Ночь в Лиссабоне Ремарк Эрих Мария
— Моя жена не член нацистской партии, — торопливо сообщил Мартенс, — но мы никогда не говорили с ней о том, как эти пришли к власти. И я не знаю, что она, в конце концов, думает. Заходи, — он открыл дверь в кабинет. Мы вошли, и он тут же заперся.
— Не надо, — сказал я. — Запертая дверь всегда вызывает подозрение.
Он повернул ключ обратно и снова уставился на меня.
— Иосиф, ради бога, что ты тут делаешь? Ты вернулся нелегально?
— Да. Но ты можешь быть спокоен. Тебе не придется прятать меня. Я живу в гостинице за городом и пришел только за тем, чтобы попросить тебя известить Елену о моем приезде. Ведь я ничего не знаю, не слышал о ней целых пять лет. Может быть, она вышла замуж за другого? Если так, то…
— И ради этого ты здесь?
— Да. А что?
— Тебя надо спрятать, — сказал он. — Ночь ты можешь провести здесь, в моем кабинете. Диван к твоим услугам. Часов в шесть я тебя разбужу, в семь приходит женщина, которая убирает квартиру. После восьми можно опять вернуться. Раньше одиннадцати посетителей у меня не бывает.
— Она замужем? — спросил я.
— Елена? — он покачал головой. — Я даже не знаю, развелась ли она с тобой.
— Где она живет? На старой квартире?
— По-моему, да.
— Живет с ней кто-нибудь из родственников? Мать, сестра, брат?
— Этого я, правда, не знаю.
— Ты должен узнать, — сказал я. — И передать, что я здесь.
— Почему ты сам не скажешь? — спросил Мартенс. — Вот телефон.
— А если у нее кто-нибудь есть? Допустим, братец, который раз уже донес на меня?
— Ты прав. Она, пожалуй, может растеряться, как и я. Это ее выдаст.
— Я даже не знаю, Рудольф, как она теперь ко мне относится. Прошло пять лет. Мы были женаты только четыре года. Пять — больше четырех. А разлука — в десять раз длиннее совместной жизни.
Он кивнул.
— Да. И все-таки я тебя не понимаю.
— Что поделаешь. Иногда я сам себя не понимаю. К тому же у нас разная жизнь.
— Почему ты ей не написал?
— Долго объяснять. Ступай к Елене, Рудольф. Поговори с ней. Постарайся узнать, что она думает. Скажи ей, что я здесь, если тебе покажется, что это можно сделать, И спроси, как я могу с ней увидеться.
— Когда идти?
— Немедленно. Когда же еще?
Он оглянулся.
— А где же ты перебудешь это время? Здесь небезопасно. Жена будет ждать меня и может послать сюда прислугу. Она привыкла, что я после приема поднимаюсь к себе наверх. Можно запереть дверь, но это все равно бросится в глаза.
— Нет, я не хочу, чтобы ты меня запирал, — возразил я. — Жене ты можешь сказать, что пошел навестить пациента.
— Нет, скажу ей после. Так будет лучше.
В глазах его мелькнула искорка, и он будто слегка подмигнул. Это напомнило мне наши давние мальчишеские проказы.
— Я буду ждать в соборе, — сказал я. — Церкви теперь почти так же безопасны, как в средние века. Когда тебе позвонить?
— Через час. Скажешь, что звонит Отто Штурм. Как я тебя смогу найти, если вдруг понадобится? Не лучше ли тебе побыть где-нибудь возле телефона?
— Где телефон, там опасность.
— Может быть, — несколько мгновений он стоял как бы в нерешительности.
— Скорее всего, ты прав. Если меня не будет дома, позвони еще раз или укажи, где ты находишься.
— Хорошо.
Я взял шляпу.
— Иосиф, — сказал он.
Я обернулся.
— Ну, а как ты там, за границей? Совсем один?
— Да, почти так. Один. Не совсем, правда. А ты здесь? Как будто не один — и в то же время один?
— Да, — он прищурился. — В общем, плохо, Иосиф. Все плохо. Но внешне все выглядит блестяще.
Я пошел к собору по самым пустынным улицам. Это было недалеко. Мне повстречалась рота солдат. Они пели незнакомую песню. На соборной площади я опять увидел солдат.
Чуть поодаль, у небольшой церкви, стояла плотная толпа человек в двести или триста. Почти все были в фашистской партийной форме. Слышался громкий голос, но оратора не было. Наконец, на небольшом постаменте я увидел черный громкоговоритель.
Резко освещенный прожекторами, холодный, бездушный автомат стоял перед толпой и орал о праве на завоевание всех немецких земель, о великой Германии, о мщении, о том, что мир на земле может быть сохранен только в том случае, если остальные страны выполнят требования Германии и что именно это и есть справедливость.
Стало ветрено. Ветви деревьев качались, бросая беспокойные, колеблющиеся тени на лица людей, на орущую машину и на немые каменные фигуры сзади, у церковной стены. Там были изображены распятые Христос и два грешника.
На лицах у всех слушателей застыло одинаковое, идиотски-просветленное выражение. Они верили всему, что орал автомат. Это походило на странный массовый гипноз. И они аплодировали автомату, словно то был человек, хотя он не видел, не слышал их.
Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость — это знамение нашего времени. Люди в истерии и страхе следуют любым призывам, независимо от того, кто и с какой стороны начинает их выкрикивать, лишь бы только при этом крикун обещал человеческой массе принять на себя тяжелое бремя мысли и ответственности. Масса боится и не хочет этого бремени. Но можно поручиться, что ей не избежать ни того, ни другого.
Я не ожидал, что в соборе окажется так много людей. Потом я вспомнил, что шли последние дни мая, время молитв и покаяний. Секунду я еще размышлял, не лучше ли мне отправиться в протестантскую церковь, но я не знал, открыта ли она вечером.
Недалеко от входа я опустился на пустую скамью. Мерцали свечи у алтаря. Остальная часть храма была освещена еле-еле, и я не боялся, что меня узнают.
Священник двигался у алтаря в облаке благовоний. Сверкала парча. Его окружали служки в красных сутанах и белых накидках, с кадилами в руках.
Слышались звуки органа, гремел хор, и вдруг мне показалось, что я вижу те же одурманенные лица, что и там, снаружи, те же глаза, пораженные сном наяву, исполненные безусловной верой, желанием покоя и безответственности.
Конечно, здесь все было тише и мягче, чем там. Но любовь к богу, к ближнему своему не всегда была такой. Целыми столетиями церковь проливала потоки крови. И в те мгновения истории, когда ее не подвергали преследованиям, она начинала преследовать сама — пытками, кострами, огнем и мечом.
Брат Елены сказал мне однажды в лагере, иронически усмехаясь:
— Мы переняли методы вашей церкви. Ваша инквизиция с ее камерами пыток во славу Божию научила нас, как нужно обращаться с врагами истинной веры. Но мы действуем мягче и живьем сжигаем сравнительно редко.
В то время, как он со мной беседовал, я висел на перекладине. Это был еще более или менее безобидный способ выпытывания имен у заключенных.
Священник поднял чашу со святыми дарами и благословил молящихся. Я сидел неподвижно, и мне казалось, будто я погружаюсь в туманное облако света, любви, утешения. Зазвучал последний псалом «В эту ночь будь моею стражей и защитой». Я пел его, когда был ребенком, и тогда темнота казалась мне наполненной угрозами; теперь, наоборот, — опасность таила свет.
Толпа начала покидать храм. Мне надо было подождать минут пятнадцать, и я притаился в углу у высокой колонны, подпиравшей свод собора.
И в это мгновение я заметил Елену. Сначала она возникла лишь как резкий водоворот в потоке, который выливался из храма. Я увидел, что кто-то прокладывает себе путь против течения, расталкивая людей и продвигаясь вперед. Несколько секунд передо мной плыло светлое, гневное, решительное лицо, и на секунду мне показалось, что это просто женщина, которая что-то забыла. Я не сразу узнал ее, потому что не ожидал ее здесь встретить.
И лишь когда люди расступились и она прошла совсем рядом, я увидел по движению плеч, которыми она вклинивалась в толпу, что это она. Она никого не коснулась, пройдя вперед, и, наконец, остановилась в широком проходе — маленькая, одинокая, — озаренная сиянием редких свечей, в синем и красном сумраке высоких романских окон.
Я встал, стараясь перехватить ее взгляд. Кивнуть ей я не решился. Вокруг было еще слишком много людей, а в церкви на все обращают внимание.
Она жива! — это была моя первая мысль. Она не умерла и не заболела! Странно, в нашем положении прежде всего думаешь об этом. Поражаешься, когда видишь, что по-прежнему кто-то до сих пор жив.
Она быстро прошла дальше на хоры. Я последовал за ней и увидел, что она возвращается. Она медленно пошла по проходу, вглядываясь в людей, которые еще молились, стоя на коленях. Я остановился. Елена почти коснулась моей одежды и не заметила меня. Когда она опять остановилась, я приблизился и тихо сказал:
— Элен, не оборачивайся. Иди к выходу. Здесь нельзя разговаривать.
Она вздрогнула и пошла вперед. И зачем только она сюда пришла! Но ведь я сам не знал, что в соборе окажется столько народу.
На ней был черный костюм и маленькая шапочка. Она шла, высоко подняв и слегка наклонив голову, словно прислушиваясь к моим шагам. Я пропустил ее вперед подальше. Я знал, как часто человека опознавали только потому, что он слишком близко следовал за кем-нибудь.
Она прошла мимо каменного бассейна со святой водой в громадном портале храма и сейчас же свернула влево. Вдоль собора шла широкая, вымощенная белыми плитами, дорожка. От громадной соборной площади ее отделяла ограда из столбов песчаника, соединенных висячими железными цепями.
Она перепрыгнула через цепь, сделала несколько шагов в темноту, остановилась и повернулась ко мне. Трудно сказать, что я почувствовал в это мгновение. Если я скажу, что тогда передо мной шла моя жизнь, что вдруг, остановившись, она обернулась и взглянула мне в лицо, — это опять будут одни слова. Это и правда и неправда. Я чувствовал все это и чувствовал что-то еще, чего нельзя передать.
Я подошел к ней, к ее тонкой, темной фигуре, и увидел бледное лицо, глаза и рот; и все, что было со мною до этого, сразу осталось позади. Время разлуки не исчезло, осталось, но теперь оно было подобно чему-то далекому, о чем я читал, но чего не пережил сам.
— Откуда ты? — спросила Елена, прежде чем я успел приблизиться к ней вплотную. Вопрос звучал почти враждебно.
— Из Франции.
— Тебе разрешили приехать?
— Нет. Я перешел границу нелегально.
Это были почти те же вопросы, которые задавал Мартенс.
— Зачем?
— Чтобы увидеть тебя.
— Тебе не следовало приезжать.
— Я знаю.
— Так почему ты все-таки приехал?
— Если бы я знал, почему, меня бы здесь не было.
Я не решался поцеловать ее. Она стояла близко, совсем близко, но так напряженно, что казалось, тронь ее — и она сломается. Я не знал, что она думает. Но теперь уже было все равно. Я увидел ее. Она была жива. Теперь я мог уйти или узнать то, что мне было суждено.
— Так, значит, ты этого не знаешь? — спросила она.
— Может быть, я узнаю это завтра. Или через неделю. Или позже.
Я взглянул на нее. Что знать? Что мы вообще знаем? Знание здесь — только пена, пляшущая на волне. Одно дуновение ветра — и пены нет. А волна есть и будет всегда.
— Ты здесь. Ты приехал, — сказала она, и ее лицо потеряло неподвижность, стало мягче. Она шагнула навстречу.
Я взял ее за руки, и она прижала свои ладони к моей груди, словно хотела оттолкнуть.
У меня было такое чувство, что мы уже давно стоим так, друг против друга, на черной, ветреной площади, Совсем одни, и уличный шум глухо, будто сквозь стеклянную стену, доносится до нас. Слева, шагах в ста, на противоположной стороне площади высился ярко освещенный Городской театр с белыми ступенями, и я хорошо помню охватившее меня на мгновение смутное удивление, что там еще играют, вместо того чтобы устроить тюрьму или казарму.
Группа людей прошла мимо. Они смеялись. Кто-то оглянулся на нас.
— Пойдем, — прошептала Елена. — Здесь нельзя оставаться.
— Куда же мы пойдем?
— К тебе домой.
Мне показалось, я ослышался.
— Куда? — спросил я еще раз.
— К тебе домой. Куда же еще?
— Но меня тут же узнают! Еще на лестнице! Ведь там, наверно, живут те же самые люди.
— Тебя никто не увидит.
— А прислуга?
— Я отошлю ее на вечер.
— А утром?
Елена посмотрела на меня.
— Неужели ты приехал сюда лишь для того, чтобы задавать мне эти вопросы?
— Элен, я приехал не для того, чтобы меня арестовали и посадили в лагерь.
Она вдруг улыбнулась.
— Ты совсем не изменился, Иосиф. И как только ты решился на такое?
— Я и сам не знаю, — ответил я и тоже улыбнулся.
Мне вспомнилось, как раньше она тоже сердилась на меня за медлительность и педантичность. У меня вдруг пропало ощущение опасности.
— Как видишь, я все-таки здесь.
Она покачала головой. Глаза ее были полны слез.
— Пойдем скорее, или нас и в самом деле арестуют. Все это выглядит так, словно я устраиваю сцену.
Мы пошли через площадь.
— Я не могу так сразу идти с тобой. Тебе надо сначала отослать прислугу. Я снял комнату в гостинице, в Мюнстере. Там меня не знают, и я хотел там остановиться.
Она замерла.
— Надолго?
— Не знаю. Я не задумывался над тем, что будет. Мне надо было увидеть тебя, а потом как-нибудь вернуться обратно.
— За границу?
— А куда же еще?
Она опустила голову. Я подумал о том, что теперь должен быть счастлив, но тогда не чувствовал этого. Это ощущение приходит позже. Теперь-то я знаю, что тогда я был счастлив.
— Я должен позвонить Мартенсу, — сказал я.
— Ты можешь это сделать из дому, — ответила Елена.
Меня поражало каждый раз в ее устах слово «дом». Конечно, она говорила так нарочно. Я не знал, почему.
— Я обещал Мартенсу позвонить через час, — сказал я. — Сейчас как раз время. Если я этого не сделаю, он подумает, что со мной что-нибудь случилось, и может совершить неосторожный шаг.
— Он знает, что я пошла за тобой.
Я взглянул на часы. Прошло уже лишних четверть часа.
— Я смогу позвонить из ближайшей пивной, — сказал я. — На это уйдет минута.
— Боже мой, Иосиф, — сердито сказала Елена, — ты и в самом деле не изменился. Ты стал еще большим педантом.
— Это не педантичность, Элен. Это опыт. Я часто видел, как несчастья случаются из-за пренебрежения к мелочам. И я слишком хорошо знаю, что такое ожидание во время опасности. — Я взял ее за руку. — Если бы не педантизм этого рода, меня давно уже не было бы в живых, Элен.
Она порывисто прижала к себе мою руку.
— Я знаю, — прошептала она. — Разве ты не видишь, что я боюсь тебя оставить даже на минуту? Мне кажется, что тогда обязательно что-нибудь случится.
Меня охватила теплая волна.
— Ничего не случится, Элен, поверь. Мы будем осторожными.
Она улыбнулась и подняла бледное лицо.
— Ладно. Иди и позвони. Вон телефонная будка, видишь? Ее установили без тебя. Отсюда звонить безопаснее, чем из пивной.
Я вошел в стеклянную кабину и набрал номер Мартенса. Он был занят. Я подождал и позвонил опять. Монета, звеня, упала вниз: номер был занят. Мною стало овладевать беспокойство. Сквозь стекло кабины я видел, как Елена настороженно ходила взад и вперед. Вытянув шею, она наблюдала за улицей, и это бросалось в глаза, хотя она старалась нести свой дозор незаметно.
Только теперь я разглядел, что на моем ангеле-хранителе был хорошо сшитый костюм. Губы ее были подкрашены помадой. В желтом свете фонарей она казалась почти черной. Я подумал, что в нацистской Германий косметика почему-то не поощрялась.
Наконец, в третий раз мне удалось дозвониться к Мартенсу.
— Телефон занимала моя жена, — сказал он. — Почти целых полчаса. Я не мог прервать ее. Ты же знаешь, о чем могут говорить женщины, — о платьях, о детях, о надвигающейся войне.
— Где она теперь?
— На кухне. Я ничего не мог сделать. Ты меня понимаешь?
— Да. У меня все в порядке. Благодарю тебя, Рудольф. Теперь ты можешь все забыть.
— Где ты?
— На улице. Еще раз спасибо, Рудольф, Теперь мне больше ничего не надо. Я нашел то, что искал. Мы вместе.
Я посмотрел сквозь стекло на Елену и хотел уже положить трубку.
— Ты хотя бы знаешь, где будешь жить? — спросил Мартенс.
— Думаю, что да. Не беспокойся. Забудь об этом вечере, словно он тебе приснился.
— Если тебе еще что-нибудь понадобится, — сказал он медленно, — дай мне знать. Ведь я сначала был просто ошеломлен. Ты понимаешь?
— Да, Рудольф, понимаю. И если мне что-нибудь будет нужно, я обязательно дам тебе знать.
— Если хочешь — можно переночевать здесь. Мы могли бы тогда поговорить с тобой…
Я улыбнулся.
— Мы еще увидимся. Мне надо идти.
— Да, да, конечно, — быстро сказал он. — Прости меня. Желаю всего лучшего, Иосиф! Слышишь! От всего сердца!
— Спасибо, Рудольф!
Я вышел из тесной кабины. Порыв ветра чуть не сорвал с головы шляпу. Елена быстро подошла ко мне.
— Идем домой! Ты заразил меня своей осторожностью. Теперь мне кажется, что на нас из темноты смотрят сотни глаз.
— У тебя все та же прислуга?
— Лена? Нет. Она шпионила за мной по поручению брата. Он все хотел узнать, не пишешь ли ты мне. Или я тебе.
— А нынешняя?
— Она глупа. И совершенно равнодушна. Если я ее отошлю, она будет только рада и ничего не заподозрит.
— Ты еще не отправила ее?
Она улыбнулась и как-то вдруг очень похорошела.
— Нет. Ведь мне надо было сначала посмотреть, действительно ли ты здесь.
— Ты должна ее отправить, прежде чем я приду, — сказал я. — Она не должна нас видеть. А мы не могли бы пойти куда-нибудь еще?
— Куда же?
Елена вдруг рассмеялась.
— Мы похожи на подростков, вынужденных встречаться тайно, потому что им запрещают родители. Вот бедняжки и стоят в нерешительности, не зная, куда пойти. В парк? Но он закрывается в восемь часов. В городской сквер? В кафе? Все это слишком опасно.
Она была права. Мы были во власти мелких и мельчайших обстоятельств, которые нельзя было предусмотреть.
— Да, это верно, — сказал я. — Мы похожи на подростков, словно опять вернулась юность.
Я внимательно посмотрел на нее. Ей было двадцать девять лет, но она казалась мне все той же, прежней. Пять лет скользнули по ней так же незаметно, как морская волна по гладкой коже молодого дельфина.
— И я пришел к тебе тоже словно подросток, — сказал я. — Мучился, размышлял. И как будто все было против. А потом оставил все мысли и явился. И, как влюбленный подросток, даже не знаю, нет ли у тебя давно уже кого-нибудь другого.
Она не ответила. Ее каштановые волосы блестели в свете фонаря.
— Я пойду вперед и отошлю прислугу, — сказала она. — Но я боюсь оставлять тебя одного на улице. Вдруг ты снова исчезнешь — так же, как появился. Где ты будешь ждать?
— Я могу вернуться к собору. В церквах сейчас безопаснее, Элен. Именно поэтому я успел стать большим знатоком французских, швейцарских, итальянских церквей и музеев.
— Приходи через полчаса, — прошептала она. — Ты еще помнишь наши окна?
— Да.
— Если угловое будет открыто, значит все в порядке, входи. Если же оно окажется закрытым, подожди, пока я открою.
И опять мне вспомнились наши детские игры в индейцев. Тогда свет в окне был знаком для Кожаного Чулка или Виннету, который ждал внизу. Значит, все повторяется? Но было ли вообще на свете что-нибудь такое, что полностью повторялось?
— Хорошо, — сказал я, собираясь идти.
— Куда ты пойдешь?
— Я хочу посмотреть, может быть, Мариинская церковь еще открыта. Ведь это, кажется, прекрасный образец готики. За это время я научился ценить подобные вещи.
— Перестань, не мучь меня, — сказала она. — Довольно того, что ты уходишь и остаешься один.
— Элен, поверь мне, я научился быть осмотрительным.
— Не всегда, — сказала она со страдальческим, потерянным выражением и покачала головой. — Не всегда, — повторила она. — Что же я буду делать, если ты не придешь?
— Ты ничего не должна делать. У тебя тот же номер телефона?
— Да.
Я обнял ее за плечи.
— Элен, все будет хорошо.
Она кивнула.
— Я провожу тебя хотя бы до Мариинской церкви. Я хочу быть уверенной, что ты туда добрался.
Мы пошли молча. Это было недалеко. Потом она оставила меня, не сказав ни слова. Я смотрел ей вслед, когда она переходила старую рыночную площадь. Она шла быстро и ни разу не обернулась.
Я остался стоять в тени портала. Справа высилась темная громада ратуши. Я поднял голову: по каменным лицам древних скульптур скользил свет месяца. Здесь, на этом крыльце, в 1648 году было провозглашено окончание Тридцатилетней войны. А в 1933 году — начало тысячелетнего рейха. Я задумался: доживу ли я до того дня, когда здесь же будет объявлено о его конце? Надежды на это почему-то почти не было.
Я не пошел в церковь. У меня вдруг пропало всякое желание, стало противно прятаться. Я не потерял осторожности, но с тех пор, как я увидел Елену, мне не хотелось больше без нужды изображать затравленного зверя.
Я пошел прочь от церкви, чтобы не привлекать внимания. Странное чувство охватило меня. Мне показалось, что отчужденный, затаивший угрозу город вдруг начал оживать. Меня коснулось это чувство, наверно, потому, что я сам тоже вернулся к жизни.
Анонимное существование последних лет, бытие, не приносящее никакого плода, показалось мне вдруг не таким уж бесполезным. Оно сформировало меня, и во мне вдруг возникло неведомое ощущение жизни, будто дрожащий, распустившийся втайне цветок. Оно не имело ничего общего с романтикой, но было таким новым и возбуждающим, словно громадное, сияющее, тропическое чудо, странным образом возникшее на заурядном кусте, от которого в крайнем случае ждали лишь скромный, ничем не примечательный побег. Я пошел к реке и остановился на мосту, глядя на воду. Слева возвышалась средневековая сторожевая башня, в которой теперь разместилась прачечная. Окна были освещены, и прачки еще работали. Отраженный свет широкими полосами падал вниз на реку. Черный вал и липы на нем рисовались четко на высоком небе, а вправо уходили сады и возвышался над ними силуэт собора.
Я стоял не шевелясь. Напряжение растаяло без следа. Вокруг слышался только плеск воды да приглушенные голоса прачек за окнами. Я не мог разобрать, о чем они говорили. До меня доносились только звуки человеческих голосов, еще не ставших словами. Они были всего лишь знаками присутствия людей, не обратившись пока в выражения лжи, обмана, глупости и адского одиночества.
Я дышал, и мне казалось, что я дышу в унисон с плещущей водой. На мгновение мне даже почудилось, будто я стал частью моста и будто вода вместе с моим дыханием течет сквозь меня. Я не удивлялся, мне казалось, что так и должно быть. Я ни о чем не думал. Мысли текли так же бездумно, как дыхание и вода.
Слева, в темной липовой аллее, замигал свет. Что это? Я словно проснулся и опять услышал голоса прачек. Вновь потянуло липовым цветом. Поверх реки дул легкий ветерок.
Свет в аллее исчез. Гасли огоньки окон. Вода в реке лежала черная, густая, неподвижная. Потом на ее поверхности проглянуло редкое, зыбкое отражение луны, которое раньше меркло в ярких полосах от окон. Теперь желтый свет погас, лунные блики остались одни и начали на волнах затейливую, нежную игру.
Я думал о своей жизни. Вот и в ней тоже — уж сколько лет — погас свет, и я все ждал, не появятся ли вдруг во тьме слабые огоньки, которых я не замечал раньше, так же как и бледного отражения луны в реке. Но нет. Я всегда чувствовал лишь утрату — и ничего больше.
Я оставил мост, вошел в сумрак аллеи, что тянулась вдоль вала. Здесь и принялся расхаживать взад и вперед, ожидая, чтобы истекли положенные полчаса. Чем дальше, тем сильнее становился запах цветущих лип. Луна обливала серебром крыши и башни. Все было таким, будто город старался убедить меня, что я сам себя обманывал, что нет никакой опасности, что я могу после долгих заблуждений утешенным вернуться домой и снова быть самим собою.
Я внимал этому вкрадчивому голосу и даже не пытался ему возражать, потому что инстинкт все равно теперь уже продолжал бодрствовать и был начеку. Слишком часто — в Париже, Риме и других городах — меня арестовывали именно в такой обстановке, когда я подчинялся колдовскому влиянию красоты и навеянному ею ощущению безопасности, любви, забвения. Полицейские никогда ничего не забывают. А доносчики не превратятся в святых благодаря лунному свету и аромату цветущих лип.