7 историй для девочек Чарская Лидия
А было вот что. Ничего не подозревавшая Бельская стрелою неслась по коридору и, спустившись по лестнице, побежала к стеклянной двери, за которою, по ее расчету, должны были находиться лакомства, уже принесенные Гаврилычем.
Она не ошиблась: в темном углу за дверью лежал небольшой тюричек с толокном, леденцами и завернутый в мягкую обертку горячий, свежеиспеченный пеклеванный хлебец. Бельская сложила все это в карман, едва вместивший сокровища, и уже готовилась покинуть угол, как вдруг неприятный, резкий голос заставил ее вскрикнуть от испуга.
Перед нею, разгневанная до последней степени, стояла Арно.
– C'est ainsi, que vous avez soif (это также потому, что вы хотите пить)? – бешено крикнула она Бельской и прибавила еще строже: – Debarassez votre poche de tous les salites (достаньте из кармана все эти гадости).
«Если б она знала, какие здесь вкусные вещи: горячий пеклеванник, леденцы и толокно. Это она называет salites (гадости)!» – мысленно сокрушалась Бельская.
Но, очевидно, m-lle Арно не разделяла ее мнения и вкусов.
Осторожно, с преувеличенной брезгливостью она извлекла двумя пальцами «tous les salites» из кармана перепуганной девочки и, держа тюричек двумя пальцами, точно боясь испачкаться, взяла другой рукой за руку Бельскую и торжественно повлекла ее в класс.
«У-у, противная!» – мысленно бранилась попавшаяся шалунья, стараясь освободить свою руку из цепких пальцев классной дамы.
– Mesdames, одна из ваших подруг, – начала торжественно Арно, войдя в класс и влезая на кафедру, – преступила правила нашего института и должна быть строго наказана. Таких шалостей нельзя простить! Это… это… возмутительно! – горячилась она. – Я буду настаивать на исключении Бельской, если она чистосердечно не покается и не укажет на девушку, купившую ей весь этот ужас.
Очевидно, m-lle Арно была далека от подозрения на Гаврилыча.
– Я иду, – продолжала она, – к инспектрисе, доложить о случившемся.
И, грозно потрясая тюричком, она торжественно вышла из класса.
– Бедная Белочка! – сочувственно говорили институтки.
Никому и в голову не приходило назвать Гаврилыча и этим спасти подругу. Все отлично знали, что несчастный старик мог бы из-за нашей шалости потерять насиженное казенное, хотя и очень скромное место и тогда пустить по миру семью, живущую где-нибудь на чердаке или в подвале.
Жалко было, бесконечно жалко и до смерти перепуганную Бельскую.
– Не горюй, Белочка, ведь это виноваты мы с Кирой, – говорила Краснушка, тоже чуть не плача. – Мы сейчас же пойдем и выпутаем ее, – решительно прибавила она, энергично тряхнув золотисто-красной головкой.
– Стойте! – вдруг вырвалось у княжны, молчавшей все время и только хмурившей свои тонкие брови. – Если вы пойдете к инспектрисе, вас выключат точно так же, как и Бельскую: а вы обе «мовешки» или считаетесь, по крайней мере, такими. Пойду к начальнице я и признаюсь, как и что было, под условием, чтобы Гаврилычу ничего не было, а вся вина пала бы на меня…
– Но ты пострадаешь, Нина! – протестовали девочки.
– Все-таки не так, как другие на моем месте. Меня не выключат, потому что Maman дала слово отцу беречь меня и я на ее попечении… И притом я ведь считаюсь «парфеткой», а «парфеток» так легко не исключают. Утри свои слезы, Бельская, а тебе, Краснушка, нечего волноваться, и тебе, Кира, тоже, – все будет улажено. Я ведь помню, как за меня пострадала Люда. Теперь моя очередь. Пойдем со мной к Maman, – кивнула она мне, и мы обе вышли из класса среди напутствий и пожеланий подруг.
Крошка, не говорившая со мной и Ниной более трех месяцев, быстро догнала нас у класса со словами:
– Помиримся, Джаваха!
Нина и я охотно поцеловались с ней в знак примирения.
– Видишь, она тоже хорошая! – расчувствовавшись, сказала я.
Мы пробежали лестницу и коридоры в одну минуту и, остановившись у швейцарской, позвали швейцара.
– Что, Maman дома? – спросила княжна.
– Пожалуйте, ваше сиятельство, княгиня у себя, – почтительно ответил швейцар, знавший, что маленькой Джавахе открыт во всякое время доступ в квартиру начальницы.
Нина храбро направилась туда, не выпуская моей руки… Я робко переступила порог той самой комнаты, в которую около полугода тому назад вошла смущенной и конфузливой маленькой провинциалкой.
Княгиня сидела в большом, удобном кресле с каким-то вышиваньем в руках. Но на этот раз она не встала нам навстречу с ласковым приветом «Добро пожаловать», а поманила нас пальцами, проронив недоумевая:
– Что скажете, дети?
У меня язык прилип к гортани, когда я увидела это строгое, хотя приветливо улыбающееся лицо начальницы, ее величественно стройную, крупную фигуру.
– Что скажете, дети? – повторила она, подняв глаза от работы.
Когда начальница заметила Нину, лицо ее вдруг стало ласковее:
– А, маленькая княжна, что нового?
Нина выдвинулась вперед и дрожащим от волнения голосом начала свое признание. Добрая девочка боялась не за себя. Назвать Гаврилыча – значило подвергнуть его всевозможным случайностям, не назвать – было очень трудно.
По мере того как говорила Нина, лицо начальницы принимало все более и более строгое выражение, и, когда Нина кончила свою исповедь, выдуманную ею тут же на скорую руку, лицо княгини стало темнее тучи.
– Я не верю, чтобы это сделала ты – лучшая из воспитанниц, опора и надежда нашего института, – начала она спокойным и резким голосом, из которого точно по удару магического жезла исчезали все лучшие бархатные, ласкающие ноты. – Но все равно, раз ты созналась, ты и будешь наказана. Доводить до сведения твоего отца этого поступка, недостойного княжны Джавахи, я не буду, но ты должна сказать, кто принес вам покупки.
При последних словах начальницы Нина вздрогнула всем телом. Ее мысленному взору, как она мне потом рассказывала, живо представились голодные ребятишки выгнанного со службы Гаврилыча, просящие хлеба, и сам сторож, больной и подавленный горем.
– Maman, – скорее простонала, нежели прошептала княжна, – я вам назову это лицо, если вы обещаете мне не выгонять несчастного.
Тут уже княгиня вышла из себя.
– Как! – крикнула она. – Ты еще смеешь торговаться! Я не вижу раскаяния в твоих словах… Напроказничала, хуже того – исподтишка, как самая последняя, отъявленная шалунья, наделала неприятностей, да еще смеет рассуждать! Изволь назвать сейчас же виновного или виновную, или ты будешь строго наказана.
Лицо Нины бледнело все больше и больше. На матово-белом лбу ее выступили крупные капли пота. Она продолжала хранить упорное молчание. Только глаза ее разгорались все ярче и ярче, эти милые глаза, свидетельствующие о душевной буре, происходившей в чуткой и смелой душе княжны…
Княгиня снова подняла на Нину неумолимо строгие глаза, и взоры их скрестились. Вероятно, справедливая и добрая Maman поняла мучения бедной девочки, потому что лицо ее разом смягчилось, и она произнесла уже менее строго:
– Я знаю, что ты не скажешь, кто тебе помогал, но и не станешь больше посылать в лавку, потому-то теперешнее твое состояние – боязнь погубить других из-за собственной шалости – будет тебе наукой. А чтобы ты помнила хорошенько о твоем поступке, в продолжение целого года ты не будешь записана на красную доску и перейдешь в следующий класс при среднем поведении. Поняла? Ступай!
Нина повернулась уже к двери, когда начальница снова позвала ее.
– И что с тобой сделалось? Ты так круто изменилась, Джаваха! Как ты думаешь, приятно будет твоему отцу такое поведение его дочери? Природная живость – не порок. Даже шалость детская, безвредная шалость еще простительна, но этот поступок – из рук вон плох!
– А ты, – более милостиво повернулась ко мне начальница, – ты отчего не остановила свою подругу?
Я молчала.
– Чтобы впредь не повторялось ничего подобного!.. – строго произнесла княгиня.
«Если б она знала, если б она только знала, как велика, как чудно-хороша эта благородная, светлая душа милой княжны! – сверлила мой мозг волновавшая меня мысль. – Если б она знала, сколько самоотвержения и доброты в детском сердечке Нины!..»
Мы вышли присмиревшие и взволнованные из квартиры начальницы, несколько даже счастливые подобным исходом дела, оставившим в стороне бедного, насмерть напуганного Гаврилыча.
В классе нас встретили шумными восклицаниями, возгласами благодарности и восхищения.
Кира, Краснушка и Бельская буквально душили Нину поцелуями.
– Мы твои верные друзья до гроба! – восторженно говорила за всех троих Бельская.
В наше отсутствие, оказывается, приходила инспектриса и наказала троих вышеупомянутых воспитанниц, сняв с них передники и оставив без шнурка, но о выключении не было и речи, так как догадливый Пугач пронюхал, что Джаваха у Maman, стало быть, она виноватая. К тому же, когда имя Нины произнесено было в классе, девочки неловко смолкли, не решаясь взвести напрасное обвинение на их самоотверженную спасительницу.
– Maman не позволяет мне ставить 12 за поведение, – отрапортовала звонким голосом княжна, – и мое имя до следующего класса не будет на красной доске.
– Вот как! – И Пугач сделала большие глаза. – За что?
– За то, что я посылала за покупками, а Бельская по моему поручению только побежала вниз взять их из-за дверей.
– Очень похвально! И это примерная воспитанница! – прошипела Арно, вся краснея от гнева.
На следующее воскресенье мы должны были получить белые и красные шнурки за поведение.
– Что это княжна Джаваха без шнурка? – изумилась Ирочка, проходя вместе с двумя другими воспитанницами мимо наших столов на кухню, где они, под руководством классной дамы, осматривали провизию.
– От шнурков только волосы секутся, – не без некоторой лихости произнесла княжна.
– А вон зато теперь Влассовская в «парфетки» попала, – шутили старшие, заставляя меня мучительно краснеть.
Белый с двумя пышными кисточками за отличное поведение шнурок точно терновый венец колол мою голову. Я бы охотно сняла его, признавая княжну более достойной носить этот знак отличия, но последняя серьезно запретила мне снимать шнурок, и я волей-неволей должна была подчиниться.
Кира, Бельская и Краснушка нимало не смущались мыслью провести целый день на глазах всех институток без знака отличия: они привыкли к этому…
А время между тем быстро подвигалось вперед. Наступила масленица с прогулками пешком, ежедневными на завтрак четырьмя блинами с горьковатым топленым маслом и жидкой сметаной. Старших возили осматривать Зимний дворец и Эрмитаж. Младшим предоставлено было сновать по зале и коридорам, читать поучительные книжки, где добродетель торжествует, а порок наказывается, или же играть «в картинки» и «перышки».
ГЛАВА XIX
Пост. Говельщицы
Прощальное воскресенье было особенным, из ряду вон выходящим днем институтской жизни. С самого утра девочки встали в каком-то торжественном настроении духа.
– Завтра начало поста и говенья, сегодня надо просить у всех прощения, – говорили они, одеваясь и причесываясь без обычного шума.
В приеме те, к которым приходили родные, целовали как-то продолжительно и нежно сестер, матерей, отцов и братьев. После обеда ходили просить прощения к старшим и соседям-шестым, с которыми вели непримиримую «войну Алой и Белой розы», как, смеясь, уверяли насмешницы пятые, принявшиеся уже за изучение истории. Гостинцы, принесенные в этот день в прием, разделили на два разряда: на скоромные и постные, причем скоромные запихивались за обе щеки, а постные откладывались на завтра.
– Как ты думаешь, тянушки постные? – кричала наивная Надя Федорова через весь класс Бельской.
– Ну, конечно, глупая, скоромные, ведь они из сливок.
– Так это белые, а я про красные спрашиваю…
– Да ведь они тоже на сливках.
– Неправда, из земляники.
– Фу, какая ты, душка, дура! – не утерпела Бельская.
– Медамочки, это она в прощальное-то воскресенье так ругается! – ужаснулась Маня Иванова, подоспевшая к спорившим, и прибавила нежным голоском, умильно поглядывая на тянушки: – Дай попробовать, Надюша, и я мигом узнаю, скоромные они или постные.
На другое утро мы были разбужены мерными ударами колокола из ближайшей церкви, где оканчивалась, по всем вероятиям, ранняя обедня.
В столовой пахло каким-то еле уловимым запахом.
– Это от трески, – нюхая вздернутым носиком, заявила опытная в этом деле Иванова.
Выходя из столовой, мы задержались у меню, повешенного на стенке у входной двери, и успели прочесть: «Винегрет и чай с сушками».
– Вот так еда! – разочарованно потянула Маня. – Кто хочет мою порцию винегрета за пучок сушек?
– Стыдись, ты говеешь! – покачала головой серьезная Додо.
– Я мытарь, а не фарисей, который делает все напоказ, – съязвила Иванова.
– Не ссорьтесь, mesdam'очки, – остановила их Краснушка, пригладившая особенно старательно свои огненно-красные вихры.
В классе нам роздали книжки божественного содержания: тут было житие св. великомученицы Варвары, преподобного Николая Чудотворца, Андрея Столпника и Алексея человека Божия, Веры, Надежды, Любови и матери их Софии. Мы затихли за чтением.
Когда Нина читала мне ровным и звонким голоском о том, как колесовали нежное тело Варвары, в то время как праведница распевала хвалебные псалмы своему Создателю, у меня невольно вырвалось:
– Боже мой, как страшно, Ниночка!
– Страшно? – недоумевая, проговорила она, отрываясь на минуту от книги. – О, как я бы хотела пострадать за Него!
В десять часов нас повели в церковь – слушать часы и обедню. Уроков не полагалось целую неделю, но никому и в голову не приходило шалить или дурачиться – все мы были проникнуты сознанием совершающегося в нас таинства. После завтрака Леночка Корсак пришла к нам с тяжелой книгой Ветхого и Нового завета и читала нам до самого обеда. Обед наш состоял в этот день из жидких щей со снетками, рыбьих котлет с грибным соусом и оладий с патокой. За обедом сидели мы необычайно тихо, говорили вполголоса.
Всенощная произвела на меня глубокое впечатление: темные, траурные ризы священнослужителей, тихо мерцающие свечи и протяжно-заунывное великопостное пение – все это не могло не запечатлеться в чуткой, болезненно-восприимчивой душе.
Наступила пятница – день исповеди младших. С утра нас охватило волнение, мы бегали друг к другу, прося прощения в невольно или умышленно нанесенных обидах.
– Прости меня, Надя, я назвала тебя в субботу «жадиной» за то, что ты не уступила мне крылышка тетерьки.
– Бог простит, – отвечала умиленная Надя, и девочки крепко целовались.
– Что мне делать, ведь я называла твою Ирочку белобрысой шведкой? – чистосердечно, смущенная, покаялась я Нине.
Та готова была вспыхнуть как спичка, но, вспомнив о сегодняшнем дне, сдержалась и проговорила сдержанно:
– Надо извиниться.
Едва услышав мнение Нины, я помчалась на старшую половину и, увидя гулявшую по коридору Трахтенберг в обществе одной из старших институток, смело подошла к ней со словами:
– Простите, мадмуазель, я бранила вас за глаза…
– За что же? – улыбнулась она. – Я не сделала тебе ничего дурного.
«Да, не сделали, а разве не отнимали у меня Нину и разве не мучили ее своею холодностью?..» – готово было сорваться с моего языка, но я вовремя опомнилась и молча приложилась губами к бледной щеке молодой девушки.
– Вперед не греши, – крикнула мне вслед спутница Иры, но ее насмешка мало тронула меня.
Я была вся под впечатлением совершенного мною хорошего поступка и охотно простила бы даже крупное зло.
Нас повели просить прощения у начальницы, инспектрисы, инспектора и недежурной дамы.
Еленина прочла нам подобающую проповедь, причем все наши маленькие шалости выставила чуть ли не преступлениями, которые мы должны были замаливать перед Господом. Начальница на наше «Простите, Maman» просто и кротко ответила: «Бог вас простит, дети». Инспектор добродушно закивал головою, не давая нам вымолвить слова. Зато Пугач на наше тихое, еле слышное от сознания полной нашей виновности перед нею «простите» возвела глаза к небу со словами:
– Вы очень виноваты предо мною, mesdames, но если сам Господь Иисус Христос простит вам, могу ли не сделать этого я, несчастная грешница!
И опять глаза, полные слез, поднялись в потолок.
– Экая комедиантка! – вырвалось у Бельской, когда мы, смущенные неприятной сценой, вышли из ее комнаты.
– Белка, как можешь ты так говорить, ведь ты говеешь! – сказала, толкнув ее под руку, Краснушка.
– Mesdames, идите исповедоваться, – звонко крикнула нам попавшаяся по дороге институтка. – Наши все уже готовы.
Мы не без волнения переступили порог церкви.
Институтский храм тонул в полумраке. Немногие лампады слабо освещали строгие лики иконостаса, рельефно выделяющиеся из-за золотых его рам. На правом клиросе стояли ширмы, скрывавшие аналой с крестом и Евангелием и самого батюшку.
Нас поставили по алфавиту шеренгами и тотчас же три первые девочки отделились от класса и опустились на колени перед иконостасом.
Между ними была и Бельская. Прежде чем пойти на амвон, она, еще раз оглянувшись на класс, шепнула «простите» каким-то новым, присмиревшим голосом.
– Строго спрашивает батюшка? – в десятый раз спрашивали мы Киру, исповедовавшуюся уже прошлый год.
– Справедливо, как надо, – отвечала она и погрузила взгляд на страницы молитвенника.
– Влассовская, Гардина и Джаваха, – шепотом позвала нас Fraulein, и мы заняли освободившееся место на амвоне.
Я стояла как раз перед образом Спасителя с правой стороны Царских врат. На меня строго смотрели бледные, изможденные страданием, но спокойные, неземные черты Божественного Страдальца. Терновый венок вонзился в эту кроткую голову, и струйки крови бороздили прекрасное, бледное чело. Глаза Спасителя смотрели прямо в душу и, казалось, видели насквозь все происходившее в ней.
Меня охватил наплыв невыразимого, захватывающего, восторженного молитвенного настроения.
– Боже мой, – шептали мои губы, – помоги мне! Помоги, Боже, сделаться доброй, хорошей девочкой, прилежно учиться, помогать маме… не сердиться по пустякам!
И мне казалось, что Спаситель слышит меня, и по этому светлому лику, устремленному на меня, я чувствовала, что моя молитва угодна Богу.
– Господи, – уже в неудержимом восторге шептала я, – как хочется прощать, весь мир прощать! Как жаль, что у меня нет врагов, а то бы я их обняла, прижала к сердцу и простила бы, не задумываясь, от души.
– Люда! Твоя очередь, – шепнул мне знакомый голос.
Я мельком взглянула на говорившую. Нина это или не Нина? Какое новое, просветленное лицо! Какая новая, невиданная мною духовная красота! Глаза не сверкают, как бывало, а льют тихий, чуть мерцающий свет. Они глубоки и недетски серьезны…
– Иди, Люда, – еще раз повторила она и опустилась на колени перед образом Спасителя.
Я робко вступила на клирос. На стуле за ширмою сидел батюшка. Добрая улыбка не освещала в этот раз его приветливого лица, которое в данную минуту было сосредоточенно-серьезно, даже строго.
Я молча приблизилась к аналою и, встав на колени, почувствовала на голове моей большую и мягкую руку моего духовника.
Началась исповедь. Он спрашивал меня по заповедям, и я чистосердечно каялась в моих грехах, сокрушаясь в их, как мне тогда казалось, численности и важности.
«Боже великий и милосердный! Прости меня, прости маленькую грешную девочку», – выстукивало мое сердце, и по лицу текли теплые, чистые детские слезы, мочившие мою пелеринку и руки священника.
– Все? – спросил меня отец Филимон, когда я смолкла на минуту, чтобы припомнить еще какие-нибудь проступки, казавшиеся мне такими важными грехами.
– Кажется, все! – робко произнесла я.
– Прощаются и отпускаются грехи отроковицы Людмилы, – прозвучал надо мною тихий голос священника, и голову мою покрыла епитрахиль, сверх которой я почувствовала сделанный батюшкою крест на моем темени.
Взволнованная и потрясенная, я вышла из-за ширмочек и преклонила колена перед образом Спаса.
И вдруг мой мозг прорезала острая как нож мысль: я забыла один грех! Да, положительно забыла. И быстро встав с колен, я подошла к прежнему месту на амвоне и попросила стоявших там девочек пустить меня еще раз, не в очередь, за ширмы. Они дали свое согласие, и я более твердо и спокойно, нежели в первый раз, вошла туда.
– Батюшка, – дрожащим шепотом сказала я отцу Филимону, поднявшему на меня недоумевающий взгляд, – я забыла один грех.
Отец Филимон с удивлением посмотрел на меня и тихо сказал:
– Говори.
– Я бросала за обедом хлебными шариками в моих подруг… пренебрегала даром Божиим… я грешна, батюшка, – торопливо произнесла я.
Что-то неуловимое скользнуло по лицу священника. Он наклонился ко мне и погладил рукою мою пылающую голову. И опять дал мне отпущение грехов, покрыв меня во второй раз епитрахилью.
Когда мы вышли торжественно и тихо из церкви, нам попались навстречу старшие, спускавшиеся пить чай в столовую.
– «Седьмушки» святые! Mesdames! Святые идут! – сказала одна из них.
Но никто не ответил ни слова на неуместную шутку. Она оскорбила каждую из нас, как грубое прикосновение чего-то нечистого. Мы прошли прямо в дортуар, отказавшись от вечернего чая, чтобы ничего не брать в рот до завтрашнего причастия.
Приобщались мы на другой день в парадных батистовых передниках и новых камлотовых платьях.
Было прелестное солнечное утро. Золотые лучи играли на драгоценных ризах и на ликах святых, смягчая их суровые подвижнические черты…
Та же тишина, как и перед исповедью, то же торжественное настроение…
«А вдруг оттолкнет перед Святой чашей? – думала каждая из нас. – Или рот закроется и не даст возможности проговорить своего имени духовнику?»
В нашей памяти живо было предание, передаваемое одним поколением институток другому, о двух сестрах Неминых, находившихся в постоянной вражде между собою и не пожелавших помириться даже перед причастием, за что одну сверхъестественной силой оттолкнуло от Святой чаши, а другая не могла разжать конвульсивно сжавшегося рта. Так обе злые девочки и не были допущены к причастию.
И каждая из нас, трепеща и замирая, сложив крестообразно на груди руки, подходила к чаше, невольно вспоминая случай с Немиными.
Но ничего подобного в этот раз не произошло…
После причастия нас поздравляло начальство и старшие. Все были как-то особенно близки и дороги нам в этот день. Хотелось радостно плакать и молиться. А природа для большей торжественности слала на землю теплые лучи – предвестников недалекой весны…
ГЛАВА XX
Больная. Сон. Христос Воскресе!
Нина сказала правду, что второе полугодие пронесется быстро, как сон… Недели незаметно мелькали одна за другою… В институтском воздухе, кроме запаха подсолнечного масла и сушеных грибов, прибавилось еще еле уловимое дуновение начала весны. Форточки в дортуарах держались дольше открытыми, а во время уроков чаще и чаще спускались шторы в защиту от посещения солнышка. Снег таял и принимал серо-желтый цвет. Мы целые дни проводили у окон, еще наглухо закрытых двойными рамами.
На черных косах княжны красовался опять белый шнурок за отличное поведение, а имя ее снова было занесено на красную доску. У меня на душе было легко и радостно. Близость весны, а за нею желанного лета заставляла радостно трепетать мою детскую душу. Одно меня беспокоило: здоровье княжны. Она стала еще прозрачнее и вся точно сквозила через нежную, бледную, с еле уловимым желтоватым отливом кожу. Глаза ее стали яркими-яркими и горели нестерпимым блеском. Иногда на щеках Нины вспыхивали два буро-красных пятна румянца, пропадавшие так же быстро, как и появлялись. Она кашляла глухо и часто, хватаясь за грудь. Начальство особенно нежно и ласково относилось к ней. Два или три раза Maman присылала за нею звать кататься в своей карете. Институтки, особенно чуткие к несчастью подруг, старались всеми силами оказать своей любимице всевозможные знаки любви и дружбы.
Частая раздражительность Нины, ее капризы, которые стали проявляться вследствие ее болезни, охотно прощались бедной девочке… Даже Ирочка – надменная, своенравная шведка – и та всеми силами старалась оказать особенное внимание Нине. По воскресеньям на тируаре княжны появлялись вкусные лакомства или фрукты, к которым она едва прикасалась и тотчас раздавала подругам, жадным до всякого рода лакомств.
И вот однажды случилось то, чего никто не ожидал, хотя втайне каждой из нас невольно приходило в голову: княжна окончательно заболела и слегла.
Мне ясно припоминается субботний ясный полдень вербной недели. У нас был последний до Пасхи урок – география. Географию преподавал старик учитель, седой и добродушный на вид, говоривший маленьким «ты» и называвший нас «внучками», что не мешало ему, впрочем, быть крайне взыскательным, а нам бояться его как огня. Урок уже приходил к концу, когда Алексей Иванович (так звали учителя) вызвал Нину.
– А ну-ка, внучка, позабавь! – добродушно произнес он.
Как сейчас помню карту, всю испещренную реками, горами и точками городов, помню особенно бледную княжну, вооруженную черной линейкой, которою она водила по карте, указывая границы:
– Берингов пролив, Берингово море, Охотское море… – звучал слабо и глухо ее милый голосок.
Вдруг страшный припадок удушливого кашля заставил смолкнуть бедняжку. Она схватилась за грудь и поднесла платок к губам. На белом полотне резко выделились две кровавые кляксы.
– Мне худо! – еле слышно прошептала Нина и упала на руки подоспевшей фрейлейн.
Все помутилось у меня в глазах – доски, кафедра, карта и сам Алексей Иванович, – все завертелось, закружилось передо мною. Я видела только одну полубесчувственную княжну на руках фрейлейн. Спустя несколько минут ее унесли в лазарет… Разом светлое настроение куда-то исчезло, и на место его тяжелый мрак воцарился у меня на душе… Я инстинктом чувствовала, что Нина больна, и опаснее, чем мы предполагали.
Весь день я не находила себе места. Меня не развлекали присланные нам старшими, ездившими на вербы, гостинцы: халва, рахат-лукум и впридачу к ним баночки с прыгающими американскими жителями, занявшими на целый вечер моих товарок.
В шесть часов лазаретная девушка Маша принесла мне записку, исписанную знакомыми и милыми крупными каракульками.
«Приди ко мне, дорогая Люда, – писала мне моя верная подруга, – я очень скучаю. Попросись у фрейлейн на весь вечер – ведь уроки кончились и ты свободна.
Твоя навеки Нина».
Я поспешила исполнить ее просьбу.
Княжна помещалась в маленькой комнатке, предназначавшейся для труднобольных. Она сидела в большом кресле у окна. Я едва узнала ее в белом лазаретном халате с беспорядочно спутанной косой.
Когда я вошла к ней, она тихо повернула ко мне бледное, измученное личико и проговорила, слабо улыбаясь:
– Ты прости, Люда, что я тебя потревожила… Мне так хотелось тебя видеть, дорогая моя!
Я проглотила подступившие слезы и поцеловала ее.
– Ах, скорее бы тепло, – тоскливо шептала княжна, – мне так не хочется хворать… весна меня вылечит… наверное вылечит… Скорее бы на Кавказ… там тепло… солнце… горы… Знаешь, Люда, мне иногда начинает казаться, что я не увижу больше Кавказа.
– Что ты, что ты, Нина, можно ли так! – пробовала я успокоить мою бедную подругу.
Мы проболтали с нею целый вечер, промелькнувший быстро и незаметно…
В 8 часов я вспомнила, что наши, наверное, уже на молитве, и, поцеловав наскоро Нину, опрометью бросилась из лазарета.
Наступила страстная неделя… Наши начали понемногу разъезжаться. Живущие вне города и в провинции распускались раньше, городские жительницы оставались до четверга в стенах института. Наконец и эти последние с веселым щебетаньем выпорхнули из скучных институтских стен. И на Пасху, как и на Рождество, остались те же самые девочки, кроме Киры, ловко избежавшей на этот раз наказания. Та же задумчивая Варя Чикунина, хорошенькая Лер и на этот раз оставшаяся на праздники Бельская составляли наше маленькое общество. А в нижнем этаже, в лазарете, в маленькой комнатке для труднобольных, встречала одиноко Светлый праздник моя бедная голубка Нина.
Мамина пасхальная посылка опоздала на этот раз, и я получила ее только в великую субботу. Поверх куличей, мазурок, пляцок и баб аршинного роста, на которые так искусна была наша проворная Катря, я с радостью заметила букетик полузавядших в дороге ландышей – первых цветов милой стороны. Я позабыла куличи, пасхи и окорок чудесной домашней свинины, заботливо упакованные мамой в большую корзину, и целовала эти чудные цветочки – вестники южной весны… Еле дождалась я звонка, чтобы бежать к Нине…
– Угадай-ка, что я принесла тебе! – радостно кричала я еще в дверях, пряча за спиной заветный букетик.
Нина, сидевшая за книгой, подняла на меня свои черные, казавшиеся огромными от чрезвычайной худобы глаза.
– Вот тебе, Нина, мой подарок! – И белый букетик упал к ней на колени.
Она быстро схватила его и, прижав к губам, жадно вдыхала тонкий аромат цветов, вся закрасневшись от счастья.
– Ландыши! Ведь это весна! Сама весна, Люда! – скоро-скоро говорила она, задыхаясь.
Я давно уже не видела ее такой возбужденной и хорошенькой… Она позвала Матеньку, заставила ее принести воды и поставила цветы в стакан, не переставая любоваться ими.
Я рассказала ей, что эти цветы прислала мне добрая мама «впридачу» к пасхальной посылке.
– Когда ты будешь писать маме, то поцелуй ее от меня и скажи, что я ее очень-очень люблю! – сказала Нина, выслушав меня.
Мы молча крепко поцеловались.
Какая-то новая, трогательно-беспомощная сидела теперь передо мною Нина, но мне она казалась вдесятеро лучше и милее несколько гордой и предприимчивой девочки, любимицы класса…
До заутрени нас повели в дортуар, где мы тотчас же принялись за устройство пасхального стола. Сдвинув, с позволения классной дамы, несколько ночных столиков, мы накрыли их совершенно чистой простыней и уставили присланными мне мамой яствами. Затем улеглись спать, чтобы бодро встретить наступающий Светлый праздник.
Странный сон мне приснился в эту ночь. Этот сон остался в памяти моей на всю мою жизнь. Я видела поле, все засеянное цветами, издающими чудный, тонкий аромат, напоминающий запах кадильницы. Когда я подходила к какому-нибудь цветку, то с изумлением замечала маленькое крылатое существо, качающееся в самой чашечке. Присмотревшись к каждому из существ, я увидела, что это наши «седьмушки», только чрезвычайно маленькие и как бы похорошевшие. Вот Бельская, Федорова, Гардина, Краснушка, Кира – одним словом, все, все величиною с самых маленьких французских куколок. И сама я такая же маленькая и прозрачная, как и они, а сзади меня такие же легонькие блестящие крылышки.
– Люда! – слышится мне слабый, точно шелест листьев от ласки ветра, голосок. – Люда, подожди меня!
Маленький крылатый эльф догоняет меня, протягивая руки. Это Нина, ее глаза, ее лицо, ее косы.
В ту же минуту остальные эльфы окружают нас, и мы вертимся в большом хороводе… Мы все легки и прозрачны, все без труда поднимаемся на воздух, но никак не можем поспеть за хорошеньким, грациозным эльфом, более прозрачным, нежели мы, с головкой и чертами Нины. Она поднимается выше и выше в воздушной пляске. Скоро мы едва можем достать до нее руками, и, наконец, она поднялась над нами так высоко, вся сияя каким-то точно солнечным сиянием, и вскоре мы увидели ее тонувшей в голубой эмали неба.
– Нина, Нина! – звали маленькие эльфы, не переставая кружиться.
Но было уже поздно… Налетело облако и скрыло от нас нашего крылатого друга…
Я проснулась от мерных ударов колоколов соседних с институтом церквей.
– Скорее, скорее! – кричали, торопя, мои подруги, наскоро освежая лицо водою и надевая все чистое.
Я почему-то умолчала о виденном мною сне и вместе с остальными девочками поспешила в церковь…
Все уже были в сборе, когда мы, младшие, заняли свои места. Светлое облачение, крестный ход по всем этажам института, наряды посторонних посетителей, ленты и звезды увешанных орденами попечителей – все это произвело на меня неизгладимое впечатление. Когда же священник, подошедший к плотно закрытым царским вратам, возгласил впервые: «Христос Воскресе!» – сердце мое екнуло и затрепетало так сильно, точно желая выпрыгнуть из груди…
– Христос Воскресе! – обратился отец Филимон трижды к молящимся и получил в ответ троекратное же: «Воистину Воскресе!»
Тотчас же после заутрени нас увели разговляться, между тем как старшие должны были достоять пасхальную обедню.