Ночь в Лиссабоне Ремарк Эрих Мария
Я покачал головой.
— Я боюсь определений. И уточняющих слов. Можешь не верить, но это так. Добавь к этому еще страх перед чем-то неведомым, что крадется там, снаружи, по улицам, о чем я не хочу говорить и думать, потому что во мне живет глупое суеверие, что опасности нет до тех пор, пока я о ней не знаю. Отсюда и уклончивые речи. Вдруг кажется, будто времени нет — совсем как в кинофильме, когда порвется лента. Все останавливается, и веришь, что ничего плохого не случится.
— Для меня это слишком сложно.
— Для меня тоже. Право, разве не довольно того, что я здесь, с тобой, что ты жива и что меня еще не арестовали?
— И ради этого ты приехал?
Я ничего не ответил. Она сидела, будто амазонка, — обнаженная, с бокалом вина в руке, требовательная, лукавая, прямая и смелая, и я вдруг понял, что я ничего не знаю о ней. И раньше тоже не знал. Я не понимал, как она могла жить со мной раньше. Я вдруг почувствовал себя в роли человека, который был уверен, что владеет прелестной овечкой. Он привык думать так и заботился о ней, как вообще следует заботиться о маленьких ягнятах. И вдруг — в один прекрасный день в руках у него вовсе не овечка, а молодая пума, которой совсем не нужны голубая ленточка и мягкая щетка и которая способна отхватить зубами руку, что ее ласкает.
А вообще положение у меня было незавидное. Произошло то, что нередко бывает в первую ночь после долгой разлуки: я обанкротился самым постыдным образом. Правда, я был готов к этому. И — странное дело — это случилось, может быть, именно потому, что я об этом думал. Как бы то ни было, нелепая ситуация стала фактом: я оказался неспособен выполнить свои супружеские обязанности. Но я ожидал, что нечто подобное может произойти, и поэтому, к счастью, не предпринимал никаких попыток, которые могли бы только ухудшить дело. На эту тему можно размышлять сколько угодно, можно, конечно, сказать, что никто, кроме ломовых извозчиков, не застрахован от таких неприятностей, а женщина способна притвориться, будто она все прекрасно понимает, и начнет даже по-матерински утешать несчастного. И все-таки это чертовски неприятная штука, и всякое проявление чувства в такую минуту — смешно.
Я не стал ничего объяснять. Это привело Елену в замешательство. Потом она бросилась в атаку. Она не могла понять, почему я не трогаю ее, и сочла себя оскорбленной. Конечно, мне нужно было бы сказать правду, но я не чувствовал себя достаточно спокойным для этого. Всегда есть две правды: с одной рвешься вперед, очертя голову; а другая похожа на осторожный ход, когда думаешь прежде всего о себе. Но за истекшие пять лет я понял, что когда без оглядки бросаешься вперед, то можешь в ответ получить пулю, и этому не следует удивляться.
— Люди в моем положении становятся суеверными, — сказал я Елене. — Они привыкают думать, что если прямо говорить или делать то, что хочется, то непременно выйдет обратное. Поэтому они очень осторожны. Даже в словах.
— Что за бессмыслица!
Я засмеялся.
— Я давно уже утратил веру во всякий смысл. Иначе я стал бы горьким, как дикий померанец.
— Надеюсь, твое суеверие не распространяется слишком далеко?
— Лишь настолько, Элен, — сказал я довольно стойко, — что я верю — стоит сказать о моей безграничной любви к тебе, как в следующую минуту в дверь постучится гестапо.
На секунду она замерла, точно чуткое животное, заслышав тревожный шорох, затем медленно повернула ко мне лицо. Я удивился, как оно изменилось.
— Так это и есть причина? — тихо спросила она.
— Одна из причин, — ответил я. — Как же ты можешь вообще ожидать, что мысли мои упорядочатся, когда я из унылой преисподней перенесен вдруг в рай, грозящий опасностями?
— Я иногда думала о том, как будет все выглядеть, если ты вернешься, — сказала она, помолчав, — представляла себе это совершенно иначе.
Я поостерегся спрашивать, что именно она себе представляла. В любви вообще слишком много спрашивают, а когда начинают к тому же докапываться до сути ответов — она быстро проходит.
— Всегда бывает иначе, — сказал я. — И слава богу.
Она улыбнулась.
— Нет, Иосиф, ты ошибаешься, нам только кажется так. Есть еще в бутылке вино?
Она обошла кровать походкой танцовщицы, поставила бокал на пол рядом с собой и потянулась. Покрытая загаром неведомого солнца, она была беззаботна в своей наготе, как женщина, которая знает, что желанна, и не раз слышала об этом.
— Когда я должен уйти? — спросил я.
— Завтра прислуги не будет.
— Значит, послезавтра?
Елена кивнула.
— Сегодня суббота. Я отпустила ее на два дня. Она придет в понедельник к обеду. У нее есть любовник. Полицейский с женой и двумя детьми. — Она взглянула на меня, полузакрыв глаза. — Когда я отпустила ее, она была счастлива.
С улицы донесся мерный топот ног и песня.
— Что это?
— Солдаты или гитлеровская молодежь. В Германии теперь всегда кто-нибудь марширует.
Я встал и взглянул сквозь просвет в занавеске. Шел отряд гитлеровской молодежи.
— Самое интересное, что ты совсем не похожа на своих родных.
— Виновата, наверно, француженка-бабушка, — заметила Елена. — В роду у нас была такая. А теперь скрывают, словно она еврейка.
Она зевнула и еще раз потянулась и стала вдруг совершенно спокойной, словно мы уже несколько недель жили вместе и нам не грозила никакая опасность.
Мы оба избегали пока говорить на эту тему. Елена ни разу не спросила меня о жизни в изгнании. Я не знал, что она видела меня насквозь и уже тогда приняла бесповоротное решение.
— Ты хочешь спать? — спросила она.
Был час ночи. Я лег.
— Нельзя ли оставить свет? — спросил я. — Тогда я сплю спокойнее. Я еще не привык к немецкой ночи.
Она бросила на меня быстрый взгляд.
— Если хочешь, засвети все лампы, милый…
Мы улеглись рядом. Я едва мог припомнить, что когда-то мы каждую ночь спали вместе. Теперь она опять была рядом, но совсем другая — чужая и странно близкая. Я постепенно снова узнавал ее дыхание, запах волос и — более всего — запах кожи.
Я долго не спал, держа ее в своих объятиях, смотрел на горящую лампу и полуосвещенную комнату, узнавал и не узнавал ее, и забыл, наконец, обо всех тревогах.
— У тебя много было женщин во Франции? — прошептала она, не открывая глаз.
— Не больше, чем это было необходимо, — ответил я. — И никогда не было такой, как ты.
Она вздохнула и сделала движение, желая повернуться набок, но сон осилил ее, и она снова откинулась назад. Сон медленно овладевал и мною. Сновидений не было, только тишина и дыхание Елены наполняли меня. Проснулся я уже под утро. Ничто больше не разделяло нас, и тогда, наконец, мы слились воедино, и опять окунулись в сон, будто в какое-то облако, в котором уже не было мрака, а только светлое мерцание.
6
Утром я позвонил в отель в Мюнстере, где оставил свой чемодан, и объяснил, что задержался в Оснабрюке и вернусь к вечеру. Номер я просил оставить за собой. Это была необходимая предосторожность: мне совсем не хотелось, чтобы в результате недоразумения в дело ввязалась полиция. Равнодушный голос ответил мне, что все будет сделано. Я еще спросил, не было ли на мое имя писем. Нет, писем не было.
Я положил трубку. Елена стояла рядом и слушала.
— Писем? — спросила она. — От кого они могут быть?
— Ни от кого. Я сказал так, чтобы выглядеть внушительнее. Любопытно, что людей, которые ожидают получения корреспонденции, почему-то не считают мошенниками. По крайней мере — вначале.
— А ты себя причисляешь к этому разряду?
— К сожалению — да. Против своей воли. Правда, не без удовольствия.
Она засмеялась.
— Ты хочешь сегодня вечером ехать в Мюнстер?
— Я не могу больше оставаться здесь. Завтра вернется твоя прислуга. Бродить по городу — рискованно, хотя у меня теперь усы, но все равно могут узнать.
— А ты не можешь остановиться у Мартенса?
— Он сказал, что можно спать у него в приемной. А днем? Нет, мне лучше скорее возвратиться в Мюнстер, Элен. Там я могу не бояться, что меня узнают на улице. Через час я уже буду там.
— Долго ли ты пробудешь в Мюнстере?
— Выясню, когда вернусь туда. С течением времени у человека развивается шестое чувство, сигнализирующее об опасности.
— Ты чувствуешь ее здесь?
— Да. С сегодняшнего утра. Вчера не чувствовал.
Она посмотрела на меня, сдвинув брови.
— Тебе, конечно, нельзя выходить, — сказала она.
— По крайней мере — до наступления темноты. А потом — надо добраться до вокзала.
Елена не ответила.
— Все будет хорошо, — сказал я. — Не думай об этом. Я научился жить от одного часа до другого, не забывая думать и о грядущем дне.
— В самом деле? — сказала Елена. — Очень удобно.
В голосе у нее опять появилось легкое раздражение, как вчера вечером.
— Не только удобно — необходимо, — возразил я. — И все-таки я то и дело что-нибудь забываю. Бритвенный прибор оставил в Мюнстере, например. К вечеру буду выглядеть, как бродяга, чего эмигрантам следует избегать.
— Бритвенный прибор есть в ванной, — сказала Елена. — Тот самый, что ты оставил здесь пять лет тому назад. Там же белье. А твои старые костюмы висят в шкафу слева.
Все это она высказала так, словно я пять лет тому назад уехал с другой, а теперь вернулся только затем, чтобы забрать вещи и опять исчезнуть. Я не стал возражать и уточнять. Это ни к чему бы не привело. Она только удивленно посмотрела бы на меня и сказала, что она вовсе не это имела в виду, но что если я так думаю, то… Странно, каких только путей мы не выбираем, чтобы скрыть свои истинные чувства.
Я отправился в ванную. Меня не тревожили никакие сантименты. Еще три года назад я решил не считать свое изгнание несчастьем, а смотреть на него как на разновидность холодной войны, которая почему-то оказалась необходимой для моего развития. Такое настроение спасало от ненужных терзаний.
Весь день прошел в какой-то неразберихе чувств. Предстоящий отъезд обдавал холодом нас обоих. Для Елены это было новым испытанием. Меня спасала привычка, я уже был готов к разлуке, едва только оставил Францию. Она же, еще не успев пережить мой приезд, уже стояла перед расставанием. У нее было слишком мало времени, чтобы справиться с уязвленной женской гордостью.
Кроме того, возникла странная реакция на минувший вечер. Волна чувств откатилась назад, погибшие обломки выступили наружу и показались вдруг больше, чем были на самом деле.
Мы были осторожны, похоже, чуждались друг друга. Я с удовольствием провел бы часок в одиночестве, чтобы опомниться, но как только я думал о том, что это не просто час, а двенадцатая часть того времени, что мне еще осталось провести с Еленой, — у меня опускались руки.
Раньше, в спокойные годы, я иногда спрашивал себя, что я стал бы делать, если бы вдруг узнал, что мне осталось жить только месяц. И никогда не мог ответить на этот вопрос. Каждая вещь раздваивалась и обращалась в свою противоположность. То мне казалось, что я непременно должен что-то предпринять, то вдруг оказывалось, что именно этого я ни в коем случае делать не должен. Так было и сейчас.
С Еленой, кажется, происходило то же самое. Это было сплошное мучение; каждый жест причинял боль, словно вокруг не осталось ничего, кроме острых, ранящих углов. Наступали сумерки, и страх потери опять стал настолько сильным, что мы будто вновь увидели друг друга.
В семь часов раздался звонок у входной двери. Я насторожился. Для меня звонок мог означать только полицию.
— Кто это? — прошептал я.
— Сиди тихо, — ответила Елена. — Может быть, кто-нибудь из знакомых. Если я не отвечу, он уйдет.
Звонок, однако, раздался снова. Затем кто-то энергично постучал в дверь.
— Иди в спальню, — шепотом приказала Елена.
— Кто это?
— Я не знаю. Ступай в спальню. Я постараюсь от него отделаться. Так будет лучше. Иначе обратят внимание соседи.
Я встал и бросил быстрый взгляд вокруг: не осталось ли в комнате чего-нибудь из моих вещей. Затем я выскользнул в спальню.
Я слышал, как Елена спросила:
— Кто там?
Ей ответил мужской голос.
— Это ты? — сказала она. — Что-нибудь случилось?
Я приоткрыл дверь. Из квартиры был черный ход через кухню, но воспользоваться им я уже не мог: меня заметили бы. Единственное, что осталось, — спрятаться в шкафу, где висели ее платья. Это был даже не шкаф, а большая ниша в стене, отделенная от комнаты дверцей. Там было довольно места, чтобы не задохнуться.
Я услышал, как мужчина вместе с Еленой вошел в комнату. По голосу я узнал ее брата. Это он засадил меня тогда в концентрационный лагерь.
Я взглянул на туалетный столик Елены. Никакого оружия. Только нож для бумаги с яшмовой рукояткой. Не раздумывая, я сунул его в карман и спрятался в шкафу. Если он меня обнаружит, придется защищаться, чтобы спастись, убить его и затем попытаться бежать.
— Телефон? — сказала Елена. — Я не слышала. Я спала. А что, собственно, случилось?
Это было мгновение величайшей опасности. Все было напряжено до такой степени, что, казалось, достаточно искры — и вспыхнешь, как трут. В такие секунды становишься ясновидцем, мысль опережает события. Прежде, чем Георг заговорил, я уже почувствовал, что обо мне он ничего не знает.
— Я несколько раз звонил тебе по телефону, — сказал он. — Никто не ответил. Ни ты, ни прислуга. Мы подумали, что с тобой что-нибудь случилось. Почему ты не открывала?
— Я спала, — спокойно ответила Елена, — и отключила телефон. У меня болела голова и все еще болит. Ты разбудил меня.
— Болела голова?
— Да. Я приняла две таблетки, и мне теперь лучше заснуть.
— Ты приняла снотворное?
— Нет, от головной боли. Ступай, Георг. Я хочу лечь.
— Все это ерунда, — заявил Георг. — Одевайся и пойдем погуляем. Погода чудесная. Свежий воздух лучше всяких таблеток.
— Но я уже приняла их, и мне надо заснуть. Я никуда не хочу идти.
Они еще некоторое время разговаривали. Георг хотел зайти позже, но она отказалась. Брат поинтересовался, достаточно ли у нее еды в доме. О, да, конечно. Где прислуга? Отпущена до вечера, скоро вернется и приготовит ужин.
— Значит, все в порядке? — спросил Георг.
— А что, собственно, может быть не в порядке?
— Да нет, я просто так сказал. Лезут всякие нелепые мысли в голову. В конце концов…
— О чем ты говоришь? — резко спросила Елена.
— Ну, как тогда…
— Что тогда?
— Ну, ладно, ладно. Незачем об этом говорить. Раз все в порядке — вопрос исчерпан. Я все-таки твои брат, поэтому и интересуюсь.
— Конечно…
— Что?
— Ты мой брат.
— Мне бы хотелось, чтобы ты поняла это лучше. Я желаю тебе добра.
— Да, да, — сказала Елена нетерпеливо. — Конечно, ты много раз говорил мне об этом.
— Что с тобой сегодня? Ты какая-то другая.
— Разве?
— Я хочу сказать, более рассудительная. Если опять будет такой же приступ…
— Никакого приступа не будет. Я говорю тебе, у меня просто головная боль, вот и все! И ты знаешь, что я ненавижу, когда меня контролируют.
— Никто тебя не контролирует. Просто я забочусь о тебе.
— Пожалуйста, не заботься. Мне ничего не надо.
— Ты всегда так говоришь. Тогда…
— Не будем говорить об этом, — быстро оборвала его Елена.
— Да, да, конечно. Я во всяком случае не собираюсь. Ты была у врача?
— Да, — ответила Елена, помолчав.
— Что он говорит?
— Ничего.
— Сказал же он что-нибудь?
— Сказал, что мне нужен покой, — сердито бросила Елена, — что если я устану и у меня будет болеть голова, то мне нужно лечь и заснуть, не вступая в спор и не выясняя предварительно, согласуется ли это с моим долгом гражданки великого и славного тысячелетнего рейха.
— Он это сказал?
— Нет, это сказал не он, — поспешно ответила она, повышая голос, — это добавила я сама. А он лишь посоветовал мне не волноваться зря! Таким образом, он не совершил никакого преступления, и его не нужно сажать в концентрационный лагерь. Он искренний приверженец правительства. Достаточно этого?
Георг пробормотал что-то, видимо, собираясь уйти. Но я по опыту знал, что как раз тут наступит очень опасный момент, именно сейчас может произойти что-нибудь непредвиденное. Я почти наглухо закрыл дверцу шкафа, оставив лишь узкую щель. В то же мгновение я услышал, что он направляется в спальню. Я увидел, как мелькнула его тень, — он прошел в ванную. Мне показалось, что Елена следом за ним вошла в комнату, но я не заметил ее. Я до отказа притянул дверцу и очутился в полной темноте, между платьями Елены, сжимая в руке нож для бумаги.
Я знал, что Георг не заметил меня, что, выйдя из ванной, он попрощается и уйдет. И все-таки что-то сжимало мне горло. Пот струился по телу. Страх перед неизвестным — это одно; совсем другое, когда он принимает осязаемую форму. Ощущение страха вообще можно победить выдержкой или какой-нибудь уловкой. Но если видишь то, что тебе грозит, тут плохо помогают и навыки, и психологические ухищрения.
Странно, с тех пор, как я перешел границу, я ни разу не задумывался о страхе и не хотел задумываться. Это образумило бы меня и заставило бы остаться за границей, но что-то во мне восставало против благоразумия. А память наша вообще лжет, давая возможность выжить, — старается смягчить невыносимое, покрывая его налетом забвения. Вы это испытали?
— Да, я знаю это, — сказал я. — Но это не забвение. Это полусон. Один только толчок — и все мгновенно оживет.
Шварц кивнул.
— Я стоял без движения в темном, замкнутом пространстве, насыщенном запахом духов и пудры, среди платьев, окруженный ими, словно мягкими крыльями громадных летучих мышей. Я дышал мелко и часто, стараясь не шелестеть шелком. Я боялся, что начну вдруг чихать или кашлять. Страх подымался с пола и окутывал меня черным облаком. Мне казалось, я задыхаюсь.
Когда я был в концлагере, я не испытал там самого худшего. Со мной обращались плохо — и только. Это было обычно. Кроме того, меня потом выпустили. Поэтому воспоминания мои потускнели, потеряли остроту. Теперь же опять все встало передо мной: все, что я видел, что пришлось испытать другим, о чем слышал, в чем имел возможность убедиться. Я не мог понять, какое безумие, какое помрачение заставило меня покинуть страны, где мне в худшем случае могла грозить высылка или тюрьма. Теперь они казались недоступной гаванью человечности.
Между тем Георг некоторое время оставался в ванной, Стена была тонкая, а Георг, как истинный представитель расы господ, отнюдь не старался вести себя тихо. Он со стуком отбросил крышку унитаза и занялся отправлением естественных надобностей. Я все слышал, и позже эти мгновения показались мне верхом унижения, но тогда это свидетельствовало лишь о том, что он совершенно беззаботен и ни о чем не подозревает. Мне припомнились случаи из уголовной хроники, когда преступники, ограбив квартиру, перед тем как скрыться, гадят в комнатах. Они делают это и в насмешку, и чтобы заглушить страх, потому что позыв к таким действиям говорит прежде всего о страхе.
Георг спустил воду и, громко стуча каблуками, вышел из ванной. Он миновал спальню, стукнула входная дверь.
Дверца шкафа распахнулась. Передо мной возник темный силуэт Елены.
— Он ушел, — прошептала она.
Я вышел из шкафа. На кого я был похож? На Ахиллеса, захваченного в женском наряде? Не знаю. Переход от страха к смущению и стыду был почти мгновенным. И хотя я привык к тому, что страх уходит так же быстро, как обрушивается на человека, я не мог сразу прийти в себя. Я еще чувствовал чьи-то пальцы на своем горле — и не знал, что меня ждет: высылка или смерть.
— Ты должен немедленно уехать, — прошептала Елена.
Я взглянул на нее. Почему-то мне показалось, что в глазах у нее я должен прочесть презрение. Может быть, потому, что сразу, как только миновала опасность, я почувствовал себя униженным в своей мужской гордости, хотя ни перед кем, кроме Елены, я такого чувства не испытывал.
Но на лице у нее был один только страх.
— Ты должен уехать, — повторила она. — Это — безумие — приехать сюда.
Хотя секунду назад я сам думал об этом, но сейчас отрицательно покачал головой.
— Надо подождать, — сказал я. — Может быть, он прохаживается возле дома. А вдруг он вернется?
— Не думаю. Он ничего не подозревает.
Елена вышла в гостиную, включила свет, раздвинула занавески и выглянула украдкой в окно.
Свет из спальни падал в открытую дверь на пол, как золотой ромб. Она стояла у окна, напряженно согнувшись, будто высматривала дичь.
— На вокзал идти нельзя, — прошептала она. — Тебя там могут узнать. Но ты должен уехать! Я попрошу у Эллы автомобиль и отвезу тебя в Мюнстер. Что мы за идиоты! Тебе невозможно здесь оставаться.
Она стояла у окна близко, но я знал, что она уже далека от меня. Все предосторожности, которыми мы спасались в течение дня, вдруг рухнули. Перед ней сразу выросла грозящая опасность, она увидела ее собственными глазами.
Все предстало вдруг резко и обнаженно, без прикрас, и это ранящее сознание тут же, мгновенно превратилось в жгучее желание. Я хотел, я должен был сжать ее в объятиях, она нужна была мне вся, без остатка. Хотя бы еще один, последний раз. Ошеломленная Елена отвела мои руки и прошептала.
— Нет, нет, не сейчас! Мне нужно позвонить Элле! Подожди, не теперь! Мы должны…
«Мы больше ничего не должны», — подумал я. У меня остается один только час — а потом пусть рушится хоть весь мир. Почему я раньше не почувствовал этого сильнее? Почему я не разбил проклятую стеклянную стену между собой и своим чувством? Уж если мой приезд был бессмысленным, то это становилось еще бессмысленнее. Если мне повезет и я вернусь обратно, я должен захватить от Елены с собой — туда, в серую пустоту, — что-то большее, чем нелепые воспоминания об осторожности и неясном соединении в полусне. Я хотел Елену бодрствующую, ясную, со всеми ее чувствами, глазами, мыслями — всю — а не так, как слепое животное, на рассвете, после долгого сна.
Она защищалась. Она шептала, что Георг может вернуться. Может быть, она в самом деле опасалась этого. Но я слишком часто переживал опасность и умел забывать о ней, как только она проходила. Сейчас, в комнате, наполненной запахом платьев и духов Елены, с кроватью, затянутой сумерками, мне нужно было только одно: обладать ею всем своим существом, всем, что во мне есть.
В эту минуту единственное, что наполняло меня глухой болью разлуки, — было сознание невозможности обладать ею полнее и глубже того, чем это дано человеку. Я бы хотел осязать ее тысячами рук и уст, я бы окружил ее собою, будто скорлупой, чтобы чувствовать ее всю вплотную, кожа к коже, любя и наслаждаясь и все же тоскуя древней тоской, — что это только кожа и кожа, а не кровь, только соединение, а не слияние.
7
Я слушал Шварца, не прерывая. Он говорил, обращаясь ко мне, но я понимал, что я для него всего лишь стена, от которой иногда отлетает эхо. Я и сам старался смотреть на себя, как на стену, иначе я не смог бы внимать ему без смущения, а он не смог бы рассказывать о том, что он в последний раз еще вызывал из темноты, прежде чем оно исчезнет в беззвучно пересыпающемся песке воспоминаний.
Я был чужой, человек, чей путь случайно, всего на одну ночь, пересекся с его путем. Он не чувствовал передо мной никакого стеснения. Он был закутан в анонимный плащ далекого, умершего Шварца. Сбросив этот плащ, он сбросил бы тем самым и принятое на себя «я» и мгновенно затерялся бы в безымянной толпе, бредущей к черным воротам на последней границе, где не требуют никаких бумаг и откуда никого не высылают обратно.
Кельнер подошел и сказал, что, кроме английских дипломатов, в ресторане появился немецкий. Он показал его нам. Посланец Гитлера сидел через пять столиков от нас. С ним были еще трое, в том числе две женщины. Дамы выглядели упитанными и здоровыми. На них были шелковые платья резких цветов. Человек, на которого указал кельнер, сидел к нам спиной, что меня вполне устраивало и успокаивало.
— Я подумал, что это вам будет интересно, — сказал кельнер. — Ведь вы тоже говорите по-немецки.
Шварц и я невольно обменялись эмигрантским взглядом: при этом — после короткого взмаха век — глаза равнодушно отводят в сторону, будто вас ничто на свете не интересует. Эмигрантский взгляд — это совсем другое, чем, скажем, немецкий взгляд эпохи Гитлера — боязливое озирание по сторонам прежде, чем сказать что-нибудь шепотом, по секрету. Обе эти разновидности, однако, принадлежат нашей эпохе.
Шварц безучастно посмотрел на кельнера.
— Мы его знаем, — сказал он. — Принесите нам лучше еще вина.
— Елена отправилась к своей подруге, чтобы попросить у нее машину, — спокойно продолжал он. — Я остался в квартире один. Был вечер, окна были открытыми. Я выключил свет во всех комнатах, чтобы никто не мог меня заметить снаружи. Если бы кто-нибудь позвонил, я не должен был отвечать. В случае появления Георга я мог ускользнуть через кухню. Прошло полчаса. Я сидел возле окна и прислушивался к уличному шуму. Постепенно во мне начало расти чувство утраты. Оно было похоже на сумерки, которые ползли дальше и дальше, затопляя и опустошая все вокруг, стирая и затушевывая горизонт. На чашах призрачных весов покачивались друг против друга прошлое и будущее. В обеих была зияющая пустота. Посредине стояла Елена, и коромысло весов покоилось у нее на плечах. И она тоже, я чувствовал это, покидала меня.
Мне казалось, что я нахожусь в середине жизни. Достаточно сделать шаг — и весы качнутся, и чаша будущего начнет опускаться, наполняясь серой тьмой, и утраченное равновесие не вернется уже больше никогда.
Меня пробудил шум подъехавшего автомобиля. В свете уличного фонаря я увидел, как Елена вышла из машины и исчезла в подъезде. Я пересек темное, мертвое жилище и услышал звук поворачивающегося в замке ключа. Она быстро переступила порог.
— Едем, — сказала она. — Тебе надо обратно в Мюнстер?
— Я оставил там чемодан. И прописался под фамилией Шварца. Куда же мне еще деваться?
— Расплатись в отеле и перейди в другой.
— В какой?
— Да, в какой? — Елена задумалась. — Конечно, опять в Мюнстере, — сказала она наконец. — Ты прав. Куда же еще? Это ближе всего.
Некоторые необходимые вещи я уложил в чемодан. Мы решили, что мне не следует садиться в машину у дома. Лучше сделать это чуть дальше, на Гитлерплац. Елена сама вынесет чемодан.
Я незаметно вышел на улицу. Навстречу дул теплый ветер. Листва деревьев шумела в темноте. Елена догнала меня на площади.
— Садись, — прошептала она. — Быстрее!
Это была закрытая машина типа «кабриолет». Лицо Елены было слабо освещено мерцающими приборами на доске управления. Глаза ее блестели.
— Я должна вести машину очень осторожно, — сказала она. — Малейшее недоразумение, и в дело вмешается полиция. Как раз этого нам только и недоставало.
Я ничего не ответил. О таких вещах лучше не говорить, иначе они обязательно случаются. Елена рассмеялась и направила машину вдоль городского вала. В ней пенилась лихорадочная энергия, словно это было лишь интересным приключением. Она все время разговаривала, обращаясь то к себе то к машине, когда мы обгоняли кого-нибудь или уступали дорогу. Если приходилось тормозить возле полицейских, управлявших движением, она принималась шептать заклинания; когда ее задерживал красный свет на перекрестках, она подгоняла его:
— Ну же, исчезни! Давай, зеленый!
Я прямо-таки не знал, что подумать. Для меня это был наш последний час. Я еще не догадывался тогда, какое решение она приняла.
Наконец мы выехали из города, и она немного успокоилась.
— Когда ты хочешь уехать из Мюнстера? — спросила она.
Я не знал этого потому, что у меня не было никакой определенной цели. Я знал только, что долго там оставаться нельзя. Судьба спускает дураку только до поры до времени. Затем следует предупреждение. Тому, кто не внемлет, она наносит удар. Иногда можно почувствовать заранее, что время истекло. Тогда я как раз это почувствовал.
— Завтра, — сказал я.
Она помолчала.
— А как ты собираешься это сделать?
Я уже думал об этом, оставаясь один в темной квартире. Сесть в поезд и попросту предъявить паспорт на границе — это казалось мне слишком рискованным. У меня могли спросить другие бумаги, разрешение на выезд, отметку в паспорте, удостоверение об оплате налога. Ничего этого у меня не было.
— Тем же путем, — сказал я. — Через Австрию. Через Рейн на швейцарской границе.
Я повернулся к ней:
— Не будем лучше говорить об этом. В крайнем случае — как можно меньше.
Она кивнула.
— Я взяла с собой деньги. Тебе они понадобятся. Раз ты будешь переходить границу нелегально, ты можешь их взять с собой. Их еще обменивают в Швейцарии?
— Да. Но разве они тебе не нужны?
— Я не могу иметь их при себе. На границе проверяют. Разрешается брать пару марок — не больше.
Я смотрел на нее, раскрыв рот. О чем она ведет речь? Она, наверно, оговорилась.
— Сколько у тебя денег?