Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы Симонов Константин
За завтраком выясняется, что Константин Николаевич Сухов знает мои стихи и – что гораздо важнее – хорошо знает болгарский язык; работал в свое время пресс-атташе в нашем полпредстве и, как он шутя говорит, готов в дальнейшем быть здесь, в Болгарии, моим ангелом-хранителем. Так оно в дальнейшем, к моему удовольствию, и выходит, и мы потом еще не один день проводим вместе с этим сдержанным, умным и хорошо знающим Болгарию человеком.
Первый день проходит стремительно и незаметно. Знакомимся с несколькими болгарскими журналистами, редакторами левых газет, потом едем в штаб одного из болгарских партизанских отрядов.
Отряд размещается в большом дворе школьного здания. Человек двести мужчин и девушек, почти все молодые, двадцати-двадцатидвухлетние, одетые кто во что, но все с ног до головы вооруженные. Чего только у них нет! И винтовки всех образцов, и немецкие автоматы, и пистолеты – у кого по одному, у кого по два, – и пулеметные ленты, и гранаты всех систем.
Не видел первых вооруженных рабочих отрядов в первые дни гражданской войны в Испании, но мне почему-то кажется, что эти молодые болгары похожи на них.
Командир обращается к партизанам с краткой речью, и отряд, довольно быстро построившись, печатая шаг, выходит на улицу – сегодня предстоит смотр партизанской бригады, в которую он входит.
Побывав в отряде, едем осматривать Софию. Днем ее улицы производят куда более тяжелое впечатление, чем ночью. После того как болгарское царское правительство объявило англичанам и американцам так называемую «принципиальную» войну, стремясь при этом внушить недовольному населению, что это объявление войны – только вынужденный немцами идеологический жест, англичане и американцы поспешили предпринять несколько бомбардировок Софии. Из них три весьма жестоких, во время которых жизнь в городе была парализована, а многие улицы превращены в руины. Другие улицы, в особенности узкие переулки, так завалены кирпичом, что по ним нет проезда, есть только протоптанные пешеходные по кирпичу тропинки; люди пробираются по развалинам вверх и вниз, с холма на холм.
Между тем общие контуры города, его широкие главные улицы и, несмотря ни на что, веселая зелень напоминают о том, каким красивым он был до этих бомбардировок.
Надо ли говорить, что на англичан и на американцев, которых сейчас, после вступления наших войск в Софию, нахлынули сюда довольно много, болгары смотрят без особой симпатии.
Наши военные власти, очевидно не желая создавать прецедент, не очень-то пускают сюда наших журналистов, их сейчас в Софии всего пять-шесть. Но на них приходится, по крайней мере, тридцать английских и американских. Некоторые прилетели из Италии, некоторые из Румынии, остальные главным образом из Турции. Почти весь английский и американский дипломатический корпус, находившийся в Турции, тоже срочно перекочевал сюда. Сколько среди корреспондентов действительно корреспондентов и сколько людей совершенно других профессий, не мне судить, но думаю, что последние преобладают.
К середине дня, узнав, что здесь, на софийских аэродромах, сидят наши летчики из воздушной армии генерала Судеца, вспоминаю, что одной из истребительных дивизий этой армии командует мой старый друг Борис Смирнов, и еду на центральный софийский аэродром со странным для нашего слуха названием: Враждебна.
Когда-то при свидании Борис говорил мне, что его истребительная дивизия обычно садится на аэродромах или площадках поближе к нашим передовым частям, и мне кажется, что, судя по обстановке, он может находиться сейчас где-нибудь здесь, около Софии.
Приезжаю на аэродром. Он близко от города, прямо у окраины. Наш авиационный полковник, которого застаю в одном из аэродромных зданий, на вопрос о Смирнове молча подходит к окну и показывает пальцем на виднеющееся вдали здание.
– Вот видите там этот дом с колбасой. – На палке под крышей дома действительно мотается метеорологическая колбаса. – Вот там, где эта колбаса, там и Смирнов.
Через две минуты оказываюсь там, но выясняется, что это штаб одного из полков Смирнова, а сам Смирнов сейчас на другом софийском аэродроме, к западу от города, по дороге на Пирот, на так называемом Летиште Божуриште. Летиште – по-болгарски аэродром, а летак – летчик. Связываюсь со Смирновым по телефону, но, когда приезжаю в штаб дивизии, Смирнов оказывается на летном поле. Иду туда. Радостно обнимаемся. Борис почти не переменился, только к шести прежним орденам за Испанию, Монголию и эту войну, пока мы не виделись, прибавилось еще два. А так все тот же, что и был. Несмотря на свой туберкулез, по-прежнему держится здорово, только немножко похудел.
Начинаю расспрашивать, что они тут делают. Оказывается, он сидит на этом аэродроме вместе с болгарской авиагруппой, которая находится в оперативной связи с ним как с командиром дивизии и действует вместе с его ребятами. Спрашиваю, каковы болгарские летчики. Борис хвалит их, говорит, что летчики хорошие, и со своей всегдашней спокойной обстоятельностью объясняет, что это не удивительно: почти у каждого из болгарских летчиков семь-восемь лет стажа и тысячи часов налета. Болгарская авиация не понесла за эту войну никаких потерь и целиком состоит сейчас из кадровых летчиков. А что до машин, то, как и вся болгарская армия, болгарская авиация снабжена немецкой материальной частью. У бомбардировщиков на вооружении «Юнкерсы-88 и 87», а у истребителей – «Мессершмитты-109».
– Не последнего, конечно, выпуска «мессершмитты», – усмехается Борис, но все же машины неплохие.
– И куда же вы летаете сейчас из Софии? – спрашиваю у него.
– Мы… Как куда? В Грецию летаем, в Югославию летаем.
Выясняется, что его и болгарские истребители в последние дни занимаются штурмовкой прорывающихся на север и северо-запад – из Греции через Югославию – немецких колонн…
…Судя по моим первым здесь, в Софии, впечатлениям и разговорам, обстановка на фронте довольно сложная и запутанная. До самого выхода Болгарии из войны в Македонии и во Фракии был сосредоточен болгарский экспедиционный корпус, который не только находился там вперемежку с немецкими частями, но и действовал вместе с ними. Теперь, после объявления Болгарией войны Германии, в этих районах происходят ожесточенные стычки между болгарами и немцами. В болгарских газетах фигурируют сводки военного командования, где описываются различные боевые эпизоды, но на самом деле обстановка в первые дни складывалась и пока еще продолжает складываться не в пользу болгар, которые стараются вывести свои части, оказавшиеся среди немецких. К моменту объявления войны Германии эти болгарские части в Македонии и Фракии оказались, с оперативной точки зрения, в очень невыгодном положении.
Кстати, обстановка сложная не только в военном отношении, но и в политическом. В ней не так-то просто разобраться. Во-первых, несмотря на предельно дружественное отношение болгарского населения к нам и на сформированное в Софии левое правительство, перемирие ни с американцами и англичанами, ни с нами все еще не заключено. И хотя никаких военных действий между нами и болгарами не было и не предвидится, формально Болгария все еще находится в состояний войны с нами. Во-вторых, в период союза Болгарии с немцами немцы отторгли от Югославии присоединенный к ней по Версальскому миру Царибродский округ, служивший вечным яблоком раздора между Болгарией и Сербией, а также отдали болгарскому царю югославскую Македонию и греческую Северную Фракию.
Таким образом, войска болгарского экспедиционного корпуса, которые сейчас, отступая, сражаются с немцами, во-первых, находились на югославской территории, во-вторых, на территории, которую болгары считали своей, а югославы своей, и, в-третьих, на территории греческой Македонии, которую в Болгарии считали Македонией, а в Греции – Грецией. Так все это запутало и пока еще не распутано…
…Борис Смирнов знакомит нас со своим начальником штаба, тоже, как и он, полковником и тоже Борисом, и мы, накоротке поговорив и взяв со Смирнова слово, что он приедет к нам с Кригером в гостиницу «Болгария» попозже вечером, уезжаем обратно в Софию.
…Идем обедать вместе с министром пропаганды Димо Казасовым, еще утром передавшим нам с Кригером это приглашение. Обед происходит в нашей же гостинице. Ресторан на втором этаже разбит при бомбардировке, и мы обедаем в подвале, в примыкающей к бару комнате, обставленной в национальном духе. Стол с пестрой скатертью, деревянные скамейки, накрытые ткаными паласами, на стенах крестьянская керамика и сосуды из высушенных тыкв.
Димо Казасов всей своей внешностью ужасно напоминает мне кого-то. Настолько, что мне хочется сказать ему, что мы где-то уже виделись. И только через несколько минут я вспоминаю где. В детстве. Потому что он, как две капли воды, похож на старого москвича, друга моих родителей, Владимира Павловича Алексеева. Точно такой же типично профессорский вид, начинающая полегоньку лысеть голова, усы, маленькая бородка, мягкий голос и мягкие движения.
Первое блюдо за обедом – традиционное болгарское: помидоры, огурцы, капуста, красный и зеленый перец, вообще всяческая зелень. Потом суп, похожий на наше кавказское хаши – много баранины и столько же чеснока. Пьем странный напиток, налитый в бутылки с этикетками «Русская водка», но нисколько ее не напоминающий.
Министр очень любезен, держится просто и приветливо, и по той округлости, с которой он говорит, мне кажется, что он, наверно, записной оратор. Даже если он произносит всего три-четыре слова, они тоже кажутся речью, очень коротенькой и очень правильно построенной.
Обед длится недолго, около часа. Сидящий с нами за обедом Сухов говорит, что если я задержусь здесь, то мне стоит съездить на юг Болгарии, посмотреть знаменитый Рильский монастырь. Министр сразу же выражает свое удовольствие по поводу этого проекта, говорит несколько слов о значении Рильского монастыря в истории Болгарии и вообще высказывается в том смысле, что чем я дольше здесь пробуду, тем лучше.
Все хорошо, но мне не терпится все-таки выяснить, есть ли возможность сейчас или позже перебраться отсюда, из Софии, к югославским партизанам. Решаю про себя, что, если такая возможность маячит, останусь пока тут, а если нет, то правильней будет завтра же утром ехать обратно в Бухарест и оттуда в штаб Второго Украинского фронта, выяснять эти возможности там. Иду из гостиницы в резиденцию генерал-полковника Бирюзова, собираюсь попросить, чтобы он меня принял, но вдруг выясняю, что в этом же доме находится член Военного совета фронта генерал-майор Лайок, с которым мы знакомы еще со времен Сталинграда. К уже знакомому по войне человеку идти со своими корреспондентскими вопросами проще, чем к незнакомому, и я иду к Лайоку.
Узнав, о чем речь, он досадливо хлопает по столу рукой – жалеет, что я не попал к нему сегодня с утра. Оказывается, вчера вечером сюда из Югославии добрался комиссар 13-го югославского партизанского корпуса и всего несколько часов назад уехал обратно вместе с посланным туда для связи нашим подполковником Зайцевым.
– Зашли бы утром – застали бы здесь. Могли бы прямо с ним и добраться туда, – говорит Лайок. И увидев, как я расстроен, человеколюбиво утешает, что дня через два Зайцев должен вернуться, выяснив перспективы прямой связи с партизанами, и тогда он, Лайок, поможет мне попасть туда к ним.
Сухов, которому я, вернувшись в гостиницу, рассказываю об этом, советует мне использовать свободные два дня для поездки на юг Болгарии. За двое суток мы успеем доехать до Рильского монастыря и вернуться, а по дороге увидим много интересного.
…Сидим за чашкой кофе с несколькими болгарскими журналистами и с пожилым профессором, который стал сейчас председателем Общества болгаро-советской дружбы. В былые, трудные времена работой этого общества руководил философ Тодор Павлов, коммунист, один из трех нынешних новых регентов при наследнике царского престола.
Болгары говорят, что здесь хорошо знают некоторые моя стихи военных лет, и предлагают организовать в большом, сохранившемся после бомбежек софийском кинотеатре мой литературный утренник. Не найдя в этом ничего предосудительного, в принципе соглашаюсь; договариваемся, что утренник можно будет назначить через педелю – на следующее воскресенье. Рассчитываю, что у меня два дня займет поездка на юг Болгарии, потом три-четыре дня уйдет на то, чтобы по первому разу связаться с партизанами, вернуться в Софию и передать по телеграфу первый материал. Если все будет хорошо, то к следующему воскресенью, очевидно, вернусь. На том и договариваемся, у меня берут книжку с моими стихами – хотят кое-что перевести из нее к воскресенью на болгарский язык.
И за обедом и за кофе ко мне несколько раз подходит не то метрдотель, не то директор ресторана Бартенев – русский эмигрант. Маленького роста, брюнет, довольно плотный, с обрюзгшим актерским лицом и черными волосами, кажется, крашеными. На первый взгляд ему лет пятьдесят, на второй, более внимательный, шестьдесят. Говорит о себе как об артисте. В лучшие времена иногда содержал кабаре и был там главным исполнителем ролей и песенок. В худшие времена переходил на роль метрдотеля. По его словам, объехал всю Европу, снимался в кино в эпизодических ролях русских эмигрантов, кончал какой-то институт гримеров в Париже. Словом, жизнь была бурной, и он охотно рассказывает обо всем, за исключением одного пункта – причин отъезда из России. К нам относится предупредительно, говорит много и быстро, расспрашивает о Москве и особенно об артисте Театра сатиры Поле, с которым они где-то вместе играли до революции. Все никак не может отцепиться от воспоминаний о Поле.
– Как там Поль?
Объясняю, что с Полем все в порядке, живет хорошо, играет в театре.
– Передайте ему привет, он меня помнит!
И через десять минут, словно забыв, что уже спрашивал, снова всплескивает руками:
– Ах! Как там Поль? Интересно, как там Поль?
Как видно, ему очень дорога эта оставшаяся у него живая ниточка связи тогдашней России с нынешней.
Допив кофе, поднимаемся в номер, где уже сидит Борис Смирнов со своим начальником штаба Борисом Калошиным и еще одним летчиком. Номер маленький тахта, кровать, одно кресло, а нас семеро. Стелю на полу бурку, ставлю на нее несколько добытых в ресторане бутылок белого вина и единственный стакан. Высыпаем на газеты яблоки и виноград и сидим всю ночь, читая стихи и вспоминая всякое разное, начиная с Халхин-Гола.
Во время чтения, в паузах, Женя Кригер дурачится и поддразнивает Бориса, который любит мои стихи, небрежными репликами:
– Н-да, в общем, неплохо. Можно бы поярче, но для дилетанта не худо! А вам что, действительно нравится?
Среди ночи у меня возникает идея: у Бориса в дивизии есть связные У-2; не согласится ли он на одном из них перекинуть меня по дружбе на какую-нибудь подходящую для посадок точку в районе действий югославских партизан, которые, по его же собственным словам, оперируют – рукой подать отсюда?
Но Борис – вино вином, стихи стихами, а служба службой – железно, наотрез отказывает.
Смирнов со своими ребятами уезжает в пять утра, а в девять, немного поспав и выпив по чашке черного кофе, с сожалением прощаюсь с Женей Кригером. Несмотря на мои уговоры, он решает вернуться в Бухарест, где остались машина «Известий» и его напарник по командировке фотокорреспондент Гурарий. Автомобильный полковник и лейтенант уезжают вместе с Кригером. Едва успеваю помахать им рукой, как к гостинице подъезжают две машины из болгарского военного министерства, малолитражные «штееры», которые здесь, в Болгарии, основной тип военной штабной машины. На один садимся я и Сухов, на другой – фотокорреспондент Анатолий Григорьев и редактор новой болгарской военной газеты.
Наш шофер, болгарский унтер-офицер, худощавый парень, имеет какой-то особенно лихой и подтянутый, я бы сказал, юнкерский вид. Это сходство подчеркивается лихо сдвинутой набекрень фуражкой старого русского офицерского образца, с кокардой и маленьким козырьком. Скинув при нашем появлении шинель, шофер остается в одной выцветшей гимнастерке, и едва мы садимся в машину, как он с места набирает скорость.
Видел я всяких шоферов, но таких отчаянных, как в Болгарии, пока не видал. За Софией начинается горный район, дорога беспрерывно петляет, а наш шофер не уменьшает скорости, и на поворотах кажется, что мы без пересадки полетим в преисподнюю. Даже при моем, в общем-то, спокойном характере я б, наверно, придержал эту езду. Но мы так мало спали в последние ночи, что после нескольких крутых поворотов меня укачивает и бросает в сон. И я через силу выдираюсь из него, только когда Костя Сухов, питающий, как и многие добрые люди, заблуждение, что поэты обязательно должны любить красоты природы, толкает меня локтем в бок и говорит:
– Константин Михалыч, посмотрите, как красиво!
Продрав глаза, я слышу скрип тормозов; мы в очередной раз выворачиваем по самой бровке, и действительно в этот момент то слева, то справа видна какая-то особенно красивая гора или ущелье.
– Да, да, – говорю я, – очень, очень красиво. – И снова засыпаю.
…Приезжаем в горную летнюю резиденцию болгарских царей. В свое время сюда после английских и американских бомбардировок. Уехали правительство и дипломатический корпус. Дипломаты и до сих пор живут здесь. Шведы, швейцарцы, японцы, испанцы, какое-то южноамериканское посольство – вот, кажется, и все, что сейчас представлено здесь, в Болгарии.
Узкая, поднимающаяся в гору лощина с двух сторон ограничена горами и окаймлена густым, несмотря на уже начавшуюся осень, темно-зеленым парком. Среди зелени прячутся полудеревянные-полукаменные дома с деревянной резьбой, напоминающие наши старые подмосковные дачи с затеями.
Мимо нас ковыляют по дорожке два тихих аккуратных маленьких японца. Идут, держа друг друга под руку. И мне почему-то вдруг кажется странным присутствие здесь, в Болгарии, японского посольства. Да и вообще в этом тихом месте есть что-то странное для меня, хотя не могу точно выразить, что именно. Перекусив в ресторанчике, едем назад, до поворота на другую дорогу, которая ведет на юг, к городку Кочериново, за которым будет еще один поворот – к Рильскому монастырю.
Кочериново – городок, напоминающий большую кубанскую станицу. Хатки стоят вперемежку с полугородского и городского типа домиками; кое-где бросаются в глаза двухэтажные здания. Вылезаем на центральной площади, и нас сразу окружают любопытствующие; выясняется, что мы первые русские, попавшие после вступления нашей армии в Болгарию сюда, в Кочериново. Идем к начальнику местного гарнизона, чтобы узнать поточней дорогу к Рильскому монастырю. Сухов года три назад ездил туда, но хочет проверить свою память.
Нас встречает пожилой черноволосый человек, одетый в похожую на матросский бушлат черную куртку, с револьвером на ремне. Рекомендуется представителем местного Отечественного фронта. Поднимаемся вместе с ним к начальнику гарнизона, командиру стоящего здесь, в Кочеринове, пехотного полка. Несколько минут сидим и ждем. Замечаю лежащие на письменном столе добротные короткие ножи с широкими лезвиями и черными длинными ручками, в которые врезаны металлические пластинки с надписью «Вера и верность».
По своему мальчишескому неравнодушию к ножам хвалю их – «Какие хорошие ножи!» – втайне надеясь, что представитель Отечественного фронта угадает мое затаенное желание. Однако он не угадывает и, объятый гражданским пафосом, говорит, что, наоборот, это не хорошие, а очень плохие ножи, что это ножи фашистской юношеской организации, которую насаждало фашистское болгарское правительство и изготовляло для них вот эти, отобранные теперь ножи, на которых написано: «Вера и верность». И понравившаяся мне надпись как раз и есть самая зловредная, она – лозунг этой фашистской юношеской организации, теперь, конечно, распущенной!
Через несколько минут нас проводят в кабинет командира полка. Довольно толстый пожилой полковник с нависающим на воротник, обрюзгшим лицом встречает нас приветливо, но меня в первую секунду удивляет, почему, хотя он до нашего прихода сидел здесь же, в этой комнате, он весь какой-то запыхавшийся. Только потом понимаю: пока мы ждали там, за стеной, он натягивал тут свой мундир, а до этого сидел запросто, без него. Тугой ворот мундира едва сходится у него на шее, а на груди висит большой крест, кажется, высшая офицерская военная награда за ту мировую войну.
Кроме него, в кабинете еще один офицер, тоже немолодой, сильно полысевший сорокалетний капитан, адъютант полка. Полковник поздравляет нас с приездом в Кочериново и одобряет намерение посетить Рильский монастырь; говорит, что он сам там давно не был и с удовольствием нас проводит туда, а пока можно пройтись по Кочеринову, посмотреть город.
«Пока» оказывается роковым. Пока мы ходим по приветливому Кочеринову, останавливаемся, разговариваем с окружающими нас то на одном, то на другом углу людьми, для нас готовят обед, и мы кончаем осмотр города тем, что садимся в городской школе, в столовой, за длинный стол, за которым и собирается человек тридцать. Несколько почтенных городских стариков, несколько представителей Отечественного фронта, директор школы, полковник, капитан и молодые партизаны, даже здесь, за столом, не расстающиеся со своим оружием.
Нас поят местным красным сухим вином, кормят салатом, супом, вторым, и все это так от души, что приходится лишь переставлять дырки на ремне. Заспешить и подняться или признаться в том, что мы недавно уже один раз пообедали, невозможно.
После нескольких тостов, один из которых – за Россию и за Болгарию и за их вечную дружбу – произнес с торжественной строгостью самый старый из городских стариков, мы с Суховым – я по-русски, он по-болгарски – тоже от души говорим ответное слово, встаем и отправляемся в Рильский монастырь.
Заночевать в Кочеринове отказываемся, потому что дело к вечеру, ночевать надо в Рильском монастыре, иначе не попадем завтра обратно в Софию. А надо быть там заранее, до того, как вернется наш офицер, поехавший к югославам. Прошляпить такую возможность во второй раз будет совсем уж непростительно.
Ехать уже недалеко, километров двадцать пять, через две деревни, а потом по так называемому Рильскому ущелью до самого монастыря. Садимся в машины, мы в свои, полковник в свою.
Невольно обращаю внимание на то, что ни полковник, ни капитан оба не имеют щеголеватого офицерского вида, оба немолодые офицеры, видимо претерпевшие на своем веку длинную гарнизонную нерадостную жизнь. Оба, как видно, люди служивые, небогатые, мундиры на обоих потертые, даже, я бы сказал, слегка поношенные. Лысый капитан, адъютант полка, несмотря на свои сорок лет, все еще капитан. И у меня, когда я гляжу на этих двух людей, вдруг возникают ассоциации с купринским «Поединком», со старой русской офицерской гарнизонной лямкой.
Кто-то уже успел мне сказать, что полк всего несколько дней назад пришел сюда, в Кочериново, пробился с арьергардными боями из Фракии, где стоял гарнизоном и где после всех происшедших с болгарами пертурбаций на него напали немцы. Но, хотя я уже знаю это, все равно, глядя на полковника и капитана, почему-то думаю об их длинной гарнизонной жизни, а не об этих последних днях…
На этом обрываются мои дневниковые записи, сделанные в Москве сразу после возвращения из поездки на Балканы и в Италию. На то, чтобы записать в дневник все, от начала до конца, не хватило тогда времени. Сначала захлестнула работа над книгой «Югославская тетрадь», а потом надвинулись новые командировки на фронт. Все дальнейшее, связанное с этой поездкой, придется восстанавливать по памяти и по черновым записям в блокнотах, правда, порою подробным.
Та дневниковая запись, которую я привел, вызывает у меня сейчас двойственное чувство. Конечно, она далека от достаточно серьезного анализа всех происходивших тогда в Болгарии событий и все же дорога мне и живыми подробностями того времени, которые – не будь ее – ушли бы из памяти, и непосредственностью того радостного чувства, которое мы испытали при первой встрече с Болгарией. Несмотря на очевидные для меня сейчас наивные нотки в тогдашних заметках, по правде говоря, я хорошо понимаю себя тогдашнего. Позади было три с лишним года войны, и на всем протяжении их так много кровавого и трудного, что внезапное ощущение страны и народа, открывших нам навстречу свои объятья – хочу выразиться именно так, не ища других слов, потому что именно так оно и было, – принесло огромное внутреннее облегчение, оттеснив все другое. Несколько дней нами владело ощущение кончившейся войны среди войны, все еще продолжавшейся.
Последним пунктом нашей поездки на юг был Рильский монастырь. В истории Болгарии он не только место традиционного религиозного паломничества, но и одна из крепостей национального духа. Рильский монастырь с его тысячелетней историей был оплотом духовного сопротивления турецкому владычеству. И, наверное, поэтому при всем моем атеизме та радость, с которой монахи встретили нас, первых советских офицеров, появившихся в стенах монастыря, взяла меня за живое.
Вдобавок ко всему была еще тронувшая душу подробность. Один из монахов, из-за своей длинной бороды казавшийся мне совсем старым человеком, стал допытываться у меня, не знаю ли я, какое первоначальное, довоенное образование получил маршал Федор Иванович Толбухин. Не кончал ли он до военного училища Казанской духовной семинарии?
Я сначала никак не мог понять, почему это так волнует моего собеседника, но он объяснил, что в молодости был в России и кончал духовную семинарию в Казани. И в этой духовной семинарии вместе с ним учился Федор Толбухин, и по годам рождения маршала все совпадает. Они с маршалом тоже ровесники, как с этим Федором Толбухиным, отчества которого он, к сожалению, за давностью лет не помнит. Так вот, не тот ли это самый Толбухин стал теперь маршалом?
– Был он тогда семинарист дюжий, бравый и не хотел после окончания семинарии идти в духовное сословие.
Чтобы не огорчать монаха, я отвечал ему, что, конечно, все может быть, чего не бывает в жизни, кем только в свое время не становились потом семинаристы!
Но монах, не удовлетворившись моим уклончивым ответом, вдруг исчез посреди обеда, за которым сидел рядом со мной, и, вернувшись из своей кельи, стал показывать мне наклеенную по-старинному на твердый картон с серебряными вензелями фотографического заведения карточку, на которой были сняты там, в Казани, перед выпуском человек двадцать семинаристов.
– Вот это я, а вот это Федор Толбухин, – показал он мне сначала на совершенно неузнаваемого себя, а потом рядом с собой на какого-то молодого худенького семинариста и стал спрашивать, не похож ли этот семинарист по виду на маршала Толбухина.
Вспомнив облик Федора Ивановича Толбухина, которого мне доводилось видеть на Южном фронте, его широкоплечую, плотную, мешковатую фигуру, его полное доброе и умное лицо уже далеко не молодого человека, я еле удержался от улыбки. Между ним и этим тощеньким семинаристом на стародавнем казанском снимке вряд ли было и могло быть что-нибудь общее. Но сказать этого я не сказал. Не желая огорчать монаха, уклончиво ответил, что трудно говорить о сходстве, когда столько лет прошло.
– Да, сколько лет прошло, – как эхо отозвался монах. – В самом деле, сколько лет…
И я понял по выражению его лица, что независимо от моих ответов он все равно будет разузнавать про маршала, не тот ли это казанский Федор Толбухин.
Обед в монастыре был постный и почти без горячительных напитков только вначале по рюмочке какой-то особенной, ореховой горчивки за здравие советского воинства, – но такой долгий и сытный, особенно после двух, уже предшествовавших ему за этот день обедов, что я еле добрался до отведенной мне кельи в монастырской гостинице.
Нары в келье были с высокими закраинами, и я, сев и утонув в двойном пуховике, перенести через эту закраину ноги уже не мог. Так и заснул, подтащив себе под спину две мягкие монастырские подушки, сидя и не сняв сапог. Нисколько не хмельной, но совершенно обессилевший от заключительного монастырского постного обеда.
На следующее утро, осмотрев монастырь и побродив вокруг него по удивительно красивым местам, мы поехали обратно.
По дороге в Софию остановились в большом болгарском селе. Представителем новой власти в нем был рослый, средних лет болгарин, по виду похожий на рабочего человека. Он жал нам руки своею большой и сильной рукой так, что пальцы трещали, но лицо у него было худое, измученное, а низ лица и шея в каких-то странных круглых черных метках, похожих на прижженные ляписом бородавки.
Когда мы поехали дальше, я сказал Сухову про эти странные бородавки.
– А это следы от электродов, – сказал Сухов, – пока ты там отвлекся, я спросил его. Он при царе в тюрьме сидел до самого девятого сентября. Когда в охранке пытали, прижигали электродами. Наверно, не только лицо и шею…
Если говорить правду, в общем-то, в сорок четвертом году все мои представления о болгарских коммунистах были связаны только с героическим обликом Димитрова на Лейпцигском процессе. Почти ничего другого я не знал.
Но Костя Сухов много знал и тогда. И, должно быть, заметив мои излишние восторги и ощутив меру стоявшего за ними незнания, на обратном пути в Софию прочел мне дружескую лекцию.
Смысл ее сводился к тому, что, не будь многолетней работы болгарских коммунистов, еще неизвестно, как складывалась бы сейчас политическая обстановка в Болгарии, несмотря на все связанные с Россией исторические воспоминания, Плевну, Шипку и памятники царю-освободителю…
Словом, он заставил меня задуматься, и я до самой Софии ехал и думал обо всем этом.
После всего, что увидел в Болгарии, было дико и невозможно даже мысленно представить себе: а вдруг все это могло выйти иначе? Вдруг при другом обороте событий после перехода нашими войсками болгарской границы здесь стреляли бы пушки лилась кровь, лежали убитые болгарские солдаты? Вдруг немцам действительно удалось бы сделать то, чего они так давно хотели, удалось бы, хоть на несколько дней, хоть на день, втравить болгарскую армию в военные действия против нас?
Я ехал в Софию и думал об этом одновременно и как о чем-то совершенно невозможном, и как о чем-то очень страшном.
Вспоминая это свое тогдашнее чувство, думаю, что хотя оно с такой остротой охватило меня только в Болгарии, но, должно быть, накапливалось раньше, еще с первых весенних поездок в северные уезды Румынии, и особенно с дней августовского наступления от Ясс на Бухарест.
К румынам я с начала войны испытывал чувства сложные и неласковые. Когда-то, в августе сорок первого, писал из осажденной Одессы о двух одетых в военную форму румынских крестьянах – подносчиках снарядов на немецкой батарее, которые, попав к нам в плен, просили разрешения ударить из орудий по немцам.
Но я хорошо помнил, как другие румыны вошли в оставленную нами Одессу. Помнил и Керченский полуостров весны сорок второго года, где мы тогда оказались побежденными, а немцы вместе с румынами – победителями.
И все-таки в пути от Ясс до Бухареста у меня все нарастало ощущение нелепости того, что сыновья тех самых стариков, которые кладут нас спать на сенник в своей убогой хате и кормят утром крестьянской мамалыгой, гниют, убитые нами, где-то там, в давно оставшейся позади приволжской степи, под Сталинградом.
Эти уже накопившиеся к тому времени ощущения, наверно, были как бы подпочвою тех мыслей, что владели мною всю дорогу до Софии.
Мы приехали в Софию глубокой ночью, и утром я еще спал, когда за мной явился офицер из штаба Бирюзова с приказанием немедля доставить меня к генерал-полковнику. Я обрадовался, вообразив, что Бирюзову сказали о намерении корреспондента «Красной звезды» попасть к югославским партизанам и он сегодня пораньше с утра вызывает меня по этому поводу. Но оказалось, что причина срочного вызова к Бирюзову совершенно другая и крайне для меня неприятная.
Когда я открыл дверь, ходивший по кабинету Бирюзов резко повернулся ко мне. Его умное длинное лицо было в этот момент сердитым. Он был зол и не считал нужным скрывать это. Закрыв за собой дверь, я проговорил все, что полагалось в таких случаях – что корреспондент «Красной звезды» подполковник Симонов по его приказанию явился, – и с вдруг возникшей тревогой ждал, что будет дальше.
Руки мне Бирюзов не подал, но и по стойке «смирно» не поставил. Сел за стол и показал, чтоб садился напротив него. Обращался ко мне не по званию, а «товарищ Симонов», но говорил накаленно.
Оказывается, наши болгарские товарищи из Общества болгаро-советской дружбы, пока я ездил в Рильский монастырь, не помню уж, не то расклеили афишу о моем воскресном литературном утреннике, не то напечатали билеты, и это дошло до Бирюзова.
Он жестко спросил: кто мне давал разрешение на устройство публичной встречи? Я стал было объяснять, как и почему все это вышло, что предложил это не я, а мне и что, по-моему, все это может оказаться хорошим и полезным делом, но Бирюзов прервал меня, еще раз жестко повторив вопрос: кто разрешил мне эту встречу?
Пришлось ответить, что никто не разрешал.
– Так вот, я запрещаю ее вам, – сказал Бирюзов. – Ее не будет. Ясно?
Я сказал, что ясно, но как же теперь отменить ее? И, не удержавшись, спросил:
– А почему, собственно, ее нужно отменять?
– А вам это все еще непонятно? – с иронией сказал Бирюзов.
Я ответил, что нет, мне это непонятно.
– Ну хорошо, раз так, придется вам это разъяснить! – сказал Бирюзов.
Не могу, а потому и не буду пробовать дословно восстанавливать все, что он мне сказал. Но смысл сказанного помню.
Он начал с того, что мои ссылки на болгарских товарищей с которыми я договаривался, неуместны, потому что мы еще и до сих пор находимся в состоянии войны с Болгарией и пока что силою обстоятельств, к сожалению, вынуждены, обращаясь к болгарам, употреблять не слово «товарищи», а слово «господа». В Софии сидят представители союзных, так же, как и мы, все еще находящихся в состоянии войны с Болгарией государств, их корреспонденты и их разведчики. Если я всего этого не понял и не заметил, это не делает мне чести. В этих условиях утренник дружбы, устраиваемый в Софии подполковником Советской Армии, пока неуместен и может дать повод для враждебных нам инсинуаций. А возможно, уже и дал. В другое время и в другом месте, если б позволила служба, он и сам бы, возможно, при» шел послушать «Жди меня», но не сейчас и не здесь. А сейчас и здесь публичная встреча им запрещена.
– А как же теперь быть? – спросил я. – Как теперь это объяснить?
– А это уж ваше дело. Заявите, что вы больны.
Он встал, явно не считая нужным дальше говорить со мной на эту тему. Я тоже встал, но вместо того, чтобы попросить разрешения идти, сказал, что объявлять себя больным не могу и не буду! Вожжа попала под хвост; притворяться я не умел, и объявлять себя больным казалось стыдным.
Мой ответ взорвал Бирюзова, и раньше злого на меня, но до сих пор сдерживавшего гнев. Он сказал, что раз так, то отмену встречи объяснит и без меня. А мне он приказывает в 24 часа покинуть Болгарию, чтобы тут и духу моего не было! И холодно добавил:
– Идите.
Я повернулся через левое плечо и вышел.
Через двадцать четыре часа, вытуренный Бирюзовым из Болгарии, я, добравшись на чьей-то попутной машине, был в Бухаресте.
Встряска была основательная; став к тому времени довольно известным писателем, я, по совести говоря, был изрядно разбалован добрым, а подчас и слишком добрым отношением к себе фронтового и армейского начальства. Но хоть я и злился на Бирюзова, но все-таки понимал, что прав он, а не я. А кроме того, этот давший мне выволочку генерал чем-то понравился мне. Наверно, будь я кадровым военным, предпочел бы служить под началом у такого вот человека, у которого да – это да, а нет – это нет.
Во всяком случае, лет через шесть после этого, когда шла война в Корее и туда вызвался ехать военным корреспондентом от «Литературной газеты» Александр Чаковский, я вспомнил о находившемся на Дальнем Востоке Сергее Семеновиче Бирюзове. Чаковский уже был в пути, а мне, как редактору, хотелось, чтобы нашему военному корреспонденту помогли там, на Дальнем Востоке, поскорее попасть в самую гущу событий, в Корею. И я позвонил Бирюзову. Начал с того, что напомнил о нашей встрече в Софии, и попросил, приняв военного корреспондента «Литературной газеты», по возможности сделать так, чтобы он через двадцать четыре часа оказался за пределами Советского Союза.
– Хорошо, – сказал Бирюзов. Было слышно, как он усмехнулся по телефону. – Раз так, сделаю.
Глава двадцать третья
Разговор с Бирюзовым исключал возможность обратиться к нему с просьбой о переброске в Югославию; по дороге в Бухарест я с досадой подумал об этом. Но вышло так, что, едва приехав в Бухарест, я наткнулся на знающих людей, подсказавших мне правильный путь: если я, не теряя времени, отправлюсь отсюда в юго-западную Румынию, в город Крайову, то, наверно, найду там именно тех наших товарищей, которые мне нужны, чтобы попасть в Югославию.
Встретив в Бухаресте Евгения Кригера и уговорив его ехать вместе, я через сутки добрался до Крайовы, довольно большого и красивого провинциального города, меньше чем в ста километрах от югославской границы, если брать по прямой.
Не помню уж, на чьем «виллисе» мы добрались туда, но свои колеса у нас были, и это нам вскоре очень пригодилось.
У военного коменданта Крайовы, человека радушного и к тому же любителя стихов, мы, предъявив документы, выяснили, что какие-то представители нашей военной миссии в Югославии действительно находятся здесь, в Крайове, и получили адрес, по которому можно было их найти.
На одной из тихих зеленых улочек на окраине Крайовы мы остановились у особнячка с автоматчиком у ограды и, вызвав через него дежурного, после некоторых препирательств проникли внутрь.
Нас провели к подполковнику, оказавшемуся человеком неразговорчивым не то по характеру, не то по долгу службы. Когда я изложил ему цель приезда и прямо спросил, есть ли возможность полететь отсюда к югославским партизанам, он ответил уклончиво, что сейчас здесь нет того, кто мог бы такой вопрос решить, но если я приеду сюда еще раз через несколько дней, то, возможно, найдется перед кем его поставить. А пока, раз нас интересует Югославия, недалеко отсюда, в районе Турну-Северин, наши войска переправились через Дунай на югославскую территорию и продвигаются там с боями. Раз наши командировочные предписания при нас, мы можем ехать туда; на это особых разрешений не требуется.
Мы с Кригером послушались и, не мешкая, поехали в Турну-Северин.
К сожалению, от этой поездки у меня осталось лишь несколько строчек во фронтовом блокноте.
…При переправе через Дунай на югославскую территорию познакомились с ехавшим в наши части для связи полковником Любодрагом Джуричем – первым офицером-югославом, которого я увидел, и членом нашей военной миссии в Югославии полковником Д. Н. Парамошкиным.
Наши части вели бои, углубившись на югославскую территорию. Мы с Кригером провели на плацдарме полтора дня, переночевали и вернулись в Крайову…
Вот и все, что записано. Но кое-что к этому хочется добавить.
На плацдарме в районе Кладова шли ожесточенные бои с контратаковавшими немцами. В наших частях мы побывали, но обстановка складывалась так, что перспектива соединения с действовавшими в тылу у немцев югославами здесь, на этом участке, пока отодвигалась. Во всяком случае, в ближайшие дни этого не предвиделось.
Добиваться той цели, которую я перед собой поставил, очевидно, предстояло где-то в другом месте.
Возвращаясь в Крайову, я вез в кармане кожанки сувенир, имевший для меня значение доброй приметы. В первый день, проведенный на югославской земле, я обменялся с полковником Любодрагом Джуричем – отдал ему свой кисет, а от него получил маленький самодельный партизанский деревянный портсигар с искусно вырезанным на крышке гербом народной Югославии. В этом портсигаре я до конца войны возил махорку, которой уже давно набивал трубку взамен трубочного табака.
Кстати, и после войны, когда трубочный табак появился, я перешел на него не сразу. После махорки он еще долго казался слишком слабым.
В Крайову мы вернулись на ночь глядя и с запиской от коменданта, написанной по-румынски переводчиком, явились на ночлег в какой-то провинциальный мелкобуржуазный дом.
Хозяева были приветливо безмолвны. Они говорили только по-румынски, а мы только по-русски. Утром нас напоили кофе, а потом, как мы поняли по жестам, хотели у нас выяснить: как насчет обеда? Кригер вытащил из кармана имевшиеся у него румынские леи и постарался объяснить жестами, что хорошо бы сходить на базар, купить чего-нибудь на эти леи; чего купят, тем и пообедаем! Хозяева поняли, леи взяли и жестами дали понять, что с обедом все будет в порядке. Наверное, так бы оно и вышло, не прояви я неуместную инициативу.
На стоявшем в столовой серванте я заметил среди другой посуды большое продолговатое фаянсовое блюдо с нарисованной на нем рыбой. И мне захотелось селедки. Самонадеянно решив, что сумею объяснить желаемое, я снял с серванта блюдо, показал хозяевам нарисованную на нем рыбу, а чтобы уточнить, что речь идет о селедке, взял из солонки щепотку соли и посыпал ею изображение рыбы. Хозяева смотрели на меня с недоумением, но потом, кажется, поняли и, улыбаясь, закивали.
Гордый своей находчивостью, я сказал Кригеру, что, вот увидишь, все будет в порядке, будем есть на обед селедку, и отправился в тот же самый особняк с автоматчиком у ворот, на дальнюю улочку Крайовы.
В особняке мне посоветовали зайти еще раз вечером. Того, кто предположительно мог решить интересовавший меня вопрос, все еще не было на месте.
Побродив по Крайове, я к обеду вернулся на место нашего постоя, предвкушая встречу с селедкой. Однако не тут-то было. С леями Кригера наши хозяева распорядились добросовестно, накупили и наготовили самых разных закусок, за исключением селедки, после них накормили нас супом, а потом хозяйка торжественно внесла и поставила на стол то самое блюдо с нарисованной рыбой, при помощи которого я объяснялся насчет селедки.
На блюде поверх нарисованного лежал очень большой настоящий карп, жареный, во всю длину, от головы до хвоста, густо посыпанный солью. Оказывается, меня поняли слишком буквально. Кригер чуть не задохся от смеха. Хозяйка стояла и с интересом смотрела на меня – как я примусь за это странное русское блюдо? И только когда я, взяв с серванта плоскую лопаточку для пирожных, стал чайной ложкой сгребать на нее соль, целой горой лежавшую на карпе, все всё поняли и смеялись уже все вместе.
Вечером я еще раз пошел в тот же особняк и с тем же результатом. Ответили, что говорить пока не с кем, и посоветовали зайти утром. Кригер махнул рукой и на рассвете уехал в штаб Второго Украинского фронта выполнять какое-то задание редакции «Известий». Уже после его отъезда я еще раз зашел в особняк и застал в нем того, кто, оказывается, и был мне нужен, начальника нашей миссии при Главном штабе Народно-освободительной армии Югославии генерал-лейтенанта Корнеева.
Николай Васильевич Корнеев принял меня и выслушал мою просьбу: посодействовать в переброске к югославам, желательно куда-нибудь подальше, вглубь, и, если возможно, в такие места где я мог бы увидеть маршала Тито и взять у него интервью для «Красной звезды». Попав наконец к человеку, от которого явно многое зависело, я поспешил выдвинуть ту программу-максимум, о которой и не заикался до этого, говоря с его подчиненными.
Дослушав до конца, Корнеев сказал, что все это вместе взятое – дело не только военное, но и политическое, что ответственность за переброску меня самолетом в Югославию к партизанам он на себя не берет, но помочь мне готов. У него есть связь с Москвой, и, если я сформулирую письменно все, что сказал ему, он передаст туда этот запрос шифровкой. Причем, учитывая характер запроса, рекомендует послать его на имя Молотова. А потом сидеть и ждать здесь ответа. А если сидеть и ждать я не хочу, то рекомендует мне побывать еще раз в наших войсках, действующих на территории Югославии. Но только не в районе Кладова, а южней, где они уже вступили в связь и взаимодействие с югославскими войсками. Для этого следует поехать из Крайовы в Калафат, там перебраться через Дунай с румынской территории на болгарскую, в Видин, а оттуда через болгарскую границу ехать в Югославию, в район Неготина, уже занятого нашими войсками. А через несколько дней, когда я вернусь оттуда, у него, наверное, уже будет для меня тот или иной ответ из Москвы.
Примерно таким был этот важный для меня разговор. Я написал текст запроса, простился с Корнеевым, тут же при мне вызвавшим к себе шифровальщика, сел на «виллис» и, проехав за один день по территории трех государств – Румынии, Болгарии и Югославии, – к вечеру добрался до Неготина, в район действий наступавшей там 57-й армии Третьего Украинского фронта, которой командовал генерал-лейтенант Гаген.
Во фронтовом блокноте осталось несколько записей об этой поездке.
Город Неготин. На площади памятник погибшим с датами 1912–1918 сначала Балканская, а потом первая мировая война. На верху памятника неумирающий бронзовый орел, а рядом с ним только что поставленные гранитные пирамидки над могилой наших погибших танкистов. Надпись: «Капитан Вергеревский Александр Иванович 1920 года рождения, гвардии старшина Шор Василий Васильевич 1909 года рождения – за освобождение Неготина».
У немцев здесь воюет 1-я горная дивизия генерал-лейтенанта Штеттнера. Вспоминаю по созвучию – Штеттнер и Шернер. Где только не воевали немецкие горноегерские части – от Крита до Мурманска! Там, под Мурманском, и в Норвегии с теми, которыми командовал когда-то Шернер, уже покончено, А здесь этот Штеттнер еще дерется с нами.
Вдруг выясняю, что Нижне-Днепровская 113-я дивизия, в которой сейчас нахожусь, – бывшая ополченческая Фрунзенского района. От Москвы – сюда, на Дунай, в Неготин! Командир дивизии полковник Мухамедьяров говорит про встречи с жителями:
– У нас здесь, в Югославии, появилась новая деталь формы – венки на машинах и цветы на фуражках!
…Еду по узкой горной дороге на Салаш. Ночной марш двух дивизий. Рассвет. Крестьяне, идущие навстречу машинам, закрывают глаза волам. В долинах поля – кукуруза и тыквы. В ущелье целое конское побоище. Здесь наши артиллеристы застигли немецкую конную артиллерию. Десятки убитых лошадей и на дороге, и у дороги, и под откосом, и в русле узкой горной речки.
Разговоры с югославами.
Начальник штаба 25-й партизанской дивизии майор Драгослав Петрович, из бывших офицеров старой югославской армии, рассказывает, что у них в дивизии есть наш русский врач. Говорит про себя, что до войны был кавалеристом, кончил военную академию в Белграде. Отец его сейчас в лагере за то, что сын в партизанах.
Рассказ партизанского командира, который когда-то, в начале войны, пошел служить в отряды к Драже Михайловичу – бывшему начальнику штаба югославской королевской армии. Тогда считал, что Михайлович против немцев, а потом понял, что Михайлович с немцами. Понял, когда увидел, как Михайлович мирным путем получает оружие от немцев.
…Село Ябуковац. Разговариваю с жителями. О четниках Михайловича вспоминают с ненавистью, говорят, что звали их «коляши» – за то, что они колют, убивают людей ножами. В местном сельском управлении застаю разговор о похоронах недавно погибших. Решают закопать всех там, где они лежат, и отметить эти места – до тех пор, пока не приготовят настоящую братскую могилу на площади. А в воскресенье при стечении народа перенесут останки туда, в эту братскую могилу.
Проходят старики в лаптях, домотканых армяках, спущенных с одного плеча.
Миха Суботич, старик крестьянин, играет на трубе, созывая крестьян на первый митинг.
Сельская церковь, обокраденный немцами сельский алтарь. Священник в разодранной ризе. К церкви везут гроб на арбе. Против лица покойника в гробу сделано окошко. Впереди гроба идет брат мертвого с крестом и цветами. Хоронят Лазаря Баретича. Спрашиваю, как его убили. Отвечают: он увидел, что остался в его доме всего один немец, и хотел отнять у него автомат, а немец его убил.
За первым гробом несут второй.
– А этого почему убили?
– Жили у него. Ушли – убили.
– Зачем?
В ответ только выразительное пожатие плечами и одно слово – немцы!
Бедная церковь, бедный, жалкий колокольный звон…
За те три дня, что я пробыл в частях 57-й армии, впечатлений – и достаточно сильных – было немало. Возвращаясь в Крайову, я думал сесть и написать корреспонденцию о боях в районе Неготина и о первых встречах с югославами. Но все вышло совсем по-другому, чем я предполагал.
Явившись в Крайове прямо к генералу Корнееву и застав его на месте, к своей радости, услышал, что ответ от Молотова получен и то, о чем я просил, разрешено.
На мой вопрос, когда же теперь можно будет лететь, генерал ответил как-то неопределенно – мол, завтра будет видней.
Прикидывая в уме, как бы мне при всех обстоятельствах успеть написать до отлета свою корреспонденцию про Неготин, я стал спрашивать, во сколько именно часов мне надо явиться завтра.
Но Корнеев как-то загадочно повторил, что насчет завтра там будет видно, а пока что мы сейчас поедем с ним тут в одно место… Он возьмет меня с собой.
Я поинтересовался куда. И услышал в ответ: когда приедем, тогда и увидишь!
Через пятнадцать минут мы сели в машину и едва успели влезть, как уже вылезли у какого-то другого тихого особнячка. Внутри его нас встретили люди в югославской военной форме.
Форму эту я уже видел и на переправе через Дунай, и под Неготином, но не сразу понял, что здесь, в особняке, это были не майоры и не полковники, а генералы. Наверное, помешал понять это их слишком молодой для генералов вид.
Мы с Корнеевым и еще с двумя офицерами нашей миссии зашли в небольшую комнату, посредине которой стоял скромно накрытый стол. А еще через минуту, прежде чем я успел разобраться в обстановке, в комнату вошел маршал Тито.
Если сейчас заглянуть в послевоенные мемуары и в военно-исторические описания Белградской операции, там можно найти и упоминание о тогдашнем пребывании маршала Тито в Крайове, и о его переговорах в октябре 1944 года с генерал-полковником Бирюзовым и с представителями болгарского командования о координации действий во время предстоящих операций.
Но тогда все это было еще военной тайной и о том, что после свидания в Москве со Сталиным временным местом пребывания Тито была избрана Крайова, очевидно, было известно только узкому кругу людей – тем, кому было положено сие знать.
Встреча с Тито в Крайове оказалась для меня абсолютно неожиданной, а возможность взять у него интервью для «Красной звезды» неправдоподобно реальной.
Как выяснилось уже за столом, в этот день Тито был вручен здесь, в Крайове, от имени Советского правительства орден Суворова первой степени, и теперь, вечером, за ужином, по этому поводу все выпили по рюмке водки.
Тут же за столом меня познакомили с сидевшим рядом со мной генералом Кочей Поповичем, в будущем начальником Генерального штаба и Государственным секретарем Югославии, а в то время командующим югославскими войсками в Южной Сербии. Вскоре выяснилось, что именно туда завтра ночью мне предстоит лететь вместе с ним.
Предварительно перемолвившись с югославами, мне сказал об этом Корнеев. И я сразу же подумал, что раз так, то получить интервью у маршала Тито, если он согласится его дать, надо или сегодня, или, в крайнем случае, завтра, чтобы я успел и приготовить текст и отправить его в «Красную звезду» до своего отлета.
Об этом я и заговорил, воспользовавшись первой удобной минутой.
Тито согласился и, назначив встречу завтра утром, вскоре ушел к себе работать. Посидев еще минут двадцать вместе с другими югославскими товарищами, мы тоже уехали.
Утром следующего дня я приехал за интервью. Оно заняло час или полтора. Потом днем, работая над ним для газеты, я включил в него не только полученные мною ответы, но и кое-что из услышанного за столом накануне вечером.
На работу оставались считанные часы. Надо было написать, перепечатать, привезти интервью, чтоб его показали маршалу внести, если понадобится, поправки, отдать связистам для передачи в Москву и успеть к наступлению темноты на аэродром, на самолет, улетавший в Южную Сербию.
Не буду приводить здесь этого напечатанного несколько дней спустя интервью, в котором со слов маршала Тито были рассказаны факты его биографии, тогда большинству читателей нашей «Красной звезды» еще неизвестные, а сейчас хорошо всем знакомые.
В конце разговора с маршалом мне пришлось задать ему еще один вопрос, не упомянутый в интервью, деликатный, но необходимый:
– Скажите мне, где я брал у вас это интервью? Тито усмехнулся.
– Очевидно, там, где вы будете завтра утром.
Уже не помню сейчас, кто из югославских товарищей помог написать первые, самые затруднительные для меня абзацы интервью, рассказав мне заранее, как может выглядеть тот пейзаж Южной Сербии, которого я еще не видел.
Одиннадцатого октября, когда я уже несколько дней на самом деле находился в Южной Сербии, а в «Красной звезде» было напечатано интервью, этот заочно написанный мною пейзаж выглядел в нем так: «По понятным причинам я не назову точно географического пункта, где это происходило. Кругом был обычный пейзаж гор, покрытых начинающим желтеть лесом, ютящиеся на клочках чистой земли кукурузные поля и темные крыши низких крестьянских домиков. В одном из этих домиков я и застал маршала, расположившегося на короткий привал…»
Интервью было перепечатано, согласовано и оставлено генералу Корнееву для передачи в Москву. Теперь оставалось только лететь туда, где я его брал.
Волновал остававшийся невыясненным вопрос: как, собственно говоря, мы будем приземляться там, в Южной Сербии, – на самолете или на парашютах? Как назло, никто ничего на эту тему не говорил, а спрашивать из самолюбия не хотелось.
С парашютом я никогда в жизни не прыгал, даже с парашютной вышки. Когда в сороковом году, после освобождения нашими войсками Северной Буковины, мы летели с Евгением Долматовским обратно в Киев на самолете Р-5, это был первый и единственный случай в жизни, столкнувший меня с проблемой парашюта. Р-5 считался тогда боевым самолетом, и по инструкциям мирного времени посадка в него без парашюта не допускалась. На аэродроме в Черновицах на нас с Долматовским надели парашюты и долго объясняли, в какой момент и как именно в случае чего надо дергать кольцо и что предпринимать, если оно не сразу выдернется.
После того как мы внимательно выслушали все это, нас кое-как втиснули вдвоем в заднюю кабину Р-5. Но когда мы в Киеве со своими парашютами, уже на земле, стали вдвоем вылезать из этой кабины, то вылезание с застреваниями заняло минут десять.
Таков был мой единственный, комический, но и тревожный опыт обращения с парашютом.
Короче говоря, у меня полегчало на душе, когда уже в полутьме на аэродроме я не обнаружил никаких следов парашютов. Их не было ни около самолета, ни в самом самолете, когда мы залезли туда вместе с Кочей Поповичем и полковником Парамошкиным, встреченным мною впервые при переправе через Дунай, а теперь тоже летевшим в Южную Сербию.
Самолет загрузили людьми и ящиками с боеприпасами, и мы уже в темноте оторвались и стали набирать высоту…
Прежде чем привести записи из фронтового блокнота, довольно подробные, но все-таки разрозненные, хочу сделать маленькое вступление, чтобы читатель ясней представил себе и географию, и ход событий в тех местах, где я оказался.
Прокупле, вблизи которого на маленькую партизанскую площадку нам предстояло сесть, – городок в гористом районе Южной Сербии, километрах в сорока пяти к западу от самого большого ее города – Ниша.