Моя свекровь Рахиль, отец и другие… Вирта Татьяна
Жаркой шубы сибирских степей.
В своей книге «Дом поэта» Л. К. Чуковская называет таких людей, как Липницкий, «повторниками», – «потому что их сажали вторично за преступления, не совершенные и впервые».
Видимо, это был простейший способ для «окончательного решения вопроса» с Б. Н. Липницким и великим множеством ему подобных. Сибирь, навечно, – что могло быть надежнее для местонахождения сотен тысяч граждан, попавших под укат тотальных репрессий?!
Рахиль рассказывала мне, что этот его второй арест производился в весьма «гуманной» форме, – Бориске разрешили собраться, и при этом настоятельно советовали: мол-де, берите с собой валенки. Ну ещё бы – ведь его забирали навсегда, а Сибирь, – это вам не курортная зона… (К этому незабываемому эпизоду я еще ниже вернусь.)
И только в 1955 году Липницкий получает реабилитирующую его справку…
Много ли подобных справок приходилось подписывать т. Химичу. И что же выходит?!
Что майор юстиции т. Химич – вестник добра?!
Пересмотр его дела, – так сказать, исправление допущенной в отношении Б. Н. Липницкого ошибки, – последовал в ответ на его «жалобу», в действительности представляющую собой плач (традиционный для русской словесности жанр) Бориса Наумовича по своей загубленной жизни.
Читать этот документ (его копия каким-то чудом сохранилась в семейном архиве) невозможно без слез.
Направляется «жалоба» Генеральному прокурору СССР Руденко Роману Андреевичу и гласит следующее:
«Категорически заявляю, что никогда, нигде, ни прямо, ни косвенно, я никакого отношения к антипартийным или к антигосударственным группировкам не имел… Достаточно беглого ознакомления с моим следственным делом, чтобы убедиться, что выдвинутое против меня обвинение является бездоказанным и произвольным…
Я родился и вырос в трудовой семье… Свою трудовую жизнь я начал в раннем возрасте…
Прошу Вас затребовать мое дело, проверить его, восстановить истину и реабилитировать меня.
Повторяю, я ни в чем не повинен, ни перед партией, ни перед Советским государством.
В своей работе, как и раньше, так и теперь, я всегда руководствовался исключительно интересами партии и Советского государства.
Мне сейчас 65 лет. Прошу дать мне возможность закончить свою жизнрь полноправным гражданином СССР, честно трудящимся на благо нашей Советской родины.
Липницкий.
Едва вырвавшись на волю, Бориска бросается в Москву, к Рахили, и после чуть ли не тридцати лет ожидания получает её в жены. Свою любовь он пронес через все испытания, выпавшие ему на долю, через тюрьмы, допросы, унижения, и вместе с этим чувством к единственной для него женщине на свете, пронес он святую веру в справедливость Советского строя и непогрешимость верховной власти – свою же судьбу считая случайной ошибкой…
И если в разговорах домашних Борис Наумович улавливал малейший скепсис по этому поводу, он одаривал всех нас тяжелым взглядом из-под сдвинутых бровей, полным укора, замыкался в себе и удалялся в свою комнату, и там часами сидел в одиночестве.
Как в капле воды, когда сверкнет луч солнца, иной раз вспыхивают все цвета радуги, так в этой судьбе отразились страдания, лишения, муки, а вместе с тем стоическая приверженность идее коммунизма, которая должна была вывести нашу Родину в светлое будущее, сотен тысяч наших сограждан, о чем написаны также сотни тысяч страниц. Но эта индивидуальная судьба еще и тем отличается от других, что её окрашивает чувство, сравнимое разве что с библейской историей любви Иакова к Рахили.
История Рахили и Бориски началась еще в Гомеле, когда оба были совсем молодыми. Любовь к Рахили поразила Бориса с первого взгляда, но в это время она была женой Моисея Кагана. Известно, что библейский патриарх Иаков должен был отслужить своему дяде Лавану семь лет, пася овец, чтобы получить в жены Рахиль. Иаков увидел её у колодца и воспылал к ней непреодолимой страстью. Однако хитрый Лаван во время брачного пира подсунул Иакову под покрывалом свою старшую некрасивую дочь Лию, а Рахиль вскоре после этого отдал Иакову в качестве второй жены, но с условием, что Иаков будет батрачить на него даром еще столько же, – то есть семь лет.
Ах, Бориска! Страстно влюбленный в жену своего товарища, покровителя и, можно так сказать, начальника по службе, он должен был долгие годы, как Иаков, довольствоваться ролью близкого друга дома, всегда готового прийти на помощь в трудную минуту и заменить детям собственного отца, перегруженного служебными обязанностями…
Борис Наумович Липницкий 1888 года рождения происходил из бедной семьи и, так и не получив законченного среднего образования, был отдан подмастерьем в провинциальном украинском городке в местное фото-ателье. Он усердно овладевал профессией фотографа и вскоре получил диплом фото-художника и ретушера с повышенной и по тем понятиям вполне приличной зарплатой. Помимо этого, он усиленно занимался самообразованием и пришел к выводу, что наибольшую пользу своему отечеству он может принести, состоя в рядах партии и выполняя её задания. Как сам он пишет в своей автобиографии:
«…по поручению Партии работал на различных хозяйственных участках социалистического строительства», меняя должности, пока не попал в торготдел городской управы Гомеля под начало Моисея Александровича Кагана, бывшего тогда городским головой. Исполнительный, толковый и преданный делу подчиненный сразу же обратил на себя внимание городского головы, и в самом скором времени сотрудничество в одной организации переросло в настоящую дружбу. Моисей Каган, в роли старшего по чину, всячески способствовал продвижению Бориса Липницкого по службе, настаивая на продолжении образования. С подачи Моисея Кагана Липницкий был направлен на двухгодичные торгово-банковские курсы, после окончания которых перед Б. Н. Липницким, верным членом партии, открывалась дорога на руководящие посты. Сначала он был назначен управляющим Восточно-Сибирской краевой конторой Госбанка, вскоре по решению ЦК ВКП(б), – управляющим Северной краевой конторой Госбанка, а затем с 1934–1937 Куйбышевской областной конторой Госбанка.
Когда в 1937 году, на пике своей карьеры, Липницкий был снят со своего высокого поста, брошен в тюрьму, а потом отправлен в ссылку, он, конечно, не мог предположить, что путь к восстановлению справедливости затянется на долгие годы. И что вся его тюремно-лагерно-ссыльная эпопея продлится восемнадцать лет…
Все это время он оставался формально холостым, однако в душе своей был связан нерасторжимыми узами со своей единственной и незаменимой Любовью, считая семью Рахили – своей семьей, и её детей – «своими» детьми. Когда он был на свободе, он появлялся в доме Каганов, как только представлялась возможность вырваться с работы хотя бы на несколько дней, и в их семье начинался праздник. Старшие дети Рахили – Боба, родившийся в 1918 году, и Лена, родившаяся через год, в 1919 году, кидались к нему навстречу и висли на Бориске, предвкушая какие-то невероятно интересные походы, например в зоопарк с непременным мороженым «Эскимо» на палочке, или просто прогулкой к стадиону «Динамо». Младший Юра, родившийся через десять лет, в 1928 году, также застал сложившуюся ситуацию, когда, кроме отца с матерью, был еще Бориска, которого он знал с малолетства и считал его своим родным. А как же иначе! Борис Наумович забирал его, младенца, с Рахилью, тяжело перенесшей эти её последние роды, из роддома, заменяя отца, занятого в тот момент неотложной работой.
Детские воспоминания Юры рисуют ему трогательную картину – вот в прихожую, такой неловкий, наголо обритый, в вышитой, возможно его собственными руками украинской рубашке, немного сумрачный, как-то боком протискивается Бориска и мать, оживленная и принаряженная, вылетает к нему из своей комнаты:
– Ой, Бориска, вечно ты со своими подарками! – лепечет она с напускным возмущением, кидая на него пламенные взгляды и разворачивая очередную шаль или принимая корзину с фруктами.
При этом щечки её вспыхивали яркой краской польщенного самолюбия и гордости – все же в этом мире кто-то по сию пору ценит её неотразимую красоту, – недаром же она получила в Санкт-Петербурге на выпускном балу первый приз! А вместе с ним и обещание усыпанного розами пути женской судьбы…
Однако бодрость Рахили длится недолго. Накал эмоций почти ощутимо сгущается в атмосфере дома, как надвигающаяся гроза, и окончательно подкашивает её силы. И Рахиль, рухнув в постель с сильнейшей мигренью, лежит с полуприкрытыми глазами, между тем как Бориска, застыв в скорбной позе, часами не отходит от постели, тяжко вздыхая и временами поглаживая её слабую руку. Он ей ничего не говорит, и только его умоляющие взгляды, устремленные на неё, свидетельствуют о той буре чувств, которая творится в его душе. Отец семейства в это время допоздна задерживался в своем финансовом Главке, а возможно, и где-то ещё…
К каким только ухищрениям не прибегала Рахиль, чтобы возбудить ревность в своем муже: она принималась примерять перед зеркалом новую шляпку с вуалью, подкрашивать в передней губки, как будто бы собиралась на какую-то якобы назначенную встречу, – все было напрасно, Моисей Александрович оставался глух ко всем её стараниям. Да и к кому, скажите на милость, испытывать столь пошлые чувства, как ревность, – к своему старинному товарищу, фанатично преданному его семье и детям?! Что же делать, раз он остался одинок и они для него, как родные? Нет, до этого он ещё не дошел, пусть всё остается, как есть…
В конце жизни любовь Бориски к Рахили, внушенная ему из каких-то высших сфер, обрела законную форму. Но для этого в их судьбу должны были вмешаться глобальные катаклизмы, подготовленные самой Историей.
А пока что, перед войной, в доме на Ленинградском шоссе текла повседневная жизнь. Старшие дети определялись до войны с высшим образованием. Боба поступил в Московский энергетический институт по специальности «Автоматика», а Лена, начавшая рано писать, в ИФЛИ.
Младший Юрка учился в школе и не помнил такого случая, чтобы кто-нибудь из его родителей когда-нибудь показался в школе. Этот способный ребенок очень часто ставил в тупик свою мать, поскольку на вопросы знакомых о том, в каком классе учится сейчас младший сын, Рахиль с ответом затруднялась. Все дело в том, что этот шустрый мальчишка абсолютно самостоятельно справлялся со своими занятиями в школе и перескочил из первого класса сразу в третий. Так что мать, по горло занятая своими заботами, уже сбилась со счета, в какой именно класс он ходит теперь?! Он успевал всё на свете, был страстным болельщиком команды «Динамо» и часто бегал на стадион, – благо они жили рядом. Денег на билеты мать ему, разумеется, не давала, но среди посетителей футбольных матчей всегда находился кто-то отзывчивый, и для этого «отзывчивого» слова: «Дяденька, проведи!» действовали, как своеобразный пароль, – видно, парнишка тоже из настоящих болельщиков, а своим надо помогать! И «дяденька», взяв Юрку за руку, проводил его на стадион, а там уж можно было как-то устроиться и всласть поболеть за свою команду.
Ю. Каган и по сей день является футбольным болельщиком и, наблюдая за ним, постоянно вскрикивающим перед телевизором, я думаю про себя, сколько же детского должно остаться в человеке, чтобы с такой страстью переживать за этих здоровенных парней, гоняющих по полю мяч. «Ну, бей!», «Давай быстрее!», «Куда ты бьешь, не видишь, что ли!» – то и дело доносятся ко мне на кухню возбужденные возгласы. При этом проигрыш любимой команды приводит к истинному расстройству и долгому разбору полётов с жестикуляцией и вздохами.
Однажды мне пришлось наблюдать за этим «болельщиком» на стадионе. В компании академика Ильи Михайловича Лифшица и его жены Зои, моей подруги, мы находились в Киеве, где проходила конференция по физике. Скорее всего это было в начале семидесятых годов. И вот объявление – завтра состоится какой-то выдающийся матч. Ну, Юра, конечно, весь затрепетал и стал нас уговаривать купить, пока не поздно, билеты и идти на матч. Мы с Зоей значительно переглянулись, – нам этот поход сулил захватывающее зрелище. И не потому, что мы болельщики, в футболе мы с ней исключительные профаны. Нам было интересно посмотреть на наших мужей в такой непривычной обстановке. Илья Михайлович просто опешил от столь странного предложения. Его спортивные занятия ограничивались собиранием марок, – на разные аукционы он готов был мчаться на другой конец Москвы и там приобретать все самое интересное. Он был филателист международного масштаба и неоднократным победителем в общесоюзных соревнованиях частных коллекционеров. Но всякие там пешие походы с рюкзаком, туризм и даже пребывание с семьей на подмосковной даче, – все это было для него глубоко чуждо. Городской обитатель, типичный интеллектуал, он предпочитал своё жизненное пространство ограничить заасфальтированным тротуаром, а в общении – московской творческой элитой. Знаменитый академик, он не так давно переехал из Харькова в Москву и занял в научном мире подобающее ему место. И тут вдруг обнаруживается, что у его младшего коллеги и соавтора по недавно опубликованной работе, посвященной одной актуальной проблеме современной теоретической физики, имеется столь низменное увлечение, как футбол. Илья Михайлович с недоумением взглянул на Юру, – но тот был непреклонен.
– Для вас это экзотика, Илья Михайлович! А вы сами любите парадоксы в науке!
Одним словом, назавтра мы оказались на стадионе. Вокруг взъерошенная публика, и наша группа, в особенности мужчины, была, как инородное тело в общей массе.
– Ну, ты тут за кого? – подтолкнул под локоть Лифшица кто-то сидящий справа. Нас с Зоей наши мужчины предусмотрительно посадили между собой посередине.
– Да я, наверное, за наших! – находчиво ответил Лифшиц и сразу же вошел в доверие своего соседа, который отныне с ним объединился и уже до самого окончания матча «болел» с ним вместе. Это был мужчина средних лет, по виду рабочий, общительный и добродушный, готовый взять этого новичка, сразу видать, интеллигента, под свое покровительство, чтобы и он нормально отдохнул на стадионе. Прежде всего сосед предложил Лифшицу немного отхлебнуть «из горла» и протянул ему початую бутылку, но тот отказался, выразительно показав большим пальцем на жену, «мол-де, ты-то один, вырвался на волю, а моя тут со мной рядом». Однако в остальном у них установилось полное согласие и через некоторое время они уже в один голос орали, так что звенело в ушах: «идиот!», «лопух!» и все такое прочее. Между тем Юра братался со своим соседом слева, молодым парнишкой, которому он что-то с невероятной яростью доказывал, размахивая руками и не отрывая в то же время глаз от футбольного поля. В самые критические моменты мой муж вскакивал с места, и они с этим парнишкой, стоя, бурно выражали свой восторг или, напротив того, возмущение, находя поддержку в окружающей публике.
На нас с Зоей никто не обращал ни малейшего внимания, и мы, сознавая всю свою никчёмность, с большим любопытством наблюдали за своими мужьями, – а мы-то думали, что, прожив с ними в тесном общении довольно много лет, мы их неплохо узнали. И вот вам, пожалуйста! Все-таки внутренний мир человеческой личности, видимо, область неведомая, непознаваемая и безграничная.
Было у школьника Юры Кагана и еще одно увлечение – шахматы. Он посещал известный клуб «Крылья Советов» и занимался в шахматной секции для подростков, которых тренировали мастера спорта, а иной раз показательные уроки давали и гроссмейстеры. Огромным событием для шестиклассника Юры Кагана стал «Матч-турнир шести» на звание абсолютного чемпиона СССР, состоявшийся в марте-апреле 1941 года. Все дело в том, что Юру, как одного из самых активных ребят, посещавших шахматную секцию, в качестве поощрения выдвинули волонтёром присутствовать на матче, где ему давалось «важное» поручение – подготавливать доски для сеансов одновременной игры, передвигать специальной указкой фигуры на демонстрационной шахматной доске. Матч проходил в Доме Союзов по вечерам, и родители отпускали туда своего сына с условием, что он днем два часа будет спать. Юра это условие добросовестно выполнял и, окрыленный, мчался в переполненный публикой Дом Союзов. Билетов в кассе, естественно, нет – а у него был туда пропуск, и он, конечно, страстно болел за Ботвинника. В матче участвовали ведущие гроссмейстеры: М. Ботвинник, П. Керес, В. Смыслов, Н. Бондаревский, И. Болеславский, А. Лилиенталь. Юра следил за каждым движением руки Ботвинника. Очередной ход, – и Юра замирал в ожидании. Куда Ботвинник двинет фигуру? Неужели он угадал?
Но вот близость победы! И вот – мат. Ура! Ботвинник выиграл. Он абсолютный чемпион СССР. Юра до сих пор помнит свои переживания, свое волнение и свой восторг, когда победа состоялась!
К сожалению, война прервала это увлечение. И вместо спортивных занятий, тренировок, показательных игр и соревнований ему предстояло пережить полное лишений военное детство с бомбёжками, ночёвками на рельсах в метро, эвакуацией, похоронным извещением и жесточайшим недоеданием.
Но шахматы навсегда остались для Ю. Кагана любимой игрой… Игрой?! А может быть, умственным разогревом, тренировкой для мозгов?! Во всяком случае, мой муж всегда не прочь был сразиться в шахматы с нашим сыном Максимом, а вот теперь уже и с внуком Сашей!
В своей большой семье Юра рос как-то наотшибе. Отец, по обыкновению сталинских времен, приходил домой после полуночи, и вообще своего младшего сына не видел, – ночью Юрка уже спал, а утром убегал в школу. Не то чтобы чем-нибудь с сыном заняться, отец с ним иной раз и поговорить не успевал. Хотя во время традиционных воскресных прогулок иной раз начинал о чем-нибудь расспрашивать. Большей частью во исполнение своего отцовского долга, конечно, про учебу. Как правило, интерес Моисея Александровича к сыну не выходил за рамки типично родительского вопроса:
– Ну, как там у тебя в школе дела?
На этот вопрос следовал столь же тривиальный ответ:
– Да вроде всё в порядке, – на этом они снова расставались, так ничего, по сути, друг о друге и не узнав.
Отцовская нежность и любовь пришли к Моисею Александровичу много позже, когда они давно уже были в разводе с Рахилью, а Юра был взрослым человеком. При виде Юры он весь расплывался в блаженной улыбке, не сходившей у него с лица все время, пока мы сидели у них с Беллой Григорьевной в гостях. Возможно, это было запоздалое раскаяние, что он пропустил без внимания детство своего младшего сына и к тому же бросил семью в начале рокового сорок первого года, предоставив им с Рахилью самим выбираться, как знают, из трудностей военного лихолетья. Уходя из дома к новой жене, Моисей Александрович сказал своей дочери Лене: библиотеку я хотел бы передать Юре. Все-таки считал себя перед ним виноватым. Библиотека так и осталась в квартире на Ленинградском шоссе. Но когда Юра уезжал в далекий город «Сингапур 44» (так его тогда шутливо называли), на Урал, отец проявил о нем заботу и купил ему синее стёганое одеяло. Этим одеялом Юра пользовался все шесть лет, проведённых на объекте, и, укрываясь им, вспоминал своего отца.
Почему-то одеяло играло символическую роль в семье Каганов. Но об этом речь впереди.
Старшие брат и сестра были поглощены своей интенсивной жизнью, – тут и учеба, и ранние влюблённости. До того ли им было, чтобы обращать внимание на младшего братишку, который вечно крутился под ногами и жаждал добиться от них какого-нибудь дружеского участия. Боба был женат, а Лена, выйдя замуж за поэта Павла Когана, уже и родила. В связи с этим юношеским браком дом наводнили такие же молодые, как её муж Павел, начинающие поэты и прозаики, пока еще нигде не печатающиеся и на ежедневных шумных сборищах читавшие друг другу свои новые произведения. Тут собирались будущие звезды послевоенной поэзии, – Давид Самойлов, Борис Слуцкий, Сергей Наровчатов. Школьник Юрка проскальзывал в пятиметровую каморку при кухне, куда набивались друзья Павла, чтобы никому из домашних не мешать, и жадно слушал их споры, рассуждения, стихи.
Образ Павла Когана целиком овладел воображением подростка. Теперь, женившись на Лене, он переехал от своих родителей к ним, на Ленинградское шоссе, и Юра мог наблюдать его в повседневной жизни.
Судьба Павла Когана, как вспышка молнии, прочертила на горизонте яркий след, – этот след по сию пору горит в сознании людей. Безудержный мечтатель, в своих стихах он уносился в просторы космоса, – «сквозь вечность кинутые дороги,/ сквозь время брошенные мостки»; и в дальние края, – «но мы еще дойдем до Ганга»; и уплывал в синюю даль флибустьерских морей… Когда они поженились с его Еленой, «как Парис в старину, / ухожу за своею Еленой…/ Осень бродит по скверам/ по надеждам моим, по пескам…», у них, кроме этой самой «надежды» и таланта, и правда не было за плечами ничего, – но какой еще может быть багаж у столь юной пары, какой они были в то время. В декабре 1940 года, не ведая о том, что это злое пророчество коснется его собственной участи и что жить ему осталось меньше двух лет, Павел пишет о своем поколении:
- В десять лет мечтатели,
- В четырнадцать – поэты и урки,
- В двадцать пять —
- Внесенные в смертные реляции.
Он пошел на фронт добровольцем, как только разразилась война, о чем свидетельствует следующая выписка:
«Из приказа № 171 от 10.10. 41 г. По Литературному Институту.
№ 6
Студента 4-го курса КОГАНА П. Д. числить в отпуске до возвращения из Красной Армии.
Директор Института – Г. Федосеев.Зав. Секретариатом – неразборчиво».
– Бедный, бедный мальчик! – вздыхала Рахиль, горюя о безвременной смерти поэта. – Такой молодой и красивый. Совсем не успел пожить. А ему так всего хотелось… И девочка крошечная осталась.
Сейчас, конечно, невозможно было и словом обмолвиться о прежнем отношении Рахили к этому раннему браку. Они как будто бы спешили взять от этой жизни все с опережением. Но сейчас можно было только вспоминать и скорбеть. И Рахиль, погруженная в свои невеселые мысли, вынимала платок и, утирая невольные слезы, долго молча сидела, качая головой. Упрекала ли она себя? Кто знает.
Но может быть, все-таки и на его долю выпало счастье – писать стихи, любить, стать отцом, услышать писк ребенка. В поэзию П. Когана врывается новая струя, – повседневная жизнь, со всей её требовательной суровостью. Взрослеют юные поэты, и в их стихах появляются такие мотивы:
- Этот год перезяб,
- Этот год перемёрз до предела.
- В этот год по утрам
- Нам с тобою рубля не хватало,
- Чтоб девчонке купить молока,
- Чтоб купить папирос.
- Ты снимала с ресниц
- Подозрительные кристаллы,
- И, когда не писалось,
- Примерзало к бумаге перо.
Перед школьником Юрой образ Павла представал исключительно в романтическом ореоле.
Черноволосый красавец, порывистый, восторженный, он сознательно формировал свой имидж вожака и уже тогда ходил с татуировкой в знак протеста против какого бы то ни было официоза во внешнем виде и даже носил с собой финку. Он увлекал за собой в романтику, в мечту, в отрыв от будничной жизни:
- Пьем за яростных, за непокорных,
- За презревших грошевый уют.
- Бьется по ветру веселый Роджер,
- Люди Флинта песенку поют.
Пятиметровая каморка, вмещавшая в себя столько разнообразных талантов, единодушно признавала за Павлом Коганом безусловное лидерство поэта-трибуна, пока еще не вырвавшегося на просторы широкой известности, но, конечно, одаренного свыше несравненно более щедро, чем все остальные, а потому сейчас, вот здесь перед ними, стоящего на пороге Славы. Несколько поколений молодежи, жаждавшей возвышенных подвигов, бредило его стихами:
- И в беде, и в радости, и в горе,
- Только чуточку прикрой глаза —
- В флибустьерском, в дальнем море
- Бригантина поднимает паруса…
Никто тогда, перед войной, не знал, что Слава действительно придет к Поэту, однако посмертно. Ему не суждено было увидеть ни одной строчки своих напечатанных стихов, все сборники стали выходить потом, после его ранней гибели. Никто не мог знать и того, что Павел может увлечь за собой не только в романтику и мечту, но и героически закончит свою невероятно короткую жизнь «верный воинской присяге», как сказано в похоронном извещении, и будет погребен на той же сопке «Сахарная», где попал под обстрел. Он сам вызвался идти в разведку, и там, где надо было ползти, шёл в полный рост. Потому что ползать не умел.
Это случилось 23 сентября 1942 года под Новороссийском. И на щите над высокой грудой камней надпись: «Автору песни «Бригантина» Павлу Когану».
Еще раньше он писал:
- Если я умру этой синей порой.
- Ты меня
- пойдешь провожать?
Иногда Юрка болел, и тогда в Рахили взыгрывали с новой силой материнские инстинкты, призывавшие её спасать своего ребенка. Она действовала немедленно, все бросала и принималась лечить по своему разумению. Эта отзывчивость к заболеваниям, надо отдать ей должное, была одной из сильнейших свойств натуры моей свекрови Рахили. Она вся преображалась и, вооружившись мужеством и терпением, обходила все торговые точки вокруг Белорусского вокзала, пока ей не удавалось достать импортную курицу в целлофановой обложке. Вернувшись домой со своим трофеем, Рахиль сейчас же начинала готовить из этой слегка уже посиневшей курицы бульон, который должен был, по её мнению, послужить вернейшим средством излечения при любом заболевании. Приходилось признавать, что так оно и было, – под воздействием съеденного бульона и самой вареной курятины больной вскоре поправлялся, и этот акт самопожертвования со стороны Рахили долго еще вспоминался и самим поправившимся больным, и всеми домашними… И жизнь в квартире на Ленинградском шоссе входила в нормальное русло.
Однако же ненадолго. Через два-три дня на пороге квартиры появлялась заплаканная соседка. У неё несчастье – дети разводятся. Что же будет с малолетними внуками?! А сама она страдает сильнейшей бессонницей и нервным расстройством. Рахиль приглашала соседку к себе, поила её неизменным чаем и часами вела с ней успокоительную беседу, пока соседка, снабженная длинным списком всяческих целебных трав, которые следовало закупить в аптеке и потом заваривать по указанному в записке рецепту, заметно приободрившись, не отправлялась домой. Сама Рахиль после этих визитов в полнейшем изнеможении до всякого ужина закрывалась в своей комнате и укладывалась в постель, благо о семье могла позаботиться верная домработница тётя Мотя.
Надо сказать, среди окружавших её людей и в городе, и на даче в Дорохово Рахиль, как советчица и целитель, пользовалась непререкаемым авторитетом, а её снадобья – отвары, настойки и примочки, которые она рекомендовала своим многочисленным пациентам, действовали безотказно. По этому поводу в доме всегда водились коробочки конфет или какого-нибудь дефицитного печенья, которые ей приносили в качестве заслуженного гонорара.
Война ворвалась в жизнь семьи на Ленинградском шоссе, и в мгновение ока её мирное течение было прервано.
При этом вместе с началом войны на мою свекровь Рахиль обрушилась личная трагедия. Моисей Александрович, со своей обезоруживающей улыбкой и ясным взглядом голубых глаз, бросил семью и соединился с его новой женой Беллой Григорьевной, – как говорится, нашел подходящее время и место. Борис Наумович находился в ссылке. Лена добровольцем ушла на фронт, Боба в это время также был призван в действующую армию и пока еще не был отозван на военный завод, где потом работал до конца войны.
Рахиль с Юрой каждый раз при очередной бомбежке спасались в метро на станции «Белорусская». Вскоре было принято решение всех детей вывезти за пределы столицы.
И Юру вместе со школой отправляют в один из подмосковных совхозов, так сказать, на трудовой фронт. В это время он учился в шестом классе. В совхозе подростки работали на подсобных работах – прополка, связывание сена в снопы, сбор травы тимофеевка на корм скоту.
Очень скоро начались серьезные проблемы. Кормежка, которую совхоз мог предоставить юным труженикам тыла, была для них категорически недостаточной. Тринадцати-четырнадцатилетние подростки испытывали сильнейший голод. Юра писал домой, своим родным, отчаянные письма.
«…У меня все ничего, но только тут неважно кормят… Если можно, пришлите хотя бы немного сухарей…»
«…Я здоров, но с едой тут неважно. Не могли бы вы прислать мне немного денег, потому что тут можно кое-что из продуктов купить?»
Эти слезные мольбы странным образом остаются без ответа, хотя сохранившиеся листки, вырванные из школьной тетрадки, неопровержимым образом свидетельствуют о том, что до адресатов они доходили.
…Мы с моим мужем прожили вместе больше пятидесяти лет, но у меня при чтении этих писем ком подкатывается к горлу, и я совсем по-детски начинаю всхлипывать и переживать давно прошедшее, – как это так получилось, что никто из этой большой семьи не кинулся ему на выручку? А я была от него так далеко, и вообще ничего не знала о его существовании…
«Голод» – моей бабушке, Татьяне Никаноровне, это ужасное слово было знакомо с 1922 года, когда жесточайший голод охватил все Поволжье. Её муж, Иван Иванович Лебедев, из Костромы, где они жили, на пароходе решил добраться до Нижнего Новгорода в надежде раздобыть там что-нибудь из продуктов. По дороге он заразился сыпным тифом и умер, и моя бабушка больше своего Ивана так никогда и не видела, не знала, где он похоронен, и есть ли у него вообще могила…
Моя дорогая, любимая бабушка! Какие героические усилия пришлось ей приложить, чтобы в те годы жуткой бескормицы выжить, сберечь своих детей, отваривая им картошку, выкопанную на поле после сбора урожая, а самой при этом питаться очистками…
Оставшись молодой вдовой, моя бабушка так больше замуж и не вышла, хотя, судя по дошедшим до нас фотографиям, в то время была еще очень привлекательной, и к ней сватались многие. Всю свою оставшуюся жизнь она посвятила нашей семье – сначала растила меня, свою Танюшку, как она меня называла, потом моего брата Андрюшу, и у неё еще достало сил вынянчить и довести до школьного возраста нашего сына Максима, и отдать ему последнее тепло своего сердца.
И вот голод снова стучит в наши двери. Из осажденного Ленинграда до нас доходят сведения о том, что близкие друзья моих родителей, Лев Левин и семья Иосифа Гринберга, находятся в последней стадии истощения и погибают от дистрофии. Мой отец по заданию Совинформбюро вылетел в осаждённый Ленинград и сумел каким-то образом организовать эвакуацию нескольких писательских семейств. Не знаю, на чем и как их вывозили из замерзающего Ленинграда в феврале 1942 года, однако в марте они уже были в Ташкенте, и первое время семья Гринбергов жила в нашей квартире вместе с нами. Как я понимаю, это было серьёзное испытание для мамы и бабушки. Жена Гринберга, Лариса, и её мать Ольга Онфилохиевна не так пострадали от голода, как сам Иосиф Гринберг, в литературных кругах известный, как добросовестный и справедливый критик, к оценкам которого с уважением относилась общественность. Катастрофически похудев, этот ранее полный, добродушный человек был совсем не похож на прежнего неутомимого балагура, – он постоянно сыпал остротами, и сам же первый начинал над ними смеяться своим характерным дробным смехом, от чего колыхалось все его дородное тело. Теперь ему было не до шуток, – он долго ещё не мог избавиться от навязчивой потребности делать запасы еды, потихоньку рассовывая куски по карманам, а по ночам прокрадываясь на кухню в поисках чего-нибудь съестного. Мы отводили глаза, боясь застать его на месте преступления и тем самым еще больше травмировать его психику. Моя бабушка нарочно стала «забывать» что-нибудь из еды на кухонном столе, чтобы помочь ему в его поисках…
Помню, с каким испугом наблюдала я за страданиями этих измученных голодом людей.
С видимыми усилиями воли стараясь сдержать за столом свой аппетит, они припадали к тарелкам, но что могла предложить им моя бабушка, кроме сугубо постного подобия настоящего обеда, который она умудрялась ежедневно готовить?
Сама я голода не испытывала, – худенькая, как тростинка, я вполне могла бы довольствоваться местными персиками – самым популярным товаром знаменитого ташкентского Алайского базара – плоские, сочные и сладкие, каких никогда и нигде я больше не ела, они могли бы составить мой рацион на весь день, если бы бабушка не стояла над душой с какой-нибудь кашей или супом. Но вот в один прекрасный день все изменилось. Это было уже в Москве, куда мы вернулись из Ташкента в феврале 1943 года. Помню, мне вдруг ужасно захотелось есть, и из каких-то дальних кладовых моей памяти вдруг выплыл соблазнительный бутерброд с любительской колбасой – но где её было взять?! Мы все уповали тогда на американскую тушенку из гуманитарной помощи, которую мой отец привозил из очередной поездки на фронт, куда он регулярно выезжал по заданию Совинформбюро и привозил оттуда паёк командировочного. Запах этой жареной тушенки до сих пор ассоциируется в моем сознании с праздником жизни. Вот что достойно быть воспетым в торжественной оде – Тушенка из американской гуманитарной помощи, приходившая к нам из-за океана!
Рахиль с Юрой были в это время в эвакуации в городе Бугуруслане. Там им пришлось нелегко. По счастью, Рахиль получила должность санитарного городского врача, – это была высшая точка медицинской карьеры моей свекрови. Теперь она могла в своей столовке подкармливать недоедающего сына. В столовке давали похлебку с куском суррогатного хлеба, обладавшего странным свойством оставлять человека голодным, какую-нибудь жидкую кашу и стакан несладкого чая…
Вечером, ложась в кровать, Юра предавался несбыточным мечтам: «Был бы у меня настоящий хлеб и чай с сахаром, – а больше мне ничего и не надо», и с этими мыслями засыпал.
Военные годы лишений не прошли для него бесследно. По росту Юра недотянул до своего старшего брата и даже до сестры, правда, постарался не разочаровывать их во всем остальном.
Деятельность Рахили Соломоновны на поприще городского врача, ответственного за санитарное состояние подведомственных учреждений, была оценена по достоинству, и она получила грамоту и медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.». Рахиль очень гордилась этой наградой и в праздничные дни прикалывала медаль на грудь пониже кружевного воротничка, так удачно оттеняющего свежесть её лица.
Вскоре Борис Каган, понимая, что мать и младший брат находятся в критическом положении, вызвал их в Москву и устроил Юру к себе на военный завод, где он стал получать рабочую карточку. Параллельно он учился в школе рабочей молодежи. Летом 1944 года Юра был откомандирован на подготовительное отделение Московского авиационного института. Сдав экзамены экстерном за десятый класс, он осенью 1944 года поступил на первый курс этого института.
Близился конец войны. Рахиль работала сестрой-хозяйкой в больнице. И вот свершилось главное – Лена, героически пройдя весь путь войны в прямом смысле слова от Москвы до Берлина, целая и невредимая, осенью 1945 года вернулась домой. Она была переполнена впечатлениями своей фронтовой эпопеи, и уже первые опыты её рассказов свидетельствовали о том, что Елена Ржевская – псевдоним, который она взяла после тяжелейших боев под Ржевом, – войдет в историю русской прозы, как летописец Великой Отечественной войны.
У них в семье с её мужем Исааком Крамовым, за которого она вышла замуж вскоре после возвращения с фронта, было решено – Лена садится писать свою военную Одиссею, а Изя, как все его звали, поступает работать в журнал или издательство.
Конечно, это было разумное решение – у Лены уникальный опыт непосредственной участницы войны. А Изе, который в своем кругу профессиональных литераторов считался экспертом по установлению той самой невидимой планки, отделяющей все подлинное от фальшивки, с его уникальным талантом общения, казалось бы, сам Бог велел заведовать отделом прозы в солидной московской редакции, – определять направление литературного процесса, открывать и поддерживать таланты. Однако ничего подобного с ним не произошло. Все эти радужные семейные планы разбивались о бетонную стену отказа, как только дело доходило до его «пятого пункта». Выяснялось, что отделы кадров крепко держали оборону, не давая возможности «сионистскому влиянию» проникнуть в идеологическую сферу советской действительности, каковыми, несомненно, были литература, журналистика, изобразительное искусство, музыка, а также архитектура, кино, театр, радио, телевидение и пр.
Так, Изя Крамов, если оценивать жизненный успех мерками обывательского благополучия, оказался на обочине, вынужденный довольствоваться неверными гонорарами, быть постоянно в долгах и с нервотрепкой пробивать каждую новую публикацию. А тут еще болезнь, туберкулез. Предстояло удаление легкого.
Да и у Лены дела обстояли не лучше. Она закончила ИФЛИ, но с публикацией первых литературных опытов пока не получалось. Чаще всего окончательный вердикт очередного журнала, в который она приносила свою рукопись, гласил: «К сожалению, Ваша повесть редакцию не заинтересовала».
Надо было искать какой-то выход. Семья задыхалась в финансовой блокаде, – необходимо было всеми правдами и неправдами добывать для Изи невероятно дорогой по тем временам пенициллин, заботиться о подрастающей Олечке, поддерживать родителей Павла. И Лена решила: ну, ладно, раз Изю на работу не берут, я сама пойду на какую-нибудь штатную должность. Всё-таки участница Великой Отечественной войны, должна же фронтовая биография произвести на людей впечатление. По свидетельству дочери писательницы, Ольги Павловны, её мать заполнила 28 (двадцать восемь) анкет в разнообразные органы печати и литературные редакции, однако везде получила отказ. Вот так-то, Елена Моисеевна, – вам тоже никакого снисхождения не будет!
Все эти мытарства её первых шагов в литературе, как и вообще в послевоенной действительности, подробно описаны в книге Елены Ржевской «За плечами ХХ век». Они продолжались до тех самых пор, пока Твардовский в «Новом мире» в 1958 году не опубликовал её повесть «Спустя много лет», после чего Елена Ржевская стала знаменитым автором, каждую новую публикацию которого с нетерпением ждали читатели.
Посреди всех этих домашних невзгод моя свекровь Рахиль порхала помолодевшая и оживленная. Ещё бы: в городке Ракитино на Украине с пылкими чувствами её ждал к себе Бориска.
И при одной только мысли о скорой встрече щечки Рахили вспыхивали румянцем, а глазки начинали блестеть. Стоял май 1949 года, на дворе весна, и Рахиль уже собиралась к нему, как вдруг на неё обрушился новый удар.
Из Ракитино дошли сведения о том, что Бориску забрали и увезли неизвестно куда. Сказали только – в Сибирь, навечно. От него никаких вестей не было. Это что же, – без права переписки?
А как же обещание безоблачной женской судьбы, и путь, усыпанной розами? Ведь все это подтверждено в грамоте, полученной ею на Санкт-Петербургском балу! Однако пока что на этом пути мою свекровь Рахиль ждали одни шипы.
Как раз в это время Юра с отличием закончил МИФИ и, сдав неформальные экзамены академику Ландау, был приглашен к нему в аспирантуру. Но вместо этого, как я уже писала раньше, его распределили на закрытый объект по названию «Свердловск-44», входивший в огромную монополию Атомного проекта, и потому строго засекреченный.
Перед отъездом он сдал вступительные экзамены в заочную аспирантуру, но на все просьбы Ландау зачислить в неё Юрия Кагана последовал категорический отказ.
Дом на Ленинградском шоссе погрузился во мрак.
Рахиль метнулась в Ракитино. Однако ничего там толком не узнала, а в Москве навести справки о местопребывании Бориса Наумовича нигде не удавалось. Рахиль простаивала в бесконечных очередях к заветным окошкам, и все домашние замирали в ожидании, – может быть, на этот раз ей что-нибудь скажут?! Ведь не может пропасть человек в безвестности и мраке, как будто бы его и не было совсем?!
Лена то и дело подбегала к дверям, – не идет ли мать. Наконец, Рахиль появлялась, – изможденная, постаревшая, коса кое-как замотана сзади узлом. Они с Леной кидались друг другу в объятия и так безмолвно стояли в передней.
– Ничего?!
– Ничего.
И снова молчание. Но какими словами могли они выразить свои чувства? Сердце сжималось от жалости к Бориске, – такой большой и сильный, но что он может сделать против беспощадного деспотизма, против этого Молоха, пожирающего собственных детей… И каких детей, – самых верных и преданных.
«А мать, – думала Лена, поглаживая волнистые волосы Рахили и не зная, чем можно утешить её, растерянную и беспомощную, – за что посылает ей судьба такие мучения?!»
За свое счастье Рахили приходилось платить очень высокую цену.
«Где он теперь, – и днем и ночью изводила её одна и та же неотступная мысль. – Жив или нет?»
И вдруг – в почтовом ящике записка, – нацарапана карандашом на какой-то оберточной бумаге, но почерк, несомненно, его: «Сиблагерь, Баимское отделение, Кемеровская область, жду, приезжай, Б.».
Такие истории бывают лишь в романах, и сейчас вообразить себе, что моя свекровь Рахиль, изнеженная и совершенно непрактичная, из домашнего уюта и тепла, скрытно от сыновей, чтобы не повредила им связь матери с репрессированным, ринулась в эту поездку по адресу «на деревню дедушке», просто невозможно. Но она решилась.
Лена была посвящена в эту тайну. С одной стороны она всей душой сочувствовала матери в её любви к Бориске. Но как отпустить её одну в эту неизвестность и даль… Они долго, шушукаясь, обсуждали, как лучше всего ей снарядиться в дорогу, чтобы ничем не привлекать к себе внимания окружающих. И вот собрали все необходимое, – поношенное старое пальтишко, коса замотана сзади узлом, на голове платок. В руках чемоданчик, – тот самый, с которым Лена вернулась с фронта. Постарались набрать кое-какие продукты. Теперь оставалось уповать на везение, на какую-то счастливую звезду, покровительницу всех влюбленных…
Самое поразительное заключается в том, что это свидание состоялось. Он жил тогда в зоне, и лагерное начальство, разжалобившись (бывает же такое!), выделило им, не имеющим штампа в паспорте, какую-то отдельную клетушку, с условием, что постель Бориска перетащит из своего барака, а его дневное довольствие они будут делить пополам. И он перетащил из своего барака подушку, а также суровое одеяло, в головах которого невесть где раздобытой красной пряжей было вышито имя – «Рахиль». Они прожили так около трех недель, и эти три недели и были тем временем, которые отвела им судьба для любви, пока его окончательно не отпустили на свободу в 1955 году.
Эту поездку в неведомый Сиблагерь, по следам декабристок, моя свекровь даже и потом, по прошествии многих лет, когда мы в её комнате мирно пили чай, а Бориска сидел тут же неподалеку на кухне, занятый своими делами, старалась не вспоминать, – можно представить себе, что пришлось ей перенести, чтобы до него добраться и увидеть эту вышитую на его одеяле красную надпись: «Рахиль»…
И снова одеяло вплетется в летопись рода Каганов.
У меня есть цветная фотография в альбоме. На зелёной траве голубое стёганое одеяло, и по нему ползает внук Сашка. А теперь Сашка вырос, ему пятнадцать лет и рост у него метр восемьдесят пять сантиметров. Так что голубое стёганое одеяло стало ему коротко, но я с ним расстаться не могу. Держу его в доме. Сашка, Сашка, пожалуйста, не забывай голубое стёганое одеяло!
Бориска и Рахиль после всего пережитого наслаждались тихой семейной жизнью. Временами из их комнаты, особенно под вечер, доносился возглас: «Ой, Бориска, отстань!» Слышно было, как что-то там с грохотом падало, похоже было, что это стул, нечаянно задетый ею, пока она бегала вокруг стола, стараясь от него увернуться. Но вскоре все затихало, и мы с Юрой переглядывались друг с другом.
- И падали два башмачка
- Со стуком на пол.
- И воск слезами с ночника
- На платье капал.
В наших чаепитиях Бориска никогда участия не принимал. При своей деликатности боялся, Боже упаси, быть навязчивым, да к тому же на кухне у него всегда были дела. То какая-нибудь мелкая починка, например тапки подшить. То затевалась генеральная чистка нашей допотопной утвари и её с помощью песка, принесенного со двора из детской песочницы, надраивали так, что она, давно уже отслужившая свой век, снова начинала сверкать боками. Печальный опыт одинокой жизни оказался полезным ему и в Москве.
Бывали у Бориса Наумовича и моменты торжества. Так, в 1955 году он был восстановлен в партии, в которую вступил в 1920 году, и теперь гордо носил имя «старого большевика». Его автобиография красноречиво свидетельствует о том, с каким энтузиазмом трудился он, по его выражению, «на различных участках социалистического строительства», а именно:
«В 1918–1922 гг. – зам. зав. Гомельским Губкоммунотделом и зав. Торготделом.
В 1922–1923 гг. – предправления Гомельского рабочего банка.
В 1923–1924 гг. – управляющим Полтавской конторой Госбанка.
В 1924–1925 гг. – директором хлебного отдела Всеукраинской конторы Госбанка.
В 1925–1928 гг. – управляющим Одесским отделением Госбанка…»
Небольшой перерыв на двухгодичные торгово-банковские курсы, после чего:
«Решением ЦК партии был назначен / 1930 г./ управляющим Восточно-Сибирской краевой конторой Госбанка, а вскоре тоже решением ЦК – назначен управляющим Северной Краевой конторой Госбанка.
В 1934–1937 был управляющим Куйбышевской областной конторой Госбанка».
Окончание карьеры Б. Н. Липницкого известно – в августе 1937 года, после стольких лет безупречной службы на благо Родины, – арест и ссыльные мытарства вплоть до весны 1955 года.
Самое поразительное, что при восстановлении в партии один из его сослуживцев дает ему нижеследующую характеристику:
«В Комитет Партийного Контроля при ЦК КПСС.
…Считаю своим долгом сообщить следующее.
Липницкого Б. Н. я знаю примерно с 1925 или 1924 года. За все время нашего знакомства я знал его как честного, весьма скромного человека, идейного и убежденного коммуниста».
Но должны же были во что-нибудь верить эти люди, сметённые революцией со своих мест, лишенные корней и привычного образа жизни, когда у них была отнята религия?!
В дом на Ленинградское шоссе пришел вызов из Областного Комитета Коммунистической партии Советского Союза г. Куйбышева, где Бориска работал последнее время, и он поехал по вызову, и справедливость была восстановлена.
Вскоре за этим торжеством последовало и второе. Как «старый большевик» Б. Н. Липницкий пользовался теперь некоторыми привилегиями, и в начале шестидесятых годов получил участок в посёлке Дорохово неподалеку от Звенигорода под строительство дачи. Это был прелестный уголок подмосковной природы, представлявший собой зеленую луговину на лесной опушке с несколькими старыми дубами. Борис Наумович вложил все свои сбережения, и частично своими руками возвёл на участке скромный щитовой финский домик с террасой, который полюбили все домашние. Лена с Изей, никогда не имевшие дачи, – не заслужили! – нередко осенью, когда Бориска с Рахилью перебирались в город, любили забиться в этот домик, чтобы там побыть в уединении и погрузиться в работу. Ничего, что воду приходилось носить из водокачки, а отопление было печное, зато какая тишина и спокойствие! Они любовались дубами, еще не сбросившими окончательно листья, кормили белок и птиц. На клумбе доцветали, источая терпкий запах, фиолетовые осенние флоксы, не поблек еще зеленый луг, и временами на сероватом безоблачном небе светило тускло солнце. Им тоже временами выпадала возможность наслаждаться идиллией.
Ну, а старшее поколение взбодрилось и помолодело с приобретением дачи. Самолюбию Бориса Наумовича льстила мысль о том, что он оказался таким полезным для своей семьи. К тому же на даче его выбрали председателем кооператива, что сильно укрепило его жизненные позиции и было достойным завершением его трудовой биографии. Борис Наумович принимал решения по разным хозяйственным делам, улаживал конфликты и общался с районным начальством.
Таким образом, его стремление к активной деятельности было удовлетворено, – а он неустанно заботился о том, чтобы быть востребованным членом общества, и этим своим беспокойством даже поделился в письме в редакцию газеты «Известия», которое сохранилось в семейном архиве. Привожу его полностью:
«В газету «Известия», от пенсионера Б. Н. Липницкого, 25.ХI.60 г.
Пенсионеры и их участие в общественно-созидательном труде.
В нашем Советском государстве человек, достигший определенного возраста, материально обеспечивается путем установления ему пенсии, что является нашим большим достижением.
Пенсионер, будучи материально обеспеченным, одновременно фактически оказывается вне общественного процесса труда.
Для человека, который всю свою жизнь трудился, на склоне лет оказаться вне общественного процесса труда, без преувеличения, тяжело, а в ином случае – катастрофично.
Нередко встречаешься с таким мнением:
«Государство тебя материально обеспечивает, что тебе еще надо, живи и наслаждайся жизнью».
Такое мнение безусловно ошибочно, ибо только в здоровом, осмысленном, общественно-созидательном труде заключается смысл жизни человека.
Конечно, многим из числа пенсионеров по своей личной инициативе удается поддерживать связь с предприятиями, учреждениями, где они до перехода на пенсию работали, и так или иначе участвовать в трудовом процессе, но этого недостаточно.
Мне кажется, что в данном случае требуется государственный акт. Пенсионеры, которые в состоянии физически трудиться, должны на добровольных началах привлекаться к труду. Для этой цели при органах Министерства социального обеспечения должны быть созданы специальные отделы трудоустройства пенсионеров, которые должны решать все вопросы, связанные с этой жизненно важной задачей.
Пенсионер Б. Н. Липницкий».
Должно быть, мне не повезло, но что-то в своем окружении я не встречала таких людей, как Борис Наумович, а может быть, они просто вымерли, как динозавры, поскольку им не подошел климат нашей планеты.
Это страстное воззвание Бориса Наумовича к человеческому участию и добру наткнулось на стену полнейшего равнодушия, и на него последовал казённый ответ:
«Уважаемый тов. Липницкий!
Ваше письмо получили. На эту тему «Известия» уже выступали. Если представится возможность выступить ещё, учтём и Ваши соображения.
Литсотрудник отдела писем, —/подпись/, – неразборчиво».
Рахиль на даче процветала, у неё появилось новое хобби – садоводство. Она разбила красивую клумбу с георгинами и флоксами, и завела с помощью одной соседки две грядки с клубникой. Конечно, и на даче, как и в Москве, она сейчас же стала центром целого кружка соседок с их детьми и невестками, которых она лечила от всевозможных недугов, а при необходимости проводила с ними длинные успокоительные беседы, как первоклассный психолог. Возможно, кто-то из домашних и был разочарован отсутствием у моей свекрови инстинкта наседки, неустанно пекущейся о своих птенцах, – с годами она не стала домовитой хозяйкой или самоотверженной бабушкой. Но стоило только отрешиться от тщетной надежды получать от неё повседневную помощь, как отношения с ней приобретали тёплый и доверительный характер.
– Танечка! Я вами недовольна! – бывало, заявляет мне моя свекровь.
– Что такое, Рахиль Соломоновна?
– Вот наша Зоя, она все время меняет кофточки. Вчера она у нас опять была в новой кофточке. Вы должны обращать на себя больше внимания, вы же знаете, какие мужчины эгоисты! И наш Юрка, мне кажется, точно такой же, как они все! – к такому выводу приходила Рахиль, ставя мне в пример свою старшую невестку Зою Богуславскую и томно закатывая чёрные, как маслины, глазки.
Где вы, моя дорогая свекровь? Откликнитесь! Ау! Подайте мне, пожалуйста, ещё какой-нибудь столь же бесценный совет!
Вся моя семья обожала Рахиль. Бабушке она давала рецепт изготовления рыбы-фиш, правда, так ею и неиспользованный, поскольку у бабушки было другое кулинарное направление – пирожки с капустой, картофельная запеканка с мясом, грибная лапша. Но подлинной заботой Рахили была моя мама и её судьба. Невероятно отзывчивая к чужой сердечной боли, Рахиль, и сама не так давно очутившаяся в положении покинутой женщины, искренне сочувствовала моей маме, которая всё ещё остро переживала развод с моим отцом. Нам всем в семье было тяжело. Наш дом как-то сразу опустел. Зачем нужен стол в кабинете, когда за ним большее никто не сидит. Не слышится больше заразительный смех отца, никто не затевает с нами какую-нибудь игру, не награждает забавными прозвищами. Но больше всех страдал от отсутствия отца мой младший брат. Его понурый вид приводил нас всех в отчаяние, и мы не знали, что бы нам такое предпринять, чтобы ребёнок отвлекся и развеселился. Андрюша так и не смог пережить уход отца из семьи и, кажется, так его и не простил.
Когда мама приходила навестить нас с Юрой на Ленинградское шоссе, Рахиль спешила встречать её в дверях и, осторожно поддерживая под руку, как подбитую птицу, немедленно проводила к себе. Усаживала в кресло у стола и все свои душевные силы употребляла на то, чтобы настроение моей мамы поднялось хотя бы на несколько градусов. Ведь она ещё такая молодая, ей нет и пятидесяти, да к тому же хороша собой. И Рахиль осторожно подбиралась к главной волнующей её теме:
– Ирина Ивановна! Вот вы всё беспокоитесь о детях, а надо позаботиться о себе. Ирина Ивановна, я хочу вас спросить: у вас есть что-нибудь положительное? – и Рахиль с таким участием заглядывала маме в глаза, что она поневоле пускалась с ней в откровенный разговор, и выяснялось, – у неё и правда намечалось что-то «положительное».
Как это мы не замечали раньше, с каким обожанием смотрел на неё Михаил Берестинский еще тогда, когда мы были в эвакуации в Ташкенте и жили с ним в одном дворе?!
Почему-то он всегда оказывался возле мамы, этот очаровательный, рыжий Миша, и не мог отвести от неё грустного взгляда из-за толстых стекол своих очков, № 7, что и привело его сюда, в эвакуацию, к его негодованию, где он, драматург и сценарист, трудился на местной киностудии документальных фильмов. Тогда с ним была его молодая жена Маша, но, видимо, не зря он заглядывался на мою мать. После войны в 1953 году М. Берестинский по какому-то вздорному обвинению был арестован, но вскоре, в 1956 году, с полной реабилитацией вышел на свободу, и к этому времени был холостым. Они встретились с моей мамой, и старое чувство превратилось в любовь.
Мише уже было около шестидесяти, но у них все было, как у молодых, – пожимание ручек в кино под Мишиной пыжиковой шапкой, полученной по распределению в Литфонде. Это приводило нас просто в восторг с одной моей подругой, с которой мы все это наблюдали. Бесконечные разговоры с недомолвками по телефону. Мамины «тайные» свидания с Мишей у него дома на Аэропортовской, где он жил в писательском кооперативе.
– Ирочка, я ни в чем не могу быть уверенным, пока мы с тобой не зарегистрируем наши отношения. Я, знаешь ли, человек старорежимный, и для меня сей документ все еще что-то да значит. Ну, и потом мы должны подумать о нашей семье – как я буду смотреть в глаза Танюшке с Андрюшкой и нашей дорогой Никаноровне (это моей бабушке), если мы с тобой будем жить вместе, но не оформим это, как положено?!
Все это говорил моей маме её новый муж, – Михаил Исаакович Берестинский, когда они соединились окончательно – мама переехала к нему на Аэропортовскую, а бабушка с Андрюшей остались на Лаврушинском.
«Сей документ» оказался у меня на руках и подтверждал брак двух уже немолодых, но совершенно счастливых людей. По случаю этого события нами была сочинена ода «Падение крепости Берестинской». В ней в красочных тонах было описано, как простуда подорвала силы защитников крепости, в результате чего она была штурмом захвачена противником.
Мама с Мишей прожили короткую, но яркую и полноценную жизнь. На Аэропортовской они были окружены друзьями – Алексины, Штоки, Березко, походы в театр, поездки за границу. Ну, и, конечно, тесное взаимодействие с семьей.
К М. Берестинскому приходит известность. На экранах демонстрируется фильм по его сценарию «Грешный ангел»: девчонка, у которой арестован и сослан отец, оказывается совершенно бесправной, – трагедия, коснувшаяся тысяч и тысяч наших сограждан, заплативших своей сломанной судьбой за применение на практике сталинского постулата о том, что «сын за отца не отвечает».
Во время войны, работая на Ташкентской студии документальных фильмов, М. Берестинский выпускает на экраны киноэпопею «Белорусские новеллы», затем «Боевой кино-сборник». В 1957 году – пьеса по мотивам повести В. Пановой «Метелица» по названию «Право на жизнь». В 1960 году выходит фильм «Люблю тебя, жизнь».
И вот настоящий успех – автор картины «Грешный ангел» берет на себя смелость затронуть в своем произведении одну из болезненных проблем, стоящих перед обществом.
И это вызывает горячий отклик зрителей и прессы. М. Берестинский пишет пьесу на ту же тему, и она ставится знаменитым в ту пору ТЮЗом. Театр был постоянно переполнен – аншлаг. В спектакле были заняты известные артисты: Ольга Красина, Николай Волков, Галина Волчек. Роль Веры Телегиной, дочери репрессированного отца, играла будущая звезда театра и кино, выпускница ГИТИСа Евгения Симонова. Это был едва ли не дебют молодой актрисы в роли главной героини пьесы, и её искренность, юность и красота глубоко трогают сидящих в зале людей. Автора пьесы и артистов многократно вызывают на сцену, признательная публика награждает их аплодисментами, дарит цветы.
А наутро, развернув газеты, Миша и мама находят, к своему удовольствию, самые благожелательные отклики столичных критиков.
Одно постоянно беспокоило мою маму – заядлый курильщик, Миша стал часто жаловаться на недомогание, и вот после обследования самый страшный диагноз – задеты легкие, онкология. Великий хирург Перельман делает Мише операцию. Надежда не покидала нас до самого конца. Друзья, которые его навещали, успокаивали нас. Вот что писал о его состоянии Даниил Семёнович Данин:
«Вчера был в Боткинской у Миши Берестинского. Он не похож на умирающего, хотя ему очень худо. Со странным каким-то удивлением я подумал, что у меня уже намётанный глаз – нет, он не похож на умирающего. Один только дурной знак: внезапная тяжелая чёрная вода в светлых глазах. Но может быть, это – не физиология, а только психология». (Д. С. Данин, «Нестрого как попало. Неизданное», М., 2013 г.) Эта запись сделана десятого декабря 1967 года, когда Михаилу Берестинскому оставалось жить всего несколько недель.
Он буквально сгорел на глазах, и его не стало. Он скончался в возрасте 63 лет, – его смерть была для нас неожиданной и ужасной потерей, что уж говорить о моей маме…
Наша жизнь с моим мужем на Ленинградском шоссе в семейной «коммуналке» протекала под постоянный стрекот пишущей машинки за тонкой стеной, отделявшей нашу выгороженную из бывшей проходной комнату от комнаты Лены с Изей. Не успела эта маленькая комната освободиться, когда из неё выехали Боба с Зоей, как её оккупировала новая пара – мы с Юрой. И в нашей «коммуналке» снова образовался дефицит рабочих мест. Основным хозяевам квартиры, Лене с Изей, приходилось снова делить на двоих одну комнату, которая одновременно служила им спальней, столовой и кабинетом. При этом Изе отдан был в полноправное владение письменный стол, а Лена работала за круглым, обеденным, и при каждом новом обеде или ужине вынуждена была перекладывать свои бесчисленные бумажки на тахту. Могу себе представить, как мешала им я со своей машинкой, – по утрам мы с Леной стучали на них в унисон… Покончив с журналистикой, я теперь занималась переводом произведений югославских (сербских, хорватских, словенских и македонских) писателей, срок договора с издательством сильно поджимал, и я каждое утро садилась за работу. Боже мой! – думаю я задним числом, – ведь они могли бы меня просто возненавидеть! Однако я никогда не замечала с их стороны и тени недовольства, в этой семье не было никаких двойных стандартов, и в быту они неукоснительно соблюдали те же самые морально-нравственные принципы, которые исповедовали.
Временами машинка за стеной замолкала, это Лена из сочувствия к Изе бралась за перо. Она знала – он срочно готовит к печати очередную монографию, надо создать условия, чтобы он мог сосредоточиться…
К обеду, просидев за машинкой часа три-четыре, я совершенно выдыхалась и во второй половине дня читала или отдыхала. А Лена за стеной начинала с новой силой терзать свою машинку. Она, как и многие литераторы, зарабатывала тем, что давала внутренние рецензии на так называемый «самотек» в разные редакции, куда наши граждане неустанно присылали свои произведения – и в прозе, и в стихах. На каждое из них редакция должна была ответить самым серьезным образом. «Уважаемый такой-то! Редакция ознакомилась с Вашей повестью… Она показалась нам несколько схематичной… Сюжет о происках шпионов в нашей стране довольно избитый и банальный… Обращают на себя внимание многочисленные погрешности в правописании… Страдает также синтаксис… Хотелось бы посоветовать Вам… Литературный консультант журнала… Фамилия, имя и отчество».
Получив из заветного шкафа в какой-нибудь редакции несколько подобных повестей или даже романов, Е. Ржевская приносила их домой и по вечерам писала на них свои отзывы. (Замечу в скобках, что среди этого потока иногда мелькало что-то настоящее. Главное было – не пропустить!)
Складывалось впечатление, что Лена работает, не отвлекаясь ни на что другое, всегда, до глубокой ночи, если только у них с Изей не собирались друзья. Обед она готовила, что называется, между строк, урывками выбегая на кухню к клокочущей кастрюле. Цель её перемещений по жизненному пространству квартиры определялась скоростью шагов – неторопливых, если она шла открывать дверь на двойной, условный, звонок Рахили, не любившей рыться в сумке в поисках вечно где-то терявшихся ключей; поспешных, если трезвонил телефон; и совсем уже спринтерского рывка, если она, опомнившись, опрометью кидалась на кухню.
Но встречи с друзьями – это было святое. В этом они себе никогда не отказывали, невзирая ни на какие финансовые затруднения. Иной раз на эти посиделки в самом узком кругу близких людей приглашали и нас с Юрой, и мы, изредка подавая свой голос, слушали их споры, шутки и, конечно, чтение новых произведений и в прозе, и в стихах.
В то время (примерно полтора года), когда мы с мужем жили с Леной бок о бок, мы понятия не имели о том, под каким занесённым над ней мечом она существовала, вернувшись со своим чемоданчиком с фронта. Войдя в прихожую отчего дома после четырехлетнего пребывания на фронте, Лена бросилась с объятиями к своим родным – к матери, к младшему брату Юрке, к невестке. А чемоданчик соскользнул у неё с руки и с тихим стуком упал на пол. Военные трофеи гвардии лейтенанта Елены Ржевской состояли из куклы для шестилетней дочери и двух домашних халатов – для себя и для матери. Но самым тяжелым грузом, который она привезла с собой сюда, в московскую жизнь из Берлина, была тайна, – и в эту тайну никто, кроме её мужа и, вероятнее всего, Бориса Слуцкого и Виктора Некрасова, не был посвящен. Обо всех этих событиях Елена Ржевская подробно пишет в своей книге «За плечами ХХ век», и я лишь кратко коснусь здесь того, что мы узнали много лет спустя.
Всё дело в том, что в составе разведгруппы из трех человек: полковника Горбушина, майора Быстрова и её самой в должности переводчика, Елена Каган участвовала в обнаружении и идентификации трупа Гитлера. Задание, полученное полковником Горбушиным, исходило с верха, от «Самого», и потому было строго засекречено. В разрухе и хаосе только что занятого нашими войсками Берлина, группе полковника Горбушина в воронке от бомбы возле рейхсканцелярии удалось обнаружить обгоревшие останки Гитлера и его жены Евы Браун, с которой он обвенчался в подземелье перед тем, как они оба покончили жизнь самоубийством. Лицо Гитлера было неузнаваемым, но челюсть сохранилась. Невероятной удачей становится нахождение разведчиками в медчасти рейхсканцелярии рентгеновских снимков зубов Гитлера, полностью подтверждающих принадлежность изъятой из трупа челюсти фюреру.
8 мая 1945 года бордовая бархатная коробочка из-под какой-то дешевой парфюмерии вручается переводчице Елене Каган, и она должна быть при ней постоянно. Приходилось с ней спать, держа где-то под рукой, и весь день носить с собой, – Горбушин сказал, что за эту коробку Лена отвечает головой.
«Вручена была эта коробка мне, потому что несгораемый ящик отстал со вторым эшелоном и её некуда было надёжно пристроить. И именно мне по той причине, что группа полковника Горбушина, продолжавшая заниматься изучением всех обстоятельств конца Гитлера, сократилась к этому времени, как я уже сказала, до трех человек.
Остальные наши товарищи по долгому пути до Германии, встречая меня в этот день с коробкой и в столовой, и на работе, не догадывались о её содержимом. Всё, что было связано с установлением смерти Гитлера, держалось в строгом секрете».
Так переводчица Елена Каган становится хранительницей главного вещественного доказательства смерти Гитлера, о чем необходимо было оповестить жаждавшие мира народы.
В своей книге Елена Ржевская, в память об изнурительных боях за Ржев, взявшая этот литературный псевдоним в качестве своей новой фамилии, пишет:
«…Мы думали, если не сейчас, по горячим следам событий, а лишь в какие-то отдаленные годы, в каком-то неясном будущем будут представлены миру, нашим потомкам, добытые доказательства, окажутся ли они достаточно убедительными? Всё ли сделано для того, чтобы факт смерти Гитлера и факт обнаружения его трупа оказались бесспорными спустя годы?
Полковник Горбушин в этих сложных обстоятельствах решил добыть бесспорные доказательства».
Когда эти доказательства были найдены, полковник Горбушин, майор Быстров и переводчица Каган подписали акт о завершившемся расследовании, касающемся последних дней и обстоятельств кончины Гитлера. Доклад был направлен непосредственно Сталину, минуя штаб фронта и самого командующего фронтом маршала Жукова, остававшегося в неведении относительно столь важного исторического факта, как физическая смерть Адольфа Гитлера. Можно было бы сказать, что недоверие к людям было типичной чертой советской действительности, однако в случае с маршалом это носит, как бы это выразиться, – вопиющий, шокирующий, неправдоподобный, – скорее всего парадоксальный характер. О подвиге разведчиков, совершенном в мае 1945 года в Берлине, освобожденном его же войсками, Жуков узнал в 1961 году из «Записок переводчицы» Елены Ржевской. Георгий Константинович предложил ей встречу и полностью согласился с доводами писательницы, изложенными в её книге.
Ну, а как же доклад разведчиков о выполнении ими правительственного задания? Надо полагать, генералиссимус с докладом ознакомился, после чего этот важнейший документ, свидетельствующий о полном крахе фашизма, был похоронен в тайных архивах и никогда нигде не упоминался.
«…в нашем обществе нередко властвовал абсурд. Так, волей Сталина было запрещено предать огласке, что советскими воинами обнаружен покончивший с собой Гитлер, и этот важный исторический факт был превращен в «тайну века». Как очевидец событий, сделать эту тайну достоянием гласности я смогла только после смерти Сталина», – так пишет Елена Ржевская в предисловии к своей книге «Геббельс, портрет на фоне дневника».
А между тем активно муссировались слухи о том, что Гитлер, изменив внешность, скрывается где-то. Таким образом, была достигнута главная цель – теперь можно было продолжать борьбу с фашизмом, используя призрак фюрера для устрашения и подавления.
По счастью, по великой случайности никто из участников сверхсекретной операции по установлению факта смерти фюрера не пострадал. В тоталитарном режиме бывали свои проколы и упущения. Однако можно себе представить, что испытывает беззащитный перед произволом властей человек, обремененный тяжестью информации, абсолютно достаточной для того, чтобы быть устранённым.
Лишь в 1961 году Елена Ржевская вздохнула с облегчением. В «Воениздате» вышла её книга «Весна в шинели», и там, в очерке «Записки военного переводчика», каким-то чудом просочившись сквозь все рогатки цензуры, сообщались данные о последних днях ставки Гитлера, о его самоубийстве и главное – об обнаружении обгоревшего трупа фюрера, которого опознали по его зубным протезам. Виктор Некрасов написал тогда Елене Ржевской: «Прочитал взахлёб. Чёрт его знает, как это прошло».
Книга «Весна в шинели», с фотографией в военной форме Елены Ржевской, запечатлевшей всю её неповторимую прелесть и женственность, стала подлинной сенсацией. Не только литературное сообщество, не только читатели, но и мы, домашние, как бы другими глазами взглянули на нашу сестру Лену и еще раз поразились её мужеству, самоотверженности, её героизму. Какой выдержкой надо было обладать, чтобы, находясь под постоянной угрозой расплаты за свою чрезмерную осведомленность, продолжать напряженно работать, заботиться о близких, быть центром притяжения для друзей и подруг, приобретенных в ИФЛИ и на фронте, для которых общение с Леной и Изей было неотъемлемой частью их жизни.