Владимиром. Но просил и Борис, да и я говорю тебе: тяжкую провинность учинил ты, проявив непокорность Великому князю. Никто не выступит вместе с тобой, все братья собираются у отца нашего. Пока не поздно, — покорись, Ярослав.
— Уже поздно, — мрачно сказал Ярослав, — да и отец сам велел мосты мостить и направлять дороги, чтобы идти на меня войною. Не я первый.
— Ты отказался платить дань.
— А нужно было спросить, почему отказался. Может, недород, может, мор прошел по земле Новгородской. А он ничего не спрашивает, сидит к Киеве, раздувает чрево, рассылает мздоимцев по всей земле, гребет золото, а потом разбрасывает его во все стороны, как мякину. Да и зачем это?
— Только в негодном сердце могли зародиться такие нечестивые мысли про родного отца, — встал, не закончив трапезы, Глеб. — Как знаешь, брат, а только горько мне слышать от тебя такие слова. Ты же книжную мудрость изучал, превзошел всех нас знакомством с разными науками.
Ярослав хотел крикнуть: «Потому и восстал против князя Киевского, ибо я там должен сидеть, только я — и никто больше!» — но смолчал, насупленно следя за гибким и красивым князем Глебом, который еще не терял надежды на удачное завершение своего посольства, не уходил тотчас из трапезной, обращался к старшему брату с последними уговорами.
— Трудно сопротивляться бурному потоку, — сказал Глеб, — а еще труднее — мощному человеку, такому, как наш отец. Помни, брат мой, что побежденные редко, а то и никогда не добиваются прощения. Покайся, пока не поздно.
— Поздно уже, — повторил Ярослав. — И там и тут приготовлены войска. Кроме того, князь Владимир в тяжком недуге. Быть может, пока мы тут беседуем, он распрощался с миром сим.
— О горе нам! — закрыл руками лицо Глеб и быстро вышел из трапезной.
Ярослав пошел за ним, хотел спросить, долго ли тот пробудет у него, но Глеб шел слишком быстро, гнаться же за ним старшему брату было не к лицу. Велел лишь: если молодой князь захочет на рассвете уезжать, то не открывать ему ворота, пускай еще побудет здесь день или два, как-то легче ему, когда хотя бы один брат, даже не согласный с тобою, все же здесь, и люди видят и знают, и уже и у них веселее на душе.
Глеб, словно угадав мысли старшего брата, остался без принуждения, быть может, в надежде на то, что удастся ему уговорить Ярослава, целый день молился он ревностно в церкви, а Ярослав тем временем ездил по Новгороду, осматривал, быть может, в последний раз, все приготовленное к войне против отца и страшно злился на Коснятина, который так долго задерживался за морем.
И этой своей злостью Ярослав словно бы вымолил прибытие Коснятина, да еще и счастливое прибытие!
Князь был на торговшце, жаловались ему новгородцы, что купцы захожие дерут с них три шкуры за все, и уже за кадь ржи запрашивают по пять гривен, а воз репы — неслыханное дело! — продают за гривну, хотя что такое репа? Вода! Уже бывали случаи, когда черный люд громил богатые дворы и купеческие заезды, расползались злые слухи, появились знамения, предвещавшие беду. Так, кто-то видел после первых петухов исчезающую летучую светлость на небе, в той стороне, где лежит Киев, а еще были такие, кто наблюдал на небе три солнца, три луны, а также звезды, которые взаимно уничтожались.
Ярослав велел править молебны в храме Софии, но знал еще и то, что одни молебны не помогут, ибо язычников в Новгороде было намного больше, чем христиан, да и не одними молитвами жив человек, ему нужна и рожь, нужна и одежка. Поэтому Ярослав ездил по торговищу, сопровождаемый тысяцкими и своими варягами, чинил скорый суд и расправу над хапугами и обдиралами, хотя нарушал тем право новгородское, которое воспрещало князю самочинные суды в городе, но ему это прощалось по причине военного положения; да и нужно признать, что суды Ярослава были справедливыми, потому что руководствовался он единственным желанием; хотя бы в малой мере добиться успокоения в голодном, набитом войсками, стянутыми из волостей, городе.
И вот здесь, на торговище, нашли Ярослава нарочные, охранявшие подходы к Волхову, прискакали верхом, в несколько голосов сразу закричали еще издалека, нарушая обычай и порядок: «Княже, плывут лодьи!».
Так и оказался Ярослав на главном вымоле, одетый в простую полотняную одежду, еще не согнав с лица усталости и забот повседневных, княжеского только и было на нем, что богатый пояс с драгоценным оружием да еще сапоги из мягкого тима, зеленые, шитые желтым шелком, потому что любил князь удобную обувку.
А по Волхову, огибая острова, плыл корабль — паруса шелковые, палуба муравленая, сходни золотые, за кораблем длинные варяжские лодьи числом четыре и несколько стругов новгородских. Королевский штандарт развевался над корабликом — желтый с синим, на вымоле в ответ было поднято знамя Ярослава — архангел Гавриил на голубом фоне, а воевода Будий, который знал обычай, тотчас же распорядился украсить пристань зелеными ветвями, приготовить жито, чтобы посыпать его под ноги королевне чужеземной, пришлой их княгине, а также привезти из княжеских хором меха, чтобы прошла по ним невеста, ибо всегда должна мягко ступать по этой земле.
Так было и сделано. Ярослав сошел с коня и стоял, чуточку расставив ноги, словно боялся, что возвратится давняя болезнь и не удержится он, упадет; на кораблике звенела оружием небольшая, но дьявольски лихая варяжская дружина, потом показалась невеста: высокая, русоволосая, чистолицая, одетая в длинное дорогое одеяние, голубое и желтое, как королевское знамя у нее над головой; возле невесты вырос пышный и улыбающийся Коснятин, повел ее к сходням, придерживая край ее одежды, а с другой стороны, точно так же держа за край длинного наряда, тяжело шагал высокий варяг, видно, ватажок дружины, они провели Ингигерду на вымол, остановились перед Ярославом, который до сих пор стоял, расставив ноги и нерешительно хлопая глазами; Коснятин поклонился князю, прокричал своим громким, сочным голосом:
— Сама дочь Олафа, конунга свейского, Ингигерда перед тобой, княже!
— Приветствую тебя, Ингигерда, на земле Русской, — сказал Ярослав по-варяжски и шагнул навстречу своей невесте, будучи вынужденным смотреть на нее немного вверх, ибо был ниже Ингигерды; ее это, видно, потешило малость, она улыбнулась одними губами, — губы эти, как сразу заметил Ярослав, были очень выразительны и красивы, — но глаза оставались невозмутимыми, они были пронзительно-прозрачны, будто холодная зимняя вода, глаза не улыбнулись, не потеплели, и ничего не ответила она, так что пришлось князю сказать и вовсе уж простые слова:
— Здорова будь, Ингигерда!
— Здоров будь, княже, — ответила она голосом глубоким и красивым и снова улыбнулась, кажется, и глазами, но князь мог и ошибиться, потому что ему не дали больше присматриваться к невесте, с кораблика двинулось посольство шведское; кланялись, что-то говорили, несли какие-то дары, а с другой стороны мгновенно все заполнилось зеваками, которым только дай поглазеть, а тут еще такое зрелище, какого в Новгороде, кажется, и не знали вовсе. Ярослав подал руку невесте и повел ее к выезду, уже приготовленному Будием, под ноги им сыпали жито, бросали зеленые ветки, доски мола были устланы бобрами, черными куницами, белыми горностаями. Ингигерда высоко поднимала ноги, ей непривычно было ступать по такому богатству: шведские короли, хотя и рассылали во все концы земли своих добытчиков — варягов, сами большими богатствами похвастать не могли, в Упсальском замке, в голых каменных палатах, гулял ветер; более всего хлопотали об оружии: чтобы вдоволь его было, добротного и навостренного как следует, — жизнь же была простая и непритязательная, ели из деревянной посуды, в крепчайшие морозы спали в нетопленных опочивальнях, лишь для детей перед сном согревают постель, засовывая под одеяла медные тазы с раскаленным углем, даже — стыдно сказать! — подходящего отхожего места не имели в замке, была лишь возле самой королевской опочивальни на возвышении дыра, к которой бегали малые и взрослые, все это летело с большой высоты вдоль каменной стены вниз, во двор, а утром приходил туда слуга, сметал на лопату и швырял королевское «добро» в озеро.
Но Ярослав еще не знал об этом, для него Ингигерда была прежде всего королевской дочерью; видимо, гордилась она этим в душе и пренебрегала Ярославом. Ибо кто он есть? Неизвестный князек какого-то там русского города? Вспоминал о своем брате Всеволоде, тоже сыне Рогнеды (какими же неодинаковыми все они вышли от одной матери и одного отца!), которого Великий князь послал в шестнадцать лет княжить во Владимир на Волыни, а тот, прослышав о необыкновенной красоте Сигриды, вдовы только что умершего Эрика Шведского, бросил все и помчался в Скандинавию добиваться руки этой неземной красавицы. Что он тогда думал? Откуда в нем пробудилась тогда такая дикая кровь? Может, от отца, который стягивал для себя женщин со всего мира (но сам ведь не мчался к ним, а умел сделать так, чтобы добыть себе новую жену, даже пальцем не пошевельнув)? Самое же удивительное, что Всеволод оказался не одиноким в своей слепой страсти к женщине, которую никогда не видел. С другого конца мира прискакал к Сигриде Гаральд, король гренландский, муж твердый и грозный, не ровня тонкостанному юноше Всеволоду. Похоже было на то, что к Сигриде, будто к воспетой древним поэтом Пенелопе, соберутся женихи со всех концов, только не найдется на них Одиссея, воскресшего из своих смертей и странствий, жестокого в своей мести за пренебрежение к его дому и жене. Эрик Шведский не мог сравниться с Одиссеем, не возвратился из своего вечного плавания по рекам и морям преисподней, зато его Сигрида оказалась куда тверже Пенелопы. Усадив своих женихов за угощение, залив их медом и вином до самых ушей, велела она запереть их и собственноручно подожгла палату. Даже и по тем временам поступок Сигриды показался жутким, и прозвали ее Сторрада — то есть убийца. И хотя варяжские воины и разнесли повсюду песню о красавице Сигриде и гордом величии северных дев, но после случая с Гаральдом и Всеволодом что-то не слышно было охочих искать себе за холодным варяжским морем невест. Кажется, он, Ярослав, был первым после своего несчастного брата, и это должно было свидетельствовать либо о его отваге, либо, что хуже, о таком же самом безрассудстве, что и у брата Всеволода.
Ингигерда, видимо, немного обескураженная сотнями любопытных, которые, в отличие от холодных скандинавов, проталкивались друг перед другом, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на заморскую деву, ошеломленная пышностью невиданно богатых мехов, промолвила несколько слов по-славянски, чем как-то сразу утешила Ярослава, развеяла его печальные воспоминания о Всеволоде; уже князю не казался таким безумным его поступок, почему-то подумал он, что все идет как нельзя лучше, а страшные приметы предвещают несчастье не ему, а его супротивникам, все задуманное покамест осуществляется, стоит ему лишь протянуть руку — и все вкладывается в нее: собрано войско, пришла варяжская дружина, и прибыла из-за моря невеста, хотя до этого и обещана была королю норвежскому, даже Шуйца, несмотря на всю ее дикость и необузданность, подчинилась ему, и должен он теперь…
Ярослав вместе с Коснятином, послами и дружиной сопровождал Ингигерду в отведенные для нее покои, потом принимал послов, рядился с ними; выговорили у него приданое для Ингигерды — Ладогу с околицами, волости и села с приселками и лов на зверя и рыбу ценную; доверенные невесты получили грамоту пергаментную с золотой княжеской печатью, что и вовсе было в диковинку для них; когда же поставлено было условие взять к Ингигерде в прислугу прибывшую с ней дружину во главе с Рогволодом, то и тут не стал противиться князь, ибо это было ему на руку: дружина пригодится в его походе, а там видно будет, там Ингигерда станет княгиней, его женой, а жена да покорится во всем мужу своему.
После того как были отправлены послы и договорено о венчании в церкви и свадьбе без промедлений, Ярослав, оставив у себя Коснятина, сказал ему недовольным голосом:
— Долго ездил.
— Зато хорошо привез, — причмокнул своими жадными губами посадник.
— Не давал вестей из похода.
— Торопились быстрее всех вестников.
— Невеста словно бы и не по мне. Больно высока.
— От высоких женщин — красивые дети, — засмеялся Коснятин.
— Молвит она немного по-славянски. По дороге научил?
— Мать у нее славянка. Дочь князя ободритов.
— Как ехала сюда? С охотой или по принуждению?
— Слыхивали о тебе, княже, много гадали они на копье, священный конь их тоже показал, что ждут тебя великие дела и слава.
— Не верь языческим приметам, — пробормотал Ярослав.
— Олаф крещеный, но сберег все от деда-прадеда. О тебе же молва расходится по свету…
— Не через тебя ли?
— Знаешь же, княже, как люблю тебя.
— Готовь свадьбу, — подобрел Ярослав, — ибо уже в поход пора.
— Свадьбу сыграем по нашему новгородскому обычаю. Княжескую.
— Брат мой здесь, Глеб, — сказал невесело Ярослав.
— С тобой идет?
— Нет, супротив.
— Чего ж сидит возле тебя?
— Заехал сказать про волю свою и Бориса. Не сегодня завтра отправляется на Киев. Я уже послал приготовить ему кораблик на Смядыни, возле Днепра.
— И на свадьбе не будет?
— Не хочет. Говорит, что не было князей своих в Новгороде, а у меня, мол, отцовского благословения нет на брак, то какая же свадьба, княже?
— Угадал он: в самом деле, не было еще князей только новгородских, и ты в скором времени будешь Великим Киевским! — воскликнул Коснятин.
— Грех так молвить.
— Хоть грех, да святая правда!
— Ежели все обойдется, оставлю тебя князем в Новгороде, — сказал, поднимаясь, Ярослав, — ибо род у нас с тобой один через отца моего и твоего да мою бабку Малушу, сестру твоего отца Добрыни.
Коснятин стал на колени, схватил руку Ярослава, поцеловал.
— Буду служить тебе верой и правдой.
— Встань, — недовольно промолвил Ярослав, — негоже так. Одной крови мы. Дело великое великого разума требует, а не целованья и поклонов. Кланяться только Господу нужно, как Соломон, да просить мудрости у него всечасно. Иди.
В тот же вечер пришел прощаться Глеб. Разговор был коротким. Расставались братья не по-братски — каждый был углублен лишь в свое, ведь оказались они на таком рубеже, где люди либо идут навстречу друг другу, либо расходятся в разные стороны, и нет такой силы на свете, которая могла бы их соединить.
На рассвете Глеб выехал, еще темнота стояла на дворе, моросил холодноватый, словно бы привезенный северной невестой дождик, Ярослав молился в церкви и подумал еще о том, как все-таки негоже учинил младший брат, что на дорогу даже не пришел поклониться Богу. Или только потому, что боялся еще раз встретиться с братом-отступником, каким считал Ярослава? Но пусть!
А Коснятин уже ладил свадьбу по княжескому чину, как его понимал новгородский посадник. У самого Волхова, на торговой стороне, где княжеский двор, поставил длинный-предлинный стол, такой длинный, что не виден был его конец, а уж кто там сидел, что говорил — не видно и не слышно было с главного места, где посажены были жених и невеста. Со стороны невесты — послы королевские и Рогволод с дружиной, со стороны Ярослава — Коснятин за посаженого отца, тысяцкие и старосты новгородские, дружина, бояре со своими пышнозадыми женами, наряженными в тяжелые богатые наряды, далее купцы свои и приезжие, еще дальше — ремесленный люд, кто побогаче, — кто мог поклониться князю подарком на женитьбу, а подарков было неисчислимое множество; дарилось так, чтобы с одной руки — княгине, а с другой — князю, складывали меха и украшения, золото и серебро; Коснятин поднес Ярославу богато украшенную, в золотом окладе Библию греческую, между пергаментными листами виднелась закладка из перегородчатой эмали, а на закладке — Юрий-змееборец, святой, в честь которого называли Ярослава. Подарки увозили от стола возами, в то время как бедным и нищим от княжеских щедрот раздавали милостыню, которую Ярослав велел раздавать, как только выйдут они из храма после венчания и до тех пор, пока усядутся за стол и поднимут первые кубки за здоровье молодой княгини, за его здоровье, за землю Русскую.
Подавали вина фряжские и меды настоянные, гусей и поросят запеченных, солонину и копченые колбасы, бараньи бедра и ребрышки, осетров и карпов, зайцев в черном соку и зажаренные на огне оленьи туши, лебедей черных и белых на серебряных подносах, а для князя и княгини привезена, ради такого случая, из полуденных краев царская птица павлин, зажаренная целиком, украшенная невиданной красоты пером, птица, мясо которой не гниет и не портится, а сохраняется вечно, и тот, кто будет есть его, тоже будет иметь вечную жизнь, и богатство, и красоту, и счастье.
За спинами у приглашенных на свадебный, пир, с обеих сторон стола, не приближаясь слишком, чтобы не нарушать торжественность, но и не слишком далеко, ибо тогда исчезло бы ощущение близости между всеми, стоял новгородский люд, стоял двумя стенами, подвижными и веселыми, там была толчея, давка, крики, визги, невидимая борьба за улучшение места; более сильные проталкивались вперед, но и слабые старались от них не отставать; с серого новгородского неба моросил холодный дождик, но никто не обращал внимания на него, каждый нарядился в самые новые и праздничные одежды, а в толчее дождик, собственно, и вовсе не замечался, те, которые сидели неподвижно за столом, должны бы испытывать большее неудобство, нужно было протягивать руки за кубками, чтобы пить за здравие и за благополучие, да за кусками мяса, ворохами наваленного на столе; руки их лоснились не столько от жира, сколько от дождя, на бородах тоже сверкала водяная пыль; а те, которые стояли позади, могли, по крайней мере, прятать руки за пазухи или в карманы, а уж бородами трясли вдоволь, ибо только и забот у них было, что весело толкаться да сопровождать каждую здравицу раскатистым, могучим гоготанием: «Го-го-го!». Так научил Коснятин кричать десятка полтора заводил, а известно, что толпа легко подхватывает то, что ей незаметно покрикивают в самое ухо.
Вот так оно и началось, да и продолжалось чуть ли не весь день.
— За здоровье княгини светлейшей! Будем здравы!
— Го-го-го!
— Да славится наш добрый князь Ярослав! Будем здравы!
— Го-го-го!
— За победы наши грядущие и сущие! Будем здравы!
— Го-го-го!
— За вольности новгородские! Будем здравы!
— Го-го-го!
— Да не оскудевает земля наша! Будем здравы!
— Го-го-го!
— Народ новгородский, разрастайся и укрепляйся! Будем здравы!
— Го-го-го!
— За веру христианскую! Будем здравы!
— Го-го-го!
— Возлюбим, братие, друг друга! Будем здравы!
— Го-го-го!
— Молодым горько!
— Го-го-го!
— Горько-о-о-о!
Князь и княгиня вставали с места, целовались на виду у всех, не было в этом поцелуе никакого вкуса, не разжигало Ярослава и выпитое за день, а княгиня тоже сидела с прозрачно-холодными глазами, чужая и невозмутимая, только щеки покрывались пятнами то ли от утомительного пиршества, то ли от многолюдья, к которому она, наверное, не привыкла в своей северной стороне. А Ярослав хотя и одобрил про себя надлежащим образом выдумку Коснятина с этим бесконечным столом, за которым вместилось пол-Новгорода, и с этими крикунами, которые подгоняли пиршество своими восклицаниями, но в то же время и отчетливо видел: не получается у него так, как это получалось всегда у князя Владимира в Киеве. Прежде всего, тот никогда не полагался бы на чью-то выдумку или порядок — он сам бы велел, что делать и как, ибо хорошо ведь знал: все неудачные дела, причастен к ним князь или нет, бьют в конце концов по князю, ложатся на него провинностью и убытком. И уж если бы князь Владимир затеял такое пиршество и созвал столько люду (а у него бывало и больше, это знал и Ярослав, да и Коснятину было известно, потому он, видимо, и пытался чем-то приблизить Новгород в своих обычаях к Киеву), то все равно не сел бы за стол так, чтобы по сторонам стояли толпы. Он велел бы настрогать столов для всех, и всем бы подавалось питье и еда, и было бы такое веселое и безудержное пиршество, да похвальба, да ухарство, что к концу дня забывали уже, кто смерд, кто боярин, кто воевода, а кто дружинник, и сам князь окружен был то одними, то другими, то воинами, то гуляками, то женами своими и чужими, которые ему понравились, которых он приметил, быть может, в эту лишь минуту.
А тут — этот холодный завистливый крик черных людей, поставленных ради высокомерия, этот смутный дождик, да еще и чужая, неприступная в своей гордыне женщина, которая вроде бы стала княгиней, его женой, но кто его знает, стала ли, ибо не замечает Ярослав, чтобы понравилось ей ее новое положение.
Гулянье продолжалось еще и при свете факелов, ибо не годилось отправлять людей при свете солнца, варено и жарено всего столько, что пир должен был длиться, быть может, и неделю, самым большим обжорам и пьяницам возле этого стола (а то и под столом) надлежало и ночь заночевать, но кто-то все же помнил о главнейшем — о князе и княгине, и, когда темнота уже плотно опустилась на землю и крики толп доносились словно бы из-за черной стены ночи, поданы были к столу новгородские просторные сани, застланные мягким персидским ковром, запряженные четверкой белых коней, в богатой сбруе, убранных зеленью и цветами, и сам Коснятин выхватил у возницы скрипучие вожжи, изукрашенные серебряными наклепками, развернул сани так лихо, что даже комья грязи разлетелись во все стороны, и пригласил молодых садиться.
И как только князь подвел княгиню к саням и она прилегла на ковер, потому что сесть там было невозможно, а Ярослав прижался к ней, Коснятин отпустил вожжи, и кони рванули с места во весь опор, грузному посаднику пришлось подпрыгивать на своем сиденье, — и тут обе, невидимые уже почти, стены люда разрушились, рассыпались, с двух сторон ринулись к саням, смешались вокруг них с криком, визгом, восклицаниями, диким хохотом; над князем и княгиней нависали и мигом исчезали длинные бороды, разевались на них с неразборчивыми криками черные рты, горели любопытные глаза, люди толкались, наваливаясь прямо на сани, кто-то пытался отломить от саней хотя бы щепку, еще кто-то догадался отполосовать огромные куски драгоценного ковра, кто-то попробовал жечь ковер полыхающей лучиной; Коснятин с трудом пробивался сквозь столпотворение, кони, фыркая и мотая головами, тянули сани медленно, потому что перед ними толпилось множество возбужденных людей, посадник начал уже сожалеть, что не выставил на пути князя дружину двумя рядами, зато Ярославу хоть теперь понравилось то, как поворачивалась свадьба, он рад был, что люд сломил запретную незримую межу, отделявшую его от князя; Ярослав чувствовал: вот где его сила — в этих ошалевших, ослепленных глупым любопытством людях; приятно было ощущать, как пугается холодная королевна этих забияк, прижимаясь к нему, ища у него защиты.
И уже на княжеском дворе по-молодому соскочил с саней, бодро взмахнул, почти дружески, беспорядочному сопровождению и людской толпе, которая заполнила весь двор, взял княгиню на руки, и хотя она была огромной и неудобной в ноше, но пронес ее немного, пробиваясь сквозь толпу, а княжьи люди криком освобождали дорогу, все шире и шире, пока все-таки не наведен был какой-то порядок и не создался свободный проход к крыльцу княжеских палат; тогда Ярослав поставил жену на землю, будто огромную деревянную куклу, Ингигерда молча подала ему руку, и он повел ее на первое возлегание, ибо только телесно дополненный брак может считаться свершившимся.
А белые кони с санями исчезли куда-то, точно так же незаметно, как и посадник Коснятин, да Ярославу не было теперь ни до чего дела, он оставался наедине с молодой женой, впервые в жизни с глазу на глаз, и мир замкнулся между ними обоими, не существовало больше ничего, все исчезло, все забылось, полыхали в притемненной ложнице свечи, а им казалось, что только они полыхают и сгорают на огне, который жжет человека, пока он живет, дает ему наибольшую силу и одновременно отделяет его непроходимой стеной от всего окружающего.
Так и Ярослав на некоторое время отдалился от дел всего мира и не мог хотя бы краешком сердца почувствовать, что, быть может, именно в эту ночь, в дальней дали, возле Киева, на Берестах, отправлялся в свой последний путь его отец — Великий князь Владимир.
Бересты стояли уже тогда, когда Киев еще не был большим городом, они привлекали тишиной и покоем, и князь Владимир так полюбил их, что велел построить себе двор в Берестах даже лучше того, который был в самом Киеве. Отдыхал там после охоты в Зверинце, держал самых любимых наложниц также в Берестах; когда же занемог, собравшись идти в поход на непокорного сына Ярослава, тоже слег в своих палатах и не поднялся — умер от колик в боку или же от Божьего гнева. В те времена люди редко жили более шестидесяти лет, все равно Великому князю недолго пришлось бы жить, но во многом ускорили смерть князя события явные и тайные. Ибо если сын Ярослав открыто шел против отца, то другой сын Святополк, до сих пор еще пребывая в заточении в Вышгородской крепостце, снова задумал дело, еще более страшное, чем князь Новгородский. Через верных людей Святополк известил печенегов о том, что князь Владимир выступает с войском против Новгорода, и позвал их ударить на Киев, как только покинет его князь со своей дружиной. А чтобы не проходить через крепостцы, поставленные Владимиром вдоль Руси, печенеги должны были переправиться где-то возле Переволочны через Днепр, пройти по Залозному шляху и приблизиться к Киеву с левого берега, откуда их никто никогда и ждать не будет. Так оно и случилось, да только хворости Владимира разрушили все намерения Святополка, снова послал он своих верных людей к печенежскому хану, предупреждая его, чтобы остановил орду, ибо и князь, и дружина, и огромное множество войск — все еще в Киеве, и ничего, кроме погибели, не добьются здесь печенеги.
Но к тому времени князю Владимиру было уже донесено о том, что зашевелились печенеги, поступали вести, что степняки движутся по левому берегу, тогда больной князь позвал к себе сына Бориса, прибывшего из далекого Ростова, чтобы встать возле отца в тяжкую годину, велел ему брать войско и выступать на Альту, чтобы преградить путь печенегам.
Борис выступил на Альту, выбрал просторное широкое поле, где мог бы дать битву печенегам, но они, своевременно предупрежденные Святополком, ушли в свои степи и растворились там.
Пока Борис стоял с войском на Альте, Великий князь Владимир ушел в небытие.
Он лежал в большой горнице, выходившей четырьмя окнами на Днепр. Окна не закрывались ни днем, ни ночью, князь хотел вдохнуть в грудь как можно больше свежего днепровского ветра, но задыхался все больше и больше, горница была высоко над землей, над двумя подклетями, в которых толпилась придворная челядь, варились для князя излюбленные его яства и напитки, всегда наготове сидели гусельники и скоморохи, шуты и красивые девчата, которые одной своей молодостью могли бы возвратить Владимиру здоровье, ибо часто бывало перед тем, что во время болезни Великий князь, стоило ему лишь отдохнуть взглядом на сладком личике, выздоравливал и снова вершил державные дела, большие и незаметные. Но на этот раз не пускал князь к себе никого, не хотел никого видеть, ничего не ел, лишь пил настоянные меды и воду из священного колодца, холодную и чистую, не велел беспокоить его, никто не смел появляться в горнице, пока сам князь не позовет, не подаст знак, а знак тот был — звук серебряного колокольчика на длинной ручке из слоновой кости. Колокольчик стоял на столике в изголовье князя. Звонок был слабым, почти неслышным, но по ту сторону дверей круглосуточно дежурили молодые отроки, они улавливали малейший звук из княжьей опочивальни, немало удивляя своей чуткостью дружинников, которые стояли на страже у тех же самых дверей, но не слышали ничего, так, будто кто-то заткнул им уши воском.
Но настал день, когда и отроки не смогли услышать никакого звука из княжьей горницы, как ни прислоняли уши к толстым дубовым дверям, как ни замирали, как ни сдерживали дыхание, — ничего. Даже слышно было, как днепровский ветер влетает в открытые окна и со стоном проникает сквозь невидимые щели, но от князя не было ни знака, ни звука. Ждали целый день и целую ночь. Могло ведь случиться так, что Великий князь одолел недуг и впервые уснул спокойно и сладко и набирается сил во сне? Когда же и наутро снова не доходило из опочивальни никакого звука, тогда напуганная гридь известила воеводу дружины, а тот позвал двух бояр из Берестов, и вот они втроем боязливо подступили к высоким дубовым дверям, которые давно уже можно было беззвучно открыть, потому как петли смазывались гусиным жиром, чтобы не раздражать князя ни шумом, ни скрипом, но никто не отваживался приоткрыть двери хотя бы на палец, ничей глаз не заглянул в великую горницу, и только теперь эти трое впервые сделали это, осторожно вошли в палату, и в лицо им ударил тяжелый сладковатый дух покойника.
Князь лежал мертвый. Эти трое побоялись и прикоснуться к покойнику, хотя следовало бы поправить его на постели, потому что лежал он с перекошенной шеей, как-то неуклюже свесив голову с подушки; борода оттягивала его челюсть вниз, на усах запеклась кровь. Позвали поскорее священника, а тем временем начался совет: что делать?
Князь умер без причастия, без исповеди, что самое плохое — не известив о своей последней воле, не назначив преемника своей власти. Правда, он звал к себе сына Бориса и дал ему войско, чтобы выступить против печенегов, но этого еще недостаточно, чтобы провозгласить Бориса Великим князем Киевским, потому что есть братья и постарше — есть самый старший Святополк, есть Мстислав, есть Ярослав, который своим дерзким отказом подчиняться отцу уже довольно откровенно заявил о своих притязаниях на Киевский стол.
В Бересты позвали киевских бояр и воевод, а тем временем верные люди из гриди не дремали, дали знать, одни — Предславе, а другие — Святополку в Вышгород о кончине Великого князя, и эти уведомления мгновенно опередили все то, что родилось в тугих головах киевских бояр, ибо Предслава тотчас же снарядила гонца с грамотой к Ярославу, призывая его как можно скорее двигаться на Киев, а вышгородские бояре, выпустив Святополка на волю, со всеми почестями, надлежащими только Великому князю, повезли его через боры в Киев, оттуда — в Бересты, и, хотя добрались туда уже поздней ночью, княжий сын велел не откладывая похоронить Владимира; бояре и воеводы собственноручно проломили помост в горнице, чтобы скрыть от смерти привычный ход, которым пользовался покойник, завернули тело князя Владимира в ковер, спустили на вожжах на землю и положили в сани, запряженные восемью парами белых волов, как велел старый Полянский обычай.
Так на белых волах въехал в последний раз князь Владимир в Киев и в ту же самую ночь был похоронен в церкви Святой Богородицы в приделе Святого Климента, в мраморной корсте, под молитвы, слезы, рыдания и печаль всего Киева.
А еще в ту же самую ночь, когда повел Ярослав свою жену на первое возлегание и выехали с его двора белые кони, а где-то в Киеве белые Полянские волы отвозили тело его отца к месту последнего покоя, отправился тайком из Новгорода большой отряд всадников. Не очень уверенно держались всадники на конях, слышна была варяжская речь; если бы кто-нибудь мог прислушаться, сразу бы услышал хвастливые рассказы одного из варягов о его прелюбодеяниях с новгородскими молодками, из чего легко было узнать Торда-младшего, а уж тогда выплыл бы из темноты и молчаливый Ульв, и мрачный Торд-старший, который, кажется, командовал этой странной поездкой; варяги, хотя и чувствовали себя увереннее пешими, ехали довольно быстро, кто-то подобрал им всем коней одинаковой гнедой масти, так что сливались они с ночью, и видно было, что едут на дело нечестное.
Варяги не брали с собой в дорогу ничего обременительного — ни украшений, ни снаряжения, одно лишь оружие да харчей на два перехода. Но хотя отправились они из Новгорода налегке и гнались ночь и день без передышки, за кем надлежало им гнаться, все же не удавалось им настичь беглецов; уж и кони притомились, уж и Торд-младший умолк и стал похож своей молчаливостью на Ульва, ясно было, что едут они по днепровским лугам, вскоре будет и сам Днепр или какой-нибудь из его притоков; варяги безжалостно гнали коней: если они опоздают и насад, на Смядыни отчалит и окажется в Днепре, тогда им придется возвратиться назад, не исполнив порученного, а это означает нарушить свое слово и — что хуже всего — не получить обещанного, а обещано было вельми щедро.
Когда же наконец за негустыми перелесками увидели варяги короткую цепочку всадников, впереди которой ехал на белом коне молодой князь Глеб, кони варяжские еле передвигались, спотыкались в густых, и высоких нежарах, а у князя и его сопровождения кони были свежие, словно бы только что из конюшни или с пастбища, шли размеренно, красиво, и видно было, как легко и уверенно отдаляются от преследователей, еще и не зная об их существовании. Что же тогда будет, когда они узнают? Торд-старший сразу же смекнул, что нужно действовать умением, а не силой, и молча указал Ульву на его лук, остановил отряд, чтобы дать лучнику спокойнее прицелиться, сказал хрипло:
— Бей сразу в князя на белом коне.
И то ли Ульв, измученный утомительной погоней, не попал в цель, то ли и вовсе не понял, куда стрелять, и, услышав последние слова Торда о коне, в коня и целился, — стрела, посланная рукой варяга, ударила коню в переднюю ногу, под самую грудь, конь споткнулся, упал на всем скаку, а Глеб не успел выдернуть ноги из стремян, его придавило конской тушей, но он сам сумел вывернуться, высвободил придавленную ногу и только тогда почувствовал дикую боль в этой ноге, а когда попытался встать на нее, она не подчинялась. Его люди остановили своих коней, кони испуганно вытанцовывали, храпели, прядая ушами; наперед выехал со своим конем любознательный повар князя, по имени Торчин, ибо и в самом деле происходил то ли от турок, то ли от агарян, знал лишь несколько слов по-русски, зато готовил дивные блюда для княжеского стола, а еще отличался огромным женолюбством и неутолимой любознательностью. Наверное, любознательность толкнула его и сейчас вперед, но это не привело к добру, потому что князь, увидев первого всадника, крикнул:
— Подай мне коня!
Торчин подъехал к князю, но с коня еще не сходил, ибо и не понял толком, чего от него хочет князь. Тогда Глеб дернул его за ноги, посиневшими от боли и злости губами даже не прокричал, а прошептал:
— Слезай с коня! Мигом!
Торчин снова не понял.
— А я? — спросил он, увидев наконец стрелу в ноге княжьего коня и с ужасом ожидая, быть может, точно такой же стрелы и себе в спину.
— Слазь! — прокричал князь и потянулся к мечу.
Тогда Торчин слетел с коня, но не на ту сторону, где стоял обезумевший князь, а на противоположную, упал, мигом вскочил и, пригнувшись, побежал за деревья.
Глеб с огромным трудом уселся в седло, махнул рукой, погнал во весь опор. Боль была такой невыносимой, что пришлось перевести коня сначала на рысь, а потом и вовсе на медленный шаг, но за это время они уже отъехали от того проклятого места, где, видно, засели бродники, грабившие купцов. Глеба окружила его дружина, поддерживали побледневшего князя и тихо поехали дальше, потому что тропа вывела их как раз к берегу Смядыни.
Дорогой ценой пришлось заплатить князю Глебу за вынужденное промедление. Когда он вот так, неторопливо, приближался к насаду, который ждал их с сонными гребцами возле берега, сбоку, перерезая им путь, полетели между деревьями темные всадники, и только тогда понял князь, что это не бродницкая стрела летела в него, что не грабителям понадобился его конь или богатство, а послано за его головой. Снова пересилив боль, Глеб пустил коня наметом, подскочил со своими людьми к насаду, крикнул, чтобы помогли ему слезть на землю, князя, поддерживая под руки, повели как можно скорее на суденышко. Глеб шептал. «Скорее, скорее, скорее» Один из дружинников мечом перерубил веревку, которой насад был привязан к прибрежному черному, с обнаженными лапчатыми корнями вязу, сонные гребцы, проснувшись, готовились отталкиваться от берега длинными тяжелыми веслами, но тут приспела погоня, варяги слетали с коней на скаку и прыгали в беззащитней насад с обнаженными мечами, и мечи их сверкали, словно вода, и смывали кровью все, что попадалось на пути, а между варягами завертелся княжий повар, страшный в свой ненависти к князю, которого перед этим столько лет кормил и который так коварно бросил его в чужом лесу на произвол судьбы. Повар подскочил к Глебу и, прежде чем тот успел выхватить ослабевшей рукой свой меч, загнал ему в грудь широкий нож. «Не дейте[50] меня, братия моя милая и дорогая, не дейте!» — заплакал-закричал по-детски юный князь, но тут ударили еще и варяги, Глеб упал мертвый; тогда Торчин прыгнул ему на грудь и двумя взмахами отполосовал князю голову.
Торд-старший взял голову и старательно уложил ее в кожаный мешок, висевший у него за плечами.
События, в особенности же страшные, имеют особенность повторяться, даже совпадая при этом во времени. Опять-таки, быть может, именно тогда, когда таинственные варяжские всадники по мхам, брусничникам и нежа-рам гнались за князем Глебом, из Киева на Альту тоже отправились всадники, с той лишь разницей, что первые снаряжены были без ведома князя Ярослава, а вторых послал сам Святополк, и велено было этим последним привезти в Киев молодого князя Бориса добровольно или силою, живого или мертвого, ибо кличет его к себе старший брат, который сел на отний[51] стол и требует покорности от всех братьев младших. Это были отчаянные вышгородские бояре Путьша, Талец, Еловит и отрок Святополка, прозванный Ляшком, потому что привез его князь от своего тестя Болеслава, хотя был этот отрок неизвестной крови, скорее походил на дикого степняка, обладал неугомонным нравом и отличался глупой отчаянностью. И если варяги, отправляясь в погоню за Глебом, не боялись, в сущности, никакой опасности, то посланцы Святополка ехали, возможно, и сами на верную смерть, ибо Борис стоял на Альте не один, а с огромным войском, которое еще не присягнуло Святополку, да и неизвестно, станет ли на его сторону или же, быть может, перейдет на сторону Бориса, поскольку всем было известно, какой чести удостоил князь Владимир Святополка и каким доверием у отца пользовался Борис.
Тем временем Борис напрасно ждал на Альте появления печенегов. Дозоры, посланные далеко в степь, не обнаружили никаких следов врага, до князя дошли слухи, что печенеги отошли от Киева и слоняются где-то неподалеку от дорог и переправ; князь хорошо знал, что войско необходимо его отцу прежде всего для того, чтобы выступить против непокорного Новгорода; лето уже достигло середины, стало быть, наступила наилучшая пора для похода, но возвращаться в Киев без веления князя Владимира Борис не смел, напоминать Великому князю о походе на Ярослава тоже не мог и потому, растерянный и нетерпеливый, продолжал стоять в поле перед Альтой, целыми днями не выходил из своего шатра, ревностно молился, вел благочестивые беседы с отроком своим — угрином Григорием, которому за тихий нрав и верную службу подарил тяжелую шейную чепу из чистого золота; так что, когда посланные Святополком люди подъехали к шатру Бориса с княжеским флажком, навстречу им вышел Григорий, и они сначала приняли его за самого князя из-за этой гривны и малость даже опешили, несмотря на все свое нахальство, но сразу же опомнились, как только Григорий поклонился им низко, увидев их дорогие одежды, и сказал, что спросит князя, сможет ли тот принять посланцев. Сбежались отроки, прислуживавшие князю, стали подходить и воины; Путьша дал знак своим людям, чтобы были наготове, а сам, еще и не званный, пошел. в шатер, оттолкнул Григория, преградившего ему путь, направился дальше, прямо в княжескую опочивальню. Борис, свесив босые ноги с ложа, сидел в одной сорочке, потому что имел обыкновение после обеда немного подремать, а он только что пообедал, самим ведь Богом определен полудневный сон: испокон веков в полдень отдыхает и зверь, и птица, и человек; теперь Борис недовольно поглядывал на боярина, который не дождался даже, пока князь натянет порты, но одновременно старался он и подавить свой гнев, ибо посланец, наверное, был от Великого князя и принес вести о возвращении в Киев.
Путьша не поздоровался, не дал князю одеться или хотя бы малость опомниться. Подошел к самому ложу и, сверху вниз поглядывая на худенького, еще совсем юного, только-только бородка начала прорастать, князя, сказал толстым басищем:
— Отец твой умер, царство ему небесное, а в Киеве сидит князь Святополк и велел тебе без промедления ехать с нами к нему.
Князь растерянно смотрел на толстое лицо Путьши, — видно, его страшно поразила весть о смерти отца, а уж что касается Святополка, то он, наверное, и не услышал, а если и услышал, то ничего не понял, еще меньше понял он о требовании старшего брата ехать к нему с поклоном. Борис хотел что-то промолвить, но губы его шевелились без малейшего звука, испытывал лишь неодолимый страх, панический, безудержный страх перед этим грубым, незнакомым боярином, перед его жестокой вестью, перед его наглостью, с радостью убежал бы сейчас куда-нибудь, не был бы ни князем, ни воеводой, уже жалел, что не послушался брата Ярослава и не поехал на его призыв, теперь был бы далеко отсюда, от отцовской смерти, от всех ужасов, которые принес ему, сонному и растерянному, этот чужой человек с нахальным голосом; более же всего обескураживало князя то, что сидит перед зловещим боярином почти голый, без портов, без оружия, имея только крест на шее, но что крест, когда на человека внезапно обрушивается столько горя.
— Григорий, — отважился наконец князь на какое-то решение, — Григорий, где ты?
В голосе Бориса было столько отчаяния и боли, что Григорий, которого придерживал на дворе Еловит, не пуская его в шатер, рванулся внутрь, чуть не сбил с ног Еловита, лихорадочно выхватил из ножен широкий свой меч, одним прыжком очутился возле расшитого полотна, закрывавшего вход в княжескую опочивальню, но за его спиной гибко вывернулся Еловит и длинным своим копьем ударил почти вслепую вслед угрину, попал ему между лопаток, Григорий упал. Тогда Еловит выдернул копье из тела отрока, влетел туда, где вел переговоры с князем Путына, увидел там тонкого безбородого юношу в одной сорочке и, быть может, не разбираясь толком, князь это или еще кто-нибудь из его отроков, взмахнул копьем и ударил юношу в грудь. Тот молча, спокойно, без единого стона, заливаясь кровью, упал на ложе.
— Наделал же ты, — приглушая голос, сказал Путьша. — Режь шатер, заворачивай князя — и айда!
Еловит не растерялся, его не испугало восклицание Путьши. Не из тех был, чтобы пугаться. От деда-прадеда передавалось Еловиту разбойничье ремесло, выслеживали они проходящие мимо Вышгорода нагруженные товарами купеческий челны, нападали на них темными ночами, молча отправляли купцов и гребцов на тот свет, забирали все с челнов, топили и челны, так что где-то на дне собирались целые кладбища людей и челнов, а Еловиты богатели, богатство их росло, словно верба из воды, все концы своих преступлений тоже умело прятали в воду; теперь же Еловит прятался в своих поступках за князя Киевского Святополка — так чего же было бояться? Он выхватил нож, полоснул по шатру, вырезал огромный кусок полотна; когда сворачивал ткань, споткнулся об отрока Григория, заметил на его шее золотую гривну, наклонился, попытался снять чепу, но она заперта была довольно прочно. Однако жаль было оставлять такую драгоценность. Тем самым ножом, которым полосовал шатер, Еловит умело отрезал голову убитого, снял гривну, бросил ее себе за пазуху, а уже после этого начал заворачивать Бориса, еще и не зная толком даже, умер тот или только потерял сознание.
Так начал свой кровавый и окаянный путь к княжескому столу Святополк. Впоследствии брат его Святослав, узнав о страшной смерти Бориса, попытается бежать от Святополка к своему тестю в угры, но наемные убийцы догонят Святослава в Карпатах и убьют безжалостно и жестоко.
Но одна злая воля натолкнулась на другую, тоже злую, хотя и невольно, ибо Ярослав, тоже стремясь к неразделенной власти, не мог пользоваться средствами, применяемыми Святополком, он еще не знал, какой жестокой и лишенной каких бы то ни было угрызений совести будет борьба, в которую он включался в своем стремлении сесть на Киевский стол, он с возмущением отбросил бы подсказку прибегнуть к устранению смертью братьев своих, пускай и рожденных от разных матерей, но все же от одного отца. Но Ярославу покамест пришла на помощь сила посторонняя, и называлась эта сила — Коснятин, посадник новгородский.
Коснятин был старше Ярослава и по возрасту, и по опыту, он хорошо знал, что к власти легче всего идти тогда, когда ничто и никто не стоит меж тобой и властью. Между Киевским столом и Ярославом стояло слишком уж много людей: все его братья. Одни были далеко, другие, как Судислав, сидели тихо, а этот юный заехал в Новгород лишь для того, чтобы заявить старшему брату, что выступит против него вместе с Владимиром, погрозился и уехал, считая, будто так оно и заведено. Коснятин же убежден был, что такую дерзость нужно покарать, и покарать немедля и без сожалений Вот и подговорил он Торда-старшего с небольшой дружиной отправиться на это темное дело в ту самую ночь, когда князь Ярослав впервые уединился со своей молодой женой.
Молодая княгиня должна была разуть своего мужа и найти в одном сапоге золото, а в другом хлыст — пускай ждет достатка, но не забывает о постоянном подчинении мужу. Ингигерда, которую князь стал называть по-своему Ириной, неопределенно как-то улыбаясь, стянула с него один тимовый сапог, обшитый жемчугами, потом стянула и другой и отбросила его далеко, а еще дальше — арапник. Стояла на коленях, выпятив грудь, распростерши согнутые в локтях руки, загадочная улыбка блуждала у нее на устах, такая похожая на улыбку Забавы-Шуйцы в первый день их сближения, что князь, забыв про торжественность минуты, не стал ждать, пока княгиня встанет и пойдет на ложе, не подал ей руки, как это, наверное, надлежало, а двинулся к ней как-то неуклюже, боком; наверное, сказалось опьянение от целодневной гулянки, — он навалился на Ирину с коротким, нетерпеливым всхлипом, и уже не были они князем и княгиней, не было в ней ничего от холодной загадочной королевы; подхваченные яростной жаждой телесной, вмиг стали они обыкновенными людьми, смертными и грешными, и утонули в темной сладости, забыв про все дела на свете. Когда же, немного погодя, Ярослав снова, как тогда, из саней, взял жену с пола, неуклюже и неумело, отнес ее на ложе и при мерцающем свете свечей на миг заглянул в ее пронзительно-прозрачные глаза, горячей ненавистью ударило ему в сердце, он стиснул ей руки так, что она застонала, и этого уже было достаточно для него, он почувствовал себя хотя бы немного отомщенным, отошел в темноту, подальше от ложа, встал спиной к жене, сказал глухо:
— Почему не цела?
— Потому что далека дорога, — ответила она сразу, словно бы ждала подобного вопроса.
Ярослав почувствовал себя пораженным еще больше. Оказывается, она ехала к нему и не ждала даже встречи со своим будущим мужем, не уважила его никак.
— Как это так? — допытывался он, хотя и знал, что об этом не стоит больше говорить.