Поэт и Русалка Бушков Александр
БЕШЕНАЯ КАРЕТА
— Недомудрил ваш профессор, — сказал барон.
— Простите?
— Мне вот только что пришло в голову… Нет у него ничего насчет стихий. Все на свете поделил на четыре части, всему нашел место, а вот насчет магического управления стихиями не подумал.
— Действительно… — сказал граф. — Но, может быть, он их поместил в демономантике? Управление стихиями, как правило, бывает получено от демонов…
— Как сказать. Был у нас в глухой провинции один деревенский умелец, так тот как раз управлял ветрами, градом и прочими атмосферическими явлениями. Так вот, это у него было наследственное — от дедов-прадедов. И никаких демонов там вроде бы не было и в помине. Пастор Швабе совершенно точно высказывался. Мол, не усматривает он тут никакой нечистой силы, и точка. — Барон шумно вздохнул. — Мы, конечно, этого умельца определили на казенные харчи — не за нечистую силу, за то, что он начал пакостить ради заработка. Наймет его кто-нибудь, чтобы у старинного врага что-нибудь этакое приключилось — урожай градом побило, или паводком мост снесло, или мельницу повредило — а тот и рад стараться… — Он помолчал, а потом воззвал едва ли не жалобно: — Господа, вы образованнее меня, объясните неотесанному гусару, отчего так получается: за что ни возьмись, все человек ухитряется обратить в свою пользу ради извлечения заработка! Вплоть до магии и умения насылать градобитие. Ну почему так постоянно оборачивается?
— Потому что такова уж человеческая натура, — подумав, ответил Пушкин.
— Насчет натуры я и сам знаю. Но отчего же все-таки она такая? Хочется иногда, чтобы люди были самую малость порядочнее…
Граф ухмыльнулся:
— Но ведь, если человечество поголовно станет добропорядочным и совершенным, чего доброго, прекратятся и войны? И куда вы тогда денетесь, любезный Алоизиус?
— Придумаете тоже! — сказал барон сердито. — Война — совсем другое дело. За короля, за отечество и все такое… Я скачу с саблей наголо, он, супостат, на меня летит с саблей наголо… и ведь не ради денег, да и ордена одному из сотни достаются! Нет уж, не надо, чтобы человечество становилось настолько добропорядочным. Каково оно будет без гусар? Подумать жутко, если…
Карета внезапно замедлила ход, а там и остановилась вовсе. Кони попятились, храпя и разбрызгивая пену. Впереди обозначилось что-то большое, загородившее дорогу.
Они высунулись в окна. В слабом, трепещущем свете правого каретного фонаря Пушкин рассмотрел низкую телегу, погрязшую задним колесом в придорожной канаве, свалившиеся с нее бочки, растерянно топтавшегося рядом человека, судя по движениям, изрядно хлебнувшего горячительного. В первый миг он испытал едва ли не умиление — оттого, что и в этой чистенькой, ухоженной, насквозь благопристойной стране, ужасно похожей на кукольный домик, обнаружилась совершенно российская картинка с пьяным возницей.
Кучер разразился яростной тирадой, не слезая с козел. Пушкин не все разобрал, но по тону нетрудно было догадаться о смысле. Виновник затора что-то промямлил, опять-таки совершенно по-русски почесывая затылок, словно надеясь, что все как-то наладится само собой.
— Бочки, слава богу, пустые, — сказал граф. — Пойдемте, откатим с дороги, иначе придется торчать тут всю ночь, этот болван себя не помнит…
Он вылез первым, за ним — остальные. Кучер, ворча, стал спускаться с козел спиной вперед.
Послышался короткий резкий свист, и со всех сторон на них кинулись черные тени, показавшиеся в первый миг очередной разновидностью нечистой силы из разряда той, что пугает на больших дорогах припозднившихся путников, — но тут же Пушкин почувствовал вполне осязаемую, реальную хватку, нападавшие в два счета выкрутили ему руки за спину и проворно принялись обшаривать. Рядом сдавленно чертыхался барон, тоже схваченный несколькими парами рук так, что всякое сопротивление было бесполезно. Луна уже взошла, и удалось рассмотреть, что нападавшие все поголовно щеголяли в черных масках. «Ах, так это разбойники, — подумал Пушкин. — Кто бы мог ожидать в здешних местах…»
Слышно было, как кто-то возится в карете. Другой подсвечивал ему фонарем. Сквозь зубы ругался кучер, угодивший в тот же переплет, — странно, что разбойнички и его старательно обыскивали, словно принимали за переодетого богача. Кучеров, слуг и прочих лакеев при подобных нападениях обычно не трогают…
Тем временем еще несколько человек, помогая друг другу азартными выкриками, в два счета вытолкнули из канавы телегу, вмиг протрезвевший возница, прыгнув на облучок, от души проехался кнутом по спине лошади и что-то заорал, отчего она припустила едва ли не галопом и моментально пропала в темноте.
Где-то рядом слышалось похрапывание лошадей и перестук копыт — насколько удалось определить, их там было немало. «Странные разбойники, — подумал Пушкин, уже не пытаясь вырываться. — Выходят на большую дорогу едва ли не эскадроном, их тут не менее дюжины…»
Рядом тихо заговорили на незнакомом языке. В голосах слышалось явственное недовольство и, пожалуй что, разочарование. Потом чей-то уверенный голос уже по-французски заявил:
— Потрудитесь, господа, какое-то время оставаться на месте. У нас достаточно пистолетов…
Кто-то вновь свистнул, в бледном лунном свете появились замаскированные люди, каждый вел в поводу несколько лошадей. Разбойники проворно попрыгали в седла, остались двое, они медленно отступали, держа стоящих у кареты под прицелом пистолетов. Но вот и они вскочили на коней — и вся орава галопом припустила прочь.
Всего несколько мгновений — и конный отряд исчез в направлении, противоположном тому, откуда ехала карета. Стоявший в распахнутом сюртуке Пушкин, к своему превеликому удивлению, обнаружил, что его пистолеты находятся на прежнем месте. Проверив карманы, он убедился, что и часы, и кошелек, и галстучная булавка остались в полной неприкосновенности. Рядом удивленно охнул барон:
— Господа, вы не поверите, но ничегошеньки не пропало! Табакерка… ага, и табакерка цела. Ничего не взяли!
— В самом деле, — спокойно сказал граф Тарловски, приводя в порядок одежду. — То же могу сказать и о себе… Эти странные разбойники ничего не взяли… следовательно, это и не разбойники вовсе.
— Но что-то же они искали?
— И весьма старательно. В наших карманах, в карете… Давайте-ка побыстрее отсюда убираться, господа. Я предпочел бы обыкновенных разбойников — те, по крайней мере, просты и понятны. А эти… Напасть в немалом количестве, устроив предварительно мастерскую засаду — и ничего не взять… Такие мне чрезвычайно не нравятся.
— Может, они нас с кем-то перепутали?
— Кто знает, Алоизиус, кто знает… — задумчиво сказал барон. — Рудольф, у тебя все на месте?
— До последнего гроша, господин граф, — откликнулся кучер. — Хотя обшарили с головы до ног. Точно вам говорю, они именно нас ждали — дорога проселочная, ночью тут редко кто ездит…
— Поехали, — твердо сказал граф. — Не стоит ломать голову, мы все равно не можем сейчас доискаться до разгадки…
На ходу приводя себя в порядок, они сели в карету, и кучер без приказания хлестнул лошадей, взявших с места крупной рысью. Все еще возмущенно фыркая, барон сказал:
— Вообще-то на белом свете случаются вещи еще удивительнее. В нашем округе обитал лет двадцать назад барон фон Райзенштайн, который понемножку подвигался рассудком, пока не съехал со здравого ума окончательно. Надо вам знать, что его далекие предки допускали на больших дорогах разные… шалости. На этом пункте наш барон и подвинулся. Стал в лунные ночи останавливать прохожих и проезжих на той самой дороге, где его предки тешились удалью молодецкою в старину. Но пунктик-то был в том, что барон не только никого не грабил, а, наоборот, давал остановленному несколько золотых и отпускал восвояси с наилучшими пожеланиями.
— Оригинально, — сказал граф. — И чем все кончилось?
— Ну, сами понимаете: моментально развелось столько желающих пройти или проехать ночью по той дороге, что там в лунные ночи стало оживленнее, чем в белый день на воскресной ярмарке. Только барон спустить все состояние не успел: обеспокоенные наследники вмешались, кинулись ходатайствовать перед властями, барона со всей возможной деликатностью упрятали в смирительный дом… А вот еще был случай…
Снаружи что-то произошло: послышался отчаянный вскрик кучера, то ли от удивления, то ли от боли, почти сразу же на козлах громыхнул пистолетный выстрел, за ним второй. Лошади отчаянно заржали — и карета понеслась со скоростью вихря.
Вслед за тем раздался вовсе уж панический вопль, что-то большое промелькнуло в лунном свете мимо окна кареты, с глухим стуком грянулось оземь, и лошади с диким ржанием сорвались в бешеный галоп. Карету раскачивало, швыряло, мотало, как попавшую в бурю лодку, всех троих бросало от стены к стене, друг на друга…
Экипаж трещал, казалось, он вот-вот развалится, лошади неслись, не разбирая дороги, карету швыряло на ухабах и колдобинах. За окнами дико накренялся, принимал самые неожиданные положения залитый лунным светом окрестный ландшафт, на какой-то жуткий миг показалось даже, что карета мчит, повернутая колесами к небу…
Они уже понимали, что на козлах больше нет кучера, что это его тело упало на обочину — но от растерянности не могли ничего предпринять, отчаянно цепляясь за сиденья. Обе дверцы давно распахнулись, хлопая с громким стуком, как калитка под сильным ветром. Раздался ужасающий треск — это правую дверцу снесло начисто о толстый ствол какого-то дерева, в опасной близости от которого пронеслась карета. Пушкин что было сил ухватил за воротник барона, которого едва не выбросило в образовавшийся проем, втащил назад.
Цепляясь левой рукой за прикрепленный к стенке широкий ремень, граф высунулся наружу до половины, протянул руку в сторону лошадей. Громыхнуло, внутренность кареты осветила вспышка пистолетного выстрела — Тарловски стрелял по лошадям, мчавшим карету по лесу, меж редких вековых деревьев. Кажется, пуля не достигла цели.
— Пистолеты! — прокричал граф, наугад протягивая за спину руку.
Кое-как пробравшись к оторванной дверце, Пушкин сунул ему в руку один из своих «кухенрейтеров». Выстрел. Снова, очень похоже, промах. Пистолет полетел на пол кареты. Второй выстрел. И снова промах — стрелять графу приходилось из неудобнейшей позиции, ежесекундно теряя равновесие.
Лошади неслись куда-то, время от времени издавая отчаянное, испуганное ржанье. Застонав от безнадежности, граф нечеловеческим усилием забросил тело назад, в карету — он едва не вылетел на очередном ухабе, обе ноги на несколько секунд повисли над землей.
— Смотрите! — вскрикнул Пушкин, указывая рукой.
Карета неслась по обширной прогалине, на фоне звездного неба четко обрисовались несколько крылатых силуэтов, вереницей пронесшихся справа налево — и лошади заржали еще пронзительнее, так, что это уже напоминало человеческий крик. Трещало дерево — но добротно сделанная карета каким-то чудом уцелела до сих пор в этой бешеной скачке, и колеса не сорвало с осей…
— Дорогу гусарам! — рявкнул внезапно барон.
Он бросился к проему, зажав трость в зубах за верхнюю треть, уцепился за стенки кареты, извернулся, сделал попытку забросить ногу на козлы. Сорвался, повис в нелепой позе, носки его башмаков чиркнули по земле, взметнув ворох слежавшихся листьев. Заорал:
— Помогите! Да не назад тащите, подпихните вперед!
Чувствуя себя горошинами в детской погремушке, оба его спутника пробрались к проему, приноравливаясь к толчкам и ежеминутно менявшей положение карете, подхватили барона, уже уцепившегося за крышу, сильно подтолкнули.
Сверху послышался ликующий вопль — барон взметнулся-таки на козлы. Закричал:
— Пошли вон, твари поганые! Вот я вас!
Золингеновский клинок сверкнул в лунном свете безукоризненной полировкой. Раздался глухой деревянный стук.
— Ага, не нравится! — торжествующе завопил барон. — Пошли вон, вороны чертовы! Убирайтесь в ад, откуда пришли!
Вслед за тем удары посыпались с невероятной быстротой, сталь молотила по дереву, неслись лошади, увлекая за собой отчаянно скрипящую карету, вот-вот готовую перевернуться. В переднее окошечко они видели, как барон, одной рукой цепляясь за козлы, ожесточенно наносит рубящие удары клинком — ага, пытается перерубить постромки, для чего его шпага приспособлена плохо… Время от времени он выпрямлялся, отмахивался шпагой от круживших вокруг крылатых силуэтов — и порой снова слышался глухой стук, как от соприкосновения двух твердых предметов…
Внезапно все словно бы остановилось на полном скаку.
Оказалось, что это лошади, освободившись от экипажа, уносятся галопом вперед уже самостоятельно, по-прежнему испуская отчаянное ржанье, крайне похожее на человеческий призыв о помощи, а карета, вихляя, кренясь в разные стороны, подпрыгивая и качаясь, явственно замедляет скорость. Треск справа, удар — карету подбросило в воздух, швырнуло оземь, что-то затрещало внизу, и она рухнула на левую сторону, ее потащило по земле в этом положении, словно легкую коробку, которой дал пинка от всей души пьяный мастеровой…
И в конце концов она остановилась, по-прежнему лежа на боку. Прошло какое-то время, прежде чем ошарашенные люди смогли прийти в себя. Граф, оказавшийся ближе к проему, зиявшему над головой, словно люк погреба, ухватился обеими руками за края, подтянулся и выбрался наружу. Помог вылезти Пушкину, и они, цепляясь за крышу и козлы, сползли на землю. Встали на подкашивавшихся ногах, все еще во власти пережитого ужаса.
— Алоизиус! — закричал граф, озираясь.
Что-то зашевелилось неподалеку, поднялось на ноги — барон, невероятно грязный, перепачканный в земле и палых листьях, брел к ним, все еще зажав в руке клинок. Отсалютовал им на кавалерийский манер и с размаху воткнул в землю, сказал прерывающимся голосом:
— Кажется, я успел в самую пору. Вы только посмотрите…
Они огляделись. Буквально перед ними, в каком-то десятке шагов, круто уходил вниз высокий обрыв. Там, внизу, безмятежно поблескивала в лунном свете узенькая спокойная речушка, простиралась обширная долина, с видневшимися у самого горизонта огоньками какой-то деревушки. У реки виднелась непонятная темная масса, словно бы слабо шевелившаяся, — это несчастные животные, рухнув с обрыва и, несомненно, поломав ноги, доживали последние минуты. Послышалось слабое, жалобное, затухавшее ржанье. Людей поневоле прошибла крупная дрожь — каждый живо представил себе, какая судьба ждала бы их, окажись они в рухнувшей с нешуточной высоты карете. Даже если и повезло бы остаться в живых покалеченными, никто не пришел бы на помощь — местность совершенно безлюдная, ближайшее селение далеко, там никто ничего не услышал бы…
— У, вороны! — выкрикнул барон, грозя кулаком небу.
Они задрали головы. Высоко — казалось, у самых звезд — над темными кронами окружающего редколесья в последний раз показались крылатые силуэты, вереницей удалявшиеся в неизвестном направлении: определить стороны света в данную минуту не представлялось возможным. Где-то далеко затих явственно доносившийся шум рассекаемого воздуха.
— Я зацепил парочку, а то и трех, — возбужденно затараторил барон. — И рубил, и колол… Только никакого из этого не было толку, будто по железу лупил… Или — по дереву… — Он замолк и вдруг выкрикнул: — Кончено же, по дереву! То-то башка у нее выглядела как-то странно, не птичья даже, а змеиная… Вам это ничего не напоминает? Точно?
— Подождите, подождите… — сказал граф растерянно. — Ну как же! Те самые птички, что стояли в мастерской нашего знакомца Руджиери!
— Вот-вот! Обычную птицу я бы располовинил запросто, я ведь по ней угодил как следует! А эти были такие твердые, что клинок едва пополам не разлетелся…
— Неплохо было придумано, — сказал Пушкин, все еще ощущая дрожь в голосе и во всем теле. — Они, никаких сомнений, умышленно погнали упряжку к обрыву, мы расшиблись бы в лепешку…
— Да, несомненно, — сказал граф, тоже не способный сейчас похвастать ледяным спокойствием. — Если бы не самоотверженность барона — лежать бы нам сейчас там, внизу. Надо признать, господин кукольник ответил на наш к нему визит быстро, изобретательно и достаточно остроумно…
— Гр-рабастаем! — рявкнул барон.
— Алоизиус, вы отважный человек, но в данном случае поступаете необдуманно, — сказал граф. — Он иностранный подданный, не забывайте. Что мы скажем тосканскому посланнику? Что означенный синьор едва не убил нас, напустив деревянных птиц, а до того в компании такого же проходимца устроил несколько убийств с помощью бронзовых статуэток и, кажется, марионеток? Что он о нас будет думать, и как мы будем выглядеть?
— Не пойму я вас, граф, — угрюмо сказал барон. — Прикажете его отпустить восвояси и еще бисквитов дать в дорогу?
— Ну что вы… — усмехнулся граф. — Я вам просто пытаюсь объяснить, и не в первый раз, что нам приходится соблюдать невероятную деликатность… и не только тогда, когда мы имеем дело с подданными иностранных государств. Мы обязаны его поймать, как говорится, на горячем, при условиях, которые не допускали бы двусмысленных толкований…
— Интересно, как вы это себе представляете? — огрызнулся барон. — Полагаете, он будет торчать на месте убийства? Да на кой ему это? Если он посылает своих кукол, а сам остается в безопасном отдалении? Мы у себя в Пруссии к иностранным подданным относимся без всякого такого священного трепета — если заслужил, голубчик, изволь пожаловать за решетку, как миленький…
— Мы не в Пруссии, любезный барон, — сказал граф словно бы с тенью сожаления. — Здесь, на землях Австрийского дома, приходится, увы, соблюдать определенные правила… смотрите!
Они повернулись в ту сторону, куда указывал граф. Там, меж редко стоящими вековыми деревьями, явственно различимые в лунном свете, тесной кучкой стояли всадники — кажется, все до одного в черных масках. Замерев, словно конные статуи, они разглядывали трех человек, все еще остававшихся поблизости от перевернутой кареты. Оружия у них в руках не было.
Первым опомнился барон. Он ухватил свой клинок, взмахнул им, сделав пару шагов в ту сторону, закричал с лихим вызовом:
— Эй вы, там, разбойнички придурошные! Если среди вас, сброда этакого, найдется хоть один благородный, пусть выходит на честный бой с королевским прусским гусаром! Или вы только скопом храбрые, морды помойными тряпками завязавши?
— Алоизиус, я бы вам не советовал дергать тигра за усы, — уже с прежним хладнокровием произнес граф. — Их человек пятнадцать, а у нас на троих — один-единственный клинок, все пистолеты разряжены и валяются неизвестно где…
— А мне начхать! — строптиво ответил барон. — Скольких успею, стольких продырявлю к чертовой матери! Эй вы, бессмысленные! Выходи на честный бой, рвань придорожная!
Всадники оставались безмолвными и неподвижными. Потом, словно подчинившись некоему приказу, почти одновременно поворотили коней и скрылись за деревьями.
— Придурки какие-то, — сказал барон, воинственно помахивая клинком. — Может, они и впрямь вроде фон Райзенштайна?
— Сомневаюсь, чтобы одновременно полтора десятка человек стали одержимы одинаковым сумасшествием, — сказал граф. — Ясно уже, что это не разбойники… но у них была какая-то цель, которой мы не знаем…
— Как бы там ни было, плохо верится, что это они напустили на нас чертовых птичек, — сказал Пушкин. — Будь это их рук дело, они не преминули бы закончить дело… а впрочем, им ничто не мешало с нами разделаться еще раньше, когда мы были полностью в их власти…
— Резонно, Александр, — сказал барон. — А мне вот что еще пришло в голову… Что-то у меня от таких приключений голова работает особенно умно и проницательно… Вот что! Сдается мне, чертов итальянец своих птичек вовсе не для нас персонально мастерил. Ну кто мог знать заранее, что мы поедем в карете к этому самому раскаявшемуся магу с саламандрами в камине?
— Логично, — кивнул граф. — Однако… Подобная птичка может и в городе обрушиться человеку на голову, когда он идет по улице ночной порой.
— Все равно. Когда мы к нему пришли, у него уже стояла целая куча свежевыструганных птичек. Конечно, он мог некоей заковыристой магией заранее проведать, что мы стремимся по его следу… А если нет? Если они и в Праге какой-то заказик получили?
— Хотелось бы верить, что вы ошибаетесь, Алоизиус, — после недолгого молчания сказал граф. — Потому что, если это так, воспрепятствовать мы не в состоянии, не зная заранее, кто будет следующей жертвой…
— Да ну? — строптиво возразил барон. — Не можем, говорите? Иностранный подданный, говорите? А не хотите гениальную мысль? Я завтра же утречком пойду к нему на квартиру, вооружившись топором, порублю всех его птичек в мелкую щепу, вежливо раскланяюсь и уйду. И не будет никаких дипломатических инцидентов. Просто-напросто господин прусский гусар, напившись в соседнем кабаке до полного изумления, ввалился к кукольнику и, будучи в помрачении ума от выпитого, разнес его столярную мастерскую вдребезги… Это уже получается совсем другой коленкор, а? Набуянил спьяну гусар, бывает… Гусары и не такое отчебучивали. Пусть тащат к судье или в магистрат. Покаюсь во всем, скажу: «Извините, спьяну…», заплачу пару дукатов в возмещение убытков… Да и то в том только случае, если наш синьор побежит жаловаться к судье. А если нет?
— Алоизиус, друг мой, — серьезно сказал граф. — Положительно, это печальное приключение и в самом деле несказанно обострило ваш ум.
— Смейтесь, смейтесь… Я, между прочим, серьезно.
— Я тоже абсолютно серьезен, — заверил граф. — Алоизиус, я и не думал над вами смеяться. Потому что идея ваша и в самом деле отличная. Будем бить противника его же оружием. Мы не можем сказать правду — но ведь и он не может! Что он скажет судье? «Этот господин из тайного департамента, преследующего по всей Европе колдунов и магов, порубил в щепки моих деревянных птиц, которых я собирался вновь оживить и послать следующей ночью убить кое-кого». Любой судья кликнет докторов и отправит его в смирительный дом… Так что буяньте вволю! Честное слово, я сам готов вам сопутствовать, невзирая на ущерб для репутации…
— Ладно, я и один справлюсь, — сказал барон воодушевленно. — Вы — человек солидный, в немалом чиновничьем звании, пусть уж лучше все выглядит так, словно ветреный гусар в одиночку учинил очередное непотребство. Давненько уж Прага не видывала разгульных прусских гусар… Черт побери, но где мы есть, в конце-то концов?
— Спросите что-нибудь полегче, — сказал граф. — Где-то на значительном отдалении от дороги, вот и все, что можно сейчас сказать. Самым разумным будет поискать эту дорогу. Пойдемте по следам копыт и колес, а заодно будем высматривать и беднягу Рудольфа, может быть, ему удастся еще помочь. Хотя он так грянулся с высоты козел. Только, я вас умоляю, поглядывайте вверх. Если эти чертовы птички вернутся, нам придется туго.
Они двинулись от обрыва, внимательно приглядываясь к видневшимся на земле отпечаткам конских копыт и следам колес, не забывая время от времени бдительно задирать голову к небу. Безмятежно светила луна.
Глава VII
БУМАГИ ИЗ ПРОШЛОГО
Обширная кухня сверкала безукоризненной чистотой — оловянная, медная и железная посуда начищена до зеркального блеска, на дереве, сколько ни приглядывайся, не увидишь и одной-единственной пылинки, а салфетки и полотенца так чисты, словно после ткачей к ним не прикасалась человеческая рука.
Под стать своей кухне были и хозяева — седенький старичок и седенькая старушка, чем-то неуловимо похожие друг на друга, как случается с супружескими парами, прожившими вместе целую жизнь. Вид у них был кроткий и озабоченный, что плохо вязалось как с их обликом, так и содержавшейся в идеальном порядке кухней.
— Мы, право же, начинаем всерьез беспокоиться, добрый господин, — сказал старичок, чем-то напомнивший Пушкину заблудившегося в глухом лесу ребенка. — Тот, кто принимает постояльцев, должен быть готов к самым неприятным сюрпризам, но это все как-то не укладывается в обычную квартиру… У нас был квартирант, который от неумеренного пьянства помрачился в рассудке и преследовал чертей, хоронившихся от него в шкафах и под кроватями… Был драгунский капитан, который не в дверь входил, как все нормальные люди, а лазал в свою квартиру по водосточной трубе, через окно. А еще один… в общем, за тридцать с лишним лет всякого насмотришься. Но раньше, как бы вам объяснить, все было привычно…
— А теперь? — спросил Пушкин терпеливо.
Один из сыщиков графа Тарловски, смирнехонько поместившийся в углу, помня наставления, не вмешивался ни словом, ни делом, сидел, утвердив трость меж колен и сложив ладони на большом литом набалдашнике.
— Как-то это не похоже на обычные человеческие выкрутасы и проказы, — сказал старичок, тщательно подыскивая слова. — Понятно еще, когда он ночью топочет и плачет — мало ли что с человеком случается, всякое может быть настроение. Если это не производит особенных неприятностей, пусть себе, в особенности если постоялец платит аккуратно и вперед…
— Вчера он сам с собой разговаривал. Но на два голоса, — сказала старушка тихим голосом, крайне похожим на голос мужа. — Два разных голоса, совершенно разных, а ведь никого другого там быть не могло — я как раз убирала в комнатах накануне его прихода, а окна после драгунского капитана забиты наглухо, их так просто не откроешь, никто не мог к нему по водосточной трубе взобраться… Знали бы вы, как это было жутко: явственно слышны два голоса, ведущие вполне связную беседу…
— О чем?
— Я не знаю этого языка, мой господин, — сказала старушка кротко. — Совершенно он мне незнаком — но каждое слово долетало четко…
Она потупилась, и Пушкин заподозрил, что старушонка оттого так хорошо слышала разговор, что, одержимая любопытством — порок, свойственный очень многим, — старательно прижималась ухом к замочной скважине. Что преступлением, безусловно, не являлось ни в одной европейской державе, да, пожалуй что, и в Османской империи тоже, и в прочих странах мира…
Он сказал с улыбкой:
— Может быть, ваш постоялец — попросту чревовещатель, за деньги демонстрирующий свое искусство перед публикой? И попросту оттачивал мастерство?
— Простите, добрый господин, он не похож на человека, которому приходится за деньги выступать перед публикой, — с неожиданной твердостью возразила старушка. — И по одежде, и по вещам, и по поведению — господин из знатных. Уж такое-то чувствуется безошибочно, я немало знатных господ повидала…
— Разговор на два голоса — это еще цветочки, — вмешался старичок. — По ночам случаются звуки и вовсе уж нелюдские, такие, что у меня слов не найдется их описать, даже если заставите. Слушать жутко… Даже на нашей собственной половине покоя нет. Тени шмыгают, клубки мохнатые, огоньки на лестнице вспыхивают какие-то диковинные, каких и быть не должно вовсе, а однажды, поверите вы или нет, вон тот кот голову повернул и прямо в глаза мне уставился, так что жуть взяла, и мурашки по спине побежали… Я уж и сказать боюсь, что думаю…
— Я бы на твоем месте, Мориц, так и назвала вещи собственными именами, — с той самой твердостью, давно в ней подмеченной, произнесла старушка. — Вы, конечно, мой господин, можете меня считать из ума выжившей старой дурой, ваше право, вы, молодые, ни во что такое не верите… Только я вам выскажу все, как есть: что хотите со мной делайте, а этот наш постоялец знается с нечистой силой, верно вам говорю. Это сейчас, с этим вашим прогрессом, такие вещи происходят очень редко и по глухим углам, а когда я была молодая, люди к ним относились серьезно, никто не поднял бы на смех…
— Помилуйте, добрая фрау, я и не собираюсь вас вышучивать, — сказал Пушкин, тщательно выговаривая немецкие слова. — К тому, что вы говорите, я отношусь очень серьезно. Вы же видите, полиция от вас не отмахнулась, а проявила самое живейшее участие…
— И слава богу, — чуть сварливо сказала старушка. — Нашлись здравомыслящие люди. Если вас интересует мнение старой женщины, я бы рискнула предположить, что этот молодчик здорово перед кем-то провинился… вы понимаете, о ком я? И его теперь преследуют, требуя, как водится, выполнить некие обязательства… Отсюда и огни, и звуки, и кот головой ворочает…
Повернув голову, Пушкин обозрел помянутого кота, восседавшего на полке из темного дерева меж расписными фарфоровыми тарелками веджвудской мануфактуры с нежно-синими китайскими пейзажами. Кот величиной не уступал настоящему, но был опять-таки фарфоровым, белым, расписанным золотым и зеленым. Сейчас он вел себя, как и полагалось добропорядочному фарфоровому коту: застыл в совершеннейшей неподвижности, не проявляя поползновений оживать.
— Слышали, должно быть, мой господин, про неосмотрительных людей, нечто пообещавших тому, с кем никаких дел иметь не следует? — продолжала старушка. — А ведь тот, про кого я говорю, шутник изрядный и договор требует соблюдать в точности. Даст человеку пожить в свое удовольствие и попользоваться всеми житейскими благами, из договора вытекающими, а потом нагрянет в одночасье и требует своего, и никуда не денешься… Постоялец наш уже третий день из дома не выходит, еду возвращает почти нетронутой, а вчера посылал Марту, нашу служанку, в церковь за святой водой, крестиками, четками и прочим, что, как он выразился, там только наберется. Дал ей целых три дуката и велел тратить, не стесняясь. Только помогло это ему мало, вчера всю ночь не только по лестнице шмыгало, но и на чердаке царапалось, и в водосточных трубах посвистывало, а в его окна, я отчетливо слышала, что-то скреблось и колотилось чуть ли не до рассвета… Одним словом, делайте что хотите, но уберите из нашего дома этого господина, я готова не только вернуть ему те деньги, что причитаются за досрочное расторжение найма, но все до грошика отдать, что от него получила. С такими деньгами иногда бог весть что происходит, хорошо еще, если просто угольками оборачиваются… Коли уж вы производите впечатление человека, мало похожего на нынешнюю скептическую и ни во что не верящую молодежь, быть может, прислушаетесь к моим словам?
— Разумеется, любезная фрау, — сказал Пушкин. — Я сейчас же к нему поднимусь, с вашего позволения…
Он поклонился и вышел в прихожую, куда за ним следом тут же с неожиданным проворством прошмыгнул сыщик. Спросил нетерпеливо:
— Это тот, которого вы ищете?
— Трудно сказать, не видя воочию, — ответил Пушкин. — Описание вроде бы совпадает… Паспорт у него, говорите, прусский?
— Вот именно. Прусский подданный Генрих Майер, чиновник. Паспорт выписан в Пруссии, в Гогенау…
И бровью не поведя при упоминании этого города, Пушкин привычным движением расстегнул две пуговицы сюртука, чтобы легче было при нужде достать пистолеты, посмотрел вверх, на крутую лестницу из темного дерева. Решительно сказал:
— Я пойду один. Черного хода из его квартиры нет, так что улизнуть ему некуда. Ждите здесь со своими людьми.
Сыщик смотрел на него, определенно испытывая внутренние колебания. В потаенную сторону дела он был не посвящен, но именно поэтому, должно быть, испытывал непреодолимую потребность действовать — случается такое с людьми, вовлеченными в непонятную им игру.
Он спросил неуверенно:
— Может, не идти вам одному?
— Вы верите в нечистую силу, любезный? — усмехнулся Пушкин.
— Как вам сказать… Когда достаточно долго живешь на свете, привыкаешь ни от чего не отмахиваться, каким бы необычным ни казалось. И Прага, знаете ли, весьма своеобразный город…
— Вы мне нравитесь, — сказал Пушкин без улыбки. — Вы ухитрились ничего не сказать — и в то же время сказать слишком много. Похвальное качество, что до меня, я склонен ценить его в людях… Успокойтесь. Сейчас полдень, и мы с вами в сердце большого города, а не на каком-то заклятом кладбище, где и в самом деле может произойти все, что угодно. Если понадобитесь, я вас позову. Посмотрим, как там обстоит с постояльцем…
Он ободряюще кивнул сыщику и стал неторопливо подниматься по узкой крутой лестнице. Ненадолго остановился у бронзовой фигуры кота вышиной с локоть, восседавшей на перилах в том месте, где лестница делала поворот — бронза, хотя и исправно начищенная, выглядела очень старой, чеканка заметно стерлась, сгладилась от многолетнего старательного ухода. Неизвестно, что было на уме у строившего этот дом архитектора и какие у него были пристрастия, но Пушкин ничуть не удивился бы, окажись, что давным-давно ушедший из жизни зодчий обожал кошек, подобно кардиналу Ришелье: бронзовый кот на лестнице, лепное изображение кошачьей головы над входом, дверные ручки в виде кошачьих голов с кольцами в зубах, даже литые перила напоминают кошачьи лапки…
Оказавшись перед высокой массивной дверью — где в резном узоре опять-таки без малейших натяжек усматривались кошачьи головы, — он постучал решительно и громко. Не дождавшись какого бы то ни было результата, бесцеремонно забарабанил кулаком, словно прибывший на почтовую станцию нетерпеливый путник.
За дверью послышался лязг засова, она дрогнула, приоткрылась наружу буквально на ладонь, показалось бледное человеческое лицо — а в следующий миг Пушкин рванул на себя зажатое в кошачьих зубах широкое кольцо, распахнул дверь почти во всю ширь и, оттолкнув не успевшего ничего предпринять человека, вошел, прямо-таки ворвался в небольшую прихожую, конечно же сиявшую безукоризненной чистотой.
Убрав от пистолета руку, довольно неприязненно посмотрел на отпрянувшего к стене человека, совершенно одетого, только без сюртука и галстука, сказал холодно:
— Здравствуйте, любезный господин Ключарев… или, надо полагать, прусский подданный Генрих Майер из ничем особенно не примечательного города Гогенау? Не соблаговолите ли объяснить, с каких это пор вы заделались прусским подданным, будучи в то же время подданным российским?
Стоя посреди прихожей, он без всякой приязни смотрел на человека, обуреваемого самыми разнообразными чувствами — растрепанного, со всеми признаками долгой бессонницы на лице, такого бледного, словно он, подражая светским дамам, пил уксус чайными стаканами. Погоня, по крайней мере, была окончена — перед ним стоял доподлинный Ключарев, как бы он себя ни именовал здесь и какими бы фальшивыми паспортами с подорожными ни запасся.
— Быть не может, — воскликнул Ключарев истово. — Александр Сергеевич, вы ли это? Вы и не представляете, как я рад увидеть знакомое лицо…
— С какого же перепугу? — резко спросил Пушкин.
Тот растерянно моргнул:
— Простите?
— Я не возьму в толк, господин Ключарев, отчего лицезрение моей скромной персоны доставляет вам столь явное удовольствие, — с нескрываемым сарказмом сказал Пушкин, озираясь. — Это нисколько не сочетается с той неприязнью, которую вы ко мне и моему спутнику проявили в Петербурге, когда мы явились поговорить с вами от лица службы. Не притворяйтесь, будто вы не понимаете, о чем я. Вы держались с откровенной враждебностью… а потом изволили пуститься в бега. Сейчас же вы смотрите на меня с таким радушием, словно я пришел вернуть вам карточный проигрыш тысяч эдак на полсотни серебром… Не объясните ли суть сих странных метаморфоз вашей прихотливой натуры?
— Господи, Александр Сергеевич! Какие счеты могут быть меж русскими людьми, которых судьба свела на чужбине…
— Вы именуете это судьбой?
— А как же еще прикажете?
— Я, с вашего позволения, наименовал бы это иначе, — твердо сказал Пушкин. — Не судьбой, а целеустремленными усилиями, предпринятыми для вашего отыскания. Оставьте эту комедию, дражайший Степан Николаевич. Вы прекрасно знаете суть дела: Третье отделение, точнее его Особая экспедиция, разыскивала вас по подозрению в совершении известных преступлений. Поиски увенчались успехом. И к вам, уж не посетуйте, появилось множество вопросов. Я не имею в виду пустяки вроде паспорта на имя прусского подданного, наверняка фальшивого, а если нет, каким-то образом раздобытого у пруссака, который сейчас, быть может, вовсе и не подозревает, что раздвоился… В конце концов, это забота прусской и австрийской полиции. Обычной полиции. Я, как вы прекрасно осведомлены, представляю сейчас не самый обычный департамент…
— Александр Сергеевич… — прямо-таки всхлипнул Ключарев.
Ошибка не исключалась, но Пушкин не мог отделаться от впечатления, что видит перед собой лицо человека, доведенного до последней крайности, из которого можно вить веревки. Усмехнувшись про себя и сохраняя на лице полнейшую серьезность, он сказал с расстановкой:
— А впрочем, вы правы: как умилительно встретиться на чужбине с земляком-петербуржцем… К превеликому моему сожалению, нет у меня времени предаваться сердечным беседам, перебирать общих знакомых, перемывать им косточки, делиться новостями… Знаете, что сейчас может оказаться для вас самым страшным? Я просто-напросто повернусь к вам спиной и, не особенно церемонясь с прочувствованными прощаниями, удалюсь навсегда. Собственно, с чего вы решили, что особенно мне интересны? В конце концов, существует еще прекрасно вам знакомый синьор Руджиери, который… — он извлек часы, щелкнул крышкой и бросил беглый взгляд на циферблат, — который, вполне возможно, уже пребывает в лапах здешней особой полиции… и, чует мое сердце, говорить начнет с превеликой охотой и откровенностью.
Вы ведь не первый день с ним знакомы и успели, думается, составить о нем кое-какое представление? Похож он на несгибаемого упрямца, способного проявить неслыханную твердость и молчать как рыба? Как по-вашему? И похож ли он на благородного рыцаря, склонного взять все грехи на себя, дабы выгородить сообщника? Или обстоит как раз наоборот, и ваш кукольник из тех, кто всю вину предпочтет возложить как раз на других, а себя представить безвинной жертвой то ли непростых жизненных обстоятельств, то ли, что гораздо вероятнее, тираниии злодея-сообщника, который и заправлял всем, а его принуждал повиноваться под угрозой смерти, а то и воздействовал гипнотизмом и магнетизерством? Я оставляю ответ вашему собственному усмотрению. Вы знаете вашего приятеля лучше… Ну так что же? Мне повернуться и уйти, оставив вас наедине с собственными тяготами?
Он сделал рассчитанное движение, словно и впрямь направлялся к дверям.
— Александр Сергеевич! — настиг его уже через два шага отчаянный вскрик.
— Да? — вопросительно подняв бровь и полуобернувшись, спросил Пушкин холодно.
— Голубчик, умоляю, не бросайте меня! Что бы там ни было, от кого бы вы ни посланы, все равно… — Ключарев самым натуральным образом ломал руки, словно герой модных в восемнадцатом столетии чувствительных романов с обмороками, слезами и прочим бурным проявлением чувств на каждой странице. — Право же… В моем нынешнем положении выбирать особенно не из чего… Возьмите меня с собой, заключите под арест, под стражу, верните в Петербург, я на все согласен… Хуже все равно уже быть не может…
«Крепенько же тебя прижали в углу неведомые силы, — не без злорадства подумал Пушкин. — Это и называется: пошел за шерстью, а вернулся стриженым…»
Как случалось уже не первый раз, ему стало стыдно — не за себя, а за этого человека. Стыдно оттого, что человек этот был плох, подл, преступен — и приходилось теперь, ничем не выдавая своих настоящих чувств, беседовать с ним дружески, пытаться расположить к себе…
— Быть может, пройдем в комнаты?
— Да, конечно, конечно! Простите, я не догадался предложить…
Ключарев буквально побежал мимо него в комнаты, мелкой, угодливой трусцой, оставлявшей самое отвратительное впечатление. Он был высок, толстощек и растрепан, вовсе не тучный, казался тем не менее каким-то рыхлым, как опара в квашне.
— Не угодно ли вина?
— Нет, благодарствуйте, — сказал Пушкин, отметив внимательным взглядом целое скопище пустых и полных бутылок на столе и под столом, какую-то закуску, киснущую в блюдцах.
Он присел подальше от стола, извлек тонкую коричневую сигару из серебряного плоского футляра и чиркнул о край стола новомодным изобретением — фосфорной спичкой.
— Ну, а я, с вашего позволения… — Ключарев трясущимися руками налил себе вина в грязноватый стакан и осушил одним духом, как воду. Улыбнулся криво, искательно. — Знаете, если напиться до беспамятства, они не всегда могут добудиться…
Это нам знакомо, подумал Пушкин, пуская дым. Граф Пален, один из убийц императора Павла I, четверть века в день убийства надирался, как последняя свинья — потому что ввечеру к нему являлась тень…
— До чего странно все получается, — сказал Ключарев с преувеличенной развязностью, усаживаясь напротив. — Кто бы мог подумать, что знаменитейший наш пиит, солнце российской словесности, в то же время еще — и офицер Третьего отделения…
— Это не впервые в истории мировой литературы, — сказал Пушкин холодно. — Вы получили прекрасное образование, Степан Николаевич, вам следовало бы помнить многочисленные примеры. Кристофер Марло, замечательный поэт и друг великого Шекспира, служил в английских тайных ведомствах. Иные уверяют даже, что его рекомая смерть в драке была мнимой, а на деле он таким образом всецело отдался своему второму ремеслу. И Даниэль Дефо, автор «Робинзона Крузо». И знаменитейший драматург Бомарше… Ничего нового, как видите. Ничего нового под этим солнцем, в полном соответствии с Екклезиастом… — Он отложил сигару на край блюдечка, пронзительно-синие глаза были холодными как лед. — Отвлечемся от моей скромной персоны, поговорим лучше о вас. Ведь вы — убили, Степан Николаевич? Двух человек вы убили в Петербурге. Я хотел бы услышать от вас подтверждение этой печальной истины, иначе, простите, не получится душевного разговора…
— Убил, — сказал Ключарев, что удивительно, даже с какой-то глупой бравадой. — Взял грех на душу, Александр Сергеевич, чего уж тут… — Его глаза горели лихорадочным блеском. — Но великодушно обратите внимание на обстоятельства, убил не корысти ради, не из низменных, вульгарных стремлений вроде неоплаченного карточного долга или жажды обладать дорогими красавицами…
— Действительно, — сказал Пушкин задумчиво. — Насколько я знаю, ваше имя никогда не связывали с доступными красавицами, да и в карты вы не играли, ни один человек не мог похвастать, что видел, как вы понтировали…
— Вот видите, вы понимаете! Это, если хотите, Александр Сергеевич, вопрос высшего философского плана-с! Что ценнее для человечества — два совершенно никчемных старых бездельника, какими были мои дражайшие родственники, или возможность с помощью их немалых средств продвинуться далее по пути познания? Зажились, простите великодушно, не было никакого терпения ждать! Книги по тем областям знания, коим я посвятил всю жизнь, дороги несказанно — а ведь существуют еще рукописи-уникумы, не забывайте, и порой, чтобы сделать очередной шаг, нужно рассыпать золото горстями… Самые благородные побуждения мною двигали, не улыбайтесь!
— Господь с вами, я совершенно серьезен, — сказал Пушкин отрешенно. — Совершенно…
— Вы ведь спасете меня, правда? Поможете выбраться из этой ловушки? Нас связывает так много…
— В самом деле? Сдается мне, связывало нас только то, что мы оба имели жительство в Санкт-Петербурге… — сказал Пушкин все с тем же отрешенным лицом. — И убедительно прошу вас перестать видеть во мне известного вам по Петербургу поэта. Поэзия — это нечто, присущее изначально душе… но, кроме этого, есть еще и обязанности по службе. Прекрасно вам известной. Хорошо. Я постараюсь выручить вас из нынешнего вашего положения. Не по доброте душевной, а для того, чтобы вернуть вас в Петербург…
— Я понимаю, понимаю! Что делать, в моем положении не до капризов…
Судя по тому, как он и сейчас, средь бела дня, то и дело шарил испуганным взглядом по стенам и потолку, он был искренен.
— Я видел вашу библиотеку после вашего… отъезда, — сказал Пушкин.
— Значит, вы понимаете, ради чего все делалось! Бог ты мой! — вырвалось у него форменным стоном. — Я же не виноват, что путь познания требовал таких денег…
— И где же вы изволили вступить на этот путь? — спросил Пушкин с неподдельным интересом. — Вы ведь учились в Германии, насколько мне известно? Иена, Лейпциг… Уж не там ли истоки?
— Ну что вы! Чему могли бы научить эти немцы и чем заинтересовать человека вроде меня… — последнее слово он произнес с неприкрытой гордостью. — Иные невежды считают, Александр Сергеевич, что тайными науками у нас на Руси стали заниматься лишь после того, как государь Петр Алексеевич, по чьему-то остроумному определению, прорубил окно в Европу. Совершеннейший вздор, унижающий наши национальные чувства. Еще в старину мы нисколечко не отставали от Европы. Я не имею в виду тех мужиков-кудесников, о которых вы так талантливо писали в вашей поэме. Я говорю о книжном знании. Мы и здесь не отставали ничуть. Другое дело, что ввиду известных обстоятельств знание это таилось вдали от любопытных глаз и ушей… Доводилось ли вам слыхивать о боярине Федоре Васильевиче Курыне?
— Разумеется, — сказал Пушкин. — Не тот ли, что при великом князе Иване Третьем, отце Иоанна Грозного, ездил с посольством к мадьярскому королю Матиашу Корвину?
— Тот самый.
— Потом он, насколько мне известно, был замешан в движение еретиков среди высшего боярства? Все они были казнены, кроме Курына, судьба коего неизвестна…
— Конечно же, — сказал Ключарев, кривя губы. — Кем еще, как не еретиками, могли их объявить тогдашние твердоголовые попы?
— Помнится, он написал еще «Сказание о Дракуле», имевшее в старину большой успех…
— Верно. Но это все, Александр Сергеевич, лишь, пользуясь морскими сравнениями, крохотная, видимая над поверхностью частичка огромной подводной горы… Федор Васильевич, скажу вам по секрету, не только изучал тайную премудрость, но и сам был автором целых трактатов…
Пушкин кивнул:
— «Лаодикийское послание», я знаю. Несколько загадочных афоризмов, производящих впечатление шифра, и таблица в сорок клеток, заполненная уже несомненным шифром. В юные годы, увлекшись всевозможной тайнописью, я и сам над ней ночами просиживал…
— И совершенно бесполезно, смею вас заверить, — хихикнул Ключарев. — Поскольку «Лаодикия» — не зашифрованное послание, а всего-навсего ключ — но вот те послания, которые он отмыкает, как раз и остались скрытыми. Уж мне-то это прекрасно известно… поскольку род свой мы ведем как раз от Курына. Кое-какие семейные традиции, знаете ли. Вот уж триста лет те представители фамилии, что испытывали интерес к тайному знанию, имели в распоряжении кое-какие семейные архивы. Другое дело, что времена сплошь и рядом не располагали к углубленному изучению потаенной премудрости: Смутное время, опричнина, бурное царствование Петра, последующие потрясения и войны… Порою я завидую англичанам, им гораздо легче: сидят себе на своем уютном островке, где почти уж двести лет не случалось крупных заварух… А у нас к тому же и архивы горели, как сухая солома на ветру, и пугачевщина прокатилась, и в царствование того же Петра отрывали юных дворян на всю сознательную жизнь от книжных занятий в семейных архивах…
Пушкин сказал негромко:
— Когда вы… уехали, мы не нашли в вашей библиотеке ничего, что подходило бы под категорию этаких вот «семейных архивов». Сожгли или с собой взяли?
— Ни то и ни другое, любезный Александр Сергеевич. Коли уж разговор у нас пошел откровенный, признаюсь по совести: «архивам» тем давно пришел конец в ходе тех потрясений и переворотов, о которых я уже упоминал. Да и не было там ничего особо существенного, поскольку главное таилось не в бумагах. Нет, конечно, были и некие манускрипты, кои сейчас пребывают исключительно здесь. — Он постучал себя по виску костяшками согнутых пальцев. — Но их по пальцам можно было пересчитать. Главное сокровище, можно сказать, лежало на виду, не особенно и привлекая взоры… Вот, не угодно ли полюбоваться?
Судорожно распахнув не первой свежести рубашку, он снял с шеи черный шелковый шнурок, на котором висел большой округлый предмет, протянул руку и положил его Пушкину на ладонь. Тяжесть этого предмета сразу же потянула ладонь книзу — это был диск размером с маленькое блюдце, из потемневшей бронзы, покрытый по какой-то загадочной системе россыпью квадратных отверстий, проделанных с большим мастерством. Штука была немудреная на вид, но чувствовалось, что изготовлявший ее мастер поработал с величайшим тщанием. Все четыре края диска, словно на картушке компаса, были помечены непонятными знаками, не похожими один на другой.
— Вот это и есть ключ. Ходит даже легенда, что фамилия наша, Ключаревы, оттого и произошла, что именно наш прародитель был выбран Курыном в хранители ключа…
— Каждый ключ должен что-нибудь отпирать, — сказал Пушкин. — Чем примечателен этот?
— Тем, любезнейший Александр Сергеевич, что именно он, будучи приложен в соответствующем месте, неопровержимо свидетельствует, что владелец его вправе открыть хранилище и завладеть бумагами Курына. Вы совершенно правы: Федор Васильевич в свое время казни и темницы избежал. Потому что был предусмотрителен и вовремя бежал в Италию, где еще раньше изучал некую премудрость, обзавелся друзьями и компаньонами по изучению тайной мудрости…
— Куда же именно?
— Э нет, Александр Сергеич, так не пойдет! — хихикнул Ключарев, в который раз подливая себе белого вина. — Вы ведь, в отличие от меня, уж не посетуйте за правду, весьма любите в картишки перекинуться? Коли так, должны знать правила: в иной игре все козыри на стол ни за что не выкладывают, приберегают про черный день… Вот и я сему золотому правилу последую…
— Поторговаться хотите? — усмехнулся Пушкин. — Пристало ли столбовому дворянину?
— Что уж поделать, Александр Сергеич. Бывают моменты, когда и столбовые дворяне вынуждены вести торг, словно заправские купчишки. Участь, которую вы мне готовите, предугадать нетрудно, правда? Подыщете подходящую статью из Уголовного уложения, по коей, не объясняя широкой публике кое-каких тайн, все же законопатите раба божьего Степана в те места, где щуки яйца несут, а медведи бабам вальки подают…
— По-моему, четвертью часа ранее вы с чем угодно соглашались, лишь бы отсюда вырваться…
— Минутная слабость! — хихикнул Ключарев. — Вполне уместная и простительная в запутанных жизненных обстоятельствах… Только, надобно вам знать, поразмыслил я, собрал в кулак волю и стал смотреть на жизнь насквозь прагматически… — Он усмехнулся уже почти весело. — Поторговаться следует, Александр Сергеич…
«Ошибка моя в том, что я позволил ему пить, сколько влезет, — подумал Пушкин не без злости на себя. — Прикончив бутылку, преисполнился пьяной смелости. Светлым днем, надо полагать, гости его не беспокоят, вот темный вечер и кажется далеким… Осмелел, скотина! Промашка получилась…»
— Не берусь обещать вам слишком много, — сказал он, оставаясь хладнокровным. — Но полномочия мои обширны. Неизвестно было, с чем предстоит столкнуться, и пославшие меня сюда предоставили известную свободу действий…