7 историй для девочек Чарская Лидия
– Так! – сказал Генрих, прячась за стенку у окна. – Покажите себя получше; теперь покажите лестницу! Чудесно! Я уверен, что де Муи будет здесь.
Действительно, минут через десять какой-то человек, вне себя от радости, уже карабкался на балкон, но, увидев, что королева не вышла к нему навстречу, остановился в нерешительности. Тогда вместо Маргариты вышел Генрих.
– Ба! Да это не де Муи, а месье де Ла Моль! – приветливо сказал он. – Добрый вечер, месье де Ла Моль, входите, прошу вас.
Ла Моль был ошеломлен. Если бы он еще висел на лестнице, а не стал твердо на балкон, то, наверно, упал бы вниз.
– Вы желали спешно поговорить с королем Наваррским, – сказала Маргарита, – я за ним послала, и он перед вами.
Генрих отошел, чтобы затворить окно.
– Люблю, – шепнула Маргарита, сжимая руку молодого человека.
– Итак, месье де Ла Моль, – сказал Генрих Наваррский, вернувшись и подставляя Ла Молю стул, – что мы скажем?
– Сир, мы скажем, – отвечал Ла Моль, – что я расстался с де Муи у заставы. Ему хочется знать, заговорил ли Морвель и стало ли известным, что он был в спальне вашего величества.
– Пока нет, но Морвель заговорит, и очень скоро; нам надо торопиться.
– Сир, де Муи того же мнения, и если герцог Алансонский готов уехать завтра вечером, то де Муи с пятьюстами всадниками будет ждать у ворот Сен-Марсель; еще пятьсот будут ждать вас в Фонтенбло: оттуда вы поедете через Блуа и Ангулем в Бордо.
– Мадам, – обратился Генрих к своей жене, – что до меня, то я буду готов уехать завтра, успеете ли вы?
Глаза Ла Моля с тоской остановились на Маргарите.
– Я дала вам слово: куда бы вы ни ехали, я еду с вами, – ответила королева, – но, как вы сами понимаете, необходимо, чтобы и герцог Алансонский ехал вместе с нами. С ним невозможен средний путь: или он наш, или он нас предаст; если он будет колебаться – мы остаемся.
– Месье де Ла Моль, ему известно что-нибудь об этом замысле? – спросил Генрих Наваррский.
– Несколько дней тому назад он должен был получить письмо от де Муи.
– Вот как! А он мне ничего не говорил об этом, – сказал Генрих.
– Берегитесь его, сир, берегитесь! – заметила Маргарита.
– Будьте покойны, я держусь настороже. Как дать ответ де Муи?
– Не беспокойтесь, сир, – ответил Ла Моль, – завтра, видимо или невидимо для вас, но где-нибудь поблизости от вашего величества, де Муи будет на приеме послов; надо только, чтобы королева какой-нибудь фразой в своей речи дала ему понять – согласны вы или нет; должен ли он вас ждать или бежать один. Если герцог Алансонский откажется, то де Муи потребуется две недели, чтобы все перестроить заново, но вашим именем.
– Честное слово, де Муи драгоценный человек! – сказал Генрих Наваррский. – Мадам, можете ли вы вставить соответственную фразу в вашу речь?
– Это очень просто, – ответила Маргарита.
– Тогда я завтра повидаю герцога Алансонского. Пусть де Муи будет на своем месте и постарается понять ответ с одного слова.
– Он будет, сир.
– В таком случае, месье де Ла Моль, отправляйтесь и передайте ему мой ответ. Вероятно, вас поблизости ждут лошадь и слуга?
– Ортон ждет меня на набережной.
– Ступайте, граф, к нему… О нет! Не в окно! Это годится только на крайний случай. Вас могут увидеть, а так как никто не будет знать, что вы это проделали ради меня, то подведете королеву.
– Сир, а как же иначе?
– Если вам нельзя было войти в Лувр одному, то выйти вы можете со мной, так как я знаю пароль; у вас есть плащ – и у меня тоже; мы в них закутаемся и выйдем. А я буду очень рад лично передать Ортону свои распоряжения. Обождите здесь, я пойду посмотрю, нет ли кого-нибудь в коридоре.
И Генрих Наваррский с самым непринужденным видом пошел разведать путь. Ла Моль остался наедине с королевой.
– О, когда же я опять увижусь с вами? – воскликнул Ла Моль.
– Если мы бежим, то завтра; а если не бежим, то на этих днях вечером, в переулке Клош-Персе.
– Месье де Ла Моль, – сказал, вернувшись, Генрих, – можете идти: никого нет.
Ла Моль почтительным поклоном простился с королевой.
– Мадам, дайте же ему поцеловать вашу руку, – заметил Генрих Наваррский, – месье де Ла Моль не просто наш слуга.
Маргарита протянула Ла Молю руку.
– Да, кстати! Спрячьте получше лестницу, – сказал Генрих. – Для заговорщиков это предмет обстановки драгоценный: он оказывается нужным, когда этого ожидаешь меньше всего. Идемте, месье де Ла Моль!
III. Послы
На следующий день с утра все население Парижа двинулось к воротам Сент-Антуан, откуда должен был состояться въезд польских послов в Париж. Цепь из швейцарцев сдерживала толпу, отряды кавалерии расчищали путь для придворных вельмож и дам, ехавших встречать послов.
Вскоре около аббатства Сент-Антуан показался отряд всадников в красно-желтых одеждах – в меховых шапках и плащах и с обнаженными кривыми, как у турок, саблями. На флангах ехали офицеры.
За этим отрядом двигался другой отряд, одетый с восточной роскошью. А вслед за ним ехали послы. Их было четверо, представлявших собой самое сказочное рыцарское королевство шестнадцатого века.
Одним из четырех послов был краковский епископ, одетый в полувоенный, полусвященнический наряд, блиставший золотом и драгоценными каменьями. Белый конь с длинной волнистой гривой, шедший величавым шагом, казалось, извергал пламя из своих ноздрей; нельзя было поверить, что это благородное животное в течение месяца делало по пятнадцати миль в день, да еще по дорогам, которые стали почти непроезжими из-за плохой погоды.
Рядом с епископом ехал палатин Ласко, могущественный вельможа, близкий к престолу, сам обладавший королевским богатством и такой же спесью.
Вслед за двумя главными послами и за сопровождавшими их еще двумя другими ехало множество польских вельмож на лошадях в роскошной сбруе из шелка, золота и драгоценных камней, что вызывало шумное одобрение народа. И в самом деле, польские гости совершенно затмили французских всадников, хотя они были тоже богато разодеты и называли поляков варварами.
Екатерина до последнего момента надеялась, что продолжающаяся физическая слабость Карла сломит его решимость и прием послов будет опять отложен. Но когда назначенный день настал и она увидела бледного как привидение Карла, надевавшего на себя великолепную королевскую мантию, она поняла, что хотя бы внешне, но надо будет подчиниться этой железной воле, и стала проникаться мыслью, что пышное изгнание, на которое осужден Генрих Анжуйский, будет для него самым безопасным выходом из создавшегося положения.
Кроме нескольких слов, произнесенных Карлом, когда он раскрыл глаза и увидел мать, выходившую из кабинета, Карл больше не разговаривал с Екатериной после той сцены, которая и вызвала припадок, едва не погубивший короля. Все в Лувре знали, что мать и сын страшно повздорили между собой, но никто не знал из-за чего, и даже самые смелые дрожали от этой холодности и этого жуткого молчания, так же как птицы приходят в трепет от тишины, когда она предшествует грозе.
Тем не менее в Лувре все было готово, но все имело такой вид, точно готовилось не празднество, а торжественные похороны. Все люди повиновались мрачно, безучастно. Стало известно, что трепещет сама Екатерина, – и трепетали все.
Для торжества привели в порядок тронный зал, а так как собрания такого рода бывали, по обычаю, народными, то королевской страже и часовым было приказано впускать вслед за послами и народ, сколько могли вместить приемные залы и дворы.
Париж представлял собою зрелище, какое представляет в подобных обстоятельствах всякий большой город: олицетворение толкотни и любопытства. Однако в этот день внимательный наблюдатель столичной толпы заметил бы среди простодушно глазеющих почтенных горожан значительное количество людей, закутанных в широкие плащи; они обменивались взглядами и жестами, когда находились на расстоянии друг от друга, а сходясь, перешептывались короткими многозначительными фразами. Эти люди, видимо, очень интересовались торжественным шествием послов в Лувр, шли за ними в первых рядах и, казалось, получали приказания от почтенного старика с седой бородой и седеющими бровями, но с живыми черными глазами, которые подчеркивали его бодрую подвижность. В конце концов, своими ли силами или с помощью товарищей, этому старику удалось одному из первых протиснуться в Лувр, а благодаря любезности начальника швейцарцев – уважаемого гугенота и очень плохого католика, несмотря на обращение в католическую веру, – стать позади послов, как раз против Маргариты и Генриха Наваррского.
Генрих Наваррский, предупрежденный Ла Молем о том, что переодетый де Муи будет на приеме послов, поглядывал во все стороны. Наконец глаза его встретились с глазами старика и остановились в нерешительности, но де Муи одним движением глаз рассеял сомнения короля Наваррского. Де Муи был настолько неузнаваем, что сам Генрих усомнился: неужели этот старик с белой бородой – тот самый бесстрашный вождь гугенотов, который шесть дней тому назад оказал такое яростное сопротивление целому отряду!
Генрих обратил внимание Маргариты на де Муи, сказав ей на ухо только одно слово. Тогда ее красивые глаза пробежали по всему залу, ища Ла Моля, но напрасно: Ла Моля не было.
Начались речи. Первая речь была обращена к королю. От имени сейма Ласко спрашивал его, согласен ли он на то, чтобы польская корона была предложена принцу из дома французских королей.
Карл ответил коротко и точно, охарактеризовал своего брата, герцога Анжуйского, и расхвалил польским послам его храбрость. Говорил он по-французски, а переводчик сейчас же переводил вслух каждую законченную фразу его ответа. Пока она переводилась, король прижимал ко рту платок, а когда отнимал его, то было видно, что платок окрашен кровью.
Как только Карл закончил свой ответ, Ласко обратился к герцогу Анжуйскому с латинской речью, предлагая ему корону от имени польского народа.
Герцог Анжуйский, тщетно пытаясь справиться с дрожавшим от волнения голосом, ответил на том же языке, что он с признательностью принимает оказанную честь. Все время, пока он говорил, Карл стоял, сжав губы, устремив на герцога взор, неподвижный и грозный, как взор орла.
После речи герцога Анжуйского Ласко взял с красной бархатной подушки корону Ягеллонов и, пока два польских вельможи надевали на герцога Анжуйского королевскую мантию, вручил корону королю Карлу.
Карл подал знак брату. Герцог Анжуйский склонил перед ним колени, и Карл собственноручно надел ему корону на голову, после чего братья поцеловались со взаимной ненавистью, пожалуй, беспримерной в истории братских поцелуев.
И в то же мгновение герольд воскликнул:
– Александр-Эдуард-Генрих Французский, герцог Анжуйский, коронован королем Польским. Да здравствует король Польский!
Все собравшиеся повторили в один голос:
– Да здравствует король Польский!
Затем Ласко обратился к Маргарите. Речь королевы Маргариты была оставлена напоследок. Поскольку право держать речь предоставлялось ей как любезность, чтобы она могла блеснуть своим умом или, как выражались тогда, своим прекрасным гением, все с большим вниманием ждали ее ответной речи на латинском языке. Как мы уже сказали, она готовила ее сама.
Речь Ласко была не столько политической, сколько хвалебной. Каким бы ни был он сарматом, но и он отдал общую дань восхищения прекрасной королеве Наваррской. Языком Овидия, но стилем Ронсара он рассказал, что он и его спутники, выехав из Варшавы в глухую ночь, наверное, сбились бы с пути, если бы их, как некогда волхвов, не вели две звезды; они сияли все ярче и ярче по мере того, как их посольство приближалось к Франции, где наконец послы увидели, что эти две звезды были не звезды, а чудесные глаза королевы Наваррской. Затем, переходя с Евангелия на Коран, из Сирии – в Аравию, из Назарета – в Мекку, он в заключение выразил готовность последовать примеру тех сектантов, ярых приверженцев пророка, которые, удостоившись счастья созерцать его гробницу, выкалывали себе глаза, ибо полагали, что после такого прекрасного зрелища уже ничем не стоит любоваться в этом мире.
Речь была покрыта рукоплесканиями тех, кто, зная по-латыни, вполне разделял мнение оратора, а также тех, которые ничего не понимали, но старались делать вид, что понимают.
Маргарита сделала реверанс любезному сармату, затем, обращаясь к послу, но посматривая на де Муи, начала речь такими словами:
– Guod nunc hac in aula insperati adestis exultaremus ego et conjux, nisi ideo immineret calamitas, scilicet non solum fratris sed etiam amici orbitas.[40]
Эти слова имели двойной смысл – один для де Муи, другой для коронации Генриха Анжуйского. Приняв их на свой счет, Генрих Анжуйский поклонился в знак признательности.
Карл не помнил такой фразы в той речи, которую ему давали на просмотр несколько дней тому назад, но он не придавал значения словам Маргариты, поскольку ее речь была простой учтивостью. Кроме того, латинский язык знал он плохо.
Маргарита продолжала:
– Adeo dolemur a te dividi ut tecum poficisci maluissemus. Sed idem fatum quod nunc sine ulla mora Lutetia cedere juberit, hac in urbe detinet. Proficiscere ergo, frater; proficiscere, amice; proficiscere sine nobis; proficiscentem sequuntur spes et desideria nostra.[41]
Само собой разумеется, что де Муи с большим вниманием прислушивался к словам, обращенным к посланникам, но предназначенным только для него. Со своей стороны, Генрих Наваррский отрицательно повертел головой, давая понять молодому гугеноту, что герцог Алансонский отказался; но одного этого жеста, который мог оказаться случайным, было бы недостаточно для де Муи, если бы его не подтвердили слова Маргариты.
В то время как он смотрел на Маргариту и слушал всем существом своим, его черные, блестевшие из-под седых бровей глаза поразили Екатерину: она вздрогнула и больше не спускала глаз с той части зала, где стояли Генрих, Маргарита и этот старик.
«Странная фигура, – говорила она себе, сохраняя выражение лица, какого требовала торжественная обстановка. – Кто этот человек? Почему он так пристально смотрит на Маргариту и Генриха Наваррского, а они так пристально смотрят на него?»
Между тем королева Наваррская продолжала свою речь, отвечая теперь на любезности польского посла, а Екатерина ломала голову над тем, кто мог быть этот красивый старик. В это время к ней подошел церемониймейстер и подал душистое саше, куда была засунута сложенная вчетверо бумажка. Она раскрыла саше, вынула записку и прочла следующие слова:
«Благодаря сердечному лекарству, которое я дал Морвелю, он немного окреп и смог написать имя человека, который находился в комнате короля Наваррского, – это де Муи».
«Де Муи! – подумала королева-мать. – Я так и чувствовала. Но этот старик… А-а! Cospetto! Да это и есть…»
Екатерина с открытыми остановившимися глазами замерла на месте.
Затем, нагнувшись к уху командира своей охраны, стоявшего с ней рядом, сказала ему без всякого волнения:
– Месье де Нансе, посмотрите на пана Ласко – на того, кто сейчас говорит. Сзади него… да… там… видите старика с белой бородой и в черном бархатном одеянии?
– Да, мадам, – ответил командир.
– Так не теряйте его из виду.
– Вот тот, которому король Наваррский подал сейчас какой-то знак? – спросил Нансе.
– Совершенно верно. Станьте с десятью своими людьми у ворот Лувра и, когда старик будет выходить, пригласите его от имени короля к обеду. Если он пойдет за вами, отведите его в какую-нибудь комнату и держите там под арестом. Если же он откажется идти, захватите его живым или мертвым. Идите, идите!
К счастью, Генрих Наваррский мало слушал речь Маргариты, но не спускал глаз с Екатерины, все время следя за выражением ее лица. Увидев, с какою жадностью Екатерина вглядывалась в де Муи, он забеспокоился; когда же он заметил, что королева-мать отдала какое-то приказание начальнику своей охраны, все стало ему понятно.
В это-то время он и подал де Муи знак, замеченный командиром де Нансе и на языке жестов обозначавший: «Вас узнали, немедленно спасайтесь».
Де Муи сразу понял его знак, совершенно естественно завершавший ту часть речи Маргариты, которая предназначалась для него. Ему не требовалось повторений – он замешался в толпе и скрылся.
Но Генрих Наваррский не успокоился, пока не увидел де Нансе, вновь подошедшего к Екатерине, и не догадался по злому выражению ее лица, что де Нансе попал к воротам Лувра слишком поздно. Торжественный прием закончился.
Маргарита обменялась еще несколькими, но уже неофициальными словами с Ласко.
Карл IX, шатаясь, встал, поклонился всем и вышел, опираясь на плечо Амбруаза Паре, не отходившего от короля со времени его припадка.
За ним последовали Екатерина, бледная от злобы, и Генрих Наваррский, безмолвный от огорчения.
Что касается герцога Алансонского, то на торжестве он совершенно стушевался, и Карл IX, ни на секунду не сводивший глаз с герцога Анжуйского, даже ни разу не взглянул на младшего брата.
Новый польский король чувствовал себя погибшим. Отделенный от матери обступившей его толпою северных варваров, он походил на сына Земли – Антея, терявшего все свои силы, как только Геркулес приподнимал его на воздух. Герцогу Анжуйскому все дело представлялось таким образом, что стоит ему переехать границу Франции, как французский престол уйдет от него навеки. Вот почему он не последовал за королем, а пошел прямо в покои своей матери.
Она была не менее его удручена и озабочена: ее преследовало умное, лукавое лицо, которое она не выпускала из виду во время торжества, – лицо Беарнца, этого баловня судьбы, как бы сметавшей с его пути королей, царственных убийц, врагов и все препятствия.
Увидев своего любимого сына, вошедшего к ней в короне, но бледного как смерть, в королевской мантии, но совершенно разбитого физически, молча сжимавшего с мольбой свои красивые, унаследованные от нее руки, Екатерина встала и пошла к нему навстречу.
– О матушка, теперь я осужден умереть в изгнании! – воскликнул король Польский.
– Сын мой, неужели вы так скоро забыли предсказание Рене? – сказала ему Екатерина. – Успокойтесь, вы там пробудете недолго.
– Матушка, заклинаю вас, – взмолился герцог Анжуйский, – при первом же намеке, при первом подозрении, что французский престол может освободиться, предупредите меня…
– Не тревожьтесь, сын мой, – ответила Екатерина. – Отныне и до того дня, которого мы оба ждем, в моей конюшне будет стоять и днем и ночью оседланная лошадь, а в моей передней всегда будет дежурить курьер, готовый скакать в Польшу.
IV. Орест и Пилад
Генрих Анжуйский уехал. Казалось, мир и благоденствие вновь водворились в Лувре – прибежище этой семьи Атридов.
Карл IX перестал грустить и совершенно выздоровел, все время проводя на охоте с Генрихом Наваррским, а когда нельзя было охотиться, беседуя с ним об охоте; он ставил Генриху в упрек только одно – равнодушие к соколиной охоте – и говорил, что Генрих был бы безупречным королем, если бы умел так же искусно вынашивать кречетов, соколов и ястребов, как он искусно наганивал гончих и натаскивал легавых.
Екатерина вновь стала хорошей матерью: нежной с Карлом и герцогом Алансонским, ласковой с Генрихом Наваррским и Маргаритой, милостивой с герцогиней Невэрской и мадам де Сов и даже два раза навестила Морвеля у него дома на улице Серизе под тем предлогом, что он был ранен при выполнении ее приказа.
Маргарита продолжала свои свидания на испанский лад – каждый вечер раскрывала заветное окно и переговаривалась с Ла Молем жестами или записками; а Ла Моль в каждом своем послании напоминал своей прекрасной королеве, что она, в награду за его ссылку, обещала ему хоть несколько минут свидания в переулке Клош-Персе.
Только один человек в этом тихом и умиротворенном Лувре чувствовал себя одиноким и выбитым из колеи. Это был наш друг, граф Аннибал де Коконнас.
Разумеется, сознание того, что Ла Моль жив, уже кое-что значило; конечно, очень хорошо быть предметом любви герцогини Невэрской, самой веселой и самой взбалмошной из всех женщин. Но и счастье свиданий наедине с красавицей герцогиней, и все успокоительные разговоры с Маргаритой о судьбе их общего друга не стоили в глазах пьемонтца и одного часа, проведенного вместе с Ла Молем у их друга Ла Юрьера за кружкой сладкого вина, или какой-нибудь из их беспутных прогулок по таким местам, где порядочный дворянин рисковал своей шкурой, кошельком или одеждой.
К стыду человеческой природы надо признаться, что герцогиню Невэрскую очень раздражало такое соперничество с ней Ла Моля. Не то чтобы она не выносила провансальца – наоборот: повинуясь, как все женщины, помимо воли, непреодолимому влечению кокетничать с возлюбленным другой женщины, в особенности если эта женщина ее подруга, она щедро дарила Ла Моля сверкающими взглядами своих изумрудных глаз, и сам Коконнас мог бы позавидовать пожатиям рук и обилию любезностей, выпадавших на долю его друга в те дни, когда менялось ее настроение и звезда пьемонтца, казалось, тускнела на горизонте его красавицы. Но пьемонтец, готовый зарезать хоть пятнадцать человек по одному взгляду своей дамы, был настолько не ревнив к Ла Молю, что не один раз в случае подобной смены настроения у герцогини предлагал ему на ухо такие вещи, от которых бедного провансальца бросало в краску.
Так как отсутствие Ла Моля лишило герцогиню всех прелестей, которые давало ей общество пьемонтца, а именно – возможности проявлять свое неистощимое веселье и удовлетворять свою неутолимую жажду удовольствий, то в один прекрасный день Анриетта явилась к Маргарите и умоляла ее вернуть в Париж третье необходимое звено, без которого и ум, и сердце Коконнаса день ото дня все больше увядают.
Маргарита, любезная вообще, к тому же побуждаемая мольбами самого Ла Моля и влечением собственного сердца, назначила свидание Анриетте на следующий день в доме с двумя выходами, чтобы обсудить все это дело основательно и так, чтобы никто их не прервал.
Коконнас без большого удовольствия прочел записку Анриетты, предлагавшей ему прийти в переулок Тизон в половине десятого вечера. Но все же он поплелся к месту свидания, где и застал Анриетту, рассерженную тем, что она явилась первой.
– Фи, месье! – сказала она. – Как это невоспитанно – заставлять ждать… не говоря уже про принцессу… а просто женщину.
– Ого! Ждать! Это по-вашему! – ответил Коконнас. – Наоборот, я бьюсь об заклад, что мы пришли рано.
– Я? Да.
– И я тоже. Уверен, что сейчас не больше десяти.
– А в моей записке сказано: половина десятого.
– Я и вышел из Лувра в девять часов, потому что я нахожусь на службе у герцога Алансонского, кстати говоря; и на этом же основании я через час должен буду вас покинуть.
– И вы от этого в восторге?
– Совсем нет, поскольку герцог Алансонский очень угрюмый и нравный господин; и я предпочитаю, чтобы меня ругали такими хорошенькими губками, как у вас, чем он своим перекошенным ртом.
– А-а! Вот это уже немного лучше, – заметила герцогиня. – Да! Ведь вы сказали, что вышли из Лувра в девять часов вечера?
– Ах, боже мой, ну да, и хотел идти прямо сюда, как вдруг на углу улицы Гренель вижу человека, похожего на Ла Моля!
– Ну вот – опять Ла Моль!
– Не опять, а всегда, с вашего или без вашего позволения.
– Грубиян!
– Прекрасно! – ответил Коконнас. – Значит, начнем обычный наш обмен любезностями.
– Нет, но довольно ваших рассказов.
– Да ведь я рассказываю не по своей охоте – вы спрашивали меня, почему я опоздал.
– Конечно, разве я должна приходить первой?
– Да, но вам не надо было никого искать.
– Вы несносны, дорогой мой! Ну уж продолжайте. Итак, на углу улицы Гренель вы заметили человека, похожего на Ла Моля… А что это у вас на колете? Кровь?
– Ах, какой-то прохвост меня опять обрызгал.
– Вы что – дрались?
– Разумеется.
– Из-за вашего Ла Моля?
– А из-за кого ж мне драться? Из-за женщины?
– Спасибо!
– Итак, я бегу следом за человеком, который имел наглость походить на моего друга, нагоняю его у переулка Кокийер, обгоняю и, пользуясь светом из дверей какой-то лавочки, заглядываю ему в лицо – не он.
– Ну что ж, все очень хорошо!
– Только не для него! «Месье, – сказал я ему, – вы бахвал; вы позволили себе походить издали на моего друга Ла Моля! Он отменный мужчина, а вы вблизи – просто какой-то бродяга!» Тогда он обнажил шпагу, ну и я тоже. После третьей схватки ему пришлось плохо – он упал и забрызгал меня кровью.
– Но вы, надеюсь, оказали ему помощь?
– Я только хотел помочь ему, как вдруг мимо проскакал всадник. О, на этот раз я был уверен, что это Ла Моль. К несчастью, он ехал вскачь. Я бросился за ним бежать, а зрители, собравшиеся посмотреть на нашу драку, побежали вслед за мной. Но так как вся эта сволочь преследовала меня по пятам и орала, меня могли принять за вора, – пришлось мне обернуться и обратить эту ораву в бегство; а пока я терял на это время, всадник куда-то скрылся. Я кинулся его разыскивать, начал разузнавать, расспрашивать, объясняя, какой масти его лошадь, но все тщетно – крышка! – никто его не приметил. Наконец, когда мне это надоело, я пришел сюда.
– Когда мне надоело! – повторила герцогиня. – Как это любезно!
– Послушайте, мой милый друг, – сказал Коконнас, небрежно раскидываясь в кресле, – вы опять собираетесь донимать меня из-за бедняги Ла Моля? Совершенно напрасно, потому что дружба – это, знаете, это… Эх, кабы мне ум и образование моего друга, я бы нашел такое сравнение, что вы бы ощутили мою мысль… Видите ли, дружба – это звезда, а любовь… любовь… ага! – нашел сравнение! – а любовь – только свечка. Вы мне возразите, что бывают различные сорта…
– Чего? Любви?
– Нет… свечей… и среди этих сортов бывают и приятные: например, розовые; возьмем розовые… они лучше; но хотя бы и розовая, все равно – она сгорает, а звезда блистает вечно. На это вы мне возразите, что, если сгорит одна свеча, можно вставить другую.
– Месье Коконнас, вы бахвал!
– Ля!
– Месье Коконнас, вы нахал!
– Ля! Ля!
– Месье Коконнас, вы обманщик!
– Мадам, предупреждаю, вы добьетесь только того, что я буду втройне сожалеть об отсутствии Ла Моля.
– Вы меня больше не любите.
– Наоборот, герцогиня, я вас боготворю, только вы этого не понимаете. Но я могу любить вас, обожать, боготворить, а когда я ничем не занят, расхваливать моего друга.
– «Ничем не занят» – так-то называете вы время, когда бываете со мной?
– Ну как мне быть, если бедняга Ла Моль не выходит у меня из головы?!
– Он вам дороже меня! Это бессовестно! Слушайте, Аннибал: я вас ненавижу! Будьте честны, скажите, что он вам дороже. Аннибал, предупреждаю вас: если вам что-нибудь дороже меня на свете…
– Анриетта, прекраснейшая из герцогинь! Ради вашего собственного спокойствия не поднимайте скользких вопросов. Я вас люблю больше всех женщин, а Ла Моля люблю больше всех мужчин.
– Хороший ответ! – вдруг произнес чей-то голос.
Камчатная шелковая завеса перед деревянным раздвижным панно в стене, закрывавшим вход в другую комнату, вдруг приподнялась, и в раскрытом четырехугольнике панно обрисовалась фигура Ла Моля, как в золоченой раме – тициановский портрет.
– Ла Моль! – крикнул Коконнас, не обратив внимания на Маргариту и не подумав поблагодарить ее за неожиданную радость. – Ла Моль, друг мой! Милый мой Ла Моль!
И он кинулся в объятия своего друга, перевернув кресло, на котором сидел, и опрокинув попавшийся по дороге стол. Ла Моль с большим чувством ответил на его объятия; но все же, отвечая на его ласки, обратился к герцогине Невэрской:
– Простите меня, мадам, если мое имя нарушало иногда согласие в вашем очаровательном союзе с моим другом; конечно, я бы повидался с вами раньше, но это зависело не от меня, – добавил он, с невыразимой нежностью взглянув на Маргариту.
– Как видишь, Анриетта, я сдержала свое слово: вот он, – сказала Маргарита.
– Неужели я этим счастьем обязан только просьбам герцогини? – спросил Ла Моль.
– Только ее просьбам, – ответила Маргарита и, обращаясь к Ла Молю, добавила: – Но вам, Ла Моль, я разрешаю не верить ни одному слову из того, что я сказала.
После того как Коконнас раз десять прижал друга к своему сердцу, раз двадцать обошел вокруг него, даже поднес канделябр к его лицу, чтобы налюбоваться им всласть, он наконец встал на колено перед Маргаритой и поцеловал полу ее платья.
– Ах, как хорошо! – воскликнула герцогиня Невэрская. – Ну, теперь я буду сносной.
– Дьявольщина! Для меня вы будете, как всегда, обожаемой! – сказал Коконнас. – Я стану это говорить от всего сердца, и будь при этом хоть тридцать поляков, сарматов и прочих гиперборейских варваров, я их заставлю признать вас королевой всех красавиц!
– Эй, эй! Коконнас! Легче, легче, – сказал Ла Моль. – А королева Маргарита?
– О, я не отопрусь от своих слов, – ответил Коконнас свойственным ему чуть шутовским тоном, – мадам Анриетта – королева всех красавиц, мадам Маргарита – краса всех королев.
Но что бы Коконнас ни говорил, что бы он ни делал, он весь был поглощен счастьем вновь видеть Ла Моля и не сводил с него глаз.
– Идем, идем, краса всех королев! – говорила герцогиня Невэрская. – Оставим этих безупречных друзей поговорить наедине; им столько надо сказать друг другу, что они будут перебивать наш разговор. Уйти от них нам нелегко, но, уверяю вас, это единственное средство совершенно вылечить месье Аннибала. Согласитесь, милая королева, ради меня: я имею глупость любить эту буйную голову, как ее называет его же друг Ла Моль.
Маргарита шепнула несколько слов на ухо Ла Молю, которому, несмотря на все его стремление вновь видеть Коконнаса, теперь хотелось, чтобы нежность друга была не так обременительна… А в это время сам Коконнас старался при помощи всевозможных уверений вернуть на уста Анриетты ясную улыбку и ласковую речь, чего и добился без особого труда. После этого обе дамы проследовали в столовую, где был накрыт ужин.
Два друга остались теперь наедине. Само собой разумеется, что первое, о чем Коконнас расспросил своего друга, это подробности рокового вечера, который едва не стоил Ла Молю жизни; и чем больше он узнавал их из рассказа друга, тем сильнее его охватывала дрожь, а, как известно, пьемонтца взволновать рассказом было трудно.
– Почему ты бежал куда глаза глядят и причинил мне столько горя, а не укрылся у нашего главы? Герцог ведь защищал тебя, он бы тебя и спрятал. Я бы жил вместе с тобой, сделал бы вид, что горюю, и таким способом провел бы всех придворных дураков.
– У нашего главы? – тихо спросил Ла Моль. – У герцога Алансонского?
– Ну да. Судя по его разговорам, я думал, что он спас тебе жизнь.
– Жизнь спас мне король Наваррский, – ответил Ла Моль.
– Вот оно что! – сказал Коконнас. – А ты уверен в этом?
– Вполне!
– Что за добрый, что за прекрасный король! А какое же участие принимал в этом деле герцог Алансонский?
– У него-то в руках и был шнурок, чтобы задушить меня.
– Дьявольщина! – воскликнул Коконнас. – Ла Моль, а ты уверен в том, что говоришь? Как, этот бледный герцог, щенок, мозгляк, хотел задушить моего друга! Дьявольщина! Завтра скажу ему, что я думаю об этом.
– Ты с ума сошел!
– Да, верно, он, пожалуй, начнет заново… Да все равно, этому не бывать!
– Ну, ну, Коконнас, успокойся и не забудь, что пробило половину двенадцатого, а ты сегодня на дежурстве.
– Плевать мне на его службу! Пускай его ждет! Моя служба! Чтобы я служил человеку, который держал в руках веревку для тебя!.. Ты шутишь? Нет!.. Это судьба! Так предначертано, что я должен был вновь встретиться с тобой и больше уже не расставаться. Я остаюсь здесь.
– Подумай, несчастный! Ведь ты не пьян.
– К счастью. Будь я пьян, я бы поджег Лувр.
– Послушай, Аннибал, будь благоразумен. Ступай в Лувр. Служба – вещь священная.
– Идем вместе.
– Немыслимо.
– Разве они еще думают тебя убить?
– Едва ли. Я слишком мало значу, чтобы против меня был настоящий заговор, какое-нибудь твердое решение. Нашла прихоть – и захотелось меня убить, вот и все. Владыки были просто в веселом настроении!
– А что ты делаешь?
– Я? Ничего. Брожу, шатаюсь где придется.
– Ладно! Я тоже буду шататься и бродить с тобой. Прекрасное занятие! К тому же, если кто нападет, нас будет двое, и мы покажем, где зимуют раки. Пусть только явится это насекомое, твой герцог! Я его пришпилю к стене как бабочку!
– Тогда хоть попроси его дать тебе отставку.
– Да, окончательно!
– В таком случае предупреди его, что ты с ним расстаешься.
– Совершенно верно. Согласен. Сейчас напишу ему.
– Знаешь, Коконнас, это будет слишком вольно – писать письмо принцу крови.