Медведки Галина Мария
Пришел Палыч, принес аллохол. Я сказал ему положить на столик в кухне и чтобы он налил себе чаю. Чудовищный цветок плавал в чайнике, точно мертвая рыба.
Палыч с опаской покосился на него и сказал, что попьет дома.
И ушел.
Папа вроде перестал трястись. Я не знал, лучше это или хуже.
Подумал, что надо найти страховой полис. Прикроватная тумбочка тоже осталась старая, когда-то полированная, как когда-то было модно, а теперь потертая, с кругами от чайных чашек. Я заглянул внутрь. Там было пусто, только в углу лежали почему-то свернутые в комок старые носки, протертые на пятках.
В платяном шкафу висели папины костюмы — один светлый, летний, другой серый, повседневный. Еще там была мамина каракулевая шубка. От нее сильно пахло нафталином.
Я представил себе, как папа открывает шкаф и проводит рукой по шубке, как бы ненароком.
На фанерном дне что-то лежало, толстое, серое и с завязками. Ну да, папа любил такие папки.
Я вытащил папку и развязал белые шнурочки. Там было все: папин паспорт, страховой полис, большой потертый диплом об окончании высшего учебного заведения с выдавленным на коленкоровой корочке толстым гербом несуществующей страны, пенсионное, мамино свидетельство о смерти, еще какие-то бумажки, старые и с как бы обгрызенными краями.
Сметанкин и правда ничего не украл. Ни папиного паспорта, ни свидетельства о собственности, ничего.
Ему нужно было нечто большее.
Целая чужая жизнь.
В каком-то смысле мы с ним и правда были похожи.
Жалко, что он оказался не родственником. Мы бы вместе как-то все уладили. Поскольку если один упадет, то другой его поднимет.
Я достал страховой полис и выложил его на тумбочку. Собрал папины вещи: бритву, зубную щетку, носовые платки, кружку, тапочки в отдельном пакете и всякую другую мелочь, делающую человека человеком. Уложил в пластиковый пакет. Подумал и положил туда еще и аллохол.
Тут я почему-то решил, что «скорая», наверное, уже подъехала. Выглянул в окно: точно, она стояла прямо под окном. Врач с чемоданчиком сверху казался коротеньким, большеголовым и очень деловитым. Потом вышла еще медсестра, я не видел, молодая она или нет. Тут женщина и врач стали расплываться, а синий огонь на крыше автомобиля отрастил щупальца, и я понял, что пошел дождь.
Я прошел к двери и распахнул ее пошире, чтобы им было легче найти нужную квартиру. Они поднимались по лестнице, устало переговариваясь, наверное, это был не первый их вызов.
— Это кто, ваш отец? — спросил врач. Обувь он снимать не стал, и на новеньком ламинате остались мокрые следы. Надо будет потом их вытереть, чтобы не попортить лак.
Куда эта сволочь Сметанкин задевал мой коврик с оленями?
Врач склонился над папой, и я видел лишь его спину в белом халате.
Медсестра деловито отпиливала горлышко у ампулы. Врач ей велел?
Я не слышал, чтобы он что-то ей вообще говорил.
Теперь она держала его запястье и шевелила губами. Она была очень немолода. Я подумал, что первый раз за много лет папу держит за руку посторонняя женщина. Не тетя Лиза. Было бы здорово, если бы она время от времени навещала папу, а он бы жаловался ей на современные нравы. А потом она бы один раз осталась и больше не уходила. Я не против.
Врач обернулся ко мне. В блестящем стетоскопе на груди плясали все пять светильников-конусов. Вот он был моложе меня. Какой-то в этом есть непорядок.
Я спросил:
— Что, доктор?
— Вы ему что давали?
— Ничего. Хотел аллохол.
— Ну-ну, — сказал врач без выражения.
— Он сильно отравился?
— Он вообще не отравился. Это инфаркт. Обширный.
— Но он ведь жаловался…
— Симптоматику инфаркта иногда можно перепутать с отравлением, — сказал врач, — тошнота, рвота. Рези в животе. Да… У него не было никакого сильного эмоционального потрясения?
— Были семейные неприятности.
— Ну вот. При его конституции такие штуки часто кончаются инфарктом. — Он помолчал. — Где у вас телефон?
Я провел его в гостиную. Медсестра осталась с папой. Наедине. А ему все равно. Жаль. Врач переговаривался с диспетчером. Потом сказал:
— Ладно. Пошли. Там носилки, в машине. — И пояснил: — Это обычная «скорая», не кардиологическая. С кардиологической обычно ездит медбрат. Не ей же носилки таскать.
Все-таки у нас хорошие врачи. Правда хорошие.
По пути в прихожую я заглянул к папе. Медсестра сидела рядом с кроватью, как огромная снежная баба.
Папе, видно, стало немного лучше, уж не знаю, что они там ему вкололи.
Он услышал мои шаги и сказал:
— Сережа! — Потом поправился: — Сенечка…
Я вытер заскорузлой тряпкой засохшие следы от докторских ботинок. Выплеснул растительного ктулху из заварочного чайника в унитаз и спустил воду. Он там немножко побултыхался и канул в родную природную среду.
Потом еще немножко послонялся по квартире. Тут действительно не было ничего моего.
Я был вроде командировочного, который, один на один с гостиничной пустотой, постепенно впадает в такую тоску, что остается только спуститься в ресторан, напиться и подцепить бабу.
Так что я оделся, погасил свет, запер квартиру на ключ и вышел, прихватив на всякий случай папину папку с документами.
Вместо Ктулху в подворотне масляно желтело свежее пятно краски. Так я и не узнал, восстал ли он из вод.
Я подумал, а вдруг Рогнеда ждет меня, сидя на ступеньках, или раздувает мангал. Мангал ведь стоит в углу сада, его очень просто вытащить и раскочегарить.
Щеколда, когда я за нее взялся, испачкала мне пальцы ржавчиной. Яблони шуршали бурой листвой, в траве догнивало несколько сморщенных яблок, опоясанных бугристыми кольцами плесени.
И было пусто. Так же пусто, как в нечувствительно отнятой Сметанкиным квартире. И здесь тоже не было ничего моего.
Я стащил с себя черное кашемировое пальто и понтовый твидовый пиджак и переоделся в свитер и вельветовые штаны. Позвонил в регистратуру. Мне сказали, что Блинкин Александр Яковлевич помещен в палату интенсивной терапии и чтобы я позвонил утром, после обхода.
Включил компьютер и посмотрел слово «байховый». Оказалось, «от китайского бай хуа, белый цветок. Название едва распустившихся почек чайного листа, одного из компонентов чая, придающих ему аромат и вкус. Также торговое название рассыпного чая, выработанного в виде отдельных чаинок».
Кто бы знал. Я думал, это искаженное «байковый». Ткань такая, одним словом.
Она забыла зубную пасту и щетку. И какой-то крем, никогда не понимал, зачем им столько странных смешных баночек. В сток душа набился ком черных волос, и я, преодолевая отвращение, выковырял его оттуда.
Я сварил кофе и поджарил тосты. Сгрыз их, сидя в кухне и глядя в окно. Паук между рамами кончил плести паутину и куда-то ушел. Я не знал, ложатся ли пауки в зимнюю спячку, но на всякий случай решил, что да.
Хлопнула калитка. Кто-то шел по дорожке к дому, мелькая меж уцелевшей листвы. Я оттолкнул стул и выбежал на крыльцо.
— Я смотрю, у вас свет горит, — сказал сосед Леонид Ильич.
— Да, — согласился я.
Его черный свитер был протерт на локтях по-настоящему, а не с искусственными заплатами, как у меня. Я подумал, что ему, наверное, холодно стоять вот так, налегке, и посторонился, пропуская его.
— А где Недочка? — Он озирался посреди пустой комнаты, откуда исчезли все следы ее присутствия.
— Уехала, — сказал я сквозь зубы.
— Ну да. — Он задумчиво кивнул. — Я просто думал… Значит, все уже кончилось?
Я хотел ему сказать, что это не его дело, но промолчал. Подумал, что тогда он обидится и уйдет. А мне придется сидеть и ждать утра.
— Да, — сказал я, — все закончилось. Кофе хотите?
— Хочу.
Я налил ему и себе еще кофе.
— Вы изменились, — сказал он.
Я вспомнил, как признавался ему, что не могу есть на людях. В тот вечер, когда появилась Рогнеда.
— Стали старше. Есть люди, которые взрослеют медленно. Это еще не худший случай. Некоторые не взрослеют вообще.
Наверное, он прав. Наверное, папа всю свою жизнь так и оставался перепуганным мальчишкой. Хвастливым подростком. Ему хотелось, чтобы пришел кто-то большой, взрослый, и уладил все его неурядицы, и спас его от одиночества и темноты. Пришел Сметанкин.
— И что вы собираетесь делать?
— Уеду, — сказал я, — искать Агарту. Мой прадедушка искал Агарту, а я чем хуже?
— Агарту? — удивился он. — Почему Агарту?
— Есть такой Иван Доржович Цыдыпов. У него остались дневники прадедушки. Так вот, он вроде организует экспедицию. По следам профессора Кржижановского.
— Не связывайтесь с ним, — сказал сосед Леонид Ильич, — нет у него никаких дневников. Это жулик. Проходимец от науки. Бывают такие.
Мне стало стыдно.
— Я пошутил. Куда я поеду? У меня отец в больнице.
— Сочувствую, — сказал он, — так ваш прадедушка ходил в Агарту?
— Вроде бы. Цыдыпов так сказал.
— Цыдыпов жулик, — повторил он, — но если так… Да, теперь я понимаю. Знаете, зачем туда так рвались нацисты? Они надеялись призвать Диониса. То есть Дионис — это позднейшее. Просто одно из воплощений Ахила. Хоммель об этом писал.
— Агарта в Монголии. При чем тут Ахилл?
По ногам тянуло холодом. Надо будет подрегулировать отопление.
— Ну да. В Монголии. Видите ли, немцы надеялись выйти там на связь с древними. Они полагали, что там место силы, место, где можно разговаривать с изначальными сущностями, что Ахилл может услышать их и вернуться, если как следует попросить. Забавно, верно? Столько усилий потратить на то, чтобы проникнуть в Агарту, когда место силы было у них здесь, буквально под самым носом… Вход в Аид. Здесь, совсем рядом. Они не читали Хоммеля, понимаете? Хоммель выпустил свой труд позже, в восьмидесятом. Но ведь история исследования культа Ахилла в Причерноморье насчитывает без малого двести лет. Они, впрочем, вообще не склонны были к рассуждениям. Понятное дело: рацио — это ведь не Ахилл. Рацио — это Аполлон. Древние силы, в вечной схватке между собой. Два начала. Неудивительно, что… У вас ведь скреблись под полом мыши?
— При чем тут мыши?
— Мыши — посланцы Аполлона. Лазутчики. Вы же помните, в «Илиаде» Ахилл пал именно от руки Аполлона. Вечный преследователь. Вечный враг. Он чуял, что Ахилл где-то поблизости. Вот и выслал свое воинство. Присматривать за ней.
— За кем?
— Вы что, не поняли? — Он чуть наклонил чашку, я видел, как кофейная гуща сдвинулась с места и поползла по стенке. — Кто, как вы думаете, жил тут у вас все это время? Но он зря тревожился, Аполлон. Она пришла, чтобы забрать его. Он вернулся, и она пришла, чтобы его забрать.
Я молчал.
— Я сразу понял, сразу, как увидел ее.
Я молчал.
— Вам повезло. Она отнеслась к вам… по-человечески. Даже более того. Она ведь одарила вас своей благосклонностью, нет? Вы просто еще не поняли, насколько вы теперь… насколько малоуязвимы, насколько… Ну, правда, и я сделал все, что мог. Чтобы он ушел спокойно. Чтобы не натворил бед. Это страшно, когда поднимается Ахилл.
Я молчал.
Где-то там, на грани слуха, урчал мотор подъезжающей машины. Потом стих.
Он сидел спиной к окну и не видел, как спокойные люди выходят из машины, освещенные рубиновым светом задних огней, как разговаривают с толстой, в красном пуховике, Зинаидой Марковной, которая кивает толстым подбородком в нашу сторону, как открывают калитку и идут по дорожке, чуть ссутулившись из-за утреннего холода.
Я сказал:
— Мне очень жаль.
— Жаль? — удивился он. — Почему?
Мне и правда было очень жаль.
Спокойные люди поднялись на крыльцо. Один из них протянул руку к звонку, но передумал, потому что увидел меня в окне.
Я сказал:
— Извините.
И встал из-за стола, чтобы их впустить.
Он тоже сказал:
— Извините. По-моему, это за мной.
И тоже встал из-за стола.
Они были плечистыми, в одинаковых черных куртках, когда они вошли, в комнате на миг померк свет.
— Финке, — спросил один из них, — Леонид Ильич?
— Да, — сказал сосед Леонид Ильич.
Он стоял, немножко наклонив голову набок, и улыбался своей смущенной и интеллигентной улыбкой. Очки сидели у него на носу немножко криво, и он снял их и аккуратно положил на стол.
— Там их все равно отберут, — пояснил он мне, — потому что стекла, ну вы знаете.
Я знал. Там отбирали даже расчески.
Человек в черной куртке отцепил от пояса наручники и аккуратно застегнул их на запястьях у соседа Леонида Ильича.
— Зачем это? — спросил я.
Он выглядел таким безобидным.
— Он убил жену, — сказал один из них, — и давайте без подробностей, если хотите спать спокойно. Пойдемте, господин Финке.
— Вы-то должны понять. — Он с надеждой посмотрел на меня. — Ему всегда приносили жертву. Всегда. Иначе бы она так легко его не увела. Почему вы меня не защищаете? Она дала вам силу, я же вижу. Объясните им.
— Хорошо, — сказал я, — я попробую.
— Это было очень нелегко, — пожаловался мне, уходя, сосед Леонид Ильич. — Оленька же, в конце концов, мне не чужая.
Темнота пахла как сырой слежавшийся войлок, и ночные звуки глохли в ней и пропадали. Я немного побродил по форумам коллекционеров, но без интереса, впрочем, симпатичную эмалевую брошь в форме клеверного трилистника я бы купил для Рогнеды: она бы хорошо сочеталась с ее черными волосами и белой кожей. Но Рогнеда, наверное, не захотела бы носить вещи мертвецов. На всякий случай я все-таки сделал заявку. Мало ли что. Вдруг ей все-таки понравится.
Потом я набрал в поисковике Агарту.
Кафе в Новосибирске и сеть магазинов электроники и бытовой техники с одноименным названием я отмел, а честная Википедия определяла Агарту (иначе — Агартху) как легендарную подземную страну, в другой формулировке — мистический центр сакральной традиции, расположенный на Востоке. Дословный перевод с санскрита — «неуязвимый», «недоступный». Впервые о ней написал французский мистик Александр Сент-Ив д’Альвейдер в книге «Миссия Индии в Европе».
Д’Альвейдер, видимо, тоже был не лучше этого их Эрхарта, потому что ему тоже все время что-то мерещилось. Е. Рерих, верная спутница Н. К. Рериха, вообще опустила его так, что ниже некуда, потому как в своих письмах, том второй, писала, что, мол, не следует считать труд Сент-Ива д’Альвейдера «Агарта» замечательным и правдивым рекордом. В действительности он посещал Агарту своего собственного воображения и нагромождений Тонкого Мира. Сент-Ив был типичным психиком и медиумом. Потому описания его так расходятся с Истиной. Именно его Агарта ничего общего с Белым Братством не имеет. Обманчива область психизма.
В тонком мире много любителей персонифицировать Великие Образы.
Я так понимаю, что она была большая любительница интонировать текст при помощи курсива и намекала на то, что уж ей-то про Белое Братство все известно. В отличие от бедного Сент-Ива.
Ну и задурили же им там головы эти китайцы!
Ни профессора Кржижановского, ни профессора Крыжановского я не нашел, Кржановского или Хржановского тоже. Зато выяснил, что вторым после Сент-Ива побывал в Агарте Фердинанд Оссендовский, который, как я вычитал в его мемуарах, в начале 1920 года находился в сибирском городе Красноярске, раскинувшемся на величественных берегах Енисея. Эта река, писал он, рожденная в солнечных горах Монголии, несет свои животворные воды в Северный Ледовитый океан; к ее устью, в поисках кратчайшего торгового пути между Европой и Центральной Азией, дважды совершал экспедиции Нансен. Здесь, в глубоких сибирских снегах, писал он, меня и настиг промчавшийся надо всей Россией бешеный вихрь революции, который принес с собой в этот мирный богатый край ненависть, кровь и череду безнаказанных злодеяний. Никто не знал, когда пробьет его час. Люди жили одним днем и, выйдя утром из дома, не знали, вернутся ли еще под родную кровлю, или их схватят прямо на улице и бросят в тюремные застенки так называемого Революционного Комитета, зловещей карикатуры на праведный суд, организации пострашнее судилищ средневековой Инквизиции. Однажды утром, когда я сидел у одного из своих друзей, мне сообщили, что двадцать красноармейцев устроили засаду вокруг моего дома и хотят арестовать меня. Нужно было срочно уходить.
В общем и в целом, история чужого прадедушки Оссендовского ничем не отличалась от истории моего прадедушки Кржижановского, разве что никакая прабабушка, урожденная Скульская, с ним по тайге не скиталась и не устраивала случайную постель под открытым небом, обогреваясь у найды, придумки старателей. Такое ощущение, что по суровой тайге под огромными звездами к истокам Енисея, рожденного в солнечных горах Монголии, пробиралось несметное множество поляков с красивыми фамилиями. Только Оссендовский вроде был не немецким шпионом, а шпионом барона Унгерна. Впрочем, одно другого не исключает.
Я решил, что ложиться спать бесполезно, и сварил себе еще кофе.
Оссендовский писал о человеке с головой, похожей на седло, об огромных свившихся клубках змей, о воплях в горных ущельях, которые не могло бы издавать ни одно человеческое существо, о таинственном ламе-мстителе, могущем вскрыть человеку грудную клетку и вытащить на свет пульсирующие легкие и сердце, а потом исцелить рану и вернуть жертву к жизни… В общем, все, что обычно пишут в таких случаях, но мне больше нечего было делать, и я зачитался.
О соседе Леониде Ильиче я старался не думать.
В десять утра я позвонил в регистратуру. Там, видно, сменилась дежурная (предыдущей я заплатил, чтобы она связалась со мной, если что), потому что она долго шуршала какими-то бумажками, потом неуверенно сказала:
— Блинкин? Александр Яковлевич?
— Да.
— Он вам кто? Отец?
— Да. — Я снова почувствовал, как по ногам прошел холод. Я все-таки забыл подкрутить отопление.
— Я вам дам телефон врача. Он сказал, чтобы вы позвонили.
— Записываю, — сказал я.
Они сказали, нужен паспорт. И еще какие-то документы.
А ни йогурт, ни туалетная бумага, которую я забыл положить, не нужны. Больше.
На всякий случай я перезвонил Сметанкину. Я подумал, ему нужно об этом знать. Но искусственный женский голос опять сказал мне о недоступности абонента.
Серая папка с документами лежала в сумке, я достал ее и с трудом распустил беленькие шнурочки, которые вчера затянул слишком плотно. Там был паспорт и все, что нужно. Надо будет еще прихватить деньги санитаркам.
Бумажка с обгрызенными краями оказалась старым письмом.
Наверное, его сохранила мама, а он — уже после нее.
За окном стояли кислые утренние сумерки. Я вызвал такси и, чтобы занять оставшиеся десять минут до его приезда, развернул хрупкие листки и стал читать:
«Моя родная!
Последние дни очень устал — лекция по международному положению, переаттестация. И когда все это осталось позади, почувствовал потребность в отдыхе.
Своеобразным отдыхом явилось переключение на ряд хозяйственных дел.
1. Привел в порядок кладовку и антресоли.
2. Засыпал картофель в ящики.
3. Купил краску — покрасить в белый цвет панели в кухне, ванной и уборной.
Затем переключился на зимние заботы.
Посмотрел свой зимний „палтон“. В общем, хотя мы друг другу слова не сказали, но в глубине души остались друг другом очень недовольны.
Он подумал: ну и плохой же ты человек, Блинкин! Неужели ты не видишь, что я уже старенький, отслуживший верой и правдой столько лет. Молча сносил (правда, как и ты меня, но не в прямом смысле) невзгоды во всех широтах нашей необъятной Родины. Волосы на воротнике моем сильно поредели и мне довольно холодно, особенно зимой!
Но я привык к тебе, друг мой (как, надеюсь, и ты ко мне), и я готов пойти для тебя на самую тяжелую операцию. Пусть меня режут, шьют, я готов лечь под самый горячий утюг, лишь бы мне вернули хоть немного мою молодость и мой былой вид. Я готов, Блинкин, для тебя вывернуться хоть наизнанку. Да, Блинкин, я говорю это серьезно!
Молча глядел я на своего испытанного в стужу, слякоть и ветер друга, и мне стало жаль его.
Дорогой (но я не в смысле стоимости) палтон мой!
Неужели ты думаешь, что только ты один стареешь и лысеешь! Ведь и мне тоже лет не убавилось. А я молчу и терплю. Ничего, мой дорогой (опять не в смысле стоимости), когда наступят морозы, я тебя не оставлю. Я тебя согрею теплом своего тела, и мы вдвоем как-нибудь перезимуем.
Придет время, я тебя переведу на персональную пенсию, и ты в тепле и в холе, а летом в нафталине спокойно доживешь дни свои.
Так погрустили мы вдвоем, и я подумал: ты, друг мой, хоть со мной, а я ведь действительно одинок… Меня ведь и нафталином некому посыпать… Татьяна Васильевна моя уже полгода как в Красноярске, на курсах повышения квалификации учителей».
Письмо было датировано, тогда было принято датировать письма.
От их прошлого останется хоть что-то, от нашего — ничего. Кому придет в голову больше сорока лет хранить имейлы?
Он был настоящим писателем, папа.
Но писал только для одного человека.
Такси за калиткой испустило короткий гудок. Я оделся, взял папины документы, паспорт, сунул деньги в нагрудный карман куртки и вышел.
Ее квартира была точь-в-точь как ее бриллианты: роскошная и безвкусная. Всего слишком много: хрусталя, серебра, фарфора. Наверное, ей дарили благодарные абитуриенты и выпускники. А также подчиненные. За такую долгую карьеру должно накопиться много подарков от подчиненных. Вся эта роскошь отражалась в лакированном дубовом паркете, точно в толстом слое воды.
Она похудела, под глазами легли синяки, а знаменитая роскошная седина потускнела. Зеленое шелковое платье висело на ней мешком.
Она, наверное, сейчас носит зеленое, потому что вычитала, что зеленое улучшает цвет лица: по закону дополнения цветов. На самом деле оно превращало ее в утопленницу.
— Садитесь, — сказала она.
Дома у нее были удобные кресла. Не то что в кабинете.
— Чаю? Кофе?
— Если можно, кофе.
Издалека, из кухни, доносился звон посуды, я решил, что там трудится молодая, но не очень красивая горничная в передничке, но к нам вышел широкоплечий молодой человек, держа на огромных руках серебряный поднос. На подносе чуть подрагивали тончайшие бело-синие чашки. ЛФЗ, узор «тетерева», если я не ошибаюсь. Такие считались неплохим подарком еще в советские времена. Плюс сахарница и молочник. Это вам не Дулево с его цветастыми огромными заварочными чайниками. Питер, культурная столица.
— Спасибо, Дима. Можете идти, — сказала она властно. И, хотя я ни о чем не спрашивал, пояснила: — Это мой курсант. У него пересдача.
Курсант был в футболке, синих адидасовских тренировочных и без носков.
Я пожал плечами. Левицкая славилась своим темпераментом не меньше, чем своими бриллиантами.
— Это мой последний курс, — сказала она, — больше не будет. Не важно. У нас с вами, кажется, есть о чем поговорить.
Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и я разлил по чашкам из серебряного кофейника. Диме вполне можно было засчитать пересдачу. Кофе был хорошим.
— Эмма Генриховна, — сказал я, — я не меньше вас заинтересован в том, чтобы найти Сметанкина.
Она моргнула. Глаза у нее были накрашены. Но тушь на ресницах слиплась, и потому они торчали, как иголочки.
— Этот интерес у меня, как и у вас, очень личный.
Она чуть приподняла брови. Сегодня на ней был лишь бриллиантовый анк на цепочке. Почему анк? Она же не готка!
Наверное, тоже кто-нибудь подарил.
— Вы, наверное, заметили, что за столом в «Палас-отеле» я сидел рядом с некоей девушкой…
— Нет, — сказала она, — не заметила.
Еще бы. Такие, как она, не очень-то замечают девушек. Да и до меня ей было мало дела. Ей было дело только до Сметанкина.
— Не важно. Так вот. Она родственница Сметанкина.
Во всяком случае, она так утверждает, подумал я.
— И я хочу ее найти. Я люблю ее, понимаете?
— Более-менее понимаю, — сказала она.
На самом деле она, наверное, никогда никого не любила в прямом смысле этого слова. Обходилась без этого.
— В связи с этим у меня есть несколько вопросов. Но они… несколько личные.
— Ничего, — сказала она, — это не страшно. После этого приема в «Палас-отеле» у меня уже нет ничего личного. Спрашивайте.
— Скажите, вы следили за судьбой Сережи постоянно? От его рождения до появления здесь?
Она покачала головой. Седые волосы плотно прилегали к черепу, и я с ужасом и жалостью увидел, что сквозь них просвечивает розовая кожа.
— Нет, — сказала она, — на какое-то время я потеряла его из виду.
— На какое?
Она потерла лицо ладонями. Сверкнули бриллианты.
— Надолго, — призналась она наконец. — Ему было лет десять. Одиннадцать. Не помню. Да, я в этот год защитилась, значит, одиннадцать.
Я позвонила им, в администрацию, по межгороду, и мне сказали, что год назад в детдоме был пожар. Никто не пострадал, но сгорело одно крыло здания, и часть детей перевели в другие учреждения. И Сережу вместе с ними. Я спросила куда, но они сказали, что там какая-то путаница с документами, не помню.
Она, получается, звонила в детдом раз в год. А то и реже.