Моя свекровь Рахиль, отец и другие… Вирта Татьяна
Постоянно бывали у них: старший брат Изи писатель Леонид Волынский, – оба они до сих пор пребывали под гнетом страшной трагедии, которую им пришлось пережить, – их родители погибли в Бабьем Яру. Это ему, Леониду Волынскому, цивилизация обязана спасением собрания картин Дрезденской галереи, которые должны были быть взорваны фашистами. ИФЛИ-йская подруга, литератор, Вика Мальт; фронтовая подруга, юрист, Ляля Ганелли. Пётр Горелик, преподаватель Петербургской военной академии, – кадровый военный, полковник, командир бронепоезда, он совершал героические рейсы под обстрелом и бомбёжкой, доставляя на фронт технику, вооружение, продовольствие. Пётр Горелик, – ближайший друг Бориса Слуцкого, после его смерти ставший издателем его стихов, биографом и автором нескольких книг.
И, конечно, сам Борис Слуцкий, – в военные годы он нередко останавливался в квартире на Ленинградском шоссе, когда там обитали только Юра с Рахилью. У них он чувствовал себя, как дома, подолгу засиживался с ними на кухне, вёл с Юрой назидательные беседы, – он всегда относился к нему покровительственно, как старший товарищ к младшему, и жаждал внушить ему что-нибудь светлое, доброе. Вспоминал свою юность, шумные сборы друзей, переживал гибель Павла… Они были разбросаны по разным участкам фронта и подолгу не получали друг от друга никаких вестей. Слуцкий пытался узнать что-нибудь о Павле и писал его матери, у которой росла и воспитывалась дочка Лены и Павла, маленькая Оля:
«15. IV.42.
Уважаемая Фанни Давидовна!
Вот уже полгода, как я сантиментально распрощался с Павлом Коганом, и с тех пор он ни разу не дал знать мне о способах своего существования в новых условиях. Это большой срок даже для военного времени. Прошу Вас написать мне, где Павел, и сообщить ему мой адрес.
Привет Ольге Палне.
Уважающий Вас Борис Слуцкий».
(Замечу, что, во-первых, сохраняю его орфографию. И во-вторых, – Слуцкий спутал отчество матери Павла, которая была в действительности «Фанни Моисеевной», и создал некий симбиоз из имени его отца, – Давида Борисовича и её собственного имени, – но это недоразумение, понятно, не снижает ценности письма, в котором Борис Слуцкий выражает свою сердечную тревогу за друга.)
Через несколько месяцев после отправления этого письма до него дошла весть о трагической гибели Павла. А вслед за тем и о других ближайших друзьях, талантливых и молодых, так и не вернувшихся домой.
- Я вспоминаю Павла, Мишу,
- Илью, Бориса, Николая,
- Я сам теперь от них завишу,
- Того порою не желая.
Так написал об этом Давид Самойлов, также близкий друг Лены и Павла, – до войны он был уже известен в литературных кругах, как одаренный поэт со своим узнаваемым голосом, но ещё, как и все они, не печатался.
Это о нем с товарищеской заботой говорил Павел:
«Дезика на фронт не пускайте! Это не для него!»
И вот мы читаем у Д. Самойлова:
- А это я на полустанке
- В своей замурзанной ушанке,
- Где звездочка не уставная,
- А вырезанная из банки.
- Да, это я на белом свете
- Худой, веселый и задорный,
- И у меня табак в кисете,
- И у меня мундштук наборный.
- И я с девчонкой балагурю,
- И больше нужного хромаю,
- И пайку надвое ломаю,
- И всё на свете понимаю.
После ранения и недолгого пребывания в госпитале, – «а от пули два малых следа», – снова в строй, – и так до Победы…
Потому что этого требовал от них долг. Потому что патриотизм, не показной, а подлинный, был в их среде потребностью души и совести, и они жили с предчувствием подвига, который им предстоит совершить. Это было то поколение, о котором Давид Самойлов писал:
- Что в сорок первом шли в солдаты
- И в гуманисты в сорок пятом…
Свою личную биографию на фоне потрясений начала ХХ века поэт описал в трёх строках:
- Я любил, размышлял, воевал.
- Кое-где побывал, кое-что повидал,
- Иногда и счастливым бывал.
С некоторыми друзьями Лены с Изей нас также связывали самые нежные отношения. Моего мужа Юру Дезик Самойлов полюбил с детства, когда он мальчишкой присутствовал на их поэтических сборищах еще до войны. А потом принял в свою орбиту общения и меня, – бывал у нас дома с его первой женой Лялей, и всегда веселил нас шутками и остротами. Особенно любил он подтрунивать надо мной:
– Напрасно ты со мной не посоветовалась, выходя замуж за какого-то кандидата наук. Я бы тебя успокоил. Я бы тебе сразу сказал, что Юрка будет академиком! Этого парня я вычислил еще тогда, когда он у нас с Павлом под ногами крутился! – уплетая бабушкины пирожки, на полном серьезе говорил мне Дезик, хотя Юра в то время был членкором и о выборах в академики никто не думал.
Возможно, мой муж Юра своими дальнейшими успехами обязан этим честолюбивым замыслам Давида Самойлова!
На этом вечере у нас был кто-то еще из наших друзей. И Дезик согласился почитать нам стихи. Беспечная молодость, – почему мы тогда ничего не записывали, или хотя бы не делали фотографий на память? Но бархатный голос Самойлова все равно не забыть:
- Сорок лет. Где-то будет последний привал?
- Где прервется моя колея?
- Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
- И не допита чаша сия.
Мы от него на память получали книжки с такой, например, надписью:
«Дорогому и уже старому другу Юре и его молодой жене с любовью. Д. 3.11. 63.»
Борис Слуцкий также дарил нам книги с автографами.
«Тане и Юре – дружески, от нянчившего их автора, – Борис Слуцкий», – это надпись на сборнике стихов «Время» издания 1959 года. Потом персонально Юре, при выходе в свет сборника стихов Павла Когана, Михаила Кульчицкого, Николая Майорова и Николая Отрады в 1964 году: «Юрию Кагану – стихи угнетавших его Павла и Миши. Борис Слуцкий».
Затем, видимо, посчитав, что мы достаточно подросли, типично в духе Слуцкого автограф на сборнике стихов «Работа»: «Тане и Юре – величественно, но дружественно. Борис Слуцкий, 22.11.1964 г.»
Странные, мистические бывают в жизни совпадения. Такое совпадение было у меня в моей работе с Борисом Слуцким. Я заканчивала перевод романа югославского, а точнее, черногорского писателя Михаило Лалича, «Свадьба», который вышел в издательстве «Художественная литература» в 1964 году. Узнав о том, что роман готовится к выпуску, Борис Слуцкий вызвался написать к нему предисловие. Это произведение заинтересовало Слуцкого по той причине, что, закончив войну в 1945 году в Югославии, он познакомился там с Михаило Лаличем и проникся к нему необычайной любовью и уважением, и как к писателю, и как к герою Сопротивления свободолюбивого горского народа, веками отстаивавшего свою родину от иноземных захватчиков. Война с фашизмом осложнялась еще и внутренним предательством четников, продавшихся итальянским наймитам, также воевавшим на стороне нацистов. Казалось бы, положение было безнадежным, но вера в Справедливость и поддержку России не позволяла партизанским соединениям сложить оружие. И в тяжелейших условиях, в снегах, при отсутствии централизованного командования и средств связи, при недостатке всего необходимого для продолжения борьбы, и прежде всего продовольствия и боеприпасов, они выстояли, – выстояли ценой огромных жертв, – в Черногории погиб чуть ли не каждый десятый мужчина. Обо всем этом говорится в предисловии к роману «Свадьба» Бориса Слуцкого, а сам роман является ярким свидетельством подвига, который совершили все люди – женщины, дети, старики, – населяющие эту маленькую страну, во имя Независимости и Свободы.
«Эта книга написана просто и прозрачно, – пишет Б. Слуцкий. – Величественная простодушность эпической песни сохраняется в сербской литературе и по сегодняшний день. Михаило Лалич ведет свое повествование о событиях 1943 года, о борьбе с немецкими и итальянскими фашистами с той же простотой, с какой безымянные гусляры сочиняли свои песни о том, что было в пятнадцатом веке, о борьбе с турками».
Однажды, когда Михаило Лалич с его женой Миленой были гостями в Москве по приглашению Союза писателей, мы с мужем повели их в ресторан ЦДЛ. И вдруг встречаем Бориса Слуцкого – какая радость! Старые вояки обнялись и долго хлопали друг друга по плечам:
– Добар дан! Здраво!
– Привет, – вот это встреча!
Переводчика им не требовалось, хоть я и стояла тут рядом, все было ясно и так: фронтовая дружба – это навсегда, и для понимания не надо знать другой язык.
Между тем Слуцкий не мог упустить случая, чтобы не сделать Юре соответствующее наставление:
– Имей в виду, сегодня ты принимаешь великого человека, так что не подкачай!
Услышав слово «великий», что по-сербски значит всего лишь «большой», Лалич запротестовал:
– Ти си велики, нисаiа! – и показал на разницу в росте между ним и Борисом Слуцким, который и правда был намного крупнее этого выдающегося писателя, автора романов «Злая весна», «Облава», «Разрыв», «Лелейская гора», «Свадьба», а также многочисленных повестей и рассказов.
Что же касается замечания Бориса Слуцкого относительно того, чтобы мы не поскупились на угощение этого «великого» человека, то тут надо с грустью заметить: во-первых, Михаило Лалич ничего спиртного не пил, а свои гастрономические притязания предпочитал удовлетворять у нас дома, на нашей кухне. Моя бабушка старалась ему угодить и готовила простую обыкновенную еду – то, что любил Лалич. А в ресторан, после долгих уговоров, мы его затащили исключительно для того, чтобы он почувствовал атмосферу тогдашнего нашего клуба писателей.
Погружаясь в работу над каким-то значительным произведением, переводчик начинает жить как бы двойной жизнью: с одной стороны, он по-прежнему находится в реальной действительности, а с другой – его окружают миражи – видения и облики того мира, который воссоздан в авторском оригинале. Необходимо мобилизовать свои внутренние ресурсы и вести нить повествования, не упуская её из сознания, до самого конца. Этот непрерывный монолог длится иной раз и год, и два, не давая возможности отвлекаться на что-то другое. Мешают бытовые заботы, отпуск, поездки, контакты и телефонные звонки. Но вот из типографии приходит сигнальный экземпляр книги, и тут уж можно и передохнуть.
Примерно такие ощущения испытывала я, работая над переводом произведений Михаило Лалича.
Вслед за «Свадьбой» я взялась за его роман «Лелейская гора», мою заявку на перевод этого романа одобрило и приняло к работе издательство «Прогресс» (впоследствии «Радуга»).
Роман вышел в Белграде в 1957 году, а в 1964 году Михаило Лаличу присуждается за него премия имени Негоша, – Пётр II Петрович Негош (1813–1851), владыка Черногории, великий поэт и просветитель.
Символично, что именно М. Лаличу первому вручается эта премия, учрежденная в 1963 году Черногорией и присуждаемая литераторам Югославии за высшие достижения один раз в три года, и что его имя первым выбивается золотыми буквами на стене мемориального дома Петра II Петровича Негоша в Цетинье.
Вспоминаю волнение, с каким я шла на подписание договора в издательство. Мне предстояло проделать большую работу. Объемная книга (около 30 печатных листов) лежала передо мной, и срок сдачи рукописи был уже обозначен. В то время трудно было вообразить, сколько раз придется пролонгировать договор, сколько раз предстоит еще вернуться к отдельным страницам и главам текста, сколько проблем возникнет в процессе работы.
Что представляет собой это сочинение писателя? Философско-психологический роман, где автор изучает возможности человека, его воли и стойкости в обстановке партизанской войны, когда главный герой повествования оказывается в суровых горах Черногории в замкнутом кольце преследования, одиночества и жесточайшего голода. Как удержаться на высоте нравственных норм, не поддаться малодушию и страху? Не пойти на преступление против своей совести, когда изнуренное голодом нутро требует: убей, укради, ограбь? Искушение ходит за ним по пятам, является в образе Мефистофеля, и этот дьявол нашептывает на ухо блуждающему в горах партизанскому связному, находящемуся на грани выживания, что низость и подлость в характере рода людского и не надо этому противиться.
Линия внутреннего диалога с совратителем-дьяволом дает дополнительные возможности писателю для анализа моральных качеств несгибаемой личности главного героя, выдерживающего тяжелейшие перегрузки, позволяет найти убедительные аргументы в пользу философской концепции романа, провозглашающего принципы гуманизма, как абсолютного идеала. Вплетаясь в общую полифоническую структуру романа, эта линия как бы раздвигает возможности художественной прозы М. Лалича, вмещающей в себя беспредельный действительный мир вместе с широкими просторами авторского воображения, фантазии, мечты.
Между тем сама природа родного края не даёт пропасть Ладо Таёвичу, – на его пути попадаются ягоды, птичьи гнезда с яйцами, а не то он слышит журчание ключа, выбивающегося из-под валуна и, приникнув к нему, напивается целебной водой. Он отгоняет от себя призрак совратителя-дьявола и, укрепившись в своем сознании свободной личности, находит в себе внутренние силы, чтобы верить в прекрасное будущее, где нет места насилию и предательству, порабощению и вражде. Ладо Таёвич не тот человек, чтобы сдаться. Он выживет и продолжит борьбу до конца.
…И вот я снова в Херцег-Нови, в этом старинном городке на берегу Адриатического моря.
И снова передо мной Боко-Которский залив с величественным Ловченом вдали. На вершине этой горы мавзолей Негоша, святыни Черногории, и не знаменательно ли то, что гора эта с мавзолеем, чьи контуры едва угадываются в туманной дали, – смотрят на тот самый дом Михаило Лалича, в который я приехала.
Мы поднимаемся с ним по крутым лестницам старого города, построенного на горном склоне на разных уровнях и потому соединенного бесконечными переходами. Лалич знает тут историю каждого камня, источника, колодца и тем более каждого старинного здания или храма. Он живет здесь большую часть года, живет уединенно, рано вставая и самозабвенно предаваясь работе, чтению, размышлениям. Нередко с рюкзаком за плечами, – в нем фляга с водой, блокнот, ручка, – он отправляется в горы и проводит на облюбованном им месте долгие часы.
– Оттуда, с высоты, как-то понятнее все, что происходит внизу, – говорит он с застенчивой улыбкой. Немногословный, он все же иногда не прочь поговорить со мной о своих литературных пристрастиях, узнать, кто из его любимых авторов переводится у нас в стране, и что особенно нравится мне. К счастью, нас не разделяет языковой барьер, так как стараниями нашего преподавателя И. И. Толстого я довольно сносно освоила сербскохорватский язык, да к тому же Михаило Лалич немного понимает по-русски. У нас все-таки одни славянские корни. Он достает с ближней полки «Казаков» или «Братьев Карамазовых» и, зачитывая нам с Миленой куски из них по-сербски, делает закладки, чтобы они были у него под рукой, когда понадобится. Тут же рядом стоит «Тихий Дон» – любимый роман Лалича, к которому он также постоянно возвращается. «Тихий Дон» Шолохова и «Сто лет одиночества» Маркеса он относит к «локальным» явлениям литературы, кровно связанным с той землей, чья судьба стала главной темой творчества писателя и, в конечном счете, судьбой его собственной жизни.
И еще одно имя занимает особое место в творческой лаборатории писателя, остро чувствующего тенденции современной художественной прозы. Это Т. Манн, – несомненная перекличка художественных приемов в «Докторе Фаустусе» и «Лелейской горе» говорит о том, что оба эти писателя черпают идеи из одного и того же источника, питающего их вдохновение.
Случается, я провожу в гостеприимном доме Лалича и его жены Милены по несколько дней, стараясь не мешать ему работать и всё же используя каждую свободную минуту для общения. Поводом для нашего, сначала письменного, знакомства явилась публикация небольшого рассказа Михаило Лалича «Пастушка» в журнале «Огонек», которую мне удалось осуществить где-то в конце пятидесятых годов. С этого рассказа все и началось. История партизанской связной, о которой писатель повествует с такой затаённой тревогой, с таким любованием гордой и отважной девушкой, что она поневоле волнует и захватывает читателя. В редакцию журнала «Огонёк», тираж которого составлял около трех миллионов, стали приходить письма читателей с просьбой напечатать что-то еще из творчества этого писателя. И таким образом никому не известное до той поры имя Михаило Лалича перекочевало в редакции крупнейших столичных издательств и заняло там прочное место. Тиражи его книг зашкаливали за сотни тысяч экземпляров, соответственно и читательская аудиторая была довольно обширной.
А сам Михаило Лалич стал желанным гостем в нашей стране. Он получал приглашения от Союза писателей СССР, которые в те годы щедро рассылались дружественным нам авторам, печатавшимся в СССР. Прием по высшему классу обозначал: заселение в одной из престижных гостиниц, машина с водителем на весь день, суточные и непременный визит к кому-нибудь из секретарей СП. Беседа с помощью переводчика, кофе, чай, не менее тридцати минут. Личность Михаило Лалича вызывала искренние симпатии. Он был известен у нас не только, как автор нескольких книг, но и как участник партизанской войны, имевший в ней и героический и горький опыт.
Михаило Лалич родился в октябре 1914 года (в этом году будет столетний юбилей со дня рождения писателя) в Черногории, в селе Трепча под Андриевицей. После окончания гимназии поступил на юридический факультет Белградского университета, и здесь примкнул к революционному движению, за что несколько раз подвергался арестам. С первого дня войны в рядах народно-освободительной армии сражался с немецкими захватчиками. В безвыходной ситуации окружения, практически безоружный, попал в плен… Это произошло в 1943 году.
Сейчас, когда Михаило Лалича давно уже нет в живых и прах его, по его завещанию. развеян над Адриатическим морем, я с содроганием пишу эти строки, зная, какую боль причинил писателю этот вынужденный шаг. В нем он каялся всю свою жизнь, стараясь искупить его праведной жизнью и самоотверженным трудом.
Но в чем, собственно, должен был каяться этот уникальный человек? В том же году, перемещенный в лагерь для военнопленных в Салониках, он совершает фантастический по своей дерзости побег из лагеря и, каким-то чудом пробившись в горы, соединяется там с греческими партизанами. В 1944 году ему удается переправиться в Черногорию и снова взяться за оружие.
После окончания войны он был директором «ТАНЮГа», вещавшего на Черногорию, потом редактором газеты «Борба» и, наконец, редактором издательства «Нолит».
Печататься начал ещё во время войны. Наравне с такими писателями, как Иво Андрич, Мирослав Крлежа, Милош Црнянский, Бранко Чопич, он был признанным классиком в Югославии (как называлась эта страна до распада), однако же надувать щёки и делать важный вид было ему совершенно не свойственно. В массивную дверь начальственного кабинета у нас в Союзе писателей со смущенной улыбкой входил невысокий, худощавый человек, чем-то с первого взгляда располагавший к себе собеседника. После протокольных, впрочем, вполне сердечных, рукопожатий и краткого разговора о том, как он устроен у нас тут в Москве и нет ли у него каких-нибудь желаний, Михаило Лалич покидал кабинет с видимым облегчением, и мы с ним направлялись по делам.
В тот день ему предстояло получить гонорар в бухгалтерии издательства «Прогресс». Приезжаем, Лалич подает свою платёжную квитанцию в окошечко, и вдруг я чувствую, что там начинается какая-то паника. В чём дело? Оказалось, в конце рабочего дня у кассира осталась одна мелочь. Была у нас такая валюта – рубль наших советских времен. И вот в них-то кассир и намеревался отсчитать Лаличу довольно-таки солидный гонорар за весьма увесистый том только что вышедшего романа.
Как быть? Отступать было некуда, поскольку все следующие дни были расписаны по минутам напряженным графиком программы. Благо у меня в сумке оказался целлофановый пакет, и вся эта немыслимая груда денег в него вместилась. Садимся с ним в машину. Лалич в отчаянии.
– И куда мне всё это девать? – кивает он на пакет, наполненный рублями. Делать покупки Лалич не собирался, тем более что никаких семейных заданий он не получил.
– У тебя есть по этому поводу какая-нибудь мысль?
– Есть! – говорю я, и мы подъезжаем к магазину «Русские самоцветы» на Арбате. Здесь Михаило Лалича, как почетного гостя, усаживают в кресло у антикварного столика, а я тем временем произвожу краткий обзор ослепительных витрин. Примерно представляю себе вкус его жены Милены. Зову Лалича – одобрит ли он мой выбор? Но он на все заранее согласен. Когда мы высыпали содержимое пакета на прилавок, оказалось, что полученных в издательстве «Прогресс» рублей как раз и хватило на то, чтобы приобрести небольшое ювелирное украшение, сверкавшее всеми цветами радуги. Лаличу подали маленькую синюю коробочку с покупкой, я сложила в сумку целлофановый пакет, и мы, с чувством исполненного долга, покинули магазин.
Самое замечательное заключается в том, что Милена была счастлива, когда Лалич преподнес ей эту самую брошку. Главным образом потому, что она прекрасно поняла – её мужу не пришлось потратить много времени на какие-то практические дела.
Михаило Лалич побывал не только в Москве. Его приглашали на отдых с женой в Дом творчества писателей «Пицунда», он также отдыхал в Прибалтике, в Дубултах.
Своим привычкам он не изменял и на отдыхе. Он был как страус, – в день ему требовалось прошагать столько-то километров, иначе он просто умер бы в своей позолоченной клетке.
Старый партизан, он не боялся неизведанных троп, и Абхазию облазил, кажется, вдоль и поперек. В этом прекрасном краю он увидел не только буйство цветущих олеандров, море и горы. Он побывал также по приглашению в соседнем с нашим Домом творчества писателей «Пицунда» санатории ЦК КПСС, а также ЦК Украины и поразился царящей там роскоши. Своими впечатлениями об этих визитах он поделился со мной, когда я приехала в Белград.
И вот в моем дневнике появляется запись нашей беседы с Лаличем, датированная 7 июня 1987 года, и в этой записи возникает тогда еще редко употреблявшееся слово «коррупция».
Михаило Лалич мне так и говорит:
«– Всё для прохода закрыто. Можно себе вообразить, какая вообще в стране коррупция».
От пребывания в Прибалтике у него осталось грустное воспоминание о встречах со случайными людьми. С иностранцем они охотно общались, любезно показывали, как куда пройти, но только когда убеждались в том, что попавшийся им встречный – не русский.
– Не любят они вас, ты знаешь об этом? – спрашивал меня Лалич с тревогой в голосе.
Ещё бы не знать!
Для него вместе с писательницей Роксандой Негуш Союз писателей организовал путешествие по маршруту: Санкт-Петербург – Псков – Михайловское. Мне предложили сопровождать их в поездке. Сама по себе эта поездка была незабываемой, но у меня в памяти особенно ярко запечатлелся один эпизод.
Из Пскова на машине, которую нам предоставили в местном «Интуристе», мы с ними отправились осматривать Пушкинские места.
Роксанда Негуш родилась в 1915 году в семье, относящейся к боковой ветви царского рода Петровичей-Негошей. Эта героическая женщина, прошедшая весь путь партизанской войны с первого дня до последнего, европейски образованная, переводчица современной литературы с итальянского и словенского языков, а также автор прозаических произведений, рассказов, повестей.
С Михаило Лаличем они большие друзья, и я с ней уже успела подружиться и оценить её, как независимо мыслящую личность, нелицеприятную, а иной раз и резкую в общении. Мы познакомились с ней несколько дней назад. На своем красном «москвиче» подъезжаем за ними к гостинице «Россия», и из неё выходит Михаило, а рядом с ним решительно шагает высокая прямая женщина, сразу же обращающая на себя внимание достоинством и величавостью осанки и всего облика. «Черногорец, – что такое?» А это вот и есть Роксанда Негуш, – кстати говоря, светловолосая с пристальным взглядом голубых кристально чистых глаз.
…Пока мы едем в машине из Пскова в Михайловское, она рассказывает мне о характере черногорской женщины. Приводит хрестоматийные слова её венценосного предка Петра II Петровича-Негоша о том, что «тот, кто умер не будучи рабом, прожил достаточно», – и в этом, мол, ключ к разгадке натуры черногорцев, которых никто и никогда еще не мог завоевать и покорить.
– Получив известие о гибели сына, – повествует Роксанда, – черногорская женщина не прольет ни единой слезинки. Ведь он погиб героем…
Слушаю её рассказ, и что-то у меня все плывет перед глазами. Ну да, я помню, – «со щитом или на щите?» Чувствую, что у меня какая-то неадекватная реакция на её слова о невероятной стойкости черногорских женщин. Не могу я себе этого представить.
По пути в Михайловское посетили Святогорский монастырь и могилу Поэта.
«Ну, – думаю, – Роксанда меня сейчас осудит, – но ведь я не черногорская женщина, а над этой могилой редко кто может сдержать слёзы…» Смотрю на неё с опаской. Но она, поглощённая своими мыслями, не обращает на меня внимания. И Михаило потупился с отрешенным видом и бормочет себе что-то под нос, беззвучно шевеля губами, как будто читает стихи. Потом вдруг взглянул на меня:
– Скажи, как будет правильно по-русски: «Нет, весь я не умру…»
И повторил вслед за мной несколько раз: «Нет, весь я не умру…»
Им ничего не надо рассказывать о последних днях и погребении Пушкина, для них это – своё, глубоко пережитое. Достаточно того, что они теперь сами увидели и эти окрестности, и этот сверкающий куполами монастырь, и старое надгробие на могиле. Уходить не хотелось. Но все же мы сошли с холма, сели в машину и поехали дальше.
В Михайловском нас предоставили заботам экскурсовода. И вот перед нами появляется молоденькая девушка, студентка, проходящая здесь практику, и при виде её я понимаю, что нахожусь в бреду. Голова кружится. Или это призрак? Или мне кажется что-то? Возможно, окрестности Михайловского населены отражением Того, кто тут гулял, дышал, писал? Снова приглядываюсь к этой девушке. Её профиль, приплюснутый нос, разрез глаз, очертания губ, крутые завитки волос, – сомнений не было… Это же просто-напросто юный Поэт явился нам в облике белокурой волшебницы. А может быть, русалки…
– Откуда ты, прелестное дитя?
Совершенно не помню, как мы закончили эту поездку и как вернулись обратно. В машине я лежала на заднем сиденье, положив голову на колени Роксанды. Я вся пылала, как в огне. Когда мы приехали в Псков и пришел врач, он констатировал, что у меня корь, которой я не переболела в детстве и которой заразилась от соседского мальчика, приятеля моего сына. Температура – выше 40. Последнее, что я помнила, – машина «скорой помощи», в которую меня погружали на носилках, и рыдающую в голос, всю в слезах Роксанду с Лаличем, провожающих меня на улице перед гостиницей.
Все обошлось благополучно. На следующий день прилетел мой муж. Сквозь стекло изолятора инфекционного отделения я увидела его улыбающееся лицо. Он объяснил мне, что Михаило с Роксандой ко мне не пускают. Их опекает райком, – еще бы! ЧП! Иностранная делегация осталась без переводчика. Конечно, их хотели бы поскорее отправить в Москву. Но они уезжать наотрез отказались, пока не приедет Юра. Встретились с ним, успокоились, и он проводил их на вокзал.
Мы еще много раз встречались с Роксандой Негуш и Михаило Лаличем после того незабываемого путешествия по Пушкинским местам. И у нас происходили разные интересные истории, но это уже тема другого рассказа, и я к этому еще как-нибудь вернусь.
Скажите, кто не любит путешествовать?! Наверное, путешествовать любят все. Но при этом маршруты надо выбирать с осмотрительностью. Даже самый безобидный маршрут, как оказалось, может стать для вас рискованным, но то, на что решились мы когда-то в молодости, кроме как непростительным легкомыслием назвать никак нельзя.
Всю жизнь мы дружили с нашим старшим братом Бобой и его женой Наташей. Не склонный к сентиментальности, Боба трогательно гордился успехами своего младшего брата в науке (в 1984 г. Ю. Каган избран академиком РАН), но по жизни всегда оставался для нас лидером. Мы шли за ними вторым эшелоном. Сначала вождение машины. Затем теннис. Затем горные лыжи. И вот они увлекают нас в пеший поход по Кавказу. Наметили путь – из ущелья Чегем, где была расположена база Дома ученых, через перевал спускаемся в долину реки Теберды. У нас в группе четыре женщины и трое мужчин, все рядовые, необученные. Проводник из местных жителей обещал присоединиться к нам в пути на следующей ночевке, – мы должны были подняться на высоту примерно полторы тысячи метров и здесь, в хижине, ждать проводника. Но он нас предал и не явился. Как же так, – ведь слово горца, как нерушимая скала?! Тем более что он прекрасно знал, какой опасности нас подвергает?! Мы просто не представляли себе, что это такое – преодолеть перевал на высоте вечных снегов без инструктора и оборудования. Ночью, на наше счастье, нас нагнали два заядлых туриста с ледорубами, багром и веревками. Они уговорили нас идти вперед на перевал Килар по карте. Мол-де, подъем остался небольшой, около километра, а спуск обратно для вас еще больший риск. И мы решились – пойдем с ними.
Вышли в четыре утра после ночевки в хижине, пока под солнцем не обледенела каменистая и скользкая тропа. И тут началось. Какое солнце, какое обледенение! На горы наползли черные тучи и завыла метель. Снежная буря, – ничего страшнее в горах не бывает. Мы оказались в ловушке без каких-либо примет, которые указывали бы, в каком направлении искать проход. Наши попутчики, связавшись веревкой и нащупывая багром твердый путь под ногами, отправились на поиски.
Ветер дул с неистовой силой. Метель кружила, завывала, швыряя в лицо заряды снега. Вокруг сплошная плотная завеса, и не видно, где земля и где начинается небо. Мы почти не различаем друг друга. Стоим, не шевелясь, ни шагу в сторону, так как огромный риск провалиться в трещину, а это равносильно гибели.
Вся засыпанная по самую макушку снегом, я тупо думала о собственной преступной безответственности, – ведь у меня в Москве маленький ребёнок, Максим, мой Масик, ему было тогда шесть лет, моя бабушка, мама, младший братишка. Что это я, – с ума сошла какие-то подвиги совершать? Что с ними будет, если не дай Бог… Ужас и холод сковали все тело, казалось, я никогда больше не смогу пошевелиться.
Но вот кто-то постучал по ногам багром, кивнул головой, – вперед, и мы пошли, след в след, чтобы не провалиться. Кажется, тут есть проход. Замечаем какие-то отметки – горкой друг на друга поставленные камни, остатки пирамид, отмечающих путь. Движемся гуськом, впереди мужчины, женщины сзади. Замыкает цепочку один из наших попутчиков с веревкой.
Ледник, сползавший с вершины широким языком, остается в стороне. По всей видимости, мы спаслись, под ногами ощущается некоторый уклон. Действительно, мы явно теряем высоту. Наши попутчики – слава им! – вызволили нас из снежного плена. И нам предстояло теперь всего лишь преодолеть морену, чтобы выйти в долину, к реке.
Морена! Поясом не менее пятисот метров шириной она окружала горы на пути к зеленой зоне альпийских лугов. Кто и зачем навалил эти гигантские глыбы величиной с канцелярский стол в таком хаотическом нагромождении, оставалось только гадать. Вероятно, по мере продвижения вниз их оттеснил сюда ледник и сам же себе устроил преграду, не дающую ему возможности захватить альпийские луга.
На этом спуске мы с Юрой отстали от всех. Надо было прыгать с камня на камень, то повернутый боком, то выставивший острое ребро, то устрашающе скользкий, то завалившийся куда-то вниз. Колени не слушались, тормозная система постоянно давала сбой, нарушилась координация движений.
Но и задерживаться было нельзя – снег прошел, скоро начнет смеркаться.
Без помощи Юры я бы никогда не слезла с этой морены. Села бы тут на какой-нибудь камень и так, утирая слезы, и сидела до скончания века.
Когда мы с ним вышли к лугам, мы обнаружили себя на небольшом участке суши, с обеих сторон окруженной бушующими потоками, вырывавшимися с яростной силой из-под морены и устремившимися вниз, в ущелье. Вся наша группа уже забилась в палатки и, видимо, спала. Мы быстро поставили свою палатку на неудобном клочке земли, – однако и выбирать более удачное место было не из чего. Наскоро поели и, едва коснувшись головой рюкзаков, сейчас же заснули непробудным сном под рёв и грохот потоков.
Под утро мы пробудились от страшного гула. Вскочили на ноги, выбрались из палатки и видим: вода в потоках угрожающе прибыла. И нас с нашими палатками каким-то чудом не смыло за ночь. Недаром весь предыдущий день в горах валил снег. Надо было срочно перебираться на противоположный берег, – бревно, переброшенное через самый мощный поток, указывало нам путь. Это был единственный выход из западни, в которой мы оказались. Поток бесился, грохотал, ворочая и таща за собой огромные валуны. Вниз было страшно смотреть, – казалось, там в гигантском котле клокочет кипящая вода и над ней вздымаются клубы пара. Бревно, перекинутое через эту адскую пропасть, было мокрым и круглым. Кто-то должен был первым, обмотавшись для страховки веревкой и оставив её конец в надёжных руках, перелезть по бревну на тот берег. Сделать корабельную петлю и, накинув её на какой-нибудь каменный выступ, создать подобие перил, за которые смогут держаться остальные, когда поползут за ним. Кто это будет? И разве вообще возможно такое?
Ну, а вдруг кто-то сорвётся… Это конец. Совершенно точно, – конец. Его невозможно будет вытащить из этой клокочущей бездны…
К счастью, ничего подобного не произошло, хотя и героизма никто из нас не проявил. Судорожно вцепившись в веревку и обдирая колени, мы друг за другом каким-то чудом переползли на тот берег и долго еще лежали, распластавшись на камнях и унимая страшно колотившееся сердце.
На сей раз судьба смилостивилась над нами и для нашего спасения послала нам попутчиков, которые отделились от нашей группы, лишь приведя нас к стеклянным дверям гостиницы «Теберда». Не появись они у хижины ночью из мрака, неизвестно, какая участь постигла бы нашу группу. Но предупреждение нам было дано, и вполне серьезное. Для меня это был последний поход, – больше в горы я никогда не ходила.
Бог ты мой, как давно это было и сколько всего еще предстояло пережить…
На равнине дела шли своим чередом и временами даже с успехом. В 1973 году меня приняли в Союз писателей. Приемная комиссия СП с большой подозрительностью относилась к писательским детям, претендующим на то, чтобы их признали профессиональными литераторами. Но куда нам было деваться от генетически переданных нам способностей? Каждый старался их как-то реализовать, проявляя себя в разных жанрах.
Поступив на филфак МГУ (1949 г.), я попала в группу к Илье Ильичу Толстому, внуку великого Толстого, преподававшего нам сербскохорватский язык и литературу. Он только что вернулся из Югославии, где провел в эмиграции более двадцати лет, и сейчас, когда закончилось затяжное противостояние с «кровавой кликой Тито – Ранковича» и югославы снова стали нашими ближайшими друзьями и братьями, готовил специалистов, владеющих сербскохорватским языком. Нам, небольшой группе выпускников уникального курса, который вел И. И. Толстой, предстояло познакомить русского читателя с поэзией и прозой писателей разных регионов Югославии, имеющих свои национальные языки, – сербский, хорватский, словенский, македонский. До этого времени их произведения практически на русский язык не переводились, и мы могли в своей работе обращаться к современной литературе, а также к наследию классиков.
Я начала заниматься переводом на третьем-четвертом курсе и тогда же опубликовала свою первую «пробу пера» в журнале «Смена». К моменту приема в СП я довольно активно печаталась, как в периодике, так и в издательствах – «Детгиз», «Прогресс», «Художественная литература». Рекомендацию в СП мне дали Н. Гребнев и Д. Данин.
И вот, 20 мая 1977 года получаю из Югославии телеграмму: «Поздравляю с присуждением нашей высшей литературной награды. Эрих Кош».
Эрих Кош – известный современный писатель, сатирические произведения которого в переводах на русский язык (в том числе и моих) многократно издавались в нашей стране большими тиражами. У меня установились с ним и его семейством самые добрые дружеские отношения, он бывал здесь в Москве гостем в нашем доме, я бывала у них в Белграде и на море, на Адриатике, в деревне Пржно. А поздравлял меня Эрих Кош с присуждением действительно почетной награды ПЕН-центра Сербии: «За многолетнюю плодотворную работу в области перевода произведений писателей Югославии на иностранные языки Татьяне Вирта присуждается премия ПЕН-центра Сербии за 1977 год. (Далее приводится список писателей, произведения которых в моем переводе на русский язык выходили в нашей стране.) 19.V.1977 года».
Церемония вручения происходила в Белграде в Клубе писателей в торжественной обстановке. Особняк на улице Французская, 7, заполнила оживленная публика, всегда готовая отмечать какое-нибудь событие. А вручение премии ПЕН-центра при стечении кино– и телеоператоров, с цветами и бокалом шампанского, несомненно, было событием в культурной жизни столицы Югославии. Я оказалась в центре внимания, принимала поздравления, чокалась и едва сдерживала слезы от переполнявших меня чувств. Наверное, я была счастлива в то время, но почему-то к этому счастью примешивалась необъяснимая печаль.
Так что в биографии переводчика тоже бывают яркие моменты.
В своей книге «За плечами ХХ век» Е. Ржевская пишет о таком эпизоде. До перестройки они с мужем вместе никогда не пытались выехать с писательской группой куда-то за границу, – понятно, им был бы дан отказ, но подозрение, что у них есть намерение остаться, прорвавшись за рубеж вдвоем, тянулось бы за ними, как длинный шлейф, еще долгие годы.
И вот в 1976 году Лена с группой писателей, одна, оказалась в Париже.
Там жил в то время Виктор Некрасов, знаменитый автор романа «В окопах Сталинграда» и не менее знаменитый диссидент: на Родине, которую он вынужден был покинуть в 1974 году, его имя запрещалось упоминать где бы то ни было, – в печати, в кино-титрах и пр. Вероятно, он чувствовал себя здесь весьма неуютно. И это было заметно окружающим.
В своих дневниковых заметках, относящихся к 1967 году, Даниил Данин пишет:
«4 июня. Ялта. Как зримо стареет Виктор Некрасов!… В его облике появилась несчастливость. И видно, что он – писатель драматической судьбы. И видно, что денег нет.
Но ещё виднее другое: он сознаёт, что его репутация – прекрасная репутация смелого вольнолюбца – далеко обогнала его творческие дела.
Представляю, как он мысленно – и постоянно! – примеряет свой рост по Солженицыну и мучится этим сравнением». (Д. С. Данин, «Нестрого как попало. Неизданное». М., 2013 г.)
Так казалось Д. Данину в то время, но кто знает, что было на душе у В. Некрасова, и с кем он хотел бы соотносить свою собственную роль в истории общественной мысли догорбачевской эпохи. Известно также и то, что именно в Ялту к В. Некрасову пришло письмо от А. И. Солженицына и как острит по этому поводу все тот же Данин, – это простое письмо в простом конверте, адресованное не одному лишь автору «В окопах Сталинграда», но всему открывшемуся в Москве IV Съезду писателей, на самом деле «сверхзаказное и бесценное». Оно одно может что-то сказать нашей интеллигенции больше, чем все директивы официального съезда писателей, из которых своим единомышленником Солженицын считает Виктора Некрасова и делится именно с ним своими сомнениями и раздумьями.
Понятно, что общение с политическими эмигрантами в те времена было чревато серьёзными неприятностями для всех советских людей, выезжавших за границу. Наказание было предопределено – ты становишься «невыездным», а возможно, попадаешь в черные списки запрещенных к печати авторов. Но, едва дорвавшись до телефона в гостинице, Лена назначила встречу. Может быть, это последний шанс увидеться с Викой, и Лена не могла от него отказаться. Ночью они пошли бродить по Парижу, – и вот, на Монмартре, лицом к лицу сталкиваются с Костюковским и его женой… Безмолвно проходят мимо.
Яков Костюковский – руководитель группы, он отвечает за все, что с ней происходит…
Ну, вот, Елена Моисеевна, забудь о зарубежных поездках, а если к тому же из партии выгонят, тогда вообще обвал. Однако надо было знать Якова Костюковского. В Москве он позвонил Лене по телефону:
– Привет, привет! Как поживаете? Как вам понравилась наша поездка? Мой отчет Иностранная комиссия Союза писателей приняла без всяких замечаний! Но иначе и быть не могло – у нас в группе не было никаких нарушений!
С Некрасовым Изю и Лену познакомил Леонид Волынский, – они оба родом из Киева, и с юности знали друг друга. Мне неизвестны обстоятельства знакомства Некрасова с Леной, но я верю в то, что их пути обязательно должны были пересечься, потому что это были поистине родственные души. Общность взглядов, жизненных установок, просто личная симпатия друг к другу, и еще их роднило одно, исключительно важное для них обстоятельство – пройдя войну, оба они искали возможность воссоздать в своих произведениях её подлинный образ, увиденный их собственными глазами непосредственных участников исторических событий, происходивших на передовой, в тыловых обозах, в только что освобожденных от немцев селах и городах… Вся эта Правда Великого сражения нашего народа должна была быть запечатленной на страницах их повестей и рассказов и стать Памятником для потомства о том, как это на самом деле было.
Повесть В. Некрасова «В окопах Сталинграда», написанная им по горячим следам только что отгремевших боев, не сразу появилась в печати. Как-то непривычно показана была там реальность окопной войны. Атаки во тьме и в пургу без поддержки огнем, без связи с флангами, при недостатке боеприпасов, с неясной задачей, – а может быть, указанную высоту просто невозможно было взять под обстрелом у немцев, засевших где-то там, впереди, наверху. Огромные потери, бойцы на пределе сил, а подвоза боеприпасов всё нет. Хотя бы глоток воды, хотя бы две-три затяжки от бычка, всунутого в рот кем-то, прижавшимся к твоему боку, – свои-то руки заняты, – одна на спусковом крючке, другой опираешься о землю, чтобы не рухнуть в грязь… Но вот приказ, и снова – в бой!
Понятно, что для опубликования подобного произведения, где под сомнение ставится боевая мощь Советской армии, и вся надежда возлагается на поразительную стойкость и героизм наших людей, кто-то бесстрашный и сильный должен был взять на себя всю меру ответственности. И вот, с подачи А. Твардовского, который ознакомился с рукописью повести Виктора Некрасова, тогда называвшейся «В окопах», главный редактор журнала «Знамя» В. Вишневский берет на себя смелость и публикует повесть в двух номерах за 1946 год, – тот самый год зловещих идеологических Постановлений ЦК ВКП(б).
Повесть буквально ошеломила читателей. Она доносила до них неприкрытый ужас и ад окопного существования простого солдата, тяготы и муки, выпавшие на его долю на пути к завоеванной ими Победе. «Остервенение народа» в очередной раз спасло Россию, и мы выстояли. Выстояли, но ценой каких жертв и усилий…
Проза В. Некрасова была пионерским открытием так называемой «новой волны» в советской литературе послевоенного периода, когда начинают печататься военные произведения Ю. Бондарева, Г. Бакланова, В. Быкова. К ним, безусловно, примыкает и проза Е. Ржевской, также вышедшая из горнила войны и основанная на её героической фронтовой биографии.
«Горячий снег» Бондарева, «Пядь земли» Бакланова, «Мертвым не больно» Быкова говорят с читателем на языке правды, касаясь нравственных проблем ведения войны и поведения в ней человека. Многие из этих произведений не утратили своей художественной ценности и по сей день, и до сих пор читаются с захватывающим интересом.
В то же самое время, в 1949 году, на экран выходит двухсерийный фильм «Сталинградская битва», снятый по сценарию моего отца Николая Вирты. Заказ был получен им свыше в 1946 году, он исходил от самого Сталина. Что это было? Приказ? Как бы там ни было, однако справедливости ради надо сказать – взяться за написание сценария к фильму о Сталинградском сражении отец имел полное моральное право.
В качестве военного корреспондента Совинформбюро с самого начала войны он вылетал на разные участки фронта и давал репортажи с места ожесточенных боев, которые печатались в центральной прессе, передавались по радио… Всю страшную зиму 1942–1943 года, когда происходила беспримерная битва на Волге, он провел в осажденном городе, и личные впечатления переполняли его. Нередко свои репортажи отец сопровождал фотоснимками, – неразлучная «Лейка» вечно болталась у него на груди.
Не знаю точно, сколько их, бесстрашных корреспондентов газет и журналов, сколько фотокорреспондентов погибло во время войны. Однако то, что они ради выполнения профессионального долга рисковали своей жизнью, очевидно. Не раз рисковал и мой отец. Уже после войны генерал-лейтенант Константин Федорович Телегин, начальник штаба в армии В. И. Чуйкова, рассказывал нам о том, как однажды он сдернул за полу овчинного тулупа на дно траншеи фотокорреспондента, высунувшегося над бруствером в поисках нужного кадра. Вместе с ним на дно траншеи посыпались комья земли, а снайперская пуля прожужжала над головой не в меру ретивого корреспондента. Когда они познакомились, оказалось, что этот корреспондент был мой отец, Николай Вирта. Впоследствии его знаменитую «Лейку» я передала Тамбовскому музею, на родину писателя, когда они собирали для экспозиции раритетные вещи. Надеюсь, «Лейка» находится там и по сей день.
Война была временем огромных потерь для моего отца. Погибли два его ближайших товарища – Евгений Петров и Александр Афиногенов, которых он не переставал оплакивать до конца своих дней. Хотя у него потом и были душевные друзья – Павел Нилин, Константин Финн, Тихон Хренников, Лев Левин, Иосиф Гринберг.
А сам он из той зимы, проведенной в блиндажах командующего 62-й армии генерала В. И. Чуйкова, вынес жесточайшую язву желудка, мучившую его до конца дней и безвременно сведшую его в могилу, не дав дождаться семидесятилетнего юбилея.
Получив заказ, отец погрузился в работу. Ему понадобилось изучить колоссальное количество документов, относящихся к тем великим событиям. Наша дача в Переделкино, где он писал, превратилась в филиал военного архива и была завалена грудами топографических карт, схем, планов, донесений, оперативных сводок, приходивших прямо с места боевых действий, вырезками из газет с указами Верховного главнокомандования, дипломатической перепиской, трагической статистикой тех лет.
Свою задачу писатель видел в том, чтобы создать произведение, отражающее могущество и величие нашей страны, принесшей человечеству освобождение от фашизма. Создавался сплав документалистики и художественной прозы, дающий масштабную картину Сталинградской эпопеи и подвига народа, совершенного на полях сражений и в глубоком тылу.
…Грохочет бой, вперед рвутся танки, за ними пехота. Вспышки ракет освещают лица солдат, кругом дым пожаров, остовы разрушенных зданий. Битва шла за каждую улицу, за каждый дом. С передовой действие переносится в тыл, здесь круглосуточно работают на пределе физических сил – «Все для фронта! Все для Победы!». Вот Молотов ведет дипломатические переговоры с главами великих держав, с Черчиллем и Рузвельтом, они решают судьбы Европы и мира.
Одной из центральных фигур в сценарии «Сталинградская битва» предстает перед нами генералиссимус Сталин. Ему отводится определяющая роль в завоевании Победы нашего народа над фашистской Германией.
Известный кинорежиссер В. Петров, воплотивший литературную версию сценария в киноленту, впоследствии писал о своем творческом методе при создании двухсерийного фильма «Сталинградская битва»:
«Правда жизни, правда истории – вот из чего надо исходить в поисках стиля фильма.
В фильме не будет ни одного кадра документалистики, но весь он от начала до конца должен восприниматься как документ… Авторы фильма собрали и изучили огромный материал оперативных сводок, донесений, планов, карт, рассказов участников, ознакомились с ценнейшими документами, предоставленными Генеральным штабом Советской армии, и с иностранными источниками, в результате чего и появился экранный образ великого события» («Советское искусство», 28 марта 1948 года, статья «Фильм о великой победе»).
В прессе после выхода фильма на экраны публиковались восторженные отклики, отмечавшие работу постановщика «Сталинградской битвы» В. Петрова, а также главного оператора Ю. Екельчика, воссоздавших зримый образ Войны. Отдельно отдавалась дань таланту выдающегося композитора нашей современности А. Хачатуряна, чья музыка звучала в фильме, как гимн во славу русского оружия. Отмечалась также игра знаменитых актеров – А. Дикого в роли Сталина, Н. Симонова в роли Чуйкова, Б. Ливанова в роли Рокоссовского, Н. Черкасова в роли Рузвельта, В. Станицына в роли Черчилля.
Фильм шел по всей стране и пользовался огромным успехом у зрителей. Нередко после сеанса весь зал вставал и устраивал продолжительную овацию. Это был наш первый фильм, в котором в художественной форме воспроизводилось ключевое сражение Великой Отечественной войны, ставшее провозвестником нашей Победы. Он долго не сходил с экранов, обошел едва ли не всю послевоенную Европу и везде был встречен с сочувствием и одобрением.
Между тем литературная общественность воспринимала этот фильм далеко не однозначно.
С одной стороны, в печати появились рецензии, в которых высоко оценивались художественные достоинства сценария, как самостоятельного литературного произведения, об этом писали К. Симонов, Б. Полевой, В. Кожевников, Д. Данин. Но существовало и другое мнение – преувеличив роль Сталина в войне, отец, по мнению многих, поддерживал миф о том, что Сталин является едва ли не главным творцом Победы, которую одержала наша страна над гитлеровской Германией.
В своей книге «Родом из Переделкино» я писала, что, возможно, отец и верил в этот миф сразу после окончания войны, в эйфории Победы. Тем более жестоким было очень скоро наступившее разочарование. За фильм «Сталинградская битва» Н. Вирта получил наряду с другими его создателями Сталинскую премию первой степени. Щедро награждая тех, кого она считала полезным и нужным, Власть манипулировала ими по своему усмотрению и не выпускала из своего поля зрения. Кем они были, – фаворитами? Или поднадзорными, которых водили на коротком поводке, временами одергивая так, что ошейник впивался в горло? Каждый волен судить об этом по-своему…
Отношение Елены Ржевской, как и её ближайшего окружения, к творчеству моего отца было двойственным. С одной стороны, ему отдавали должное, как автору романа «Одиночество», с которым он вошел в литературу, заявив о себе, как о талантливом и самобытном писателе.
Но вот Елена Ржевская в качестве внутреннего рецензента одного из солидных издательств знакомится с военными произведениями Н. Вирты, и в ней возникает протест. Она должна была взять на себя смелость дать в издательство негативный отзыв на повесть известного писателя, в данном случае речь идет о повести «Катастрофа», посвященной разгрому немецких войск под Сталинградом и пленению фельдмаршала Паулюса, которую мой отец предложил для печати. Собственно говоря, дело было не в отдельных замечаниях, как я понимаю, повесть в целом активно не понравилась Е. Ржевской. Пытаясь как-то сгладить ситуацию, моя будущая золовка, сестра мужа, обитавшая в то время в доме творчества писателей в Переделкино, пригласила моего отца к себе на беседу. Но личная встреча не только не развеяла взаимную неприязнь, а лишь её усугубила. Негативный отзыв был направлен в редакцию.
(Замечу в скобках, что, невзирая на отрицательную рецензию Е. Ржевской, повесть «Катастрофа» была издана и многократно переиздавалась, и хотя не имела такого резонанса, как другие его произведения, всё же нашла своего читателя.)
А нам с Леной пришлось в дальнейшем приложить немало усилий к тому, чтобы преодолеть неприятный осадок, оставшийся у неё после той, единственной, встречи с моим отцом.
Однажды мне пришлось присутствовать на просмотре документальной ленты о Сталинградском сражении. Не могу себе простить, что не записала тогда фамилии её создателей, – кинооператоры совершили подвиг, буквально ложась под гусеницы танков, чтобы запечатлеть лицо войны, что называется, крупным планом.
Это было в конце семидесятых годов, когда я по поручению Иностранной комиссии Союза писателей в качестве переводчика и сопровождающей выехала с группой из трех югославских писателей, участников партизанского движения, на очередной юбилей в Сталинград. Днем нас повезли на экскурсию: вид с Мамаева кургана на волжские просторы, скульптура Вучетича «Родина-мать», размах города, протянувшегося на километры вдоль берега Волги, – все это производило незабываемое впечатление. А вечером нас, как почетных гостей, пригласили в местный Планетарий на просмотр фильма. В огромном зале, кроме нас, сидели еще две-три группы людей столь же малочисленные, как и наша. И начался показ. Не знаю, как я его высидела до конца. Это было кино не для слабонервных. Мои югославы, повидавшие на своем веку немало всяких ужасов, содрогались и тихо стонали. А на экране ненавистные танки с черным крестом все ползли и ползли на наши траншеи. Проползали сквозь груды павших на поле боя солдат, сотрясались всем корпусом, зарывались в трупах и буксовали. Танковая атака захлебнулась…
Смотреть на это было просто невозможно. Мои югославы впали в уныние и мрак. Когда сеанс окончился и в зале зажегся свет, мы еще долго сидели в молчании, потрясенные увиденным и не могли прийти в себя. Потом мои подопечные, конечно, выпивали, но и это не помогло. Надо было срочно сменить обстановку.
Наутро, возложив охапку роз к Мемориалу Героев Сталинградской битвы, мы покинули славный город Царицыно – Сталинград – Волгоград…
Обыкновенно друзья собирались у Лены в скромно обставленной, с книжными полками до потолка комнате, служившей одновременно столовой и кабинетом, и после традиционного застолья с двумя-тремя рюмками водки все начинали просить Лену, как хозяйку дома, почитать что-нибудь новое, можно сказать, только что сошедшее с кончика её пера. Слушать Лену мы все любили больше всего. В её чтении слушателей завораживало буквально все. Её внешность как будто бы подсвеченная изнутри духовным светом и теплом. Голос Лены с легкой картавинкой, унаследованной от отца, – мать была этого совершенно лишена. Ну, и конечно, сам текст читаемых произведений, – проникновение в такие подробности военного быта, которые мог приметить наблюдательным взглядом лишь тот, кто сам побывал в этом кромешном аду и чудом вырвался из него невредимым.
Проза Е. Ржевской тяготеет к документальности, потому что выверяется достоверностью всего, воссозданного ею в рассказах и повестях. И вместе с тем это эмоционально напряженный, художественный текст, в котором нет штампов и общих слов, повествование ведется от лица лирического героя, лично пережившего грандиозные исторические события и заслужившего право стать их летописцем.
Возможно, у каждого есть заранее запланированное кем-то свыше предназначение, и предназначением Елены Ржевской, студенткой ИФЛИ добровольно ушедшей на фронт, и было – оставить в своих книгах для будущего правдивое свидетельство о Великой Отечественной войне.
Когда-то в далёком прошлом мне приходилось нередко бывать на литературных чтениях. Детство и юность я провела на даче моего отца Николая Вирты в писательском поселке Переделкино. В те времена было принято ходить в гости к соседям, где устраивались читки только что написанных и еще неопубликованных вещей. Помню, довоенные многолюдные собрания на даче у Афиногеновых, Тренёвых, Чуковских. Жена Афиногенова, американка Дженни, была убеждённой вегетарианкой и нам, детям, чтобы мы не скучали, пока взрослые что-то там умное слушали наверху, в кабинете Александра Николаевича, приносила угощение – салаты из разной листвы, включая свекольные, с красными черенками, печёные яблоки и огромное блюдо ассорти – изюм, грецкие орехи, курага. Замечу попутно, что, несмотря на всю свою любовь к своей молодой и очень хорошенькой жене Дженни, Александр Николаевич так и не смог приобщиться к вегетарианству и, пресытившись дома капустными оладьями и прочим, забегал к нам в Москве, или на даче и молил моего отца:
– Коля, пожалуйста, поехали со мной в «Националь»! Мне не терпится съесть огромный-преогромный бифштекс!
И они отправлялись вдвоем пировать – друзья, ровесники, соседи… Красавец, знаменитый драматург, чьи пьесы «Страх» и «Машенька» с большим успехом шли по всей стране, Афиногенов, как известно, погиб в октябре 1941 года в Москве в здании ЦК при бомбежке.
И, конечно, я помню наши послевоенные детские сборы на большой террасе у Корнея Ивановича Чуковского. Своим зычным, с невероятными модуляциями голосом он с таким азартом и воодушевлением читал «Бибигона», что дети подпрыгивали на своих местах, и изо всех сил били в ладоши, не зная, как выразить свой восторг.
Иной раз чтение прерывалось – в калитке показывался Пастернак. Обычно нелюдимый, Борис Леонидович ходил по переделкинским аллеям, как и положено гению – закинув голову к небу и не всех встречных замечая, но к Корнею Ивановичу нередко заходил в конце своей прогулки. Чуковский спускался к нему в сад, и они начинали с жаром что-то обсуждать, так что протяжно-тягучий, густой голос Пастернака долетал до терраски и казалось, что это гудели провода, или сосны в вершинах тревожно шумели.
Во мне, как я подозреваю, имеется какое-то хранилище знакомых с детства и некогда звучавших голосов. Вот, например, ни с чем не сравнимый голос Веры Инбер, или Павла Нилина, или Вениамина Каверина. Катаева, Кассиля, Фадеева. Но словом голос не разбудишь и не заставишь его звучать. Слава Богу, часть из этих голосов записана на плёнку, а если нет, то это огромная потеря для нашего культурного наследия.
Однажды сидим мы у Лены узким кружком и слушаем её чтение.
Она уже была одна. И. Крамов скоропостижно скончался в Ялте в 1979 году. Сказалась болезнь лёгких, быть может, тогда не умели еще её лечить, а может быть, просто судьба…
В тот вечер Лена читала нам отрывки из книги «Геббельс, портрет на фоне дневника». Трудно было себе вообразить, что эта самая женщина, освещаемая мягким светом настольной лампы, в уютной домашней обстановке сидящая сейчас перед нами, первая взяла в руки дневники рейхсминистра пропаганды, гауляйтера Берлина Геббельса, к которым до неё еще никто из советских людей не прикасался. Два чемодана с этими бесценными историческими документами на следующий день после падения Берлина, то есть 3 мая 1945 года, передал ей старший лейтенант Л. Ильин, одним из первых обследовавший подземный кабинет Геббельса в фюрербункере.
«Дневники Геббельса оказались в круговерти тех же тайн, что факт обнаружения Гитлера, и только после смерти Сталина я смогла впервые рассказать также и о том, что нами были найдены дневники Геббельса…», – пишет Е. Ржевская в том же упомянутом выше предисловии к книге «Геббельс, портрет на фоне дневника».
И вот она держит в руках «десяток толстых тетрадей, густо исписанных, – латинский шрифт с примесью готических букв… текст очень туго поддавался прочтению… неразборчивый почерк… многословие…» – начало записей относится к 1922 году и заканчивается 8 июля 1941-го, через 17 дней после нападения Германии на Советский Союз, свидетельствует Е. Ржевская о найденных дневниках.
…В эти часы лихорадочных поисков трупа Гитлера, сделав наспех какие-то выписки, Лена вынуждена была от дневниковых записей оторваться. Она сложила их обратно в чемоданы и много лет ничего об их судьбе не знала. Скорее всего, эти чемоданы затерялись где-то в фюрербункере среди перевернутой мебели и ворохов разных вещей и бумаг, оставленных там разбежавшимися в панике людьми. Но вот в 1969 году сообщение в западногерманской прессе – при посещении Восточного Берлина Л. И. Брежнев передал Германии бесценный подарок – микрофильмированные дневники Геббельса. Оказалось, они хранились в секретном архиве страны-победительницы, где до сих пор лежали мертвым грузом никем не изученные и не представленные миру.
Немецким ученым потребовалось восемь лет упорного труда, чтобы в 1987 году усилиями Мюнхенского института современной истории в сотрудничестве с Федеральным архивом дневники Геббельса были изданы в полном объеме. Половину издания составляли тетради, найденные в те горячие дни окончания войны в бункере.
Все эти события за недостатком информации у нас были неведомы широкой общественности, а потому впервые о существовании дневниковых записей одного из главарей фашизма читатели узнали из журнального варианта книги Е. Ржевской «Берлин, май 1945 года», опубликованного в «Знамени» в период «оттепели» в 1965 году. Это было своего рода открытие. Наконец-то, спустя двадцать лет после окончания войны нашим людям стало известно о том, как выглядел в лицах и образах крах нацизма, увлекший за собой в бездну небытия миллионы человеческих жизней и оставивший после себя лишь пепелища на месте сожженных городов и деревень.
Самым подробным образом о дневниках Геббельса читатели узнали из книги Е. Ржевской «Геббельс, портрет на фоне дневника», изданной в 1994 году в издательстве Советско-Британского предприятия «Слово». Переводчица Любовь Сумм, родная внучка писательницы, проделала огромную работу по отбору и переводу наиболее значимых кусков немецкого оригинала, которые дополняют и иллюстрируют авторский текст произведения.
Эта книга, написанная отнюдь не с развлекательной целью, а для предупреждения и в назидание, бередит душу, не даёт заснуть, заставляет еще раз задуматься о том, как это все произошло с народом, давшим столько гениальных имен цивилизации. Дневники показывают, как на пути к фашизму деградирует личность, отмечая свой путь предательством родных, близких, отрекаясь от своей любви, юношеских устремлений и, наконец, всего человеческого в самом себе. В том же духе гитлеровской пропаганды взвинчиваются массы, – расизм и антисемитизм начертаны на её знаменах, захватнические планы кружат головы. Объявляется война всему чуждому примитивной демагогии нацизма, – и вот уже в костер летят книги, произведения искусства… Когда-то Гёте сказал вещие, пророческие слова: «Сжигающий книги будет сжигать и людей». Именно к этому пришел фашизм, но его главари сгорели в том же огненном котле. Жуткий конец самого Геббельса и его жены Магды превосходит все представления нормальных людей о Добре и Зле. О той нравственной черте, которую, казалось бы, невозможно перейти. Оказалось, – возможно. И вот, мать собственноручно отправляет шестерых своих детей на тот свет, – она родила их для рейха, объявляет Магда Геббельс, – если рейх пал, значит, и им нет места в жизни. Символично еще и другое – на шее обгоревшего трупа Геббельса, который вместе с его женой был выставлен на обозрение на Вильгельмплаце, рядом с Рейхстагом, болтался, как удавка, желтый галстук, – его, изобретателя желтой звезды Давида, которой метили евреев, как в стаде овец, и после смерти преследует этот желтый цвет.
Еще одна гримаса Истории, всегда готовой посмеяться над глупостью рода человеческого…
Наряду с этой книгой у Е. Ржевской выходит целая серия повестей и рассказов о войне, но также и о мирном времени, поражая своей глубиной, прозорливостью взгляда писательницы на окружающую её жизнь, на отношения людей с проникновением в самую суть их психологии: «От дома до фронта», «Февраль – кривые дороги», «Ближние подступы», «Ворошенный жар», «Далёкий гул», «Знаки препинания», «Домашний очаг». Но книга «Геббельс, портрет на фоне дневника», мне кажется, занимает особое место в этом ряду.
Женщина-легенда наших дней, Елена Ржевская всю свою долгую жизнь прожила в квартире своих родителей, не имея ни машины, ни дачи, в ожидании вечно где-то задерживавшихся мизерных гонораров, не позволяя себе выходить в своих тратах за рамки самого необходимого. Всячески старалась не поддаваться давлению быта, а свои личные потребности свести к такому минимуму, без которого просто невозможно обойтись.
Что касается признания её заслуг, то нельзя сказать, что награды обошли её стороной.
У Лены не так, как у того солдата:
- Хмелел солдат, слеза катилась,
- Слеза несбывшихся надежд,
- И на груди его светилась
- Медаль за город Будапешт…
У неё на груди довольно густо светятся ордена и медали: два ордена Отечественной войны II степени, орден Красной Звезды, медаль «За боевые заслуги», а также медали: «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина». Особенно щедро она осыпана грамотами, сохранившимися в семейном архиве. Текст этих грамот стереотипный, однако впечатляет обилие населенных пунктов и городов, взятых с боями нашей армией. Привожу одну из них полностью:
«Грамота. Тов. Лейтенанту Каган Елене Моисеевне. Приказом Верховного Главнокомандующего Маршала Советского Союза товарища Сталина от 6 марта 1945 г. № 292 за отличные боевые действия при овладении городами Западной Померании Бельгард, Трептов, Грайфенберг, Камин, Гюльцов и Плате, всему личному составу нашего соединения, в том числе и Вам, принимавшему участие в боях, объявлена благодарность. Командир части, Гв. Генерал-майор Букштынович».
Подобные грамоты Лена получила также за взятие городов: Даугавпилс и Резекне; затем: Бервальде, Темпельбург, Фалькенбург, Драмбург, Вангерин, Лабес, Фрайенвальде, Шифельбайн, Регенвальде, Керлин; затем Идрица; затем Голлиов, Штепенитц, Массов.
Но самой почетной её наградой, мне кажется, надо считать премию имени академика А. Д. Сахарова «За гражданское мужество писателя», которую Е. Ржевской в торжественной обстановке в «Фонде Сахарова» вручили в 1996 году.
К сожалению, когда-то полученные ордена, медали, а также благодарственные грамоты не оказывают никакого влияния на материальное благосостояние, которое оставляет желать много лучшего…
– Что это наша Лена, – гневно восклицала Рахиль, – опять она без денег! И зачем только она связалась с этими редакциями, если ей там ничего не платят. Лучше бы куда-нибудь сходила! Можно с ума сойти от этой работы, – нельзя же целыми днями за машинкой сидеть!
Сама Рахиль не имела особой склонности к чтению и вряд ли способна была оценить по достоинству творчество своей дочери. Уж слишком все это тяжело. Рахиль предпочитала, по свидетельству домашних, время от времени возвращаться к своему любимому роману «Анна Каренина», и в нём искать ответа на свои душевные запросы, и вновь и вновь переживать и плакать… Вот она, трагическая судьба женщины, но все, что происходило с героиней этого произведения, так близко и понятно!
Возможно, Рахиль была права в своем постоянстве при выборе чтения. Недаром один наш замечательный телеведущий постоянно внушает – читайте и перечитывайте классику!
Елена Ржевская, несмотря на свой преклонный возраст, продолжала изо дня в день трудиться, пока окончательно не слегла… Сейчас она прикована к постели, и в часы просветления горько сетует на то, что не успела дописать, не успела рассказать все, что видела на фронте, не успела поделиться мыслями, которые теснятся и не дают покоя. Чаще всего она вспоминает свои фронтовые дни. Она ушла на фронт двадцатидвухлетней молодой женщиной, оставив на попечении родителей Павла, своего первого мужа, с которым к тому времени рассталась, свою двухлетнюю дочку Олю. Там, на войне, она ежедневно подвергалась смертельной опасности. В октябре 1942 года до неё дошла весть о гибели Павла Когана. На фронте она встретила любовь, но любовь закончилась разлукой. Он был семейный человек и не мог бросить жену и детей. Этот разрыв Лена перенесла молчаливо и стоически, но долго потом плакала по ночам от томившей сердце тоски.
Как гениально сказал в конце своей трагической жизни поэт:
- Я верю не в непобедимость зла,
- А только в неизбежность пораженья…
Неужели все-таки никакой надежды нет? И каждая биография неизбежно заканчивается «пораженьем»?!
Рахиль с Бориской на склоне лет благоденствовали. Его пенсия старого большевика стабильно приносила какие-то крохи, дававшие возможность оплатить ежедневные траты.
Ну и дети подбрасывали им со всех сторон. Бориска не переставал любоваться своей женой, и юношеский пыл в нем еще не угас. Она временами грустила о прошедшей молодости, но при этом не забывала подкрашивать щёчки и кокетливым жестом поправлять все еще смоляно-черную косу, уложенную короной. К своим внучкам Оле и Маше, а также к троим своим внукам, Коле, Лёне и Максиму, никаких особенных чувств Рахиль не испытывала и вечно путалась в именах.
Но по-прежнему была утешительницей соседок и в городе, и на даче.
А вот Борис Наумович на склоне лет испытал еще одну нежную привязанность. У нас родился сын Максим, и в Борисе Наумовиче всколыхнулись такие чувства к этому младенцу, что он готов был хоть каждый день приезжать к нам домой и прогуливать его в коляске по парку.
Он выезжал с коляской на аллею и имел при этом такой гордый и счастливый вид, что все должны были видеть – вот, мол, смотрите, – и мне доверили ребенка, и я, как положено всем старикам, катаю коляску с бесценным маленьким существом, самым дорогим на свете. Когда я прибегала за ними к условленной клумбе, младенец спал, а Борис Наумович, с блаженной улыбкой слегка покачивая коляску, с лицом, обращенным к верхушкам сосен, мечтательно думал о чем-то…
О чем он думал, после всего перенесённого… О плохом и страшном Бориска никогда не вспоминал, на здоровье не жаловался. Каким-то чудом он уберегся от каторжных работ на каком-нибудь лесоповале или строительстве в тайге железной дороги. В последнее время в Сиблагере он работал швеёй-мотористкой, строчил на машинке бушлаты, быть может, для таких же зеков, каким был он сам. Работа была изнурительная и требовала огромной концентрации внимания. Секундная забывчивость стоила Бориске насквозь простроченного второго пальца правой руки, подправлявшего грубую ткань возле самых лапок машинки. Иной раз выручала и его исконная профессия фотографа, – можно было немного подработать. Но это и все. А больше ничего он о себе не рассказывал. Свою настоящую судьбу Бориска считал исключительно счастливой, – ведь он соединился с ней, со своей возлюбленной.
Интересно было бы знать, из чего, из какого материала были вылеплены эти люди, не сломленные ссылками и тюрьмами, не озлобившиеся от совершенной по отношению к ним несправедливости, не утратившие веры во что-то светлое и все еще жаждавшие счастья и любви?!…
И вдруг все это рухнуло.
Мы с Юрой получили известие из Дорохова: Рахиль умерла, приезжайте! Мы с мужем кинулись к ним на дачу, был сияющий летний день, гроб еще не привезли, и моя свекровь Рахиль лежала на кровати. Лежала, как живая, – свежее лицо, темные волосы без седины.
Шел 1967 год. Ей было всего лишь 77 лет…