Карл Брюллов Андреева Юлия
Расширяли и укрепляли фундамент, рыли котлованы, вбивались сваи, разбирали старые стены и на их месте возводили новые. Зимой работали с пяти утра, летом — с четырех утра до четырех дня.
Но тут другой француз, Антуан Модюи, сочинил ябеду на имя президента Академии художеств о том, что-де проект Монферрана содержит роковые ошибки, из-за которых здание, если каким-то чудом и будет построено, то вскорости рухнет.
Работы остановили, прислали новую комиссию. Тут же нашлись доброхоты, утверждавшие, что клятый Монферран и не собирался строить собор на века, а только получить деньги и славу и затем… «пятьдесят, мол, лет простоит, а дальше»… а кому какое дело, что будет дальше, главное, что его — Монферрана — всенепременнейше на свете не будет.
Комиссия признала проект неправильным, после чего за его доработку взялась Академия художеств, и моему брату Александру стало нечем заняться.
И вот работы по переделке Исаакиевского собора высочайше приостановлены 15 февраля 1822 года, а уже весной я приглашен на собрание Общества поощрения художников, где меня уведомляют в том, что готовы отправить меня за границу за свой счет, дабы я мог там усовершенствоваться в искусстве.
На что я, не задумываясь, согласился при том условии, что вместе со мной на тех же правах и с точно таким же пенсионом поедет мой брат Александр. Полагаю, милостивые господа не ожидали подобной дерзости со стороны еще столь мало проявившего себя молодого человека, но, поразмыслив, согласились, что Александр, без сомнения, будет полезен обществу и как талантливый художник и архитектор, и что немаловажно — как та нянька, которая сумеет ненавязчиво приглядеть за эдаким чудом-юдом, как я.
Берлин, Дрезден, Мюнхен и далее Италия… Изначально в списке значился Париж, но там было небезопасно. Небезопасно не столько для жизни, сколько для благонадежности юношей. Дословно это звучало так: «не подвергать нравственность свою и дарования: одну — всем соблазнам порока, а другие — влиянию незрелых образцов новейшего вкуса». Особливо следовало держаться подальше от «центра революционной заразы» — Франции. Шутка ли сказать, каких идей могут набраться молодые люди, кем явятся они в отечество — новоиспеченными карбонариями или верноподданными?
Глава 7
Когда Карл в очередной раз устраивает передых, я отправляю моего человека к его слуге — хмурому малороссу Лукьяну, дабы тот не гадал, куда запропал барин, и наутро прислал ему кое-какие вещи на первое время.
Живем мы по соседству, так что, возвращаясь домой, я смотрю на окна брюлловской мастерской и заранее знаю, там Карл или нет. Красные шторы на окнах бывшей квартиры Мартосов. Да, да, той самой, в которой некогда проживали девицы Катенька Мартос, в которую я был безнадежно влюблен, и драгоценнейшая моя Уленька. С тех пор маститый скульптор, ректор Академии художеств, академик, автор памятника Минину и Пожарскому в Москве Иван Петрович Мартос и его дражайшая супруга Авдотья Афанасьевна оставили сей грешный мир, а их дочка Катерина Глинка сменила фамилию на Шнегас и переехала к мужу. Академия художеств выделила сию квартиру вернувшемуся из Италии Карлу Павловичу Брюллову, который тут же обставил ее красной мягкой мебелью и повесил на огромные окна красные же шторы. Выбор цвета не случаен — это и любимый цвет Карла, цвет огня и радости, силы и вдохновения, и одновременно с тем любимый цвет нашей знати.
Красный свет в ночи, точно театральный занавес, привлекал и будет еще привлекать множество одиноких путников, маня таинственным светом и увлекая неизвестностью.
Год прошел, как схоронили Катерину Шнегас (Катеньку Мартос). Мы с Уленькой были на похоронах. Помню, как смотрел в белое жесткое лицо покойницы и думал, что совершенно ничего не чувствую к ней. Впрочем, мы не видались несколько лет, и ни она, ни я не томились разлукой.
С того дня как Карл выгнал из дома жену и сбежал сам, я невольно приметил странную метаморфозу, происходящую в жилищах и мастерских наших общих знакомых. Совсем недавно, куда бы я ни зашел, на самом видном месте возвышался бюст Брюллова работы Витали, а теперь они вдруг все куда-то подевались. Точно провалились в одночасье в наше питерское болото. Мистика.
Торговцы тоже поубирали с витрин еще вчера такие модные бюсты золоченные, посеребренные или натурального вида, предусмотрительно отправив их на склады. А ведь еще не было суда, приговора… да, наши люди умеют быть поразительно неблагодарными.
В тот день мы много говорили о путешествиях, я уже давно собирался посетить Европу и поэтому слушал с открытым ртом. Оказывается, в Праге штрафы на границе поднялись до заоблачных высот аж до ста червонцев, что равняется одной тысяче наших рублей. Огромная сумма. При этом таможенные правила постоянно меняются, и совершенно невозможно предугадать, что в следующий раз будет запрещено для ввоза или вывоза.
Говорили о Германии, о странных обычаях немецких таможенных чиновников перетряхивать багаж в поисках запрещенного для ввоза табака. Рассказывая о Дрезденской галерее, Карл высказал мнение о находящейся там статуе Микеланджело, которое я уже имел удовольствие читать в черновике его письма к Кикину. Этот черновик со свойственной ему бережливостью хранил среди своих бумаг Александр Павлович, с которым я был шапочно знаком, и поскольку мнение нашего Великого с тех юношеских лет относительно данного предмета нисколько не изменилось, привожу его в том виде, в котором его читал: «Полагаю, хватаясь за сердце, добрейший Петр Андреевич, «эта статуя есть или не его, или работа первых недель его занятий, или последних часов его жизни, когда исчезли жизнь и рассудок».
При этом я заступался за великого скульптора, а Карл ругал в хвост и в гриву. Заигравшись, мы едва не поссорились, но в последний момент опомнились и, бросившись друг к другу в объятия, расцеловались, как и положено старым друзьям. После чего я попросил няньку проветрить кабинет, и вместе мы, не сговариваясь, направились в мастерскую, где я давно уже приготовил для него рисунки конских голов, крутых изгибов шей, копыт и бабок, а также слепки конских голов и ног в натуральную величину, которые он собирался использовать в своей новой работе.
Взвесив на руке мою любимую лопатку из пальмового дерева, которую я использую для обработки глины, и оставшись ею доволен, Брюллов обошел мастерскую, выискивая интересное для себя. А я облачился в старый, запорошенный глиной халат, в котором обычно работал, пристроил на голову ермолку и хотел было рискнуть на необычное для себя дело и изваять нашего Великого. Но куда там… Карл непросто двигался по мастерской, он перемещался с места на место с проворством ярмарочного плясуна, то взбегая по лесенке на второй этаж, то принимаясь с интересом разглядывать рисунки… особый интерес у него вызвал мой недавний набросок льва, катящего шар, который я мыслил рано или поздно сосватать одному из своих заказчиков. Лев — символ смелости, мужества, отваги и воинской доблести — традиционно являлся желанным украшением надгробий военных чинов, а также мог быть поставлен при входе в какой-нибудь особняк — в наше время явление практически повсеместное. И хоть идея создать скорбящего царя зверей казалась мне мало занимательной, мой лев, здоровый и сильный, меланхолично придерживал правой передней лапой шар. Завоеванную им землю.
Выслушав мое объяснение, Карл схватил карандаш, мгновение — и лев чуть опустил прекрасную гордую голову с роскошной гривой, так что стало казаться, будто он высматривает что-то, находящееся внизу, готовый прыгнуть или ударить могучей лапой.
— Ты же поставишь его на высокий постамент, — объяснял свои действия Карл, — так пусть смотрит не в небо, а в глаза проходящих мимо людей. Вот так. А небо… таким манером зрители углядят одну только его шею.
Лев с наклоненной головой стал напоминать зверя, смотрящего на зрителя с какой-то возвышенности, например с горы, благодаря чему шар, которого в первом варианте лев слегка касался, теперь стал для него надежной опорой. Так что можно было сказать, что лев опирается на шар, подобно тому, как верный сын отечества на свое государство![16]
Ошеломленный гением Карла, я бросился было обниматься с ним, но он тут же занялся чем-то еще, не предав значения произошедшему[17].
Глава 8
«Родители девушки и их приятели оклеветали меня в публике, приписав причину развода совсем другому обстоятельству — мнимой и никогда небывалой ссоре моей с отцом за бутылкой шампанского, стараясь выдать меня за человека, преданного пьянству…»
К. Брюллов (из прошения на развод)
На этот раз нам так и не удалось поработать над бумагами для Бенкендорфа, так как вскоре после правки моего льва зазвенел дверной колокольчик, и уже через несколько минут Великий укатил неведомо куда в компании своего однокашника, большого знатока русских древностей Феди Солнцева, пообещав предупредить запиской, если не явится ночевать, и сообщив, что отказывается ужинать, так как личный врач давно уже советовал ему похудеть.
Как выяснилось буквально на следующий день, демонстративно отказавшись от нашей стряпни, Карл все-таки не удержался и прокатился с Солнцевым сперва в трактир «Золотой якорь»[18], где традиционно собирались академисты. Нагрузившись там вином, окончил день в обеденном заведении мадам Юргенс на Третьей линии Васильевского острова, где встретил старых приятелей Пьяненко и Клюкольника[19]. По заверениям местного слуги, по просьбе самой мадам проводившего загулявшего художника до нашей парадной, отобедавшего там, как минимум, за двоих. Что не помешало ему захмелеть настолько, что его пришлось буквально волочить из экипажа.
На следующее утро, согласно моим предписаниям, заявился человек Брюллова, Лукьян, с сундучком одежды для Карла Павловича и винтовкой, которую этот разодетый в потертую шинелишку и картуз антик непременно желал лично доставить господину в спальню, с тем, чтобы тот узрел ее, едва откроет глаза.
Заметив оружие, нянька всплеснула руками, немедленно побежав докладывать барыне. Для чего Карлу Павловичу понадобилось ружье? Ясное дело, для того чтобы пристрелить свою неверную супружницу. И что его после этого ждет? — ничего хорошего. Государь и так прощал его уже многократно, а все не впрок.
Дав мне подержать винтовку, Лукьян устремился в кухню, откуда вскоре возвратился с подносом нарезанной крупными ломтями буженины и солеными огурчиками.
— Думаю, пора. — Выговаривает он и, ловко перехватив у меня ружье, поднимается на антресоли, где, по моим предположениям, сном праведника дрыхнет Великий. Ничего не понимая, я устремляюсь за ним. Карл уже проснулся и нежится поверх одеяла в одном дезабилье. Заметив нас, по-кошачьи улыбается, мановением пальца подзывает Лукьяна, тот ставит на кровать поднос, с довольной ухмылкой протягивает винтовку. Карл несколько секунд оглядывает оружие, потом каким-то непостижимо ловким движением, больше присущим ярмарочному плясуну или цирковому акробату, вскакивает на ноги и, издав боевой клич, стреляет поверх наших голов в дверь, в которую мы только что вошли. Раз, другой! Я невольно пригибаюсь, Лукьян вытягивается перед своим господином, точно рядовой перед генералом, указательные пальцы привычным движением всунуты в уши. Очень довольный собой, Карл подпрыгивает на пружинистой кровати, буженина и огурцы рассыпаются по одеялу, вокруг него клубится голубоватое облачко. Уже успокоенный и умиротворенный, Брюллов опускается на подушки, возвращая Лукьяну винтовку. Тот принимает оружие одной рукой, другой возвращает на поднос завтрак.
Весьма встревоженные, мои домочадцы уже бегут к нам. Не желая, чтобы женщины видели Карла в дезабилье, я выхожу навстречу им, в последний момент, замечая, что Карл стрелял не просто в дверь, а предварительно, возможно, еще вчера, намалевав на ней мишень.
Откушав сначала в своей комнате, а затем вместе со всеми в столовой, поиграв с детьми в лото, поправив мне некоторые рисунки, которые вполне могли бы обойтись и без его августейшего внимания. Впрочем, от этого линии получили некую остроту и пугающую правильность. Затем Великий затребовал себе новые кисти из магазина Дациаро, велел спешно вызвать к нему Федьку Солнцева, и, к разочарованию детей, завалился спать.
Все вокруг говорят: Карл Брюллов — гений! Гений! А я вот что скажу: в страшном сне не привидится жить рядом с гением, или, не дай господи, состоять в его близких родственниках. Потому что, может, для других он — веселый малый, повеса, хват, бурш-красавец, а для нас — волею судеб самых близких — развратник, бражник, хам, лиходей и скряга, каких мало.
Доказать? Пожалуйста: великий стихотворец Пушкин сколько раз просил его написать портрет Натальи Николаевны? Даже на Каменный остров[20] возил. Мой дядюшка Александр ее писал — дивно хороша. А Карл что же?.. Услышав, что у поэта жена — эдакий розанчик, с ним на дачу поехать изволил, глянул наметанным глазом и заартачился писать, ссылаясь на то, будто бы она косая!
Именно так хамски и выразился! Не верите мне, спросите дружка его Тараса Григорьевича Шевченко, он сам об этом неоднократно упоминал и будто бы даже опубликовал где-то, шельма.
Наталья Николаевна на портрете дяди Александра дивно хороша. Как сказал сам поэт, «чистейшей прелести чистейший образец». Сам я лично ее лицезреть не имел чести, но портрет видел много раз. И утверждаю, что дядя Карл не прав. Не косая. А ежели какой изъян у жены самого Александра Сергеевича и имелся, то, как художник, он мог его и скрыть. А не обижать отказом. Тот же Пушкин буквально за неделю до смерти был у дядюшки Карла вместе с их общим другом — поэтом Жуковским. Рассматривали рисунки, смеялись, вино пили. Александр Сергеевич в конце вечера так расчувствовался, что прямо умолять начал подарить ему что-нибудь на память, на колени встал!
Карл же не презентовал ему ничегошеньки. Снега у него зимой не допросишься, если не захочет. Одним портреты задаром маслом или акварелью малюет, а Пушкину! А тот возьми и погибни на дуэли через неделю после того. С маменькой, как узнала о скупердяйстве родного братца, дурно сделалось. Отца пришлось спешно вызывать со службы.
Матушка моя, Юлия Павловна Соколова, в девичестве Брюлло, Карлу Павловичу и Александру Павловичу родной сестрой приходится. Уж она все о них знает и врать не станет. Мое же имя — Петр Петрович Соколов. Зная проказы и лиходейства своего родного дядюшки Карла, я всякий раз немею, когда кто-то вдруг спрашивает, не родственник ли я Великому Карлу. А что в нем великого-то?
Прелюбодей, вдоволь поночевавший на чужих подушках, будучи уже в весьма солидных летах, вознамерился жениться и выбрал для этого юное, неопытное создание Эмилию Тимм, которую дома все называли Лотти.
Помню, как еще до свадьбы привозил он ее к нам в дом как бы на смотрины, так что по такому случаю, мы всей семьей дома были, прочие дела и интересы оставив.
«Знакомься, Юлия! Посмотри, какую прелесть я засватал, — начал он хвастаться прямо с порога, почти бесцеремонно подталкивая свою сконфуженную невесту к матушке, — ну ведь, правда, идеальчик? — и громким шепотом прибавил, ткнув меня локтем, как бывало, когда он был особенно доволен. — Этот идеальчик надо скорее под одеяльчик!»
Не знаю, как я тогда не провалился от стыда за этого пошляка, как выдержала Эмилия, но… очень скоро она бежала из дома дядюшки Карла, не выдержав ежедневных пьяных гульбищ собутыльников своего «великого» мужа, господ Нестора Кукольника по прозвищу «Клюкольник» и Якова Яненко по прозванию «Пьяненко».
Федор Солнцев. Несмотря на его заслуги перед отчизной и любовь государя, почему-то до сих пор не получается величать его по имени-отчеству Федором Григорьевичем, и это отнюдь не из-за его низкого происхождения.
Родился Федор Григорьевич Солнцев в семье помещичьих крестьян графа Мусина-Пушкина, что в селе Верхне-Никульском Мологского уезда Ярославской губернии. Не знаю доподлинно, сами ли выкупились Солнцевы, были ли благородно отпущены просвещенным барином, или как у них там сложилось, но отец будущего художника Григорий Кондратьевич уехал в Петербург, где служил кассиром при императорских театрах, забрав с собой сначала старшего сына, а через несколько лет прихватив и младшего Феденьку. К тому времени мальчику исполнилось четырнадцать годков; благодаря стараниям матери, Елизаветы Фроловны, он был кое-как обучен грамоте, но проявлял нерадение в учебе, предпочитая срисовывать церковную утварь или приобретенные за копейки лубочные листки на ярмарке.
Отец забрал его в Петербург, где при первой же оказии мальчик был представлен инспектору академических классов, известному художнику Кириллу Ивановичу Головачевскому, после экзамена, у которого Федор был спешно зачислен в список своекоштных воспитанников. Полгода понадобилось ему на освоение программы первого рисовального класса, после которого он с успехом перешел в натурный класс, одновременно с тем изучая арифметику, французский и немецкий языки, о которых в прежней своей жизни и не слыхивал. Достигнув третьего возраста, решил специализироваться в исторической и портретной живописи, где преподавали профессора Степан Семёнович Щукин, Алексей Егорович Егоров и Александр Григорьевич Варнек.
Прошло немного времени, на Солнцева обратил внимание служивший в то время директором Императорской публичной библиотеки Алексей Николаевич Оленин, благодаря которому Солнцев получил возможность изучать редкие тексты и влюбиться в археологию. Он же, Оленин, давал Солнцеву заказы, без которых юному художнику пришлось бы не сладко, и которые опять же подвигли его изучать древности. Через пять лет после окончания Федором Солнцевым Академии художеств Оленин пригласил его к работе над книгой «Рязанские древности».
Именно Оленина Солнцев по сей день величает не иначе, как «духовный отец», и он прав[21].
Неоднократно Солнцев ездил в специальные экспедиции, собирая по крупицам то немногое, что сохранилось еще в крестьянском быту, без чего не может работать ни один художник или писатель, взявшиеся за исторический сюжет. Помнится, не так давно я был в одной такой экспедиции и сам Карл был в компании со всезнающим в таких делах Солнцевым. Надо будет при случае расспросить Феденьку, что как было. Жаль только, что сегодня не до этого ни ему, ни мне: Карл уснул богатырским сном, а Леночка с Уленькой, как на грех, засиделись за дамскими разговорами, словно предчувствовали, что Федор заявится. А же хожу вокруг да около, хотел бы отозвать Солнцева в кабинет, напоить его пивом да нехорошо как-то. Все-таки давно он кузину свою милую не видел, почитай, уже года три, как в последний раз бывал у них, так что теперь они долго еще будут сидеть в гостиной, распивая чаи и беседуя о всякой всячине.
Ладно, в другой раз… в другой раз…
Желая немного отвлечься от кошмарной истории с изменницей, Карл старался больше бывать со своими учениками, в том числе и проводя с ними время вне мастерской. Среди прочих желающих поддержать в это тяжелое время Карла Павловича был его ученик Григорий Михайлов, имевший, как мне казалось, мало счастья и еще меньше усердия, необходимых для занятий живописью. Кроме того, он частенько водил компании с Бахусом и был отъявленным сквернословом. Просто поздороваться без своих похабных присказок не умел. Тем не менее, Карл вдруг зачастил к нему.
Злые языки утверждали, что причиной тому был отнюдь не сам Григорий Карпович, а его юная сестрица, которую Брюллов счел весьма очаровательной особой.
Полагая, что это знакомство немного развлечет Брюллова и он перестанет справлять бесконечные именины почитаемого всеми господина Штофа, я был даже рад, думая о том, что либо он запечатлеет девушку на холсте, либо влюбится в нее и позабудет обиды, нанесенные ему Эмилией Тимм.
Глава 9
В один из первых дней пребывания у меня Карла, возвращаясь от заказчика, с которым в то время я вел переговоры относительно моего участия в оформлении его дачи, и проходя по Невскому мимо отстроенной, но не законченной и не освященной церкви Святых Петра и Павла, неожиданно для себя я чуть ли не столкнулся с ее архитектором — братом Карла — любезнейшим Александром Павловичем. Мы тотчас вежливо раскланялись, после чего он зазвал меня глянуть на здание изнутри, от чего я не мог отказаться, так как давно знал, что «Распятие», над которым трудится в мастерской Карл, должно занять место в ее алтарной части. Картину я много раз видел на разных стадиях работы, и теперь судьба предоставляла мне возможность попытаться перенести ее мысленным взором в означенную церковь.
Прежде на месте этой изящной готической церкви стояла крохотная «Кирка на першпективе». Но она совершенно обветшала с 1730 года. Да и не вписывалась своим видом в главную магистраль города. Несколько лет назад[22] лютеранская община Петербурга объявила конкурс на лучший проект новой церкви, в котором кроме Александра Павловича приняли участие наши общие знакомые: Жако, Паскаль, Цолликофер и Крих.
Я имел возможность подробнейшим образом ознакомиться с предъявленными на рассмотрение проектами в чертежах и согласился с решением признать лучшим идею Брюллова — расположить церковь как бы в глубине между двумя жилыми домами, выдвинутыми на линию Невского проспекта. Таким образом, перед церковью создалось обширное пространство, на котором могло разместиться большое количество народа, скажем, выходящего после мессы на Невский. Кроме того, собор, расположенный среди монотонной линии жилых домов, выгодно выделялся на их фоне, оживляя городской пейзаж своей величественной архитектурой. Весь облик церкви Петра и Павла Александр Павлович задумал в формах, близких романской архитектуре, а Александр Брюллов был в этом деле мастер — интерьер церковного зала был выдержан в дорогом его сердцу стиле классицизма. С двух высоких окон, что у самого входа, на нас смотрели витражные изображения евангелистов (копии картин Дюрера). В солнечный день они сияли яркими красками, открывая перед паствой дом Божий.
Я слышал, что живописный и скульптурный декор здания по эскизам Брюллова был поручен живописцу Дроллингеру и скульпторам Жако, Трискорни и Герману, но в тот день мне не удалось увидеть ни одного из этих господ.
Осматривая церковь, я непрерывно думал о том, как бы деликатнее представить Александру Павловичу семейную трагедию, приключившуюся с его младшим братом, и по возможности уговорить его помочь мне изложить на бумаге историю семьи Брюлло, указав без утайки и ложной скромности заслуги представителей этой блестящей фамилии, дабы составить некий групповой портрет.
Не скрою, меня удручал образ деспотичного отца, заставлявшего маленьких детей рисовать за кусок хлеба, и я надеялся с помощью Александра Брюллова придать его портрету хотя бы немного теплых красок.
На мое счастье, Александр Павлович был наслышан о неудачной женитьбе брата и сразу же вызвался не только ответить на любые интересующие меня вопросы, но и предоставить письма, дневники и хранящиеся у него документы. Все, что могло бы помочь Карлу.
Мы сразу же отправились к нему домой, на Васильевский остров, недалеко от родительского гнезда, где Александр Павлович первым делом представил меня супруге, Александре Александровне, в девичестве баронессе Раль, которую он нежно называл Сашенька.
Кстати, отвлекусь от Александра Павловича, дабы рассказать о его дивной коляске, на которой мы невероятно быстро и с большим удобством добрались до его дома. Потому как есть еще господа в Петербурге, считающие приобретение достойного, удобного и комфортабельного экипажа малозначимым делом! Они могут годами ездить в каретах, доставшихся им от прабабушек, бесконечно латать протертые от времени сиденья, переставлять колеса, укреплять оси. А то и вовсе могут разъезжать по главной магистрали города на годных разве что на слом, опасных для жизни их же владельцев развалюхах. В то время как коляска непросто характеризует владельца, показывая его вкус, размах и следование моды, коляска — быстрый, удобный и вполне надежный вид транспорта, без которого в наше сумасшедшее время — совсем никуда. Например, Александр Павлович, работая практически одновременно над двумя объектами — Пулковской обсерватории и церковью Петра и Павла, пользовался изящной коляской последней моды, темной, лакированной, очень легкой и достаточно миниатюрной. В последнее время я тоже думал о приобретении собственной рессорной брички для поездки в имения заказчиков, оттого знаю, что вызвавшая мою жгучую зависть коляска Александра Павловича была новая, буквально только что вышла. Богатые молодые люди приобретали такие экипажи, желая задать эффекту. Брюллов же правильно рассчитал, что если ее вид будет говорить о желании владельца идти нога в ногу с прогрессом, то небольшой размер и большие колеса дадут возможность протиснуться даже на самых узких улицах или объехать тяжелый, неповоротливый дилижанс. Кроме того, каретники, с которыми я немало обсуждал различные модели экипажей, единогласно подтверждали, что легкая коляска практически неощутима для лошади, что дает возможность последней быстрее двигаться и меньше уставать.
К сожалению, Иулиания Ивановна не одобрила мой выбор, сказав, что и рессорная бричка, и другие маленькие коляски решительно не подходят для нашей большой семьи. Потом, это же несправедливо, если я буду летать на новой бричке, а они добираться в наемных каретах. Пришлось уступить, и теперь мы копим деньги на… а почем я знаю, что новенького предложат нашему вниманию господа каретники на тот момент, когда у нас скопится нужная сумма?..
Впрочем, я начал говорить о супруге Александра Павловича. Александра Александровна произвела на меня самое благоприятное впечатление, и если бы не печальное выражение ее лица, заплаканные выразительные карие глаза и траурное платье, которое она уже три года носила по своему первенцу Володечке, умершему в возрасте трех лет, приблизительно через год после смерти Вани Брюлло[23], наверное, я дерзнул бы пригласить их к нам в гости.
— Вы желаете услышать о нашей семье? — Александр Павлович усадил меня в своем кабинете, распорядившись, чтобы туда подали чай. «Китайский чай в чашках без ручек», — приглушенным голосом уточнил он старухе-служанке, бесшумно вышедшей из одной из дальних комнат, и теперь тихо, точно домашнее привидение, ожидающей приказа. — Думаю, холодный ужин? — он вопросительно посмотрел на меня, но когда я запротестовал, только устало махнул рукой, предложив мне располагаться поудобнее в креслах.
Насколько я знаю, Александр Павлович копил деньги на новый дом, в котором желал сделать все по своему вкусу. Даже место под строительство было, выбрано на Кадетской линии — специально или нет, но все три брата прилепились на Васильевском острове. Рядышком, хотя и не вместе, каждый своим домом, но все одно поблизости: Карл — при Академии, Федор как старший — в отцовском доме, и вот теперь Александр… Должно быть, поэтому он не стремился сделать ремонт, придав своему жилищу более современный вид, заставив его, образно говоря, не отставать от времени. Одни только полосатые, лет пять как вышедшие из моды обои в кабинете чего стоят! Особенно в сочетании с крошечными неудобными зеркалами в широких потемневших рамах, бывших в большом почете во времена далекого детства их нынешнего владельца.
Пока я разглядывал убранство комнаты, все та же служанка принесла поднос с китайским чаем и китайскими же чашечками с изображениями толстощеких девочек с зонтиками и веерами.
— Ничто на свете не восстанавливает душевные и физические силы так хорошо, как настоящий китайский чай, — Александр с осторожностью налил сначала в мою, а затем и в свою чашечку ровно три четверти горячего напитка. С осторожностью, двумя пальцами поднял свою за края, отпив глоток. Выйдя из комнаты, когда Александр занялся чаем, старуха все так же бесшумно появилась в дверях снова, принеся нарезанную тонкими ломтиками ветчину и тарелочку с уложенными на ней веером ломтиками сыра.
Чашка была неудобной, и я сразу же обжегся, однако не показал вида, похвалив качество чая и предположив, что сей напиток, должно быть, был доставлен либо по специальному заказу из-за границы, либо продавался в какой-то особой лавке, где купцы не подменили его чем-то второсортным и не подмешали в него такого, что они обычно подмешивают. Некоторое время назад я поспорил с Ваней Солнцевым и большим приятелем Александра Павловича, Иоганном Дроллингером, что привезу к столу четыре отличнейших бутылки мадеры. Спор затеяли на пустячную сумму, но дело пошло на принцип, и тут я не собирался уступать никому. При этом я видел, как озорно переглядывались и слышал, как шушукались у меня за спиной спорщики, приписав их ухмылки сложившемуся невесть когда мнению, будто в нашем отечестве подделывают решительно любое вино. Поэтому я, недолго раздумывая, велел извозчику везти меня в одно известное в Петербурге место, где хоть и втридорога, но можно было приобрести гарантированно настоящие, неподдельные вина.
Каково же было мое удивление, когда напротив моих бутылок были выставлены четыре других, только что привезенных с острова Мадейра, вид которых, а главное, вкус вина не оставляли и тени сомнения в том, что мне всучили подделку.
Покраснев, как рак, я выдал проигранную сумму, но тут же утешился тем, что, как объяснил недавно вернувшийся с Мадейры, представленный мне Паоло Трисконти, в России просто нет настоящей мальвазии с Мадейры. То же, что нам с успехом выдают за мадеру, на самом деле является искусно приготовленным компотом из простых сладких вин. В Тверской губернии, в городе Кашине, этим паскудным делом занимается вполне внешне респектабельный завод господ Зызыкиных[24]. О коих я, впрочем, получил тут же подробнейшую справку.
Что же до подлинной мадеры, то, как я понял из довольно занятного рассказа, для ее успешного изготовления требуется пять-шесть лет выдержки, после чего бочки с вином погружаются на корабль, отправляются в долгое и увлекательное путешествие: Индия, остров Ява… ученые давно уже заметили, что многие сорта вин приобретают особенный вкус, предварительно попутешествовав по свету. Причем для разных вин маршрут прописывается особо.
В тот день я невольно позабыл о проигрыше, утешившись увлекательным рассказом и вкусом настоящей мадеры. К слову, пили мы сравнительно молодое и недорогое вино, в то время как на свете существуют бутылки, чей срок выдержки тридцать, сорок, быть может, пятьдесят лет — драгоценные вина сравнимы с лучшими произведениями искусства. Во всяком случае, для знатоков.
Я отвлекся, и Александр Павлович был вынужден кашлянуть, дабы вернуть меня из страны грез на грешную землю.
— Я так понял, что вы хотели спросить о нашей семье? — Неуверенно поинтересовался он, должно быть, уязвленный моим отсутствующим видом.
Несколько слов об отце. Конечно, если это возможно, — почему-то подумалось, что воспоминания Александра Павловича будут носить неприятный характер.
Извольте. Что же сказать о нашем батюшке? Замечательный мастер, добившийся больших успехов в резьбе, золочении и лакировке дерева. И это не только роскошные рамы для картин. В Академии долгое время хранилась его скульптурная композиция из дерева — представьте себе — охотничья сумка, через сетку которой можно разглядеть убитую дичь. Все в мельчайших деталях! Совершенство! Бог знает, куда она девалась, по возвращении из путешествия я пытался отыскать ее… но тщетно.
Еще он изготавливал на заказ дворцовую мебель, и вот, извольте полюбопытствовать, я сделал список с одного документа, который отражает в должной мере успехи нашего отца. Александр Павлович подошел к столу и извлек из верхнего ящика искомый документ, как мне показалось, даже не взглянув внутрь ящика, словно заветная бумага ждала здесь именно меня.
Читайте вот отсюда. Он протянул мне листок и склонился над ним, сев рядом со мной, хотя я был уверен, что он знает сей документ наизусть.
«…за сделанные им для любезной дочери нашей великой княжны Елены Павловны кровать с балдахином и два подстолья резные, золоченные», — прочел я.
— За эту работу папеньке было уплачено три тысячи рублей! — Брюллов гордо выпрямился и, забрав у меня драгоценный документ, вернул его на прежнее место. Как я это теперь отчетливо видел, все движения Александра Павловича были выверены и точны. Должно быть, каждая вещь в кабинете находилась на определенном ей месте, благодаря чему Александр мог брать их не глядя.
— Вы были в Кронштадте? — неожиданно спросил он.
Да… разумеется, — мне вдруг сделалось неудобно; под пронзительным взглядом Александра Павловича я чувствовал себя, чуть ли не школяром в кабинете строгого учителя.
Тогда вы могли видеть иконостас Андреевского собора, выполненный батюшкой по рисункам Захарова. А макет Исаакиевского собора не пришлось увидеть? Был такой проект — несколько известнейших резчиков трудились над созданием макетов знаменитых сооружений Петербурга. Да вот же у меня тут…
Еще один точный выпад, на этот раз в сторону шкатулки на столе и… в руках Александра Павловича пожелтевший от времени листок.
По заданию Академии художеств для Академического музея моделей. Читаю: «раздвижной на две половины, с показанием всех наружных и внутренних скульптурных и живописных деталей». Это тоже можно отметить как достижение моего отца. На самом деле я тоже приложил руку к сему труду, так как макет изготавливался в нашем доме, но не стоит об этом.
Карл Павлович рассказывал о вашей семейной артели, — попробовал я взять на себя инициативу.
— Да. Конечно. Добрейший Карл! — Александр чарующе улыбнулся, — труд и строгий распорядок, дисциплина и железная воля — залог успеха. Все дети в доме были приучены с самого детства вести дневники, я вот сохранил свой и время от времени с удовольствием перечитываю.
Карл пишет: «Мы дома работали больше, чем в Академии», — Александр Павлович мечтательно закатил глаза, — чистейшая правда! Работа и строжайшая дисциплина. Где бы был я? Где были бы мы все, утратив эти добродетели? Наша сестрица Мария писала недурственные стихи, жаль, ничего не сохранилось. На семейных праздниках она радовала нас, читая из нового или исполняя песни и романсы собственного сочинения.
Полагаю, это были веселые праздники? — с сомнением в голосе поинтересовался я.
— О да! В высшей степени веселые. Это были литературные вечера с танцами и непременным показом «живых картин». Необыкновенно полезное занятие для будущих художников. Кроме этого фанты и шарады. Праздники устраивались на вакации[25] и воскресные дни. Все мы, дети, были необыкновенно дружны. Скажу больше, если бы не Федор…
— А что Федор? — Признаться, общаясь с Карлом, я все больше слышал об Александре или талантливом, но прожившим столь недолго Ванечке. Рассказы же о менее даровитом и удачливом сводном братце отчего-то неизменно ограничивались сообщениями, что он был старше и уже учился в Академии. Так что я стал думать, будто Федор Павлович — человек крайне заурядный, на которого не стоит обращать внимания.
— А вы не слышали о нашем Федоре? — Искренне удивился Александр Павлович. — Да если бы не он, мы, младшие, пожалуй, не выжили бы в суровых условиях Академии. Холод, скудное питание и занятия, занятия, занятия. Но самое главное — крики, наказания, унижения… Мы не выдержали бы, если бы не Федор, который прибегал к нам после своих занятий, притаскивая сайки, конфеты, или даже просто так, поговорить. И мы говорили… отводили душу. Мы бросались к нему в объятия — голодные, оборванные, больше похожие на беспризорников, нежели на учащихся Академии. И он согревал наши озябшие ручонки в своих больших и теплых ладонях, утешая, уговаривая потерпеть, всегда стремясь подарить что-нибудь смешное или хотя бы порисовать вместе, как это бывало дома.
Федор окончил Академию с аттестатом первой степени по классу исторической живописи, после чего ему было предложено место пенсионера там же, при Академии, пока не получится отправить его за границу за казенный счет. Но в результате он по сей день так и не съездил[26]. А через год после окончания Академии уже расписывал плафон в Андреевском соборе Кронштадта.
Потом работал в Михайловском дворце и в церкви Святой Екатерины, что на Кадетской линии.
Да вы сами у него поинтересуйтесь, он живет в нашем семейном доме с супругой и сыном Николенькой. Кстати, племянник подает большие надежды, полагаю, проявит себя в области архитектуры, и он такой же добрый, как и его отец.
Когда мы с братом Карлом поехали за казенный счет за границу, Федор постоянно писал нам, давал дельные советы, рассказывал о новых веяниях и делал решительно все, о чем мы просили его. Его советы, все его письма хранятся у меня дома как редчайшая драгоценность.
Когда, благодаря успехам Карла, Ваньку определили в Академию на казенный счет, я писал отцу, умоляя его не пускать болезненного братца учиться. Где это… — он быстро пролистнул несколько страниц. — Вот, извольте из моего собственноручного письма из Рима: «… у него, то бишь у Ваньки, не будет брата Федора в Академии, без которого мы не были бы из лучших в нашем возрасте и не имели бы того поощрения в трудах, которое заставляет забывать трудности достижения цели». Разумеется, я не вправе осуждать кого-либо, тем более своего отца, но если бы Ванька не пошел учиться, если бы не успехи Карла… — Александр положил на стол дневник, порывисто отвернувшись от меня.
В этот момент слуга постучал в дверь и уже совершенно спокойным голосом, словно и не было тяжелых воспоминаний, Александр Павлович попросил принести еще свечей, после чего, извинившись, отлучился на несколько минут переговорить с супругой и благословить на сон грядущий второго сына, который по причине плохого самочувствия не поднимался с постели.
Воспользовавшись его отсутствием, я на цыпочках подкрался к столу и прочел на раскрытой странице: «Порядок есть гигантическая сила для исполнения обширнейших и труднейших предприятий. Никакое предприятие не считать трудным и воображать всегда, что сделал еще очень мало, — есть лучшее средство, идя, успевать за бегущим»…
Когда Александр Павлович вернулся в комнату, я отметил, что он побледнел, и, списав это на усталость, предложил продолжить наш разговор в другой раз. На что тот, удивленный моими словами, уверил меня, что прекрасно себя чувствует и готов ответить на все мои вопросы, не откладывая, ну, а ежели действительно не хватит времени и меня потянет в сон, продолжить в то время, какое я выберу сам.
Зная, что архитектор работает, что называется, не разгибаясь и не доверяя помощникам, контролирует все происходящее в церкви лично, я понимал, насколько утомлен Александр Павлович и чего ему стоит теперь сидеть напротив меня с прямой спиной в то время, как он хочет, наверное, почитать газету или хотя бы пообщаться с любимой супругой. Но нет. Этот Брюллов был человеком дела. Разглядывая его красивое волевое лицо, я невольно вспомнил, как несколько лет назад он хоронил сына. Он мало принимал участия в самой подготовке похорон, все время пропадая в Пулковской обсерватории.
Случись что-то подобное, не дай бог, у Карла, тот бы запил, и хорошо, если только на несколько дней. Плакался бы без разбору друзьям и посторонним лицам, гулял бы напропалую, швырял деньгами… он же — Александр — с головой ушел в работу. Зато и обсерватория получилась на славу. Не бросил любимое детище… м-да…
— Карл поступил в Академию на казенный счет, я же числился своекоштным воспитанником, так что отцу пришлось за меня платить. Впрочем, мы оба прошли «без баллотировки» как сыновья бывшего преподавателя и академика. В Академии мы должны были проучиться двенадцать лет — по три года в каждом из «возрастов». На третьем «возрасте» воспитанники выбирали специальность — живопись, скульптуру или архитектуру. Когда мы с Карлом пришли в Академию, Федор был уже в четвертом «возрасте», то есть готовился к выпуску. Возможно, вы хотели что-то спросить?
Заслушавшись Александра, я не сразу сумел сформулировать вопрос и, смутившись, вывернулся, попросив дополнить список учителей, уже названных Карлом.
Извольте, первым номером мне хотелось бы назвать самого Алексея Николаевича Оленина, — спокойным, уверенным тоном начал Александр Павлович.
Помилуйте, но разве он преподавал?! — Невольно громко вырвалось у меня.
Не преподавал, но и того, что сделал, недооценить невозможно. Оленин был директором публичной библиотеки, человеком мудрым и весьма эрудированным. Он сразу же расширил учебную программу и создал для преподавателей и учащихся приемлемые условия существования в стенах Академии. Карл уже назвал своих учителей, то же сделаю и я.
В марте 1812 года мы с Карлом раньше других наших соучеников были переведены из рисовального класса в гипсовый. А наши экзаменационные рисунки были отобраны в собрание рисунков или образцов для копирования. Это произошло почти за месяц до вторжения Наполеона. — Он усмехнулся.
И я улыбнулся в ответ, оценив шутку.
— В 1816-м я был награжден серебряной медалью «второго достоинства» за рисунок с натуры. После я благополучно перешел в архитектурный класс, где многие годы преподавали такие прославленные зодчие, как Андреян Дмитриевич Захаров и Андрей Никифорович Воронихин. После них преподавать был призван Андрей Алексеевич Михайлов-второй — член «Комитета по делам строений и гидравлических работ». Дивный, необыкновенно деятельный человек.
Именно архитекторы в первую очередь формируют облик города, потому как те же картины мы видим, уже войдя в здание, а вот сами дома, дворцы, церкви, набережные… волен наблюдать любой, просто оказавшийся в городе. Причем совершенно бесплатно.
Андрей Алексеевич вместе с Карлом Ивановичем Росси и Василием Петровичем Стасовым создавали наш город таким, каким мы видим его сейчас.
Михайлов-второй и его брат Михайлов-первый были, есть и будут моими учителями, — он изящно склонил голову на грудь, на несколько секунд прервав свою речь. Я тоже молчал.
— Можете проверить, вот что я писал отцу, письмо датировано 1824 годом. Правда, это не сам оригинал, письмо, должно быть, хранится в отеческом гнезде, у брата Федора, а это всего лишь мой собственноручный список. — Вот абзац, отсюда, — он снова протянул мне дневник: «… поблагодарите их от меня за их советы, которые обещаюсь всеми моими силами стараться выполнить и, исполнив, таким образом их ожидания, остаться их достойным учеником».
Хорошо, что вы напомнили: я обещался сделать выписку самых интересных мест нашей заграничной переписки для племянников. Очень, доложу я вам, поучительное чтиво, особенно для юношей.
Думаю, уж не издать ли их несколькими экземплярами, дабы сохранилось?.. — Александр Павлович снова зашуршал страницами. — Вот хотя бы. С определенного времени мой многомудрый старший брат писал мне в Париж — я в ту пору был во Франции — что в России большая мода на все готическое. Вот: «В Петербурге входит в большую моду все готическое. В Петергофе маленький дворец выстроен для императрицы Александры Федоровны в готическом вкусе, в Царском Селе — ферма; теперь граф Полоцкий уже сделал столовую готическую и все мебели, и тому следуют уже все господа и рвутся за готическим… У Монферрана есть одно окно вставленное, и на его смотреть приезжают разиня рот, как на чудо… Монферран ценит свое окно в 1300 рублей. Следственно, ты можешь себе представить, на какой ноге gotige»[27].
По совету брата я взялся за изучение готики, и что же… благодаря Федору я могу гордиться тем, что спустя годы вдруг получил заказ на готическую церковь, которую буду строить в Парголово![28] Впрочем, «готической» она будет, что называется, для обывателей — модное веяние и все такое. Вот, извольте взглянуть на набросок. — С этими словами он извлек из стола тяжелую папку и, чуть порывшись, положил передо мной лист с нарисованной на нем изящной церквушкой. — Но мы-то, художники, понимаем, что готика здесь не более чем прием. Главное, чтобы заказчица осталась довольна, а она уже согласилась с нарисованным мною образом и торопит приступать.
Заметьте: заказ сделала графиня Полье. Нарисовал и скоро построю я. Но без Федора, без нашей семьи — черта бы лысого я нарисовал, а не эту изящную церковь, которую, даст Бог, я поставлю и которая простоит много лет и будет радовать наших потомков! Вот что можно и нужно писать о нашей семье. Не было бы отца с его домашней мастерской, не были бы мы первыми учениками в Академии, шли бы с самых азов, как другие, и судьбы у нас получились бы не те. Не было бы Федора, вообще погибли бы… не выдержали духовно и телесно, не вытянула бы и матушка, с которой по воскресным дням мы виделись, и руки которой слезами обливали, жалуясь на свою горькую участь.
Мы с Карлом по многим вопросам расходимся и спорим при встречах, а ведь любим друг друга. И Карл, надо отдать ему должное, все время стремится семью нашу воссоединить. Вот и теперь. Мое детище — лютеранская церковь Петра и Павла, в которой вы сегодня вместе со мной были, уже поднялась и к Богу взывает, станет в один из дней памятником братской любви, когда Карл прикажет внести в алтарную часть свою великую картину «Распятье»!
Вот тогда скажут люди: церковь, которую делали братья Брюлловы, Александр и Карл. Хотя к тому времени и Федору работенку какую сыщем. Чтобы опять были вместе братья Брюлловы!
В тот день я оставил уже шатавшегося от усталости Александра Павловича и с самыми радостными мыслями отправился к себе домой. Обещание дать почитать письма и дневники само по себе согревало душу, потому что то, что Карл, возможно, по скромности или забывчивости мог не рассказать о себе или своих близких, теперь я мог получить сам.
И еще из общения с Александром Павловичем я отчего-то вынес странный образ белоснежного мрамора, на котором золотыми буквами писались… юношеские дневники! Подумать только. Вот ведь тщеславный человек! Хотя, с другой стороны, его бережливость в отношении сохранности документов и его желание помочь мне спасти Карла вызвали самый положительный отклик в моей душе. Конечно, я любил Карла со всеми его невозможными качествами и дикими выходками. Безусловно, Карл — гений и ему, как и Пушкину, многое сходило с рук. Но теперь передо мной был совсем другой Брюллов — не в меньшей степени гений, но гений, опирающийся на труд и железную волю, на порядок и размеренность. Признаться, если б пришлось мне выбирать, с кем работать, я, не задумываясь, избрал бы Александра Павловича.
Мы договорились встретиться вновь через пару дней. Так как все свое время Александр Павлович пропадал на строительстве церкви, а ближайшие вечера намеревался заняться окончательной сметой Парголовской церкви. О точном времени, когда мне можно будет снова навестить его, он обещал сообщить со слугой. И я знал, что этот Брюллов не обманет меня.
Разругавшись с женой, дядюшка и не думал остепениться и хотя бы попытаться начать новую жизнь, вымолив у благоверной прощение. Вместо этого он засел в квартире своего давнего приятеля-скульптора Клодта, чей дом славится единственно тем, что там принимают разного рода сброд — бездельников, несостоявшихся художников, бывших крепостных и прочую шелупонь.
Однажды, это было в один из первых дней после того, как дядюшка Карл обосновался у Клодтов, мы с отцом отправились в обеденное заведение мадам Юргенс, что на Васильевском острове. С некоторого времени, не могу с точностью сказать, с какого, в Академию перестали принимать детей и начали набирать взрослых мужей, желающих постигать основы художества. Не имея возможности отправиться после уроков домой и, возможно, не имея дома или на съемной квартире куска хлеба, академисты завели обыкновение столоваться либо у Юргес на Третьей линии, либо в трактире «Золотой якорь» на Шестой. Там-то мы и повстречали этого бражника и пошляка, который, нимало не смущаясь своих же учеников, в неизменной компании обоих Кукольников и Яненко произносил витиеватый тост за Рафаэля, заканчивавшийся словами: «Счастливец, на бабе умер! Пьем за него»! Не сговариваясь, мы с отцом одновременно отбросили салфетки и вышли из-за стола, оставив еду нетронутой.
Глава 10
В Риме стыдишься произвести что-нибудь обыкновенное, посему всякий художник, желая усовершенствовать свою работу, строго разбирает мастерские произведения, отыскивает причины достоинств их, соображаясь с натурой.
Из письма Карла Брюллова из Италии
Я заметил, что в прошлый раз Карл начал свое повествование сразу же с Германии, с того времени, когда по дороге он задерживался в различных городах, а стало быть, должен был составить о них какое-нибудь представление. Эта информация, разумеется, была бесполезна для той объяснительной, которую я должен был ему составить, но само путешествие будоражило мое воображение.
— …На третий день пути наш дилижанс достиг крошечной Риги, которая после величественного Петербурга казалась деревней. Пойми меня правильно, вид одного только нашего дилижанса, запряженного четверней коней в ряд, с огромными красными колесами в человеческий рост, с окнами, как на корабле, по три с каждой стороны, наверное, внушал ужас этим мирным, не привыкшим к подобным средствам передвижения жителям. К тому же что я видел, кроме Петербурга? Да ничего. Это теперь я могу говорить о своеобразии и понятном очаровании крошечных прусских городов, тогда же все это вызывало в лучшем случае раздражение и непонимание. Одна радость — походить своими ногами, разминая затекшие от долгого пребывания в одной позе суставы. Один только Берлин и показался достойным носить имя города. Впрочем, там была достаточно длительная остановка и мы с братом успели и в театр на оперу, и, разумеется, на выставку берлинских художников.
Но и там решительно не на что было положить взгляд. То есть нам тогда казалось, что не на что. Потому что мы, только что вылезшие из-под теплого крылышка Академии, могли воспринимать только привычное взгляду. Мы обожали Рафаэля и совершенно не понимали Дюрера и его последователей. Другая школа… должны быть и другие инструменты восприятия…
Тем не менее, первое же откровение, сделанное в путешествии, я бы сформулировал следующим образом: можно работать и иначе, чем нас учили в Академии. На свете есть не только античный идеал. И второе: существует множество художников, отошедших от классической методы, у которых, тем не менее, достаточно зрителей, понимающих и приветствующих это искусство, находя именно в нем жизненную правду и подлинную красоту!
Александр писал домой: «Везде, проезжая Германию, обманывались мы в своей надежде, везде находили менее, ибо мы видели Петербург!». И то верно: трудно восторгаться чем-то, когда изначально твои глаза привыкли впитывать прекраснейшие из творений зодчих, жить среди красот, словно в раю.
Потом я попросил рассказать о Дрездене и вообще о Германии.
— «Сикстинская мадонна» — вот, собственно, и все сколько-нибудь сносные воспоминания, — развел руками Карл. — Кто может стоять рядом с Рафаэлем? — он сделал выразительную паузу. — Только тот, кто наберется достаточно отваги для этого. Впрочем, в то время произносить подобные тирады было бы весьма рискованно.
Жаль, не довелось побывать в Вене, хотя… вряд ли имело смысл останавливаться там на долгое время, тем более что нас сразу же заверили, что в Вене ужасная опера. Знаменитые произведения даются раз в год обществом любителей музыки. Мы слушали оперу повсюду, где только удалось побывать, и с уверенностью могу утверждать, что лучшая опера в Мюнхене и, конечно, в Италии.
Мы с братом каждый день гуляли по городу до галереи. День среди картин и статуй, потом шли до гостиницы, каждый раз новым маршрутом. Конец октября. Листья чуть тронуты золотой кистью осени, синее, иногда бирюзовое небо, вообще без облаков. Устали, устроились прямо под открытым небом за крошечным столиком. Взяли бутылочку вина, кофе и сигары. Хорошо.
В Германии в большом почете были картины Корред-жо; в журналах писали, будто бы он затмил устаревшего в наши дни Рафаэля. А когда я заступился за Рафаэля, сказав, что мадоннам Корреджо не хватает величия и божественной простоты, и начал говорить о Пуссене, зашипели, точно щипцы для завивки. В Дрездене еще понравился Гвидо Ренни. Моя сестра писала нам вслед, будто бы видела нас с Александром в рыцарской одежде, золотых латах, увенчанных лаврами, возвращающихся с поле боя, снискавших бессмертную славу! Какое восхитительное предзнаменование!
Кстати, тогда же я обратил внимание на то, как по-разному люди пишут письма. Возьмем, к примеру, брата моего Александра. Вот кто описал галерею с того момента, как вошли мы в двери и затем, кропотливо, все до мельчайших мелочей, словно опись делает. Я же во все времена поговорить в письмах любил, впрочем, об этом уже упоминал.
В Мюнхене я заболел и провалялся с простудным воспалением головы семь дней, почти не приходя в сознание. Ухаживала за мною наша хозяйка фрау Вельце, супруга обер-лейтенанта фон дер Вельце.
Меня постригли, дабы лишнее тепло не способствовало воспалению, так что я из Апполона сделался сущим уродом. Доктор предрекал печальный финал, но я почему-то превозмог болезнь и тут же угодил в дружеские объятия барона Хорнстейна, которому фон Кленце уже сообщил о русских художниках-медалистах, прибывших в Мюнхен.
Восторженный и веселый, точно бес, барон тут же потащил нас по салонам и гостям, по трактирам и театрам, помогая сводить знакомства с самыми разными людьми.
Посыпались заказы. Мы с Александром едва поспевали повсюду, веселясь на балах, ведя бесконечные разговоры о живописи и опере, много рисовали. Поначалу Сашка еще пытался предостерегать меня, умоляя не напрягаться после тяжелой болезни, но мне все было нипочем, я хотел всего и сразу. Предполагалось, что я буду писать портреты королевской фамилии, но на тот момент времени августейшее семейство некстати отправилось с визитом в Саксонию.
Портрет барона Хорнстейна, портрет дочери министра финансов, портрет министра внутренних дел и портрет его супруги…
Но самое главное впечатление — сам Мюнхен — волшебный, сказочный со своей средневековой готикой и тайнами.
Да, возрожденный и прекрасный Мюнхен произвел на нас сильное впечатление. Согласно распространенному мнению, нет ничего хуже зимы в Германии, но мы с Сашкой были молоды и счастливы! Перед нами лежали города Инсбрук, Боцен, Триент, Бассано, Тревизо и наконец — Венеция!..
Венеция — каналы, обитые черным сукном, точно гробы; гондолы; мелочные рынки и множество лавочек, крытый мост Вздохов, соединяющий Дворец дожей с темницей. Ящики для доносов в виде львиных голов… Зеленщики, подплывающие со своим товаром к самым домам, громко, почти нараспев, расхваливают свой товар, привлекая внимание покупательниц. Хозяйки отворяют ставни, спускают на веревках корзины с мелочью, которые тут же нагружаются пахучей зеленью и свежими, только что с грядки, овощами. Не хочу описывать ни дворец, ни картин, ни статуй. Есть кому сделать это и без меня. В памяти осталось одно наблюдение Александра, будто бы Дворец дожей стоит на голове — верх тяжелей низа. Я счел его интересным и записал для памяти.
Небо над Баварией, над горами, над крышами дворцов — прекрасно. Впрочем, небосвод везде прекрасен. Потому что ангелы чистят его, не жалея собственных крыльев. Оттого иногда на небе и заметны полосы. Карл знал это, пробираясь сквозь простудный жар, он видел ангелов так близко, что мог бы нарисовать каждого во всех возможных подробностях. Впрочем, чтобы рисовать, ангелы должны были бы позировать ему, а разве удержишь этих шалунов и торопыг на месте?
— Стой, зараза! — Карл изловчился и попытался поймать самого толстого за вымаранные в черничном варенье крылышки, но потная рука только скользила по перьям, оставив молодого художника без трофея.
Кому ни скажи, ни за что ведь не поверят, — сокрушался Карл. — Ну, хотя бы парочку, чтобы Сашка увидел своими глазами. Эх, Сашка, где тебя носит? Вместе мы бы их тут всех переловили.
Ловить ангела? — Карл вздрогнул от неожиданности, закрывшись по самый подбородок влажным одеялом. Перед ним возникла или, скорее, соткалась из ослепительного света темноволосая женщина, еще более темная на фоне открытого окна и светозарных ангелов. Огромная пылающая женщина с темными глазами и короной на голове.
Царица небесная… — Карл зажмурился и тут же попытался открыть один глаз, протянувшись в сторону гостьи. — Царица небесная? — Уточнил он на всякий случай и тут же был откинут обратно на постель громоподобным смехом.
Вот еще! Надо же, какие мысли крутятся в этой глупой головушке… В этой гениальной головушке, юный Аполлон. Да ты и сам, как ангел, и свет вокруг тебя, и то, что ты пожелаешь сделать. — Женщина пылала, но Карл видел, что огонь не причиняет ей боли. — Что же ты лежишь здесь, родненький мой? Отчего не выходишь погулять, касатик? Или местные красоты тебя не радуют? Или погодка непригодна, чтобы рисовать всласть? Я тучи уже дня три как развела да на клочки растерзала, солнышко на небосвод выпустила, а тебя, мой свет, все нет и нет? Отчего же не рисуешь в славном Мюнхине, батюшка?
— Так занемог же я, матушка. Неужто не видишь? — Неожиданно для себя Карл поднялся и в одной ночной рубашке с кружевными манжетами так и предстал пред дивной женщиной.
— Ан, не болен ты, свет мой ясный, Карл Павлович! Вижу: ножки твои резвы, а ручки давно скучают по хорошим кистям да краскам. Подымайся, солнышко. Да приди в мои объятия, ибо я жена твоя, небом данная, из огня и ночи созданная, солнцем благословенная.
Карл сделал шаг и оказался в объятиях огненной женщины, той, что прилетала к нему в детстве, чтобы гореть вместе с ней.
Глава 11
Если бы вы знали, с какой радостью я бросил Швейцарию и полетел бы в мою душеньку, в мою красавицу Италию. Она моя! Никто в мире её не отнимет у меня!
Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр — всё мне снилось!..
Из письма Н.В. Гоголя В.Л. Жуковскому, 30 октября 1837 года
— Нас провожали в дорогу 16 августа 1822 года, — начал Александр, когда я спустя три дня после нашей предыдущей беседы наведался к нему вечером, как и было условлено в присланной со слугой записке. Александр Павлович встретил меня сам и, как и в прошлый раз, первым делом проводил к своей супруге. На этот раз Александра Александровна выглядела поживее, хотя это мимолетное впечатление мог создавать изящный белый кружевной воротничок, прекрасно осветлявший ее лицо. После того как я поцеловал ручку госпоже Брюлловой и перемолвился с ней парой ничего не значащих фраз, Александр Павлович проводил меня в тот же кабинет, после чего слуга подал кисель и булки. Должно быть, в этом доме не жаловали вина и тем более водки. Что же, весьма похвальный, хотя и странный по нашим временам, обычай.
— …Нас провожали в дорогу 16 августа 1822 года, с вокзала дилижансов, что на Царскосельском проспекте. Вся семья, друзья, соученики… — он вздохнул. — Помнится, долго не мог выпустить руку маменьки, словно уже тогда знал, что не увидимся. Хотя кто может знать наверняка? Особенно про Павлика! Все время бегал, играл, я даже немного рассердился на непоседу. Братья на четыре года уезжают, а он, как ни в чем не бывало, бегает и скачет.
Четыре года! Ах, знай я, что эти четыре года обернутся для меня восемью, пожалуй, не поехал бы. Хотя в Петербурге в то время делать было решительно нечего. Но все же. Душа кровью обливается, как вспомню, как уезжали от всех, кого любили. Брат Карл все шутил, ему бы только новенького, и горя мало. А мне…
В ожидании вас, любезный Петр Карлович, дневники и письма еще раз пролистал и карандашом кое-что отметил. Полюбуйтесь иллюстрацией к моим словам: «Первый одноглавый орел был знаком, что мы уже далеко от нашего дома», — он снова вздохнул.
Прусский герб, — догадался я.
Он, — невесело констатировал Александр Павлович. — Наш путь: Рига, Мемель, Кенингсберг, Берлин, Дрезден, Мюнхен и только потом Венеция, Падуя, Верона, Мантуя, Болонья и Рим. В Берлине пробыли месяц. Холодно, ветрено, скверная погода. В Берлине больше всего понравилось здание театра и Новой гауптвахты работы Карла Фридриха Шинкеля — поздний немецкий классицизм. В Дрездене я бы выделил из прочих строений Концертный зал и Фрауэнкирхе (церковь Богоматери) — барокко, по незнанию и невежеству не поняв ее изящества и охарактеризовав как выполненную «в несчастном вкусе». — Он горько ухмыльнулся. — Вот отчего хочу я издать наши письма и что-то из дневников, в назидание потомкам, а никак не из пошлого хвастовства. Потому как воспитанные в строгих правилах классицизма, мы просто не имели органов ощущения, которые позволили бы нам наслаждаться чем-то, не входящим в рамки затверженных традиций и принятых раз и навсегда идеалов. И в этом я полностью согласен со своим братом Карлом.
А потом был Рим. Вечный, прекраснейший город. И сразу же прочитаю из моего письма не с целью похвастаться, а чтобы вы единственно видели мою тогдашнюю реакцию, не запыленную, так сказать, пылью времен. — Он открыл на заранее заложенной странице и с выражением прочитал: «… тут невольно вообразишь римлянина — древнего римлянина, Средних веков и римлянина во фраке. За первого говорят храмы богов их, за второго — огромные здания дурного вкуса, а за третьего — все, ничего не значащее, слабое, дурное». — Вот ярчайшая, на мой взгляд, картинка. Как вы находите? «Колизей», то есть развалины Колизея, произвели на меня сильнейшее впечатление. Я тогда даже сделал серию рисунков; пантеон, отдельно арки и колонны, Мавзолей Адриана и много другого. При этом я не понял и не принял в себя ни римских дворцов эпохи Возрождения, ни храма Святого Петра, ни Капитолия.
Он вопросительно поглядел на меня, и я был вынужден признать, что уже то, что он мне теперь рассказывает об ошибках юности, является весьма смелым и не может с моей стороны быть встречено иначе, чем с полной симпатией и уважением. Тем более что речь идет о произведениях таких известных зодчих, как Браманте, Сангалло, Виньола, Микеланджело…
В Италии у нас сложился русский кружок, в который вошли Сильвестр Щедрин, живший в основном в Неаполе, Александр Иванов, сын профессора Иванова, учителя Карла, а также Федор Бруни, Петр Басин, скульптор Самойлушка Гальберг, архитектор Николай Ефимов.
Мне сразу же пришелся по душе Александр Иванов, но он, наученный своим выдающимся отцом, искал дружбы и покровительства Карла, при этом сторонясь шумных компаний и дружеских попоек, в которых и проходила жизнь моего братца. Потом он и вовсе отошел от всяческих сборищ, на долгие годы засев в своей мастерской, говорили, будто бы сошел с ума, бродяжничал, жил как придется, неизвестно чем питался…
Но об Иванове я мало что знаю. Во-первых, потому, что сначала он не вошел в компанию, а затем я уехал из Италии. Говорили, что он, оборванный и заросший, точно нищий, бродил по улицам города, все время бормоча что-то себе под нос и ни под каким видом не впуская кого-либо к себе в мастерскую. Его считали безобидным сумасшедшим, время от времени Александру Иванову присылали деньги, поэтому ему предоставляли кров и еду, а главное, выполняли его требование ни под каким предлогом не нарушать его одиночества и добровольно принятого на себя затворничества. Непостижимый человек!..
Глава 12
Вот моё мнение! Кто был в Италии, тот скажи «прости» другим землям.
Кто был на небе, тот не захочет на землю.
Словом, Европа в сравнении с Италией всё равно, что день пасмурный в сравнении с днём солнечным.
Из письма Н.В. Гоголя В.О. Балабиной, 1837 год, из Баден-Бадена
— В высоком рафаэлевском штиле, именно так и не иначе мне следовало бы творить, дабы оправдать вложенные в поездку деньги меценатов, силы и труды учителей, — начал на другой день свой рассказ Карл. — Германия, Бавария… с самого начала я знал, что мой путь лежит в Рим и только туда, все пути лежат в Рим, и не иначе. Петр Андреевич поучал нас с братом, наставляя во всем следовать канонам, поставленным перед потомками великими мастерами, но догадывался ли он, что сам Рафаэль в божественной простоте то и дело отходил от этих самых канонов? Видел ли это?
Для того чтобы доказать свою правоту, мне следовало потратить жизнь на копирование недостающих в России полотен, но даже тогда… Господь создал людей по образу своему и подобию, но все люди разные… Приглядитесь… характер и осанка, кожа и волосы… из-за того, что папенька огрел меня в детстве по башке, я не слышу на одно ухо, отчего вынужден склонять голову к собеседнику, другой припадает на одну ногу. Мы разные и оттого прекрасные. Каждый по-своему.
Мы прибыли в Рим 2 мая 1823 года, и я праздновал бы этот день как второй день своего рождения, если бы не забывал следить за календарем. Я мог бы потратить жизнь на копирование чужих шедевров и не создать при этом ни одного своего. Великий подвиг Федора Иордана, сколько лет он уже положил, делая гравюру с картины Рафаэля «Преображение»! Кстати, идею подал ваш покорный слуга, обрек, так сказать, ближнего своего на муки, а сам поспешил рисовать веселых друзей и прекрасных женщин!
Нет, я решительно не собирался тратить время на копирование, желая только одного — творить самому.
Подобное сопротивление могло стоить пенсиона, который был мне поначалу необходим, Александр кропотливо выполнял задания, я же… «Вы должны пасть ниц перед великими творениями прошлого», «Благоговейно встать на колени и пытаться повторить, дабы через повторение приблизиться к идеалу»…
Микеланджело писал не по канону, и если все живописцы обычно начинали двигаться от алтаря, картина за картиной отходя от него, все дальше и дальше продвигаясь к двери, Микеланджело шел не от алтаря, а к нему, от истории с Ноем до отторжения света и тьмы. История, рассказанная Микеланджело, идет вспять, но в результате он заканчивает свою повесть, стоя пред алтарем, пред предвечным Отцом… А как же иначе? Его путь должен был закончиться именно здесь. Как, наверное, должен закончиться путь любого человека — возвращением блудного сына к Богу.
Так и вижу: живописец откладывает кисти, отходит на шаг в сторону, любуясь своим творением, а меж тем Господь Бог только начинает Сотворение мира!
В Риме мы свели знакомство с русским посланником Андреем Яковлевичем Италийским, который, несмотря на весьма преклонные года — Италийскому перевалило за восемьдесят, сразу же вызвался показать нам настоящую Италию так, как это не сможет сделать более никто.
Редкий человек! Представьте себе: с самого детства Италийский мечтал о духовной карьере, закончил духовную академию, после которой вдруг решил, что недостоин принять сан, и поспешил выучиться на медика, что, однако, не помешало ему в результате избрать дипломатическую службу. Он отменно разбирался в живописи и истории, зная множество малоизвестных фактов из жизни великих художников, которые теперь обрушивал на нас с Сашкой. Именно он, отринув все свои дела, впервые привел нас в Сикстинскую капеллу смотреть Микеланджело.
Впрочем, отчего прославленный флорентинец, расписывая купол, шел не от алтаря, а к алтарю, он не знал, а скорее догадывался. Не думаю, что Микеланджело владели в тот момент столь возвышенные мысли. Ведь о чем думает художник, расписывая храм? О том, как ложатся тени, как его произведение будет освещено и что увидят стоящие внизу люди. Он располагает фигуры и пятна света, тысячи раз спускаясь вниз и вновь взлетая под облака. К концу работы у Микеланджело появилась привычка ходить с задранной вверх головой, так как его шейные позвонки расположились таким образом, что голова запрокинулась и ни за что не хотела возвращаться в нормальное положение…
Колоннада собора Святого Петра сменяется постом желто-красно-синих стражников-швейцарцев, вооруженных пиками, в костюмах XV века. Потом лестница, старая тяжелая дверь и… Сикстинская капелла… сколько часов, дней, недель я провел там, бродя с задранной головой и изучая, запоминая, впитывая глазами, кожей, костями гениальные фрески.
«Встать на колени перед Великим» — из этого положения я не увидел бы и сотой доли того, что предстало передо мной. Нет, я не вставал на колени и не начинал молиться, а ходил и ходил, сначала смотря с нижних точек, потом поднимаясь на тянущийся вдоль окон балкон. Кружилась голова. Временами я был вынужден останавливаться или садиться прямо на пол, приходя в себя. Непостижимо, как можно все время смотреть вверх, расписывая это небо?! Сколько раз у меня кружилась голова и шла носом кровь. Четыре года изнурительной работы на лесах, нащупывая неверные доски под ногами и создавая одну за другой все триста сорок три фигуры — один, без помощников!
Я изнемогаю, копируя, копируя, копируя. Не для Кикина, себе для памяти. Устав и лишившись сил, отправляюсь в Лоджии Рафаэля. Что ни день — папка наполняется новыми рисунками, но все это тщетно; невозможно только копировать, нужно учиться и жить. Делать свое и по-своему, создавать то, что требует от творца эпоха, говорить о том, что важно для тебя.
«Принимаю на время возложенные на меня титла нескромного и дерзкого, помня, что юный Сципион никогда б не победил опытного Аннибала, если б не дерзнул себя сравнить с ним», — писал я Кикину, рискуя навлечь его гнев, но надеясь найти понимание.
Какое-то время мы с братом искали подходящее и недорогое жилье, переходя от хозяина к хозяину, пока случай не занес нас на холм Квиринале, где в угловом доме сдавались удобные комнаты. Помню, как в первый раз мы переступили порог этого жилища и… множество больших, столь необходимых для художников окон. R одно смотрят Альбанские горы, в другое — Сабинские, с третьей стороны виднеется собор Святого Петра и в четвертое — кусочек старого Рима с Колизеем! Можно писать, вообще не покидая мастерскую! Но мы, точно помешанные, бродим иногда целыми днями по площадям, улицам, переулкам и закоулкам древнего города.
Все не так, как дома, не как в России, Германии, Баварии, Венеции… простота людей, живущих в гармонии с окружающей природой, все цветет, растет, плодоносит… небо… все прекрасно, сколько ни черпай — ни за что не вычерпаешь!
Карл замолкает, и мне приходит на память отрывок из его записок, скопированный некоторое время назад по моей просьбе и, разумеется, с разрешения Карла Мокрицким, в котором он пишет о необходимости учиться у старых мастеров: «Да, нужно было их всех проследить, запомнить все их хорошее и откинуть все дурное, надо было много вынести на плечах; надо было пережевать 400 лет успехов живописи, дабы создать что-нибудь достойное нынешнего требовательного века. Для написания «Помпеи» мне еще мало было таланта, мне нужно было пристально вглядываться в великих мастеров».
— Италийский — потрясающе интересный, нужный человек, но сердце требует идти дальше, бежать, лететь к тому, кто непросто любит и знает живопись, но кто живет и дышит ею. К новому Рафаэлю, как его называют, к великому маэстро Винченцо Камуччини.
Я учился на копиях с его картин и любил их всем сердцем. Но даже если бы и не любил, в академических кругах получить благословение Камуччини равнозначно сделаться и самому живой легендой. Русские пенсионеры хвастались друг перед другом, рассказывая о посещении святая святых — мастерской маэстро, расположенной в бывшем монастыре. О Камуччини говорили: «Бог по-прежнему живет в церкви!» Маэстро писал огромные картины; его мнение считалось непререкаемым; куда бы он ни направился, за ним тянулись толпы учеников и последователей.
Посмотрев папку моих работ, великий Камуччини снисходительно похлопал меня по плечу: «Маленький русский пишет маленькие картины». Я не подал тогда вида, насколько обидела меня оценка итальянского маэстро, улыбаясь во весь рот, вежливо шаркая ножкой и обещая себе, что еще заставлю старого спесивца забрать назад свои слова.
Впрочем, ссориться с Камуччини — себе дороже. Как послушные во всем мальчики, мы отписали в Общество о своем знакомстве, и Кикин умолял нас не предпринимать ни единого шага, не посоветовавшись с живым классиком. Меня это более чем устраивало, как-никак добрейший Петр Андреевич, насколько я это успел выяснить, не состоял в переписке с Винченцо Камуччини и вообще не был с ним знаком, а значит, я мог смело сообщать ему о мнимых советах и наставлениях великого.
Возможно, со стороны это и напоминало бы подлог, но я понимал, что разоблачить меня будет совсем непросто, в то время как я буду словно состоять под надзором у добрейшего Камуччини, а на самом деле спокойно делать свое дело.
Мы продолжали бывать в Сикстинской и Ватикане; время от времени я посещал места, где, по заверениям Италийского, бывал Рафаэль. В маленьком дворике с четырьмя пьедесталами, на которых во времена Рафаэля возвышались древние статуи, я сидел в тени высоких деревьев, любуясь на домик, в котором когда-то жил великий мастер, и размышлял о назначении художника.
В своем ответном письме Петр Андреевич писал, что доволен нами и рекомендовал свести знакомство с живущим в Италии более четверти века скульптором Бертелем Торвальдсеном; Торвальдсена и Камуччини Кикин советовал нам избрать своими наставниками, ничего не предпринимая без их совета и благословения.
Время от времени в компании Самойлушки Гальберга и Сильвестра Щедрина мы выбирались погулять по окрестностям Рима в поисках красивых видов. Впрочем, живший в Италии уже свыше пяти лет Щедрин давным-давно уже переписал их все, снискав славу лучшего русского пейзажиста и постоянно получая все новые и новые заказы. С Самуилом Гальбергом было сложнее. Прождав свою заграничную командировку до сорока лет, он рвался поскорее начать работу, чем досаждал тем пенсионерам, что считали свое пребывание в Риме чудом, которым они никак не могли насладиться, мирно попивая недорогое винцо и выбирая исключительно на ощупь натурщиц, а, следовательно, не слишком спешили работать.
Иногда в компании с Самойлушкой, иногда с братом Александром или даже сам по себе я заходил в мастерскую к Торвальдсену, который давал желающим уроки. Хмурый, неразговорчивый датчанин предпочитал словам дело, и это меня вполне устраивало. После работы, умывшись во дворе, мы отправлялись в ближайший трактир пропустить по стаканчику молодого вина, и где начинались задушевные беседы.