Разные дни войны. Дневник писателя, т.2. 1942-1945 годы Симонов Константин
«…Получил ваше письмо, которому был очень рад. Да, вы правы, что прошло уже много время с того момента, когда мы с вами виделись. Этот день для меня очень памятный и тем, что это был день освобождения югославской столицы от немецких захватчиков, а еще и тем, что мне в этот день исполнилось тогда двадцать лет.
Мною вам был вкратце тогда рассказан боевой эпизод городского боя на четвертый день. Но первые дни в городе Белграде были не менее жаркими. Сейчас уже трудно вспомнить все подробно, но бои были тяжелые, и днем и ночью.
Коротко о себе. Живу в городе Кировограде, работаю директором автобазы. Семья моя – жена Антонина, две дочери, Ольга и Татьяна. Оля работает и учится в Политехническом институте. Жена также работает бухгалтером, и все время мы трудимся после войны.
Ерещенко Н. Е.».
Помню, как я колебался тогда в Белграде. Как корреспондент, я обязан был сначала засесть на несколько дней, написать обо всем, что успел увидеть, а потом уж, переправив материал в редакцию, продолжать поездку. Можно было сделать и по-другому – сразу полететь в Москву, отписаться там и вернуться сюда. Но я не мог заставить себя сделать ни того, ни другого. Было жалко терять время, запираться здесь, в Белграде, в комнате, сидеть и писать. И в Москву лететь не хотелось. Хотелось увидеть что-то еще и только потом, набив себя всем виденным до отказа, вернуться и отписаться за все сразу.
Так после всех колебаний я и поступил. Уехал из Белграда во Врщац и явился там на аэродром, не оставляя надежды, что меня отправят с ближайшей оказией в Черногорию, а если не туда, куда-нибудь еще, в Хорватию или Словению.
На этот раз на аэродроме во Врщаце я встретился с человеком, о котором до этого знал только понаслышке, – с начальником нашей авиационной базы в Южной Италии, в Бари, полковником Соколовым, который находился на аэродроме во Врщаце, выполняя специальное задание командования.
Не знаю, правда ли не предвиделось тех оказий, которые я имел в виду, или нашим авиаторам в те дни было почему-то не с руки отправлять меня туда, куда я просился, но Степан Васильевич Соколов сразу и решительно сказал, что таких возможностей пока нет. Но, пожалуй, если генерал Корнеев не будет против, можно полететь в другое, тоже, наверное, интересное для меня место. И притом сегодня же ночью. И, еще не сказав, куда именно, поинтересовался, какие у меня при себе документы, давайте поглядим их.
Я вынул из кармана гимнастерки и положил перед ним служебное удостоверение «Красной звезды», свидетельствовавшее о моем звании и должности, и мое предписание: «Направляется в действующую армию…»
Соколов посмотрел и вздохнул:
– Маловато. Надо бы паспорт.
Я удивился:
– Какой же у меня, у военнослужащего, паспорт?
– А вот такой, – вытащив из кармана свой заграничный паспорт, сказал Соколов. – Полетим-то с вами в Италию!
Когда я услышал это «полетим», мне, несмотря на предыдущее «маловато», показалось, что Соколов в душе готов взять меня с собой и сейчас, задним числом, только прикидывает сложности, с которыми это может быть связано.
Я не совсем уверенно напомнил, что первоначальное разрешение на полет к югославам было получено от Молотова и что, наверное, можно считать, что оно действительно и для полета на нашу воздушную базу в Бари…
Соколов ничего не ответил. Еще раз посмотрел мои документы и, окинув взглядом меня самого, добродушно усмехнулся.
– Вид у вас, в общем, более или менее подходящий, заурядно строевой. Colonel как colonel! О'кэй!
При моих слабых познаниях в английском я все же знал, что colonel – это полковник, а я всего-навсего подполковник, но Соколов объяснил, что англичане и американцы слово «подполковник», обращаясь друг к другу, не употребляют. Подполковник, полковник – у них все равно: colonel!
Сказав мне напоследок для одобрения, чтобы я выкинул из головы, какие у меня документы – те или не те, раз полетим, то это будет уже не моя, а его, Соколова, забота. «Даст бог, не только до Бари, а и до Неаполя и Рима вас довезу!» Соколов ушел то ли связываться с Корнеевым, то ли заниматься своими предотлетными делами.
– Советую поспать! Полет ночной! – были его последние слова.
Стихи, которые я спустя несколько лет написал об этом полете, так и назывались «Ночной полет» и начинались со строчек:
- Мы летели над Словенией
- Через фронт, наперекрест,
- Над ночным передвижением
- Немцев, шедших на Триест…
Все в ту ночь именно так и было, хотя сам я почти до конца полета ничего не видел. Над горами Югославии стоял очень высокий облачный фронт, и мы, поднимаясь над ним, все набирали и набирали высоту. О том, что мы можем пойти на такой высоте, когда станет трудно дышать, я заранее не думал. Если что и тревожило – мысль о немецких зенитках. И поначалу, когда мы поднимались все выше и выше, это меня, наоборот, успокаивало.
Что на самом юге Италии, в городе Бари, существует наша авиационная база, с которой наши летают в Югославию, в разные ее точки, по разным заданиям, а кроме того, вывозят оттуда в Италию, в госпитали, тяжело раненных партизан, я знал уже давно. Побывать там было интересно само по себе, а возможность вдобавок оказаться еще в Неаполе и в Риме тогда, в 1944 году казалась мне совершенно несбыточной и в первую минуту просто-напросто ошеломила меня. Ведь это был еще даже не сорок пятый, а всего только сорок четвертый год!
Напомнив об этом, приведу сохранившиеся у меня в блокноте записи.
…Последние километры над тихой водой Адриатического моря. Все приближаются очертания берега. Слева ожерелье береговых огней, под ногами огоньки аэродрома. Садимся на освещенное поле. Вылезаем. После полета на высоте пяти с половиной тысяч метров воздух по-летнему жаркий.
Соколов велит мне сразу же из самолета быстро идти во встречающий нас, подогнанный к самому самолету штабной «шевролет» военного образца. Уже из «шевролета» вижу, как он разговаривает с каким-то подъехавшим к самолету на таком же «шевролете» английским офицером. Смеются и дружески хлопают друг друга по плечам.
Соколов садится в машину. Едем несколько километров. Приезжаем в дом, стоящий за оградой в саду. Здесь живут наши. Называется это «Вилла ди Веллина». Мне говорят, что здесь останавливался маршал Тито после того, как наши летчики вывезли его из Дрварского ущелья. Пьем по чашке кофе и сразу ложимся спать; все устали. Думал, что просплю долго, а проснулся через три часа. Комната маленькая, белая, а окно голубое: снизу, с койки, в него видно только небо.
Открываю окно. Во дворике виллы растут пальмы и апельсиновые деревья. Первый раз в жизни вижу апельсины прямо на ветках. И совсем желтые, и желто-зеленые. За низкой каменной оградой вдали спокойная, голубая полоса моря. Одеваюсь и выхожу во двор. Все еще спят.
Увидев меня, из дома вслед за мной выходит югослав в форме, но без знаков различия. Знакомимся, довольно понятно говорит по-русски. Его зовут Антон. После госпиталя занимается тут, на вилле, хозяйством, повар. Говорит, что пойдет сейчас в город. Оказывается, Соколов ночью, когда прилетели, сказал ему, чтобы купил омаров – хочет угостить меня.
Идем по шоссе до Бари, в его портовую часть. Сначала идем через новую часть города. Накатанный асфальт, свистящий шелест шин. Новые, многооконные, большие, но, несмотря на размеры, легкие здания. По таким улицам хочется быстро проехать. Потому ближе к рыбному рынку, старая часть города. Узкие, мощенные камнем улицы. Дома не такие высокие, а кажутся высокими из-за того, что улицы очень узкие. Здесь, наоборот, хорошо, что идем пешком – хочется все время останавливаться.
Дома крепкие, стены толстые, двери часто стеклянные – одновременно и дверь и окно, за которыми тесная и полутемная комната. Внутри у открытых дверей, почти на улице, кто-то жарит я варит на маленьких таганках; кто-то за деревянным столом без скатерти доедает завтрак. А в глубине на кроватях еще спят.
Среди домов высокая, уходящая далеко в небо базилика. Поднимаюсь по истертым ступеням, захожу внутрь. Полумрак и пустота. Антон знает итальянский, говорит, что его знают почти все далматинцы. Прошу его узнать, когда построена эта базилика. Привратник говорит, что в одиннадцатом веке. Ощущение древности этих улиц. У нас все оставшееся от одиннадцатого века наперечет, по пальцам! А здесь в каком-то городе, на какой-то улице какая-то, кажется, мало кому известная базилика. Обыкновенная церковь, одна из многих. Одиннадцатого века – и никого это не удивляет!
Проходим мимо крепости. Не такая старая, но тоже пятнадцатого века, сложена из тяжелых замшелых плит. А на верхушке башни приборы английской военной метеостанции.
Мулы уличных торговцев. Седла с высокими деревянными закраинами, инкрустированные перламутром и медью. Если глядеть спереди или сзади, по форме похожи на наши, старинные женские кокошники.
Рыбный рынок – каменный, внутри оцинкованные стойки. Две огромные лошади, впряженные в громыхающую по плитам телегу; на ней ящики с живой рыбой. К телеге кидаются розничные торговцы, хватают, накрывают грудью и руками ящики, отталкивают чьи-то другие руки, шумят, кричат. Мне кажется, что дело сейчас дойдет до драки, но ничего подобного! Никто ни с кем не поссорился, никто никого не ударил. Всю рыбу разобрали кто куда, и вся она уже на цинковых стойках. Все опять тихо и мирно.
Антон обходит стойку за стойкой и говорит мне, что омаров на рынке нет, «пойдем к морю, может, купим у рыбаков».
Выходим к морю. У берега рыбаки в закатанных по колено штанах ловят между камнями крабов. На пляже стол с навесом и скамейками. Продают только что пойманных устриц и морских ежей. Устрицы дорогие, их берут мало, а морские ежи – дешевая еда. Итальянцы приходят сюда целыми семействами, покупают этих ежей, похожих на каштаны, режут пополам, поливают их соком кусочки хлеба, выскребают из скорлупы все остальное и запивают принесенным с собой вином.
Море тихое. О войне напоминают только мачты потопленных во время последнего немецкого налета кораблей – торчат из воды.
Купив омаров, возвращаемся. По улице мимо нас со страшным ревом лупит вереница «виллисов». На первом американский летчик и местная невеста в фате и подвенечном платье. «Виллисы» гудят непрерывно, словно зацепившись этими гудками один за другой…
…Едем с Соколовым в Неаполь и Рим. Все-таки не удерживаюсь и спрашиваю его насчет документов. Машет рукой, говорит:
– Ничего, обойдемся моими. У вас ничего не спросят. Только бы андерсовцы, увидев нашу форму, где-нибудь не задрались, не вышло бы из-за них скандала. Тогда хуже. Но бояться таких вещей мы тут не приучены. Поживем – увидим.
Из дальнейшего разговора выясняется, что польский корпус Андерса, сформированный у нас, но не захотевший сражаться на нашем фронте, воевал здесь, в Италии, между Неаполем и Римом, понес очень большие потери под Кассино. Андерсовцы тут злые на всех сразу, в том числе и на англичан, потому что англичане сунули их под Кассино, в самое пекло, где потяжелее, и их там легло очень много.
– Поживем – увидим, – повторяет Соколов. С тем и едем.
В Неаполе осматриваем крепость у моря. После осмотра разговариваем с проводником.
– Как, вы русские? А я думал, вы поляки. Нет, постойте. Если вы русские, то где же у вас серп и молот?
Считает, что у нас где-то должны быть обязательно пришпилены серп и молот.
Ночуем в английской военной гостинице, в комнате вдвоем с Соколовым. Соколов еще спит, а я просыпаюсь и автоматически вскакиваю с постели от чьего-то присутствия. И действительно, в комнате английский солдат. У него на каталке чайник и кружки. Налил из чайника две большие кружки коричневого густого чая с молоком, поставил на тумбочки около меня, проснувшегося, и Соколова, спящего, и, не сказав ни слова, развернул свою каталку и ушел. Чай, как выясняется, крепкий и вкусный.
Хотя и война, но дороги в Италии хорошие. Едем от Неаполя до Рима почти без объездов. Иногда на шоссе как на шахматной доске: в серый асфальт вкладками темные пятна там, где были воронки.
Соколов говорит, что до войны итальянские дорожные рабочие славились по всей Европе не только мастерством, но и тем, что им можно было при этом мало платить. Хотя немцы, когда отступали, взорвали на шоссе почти все мосты, но этого едешь и не замечаешь. Все мосты восстановлены. И только когда вдруг перед мостом резко сворачиваем в сторону, понимаем, что мост новый и к нему сделан заново поворот шоссе. А остатки взорванного моста то слева, то справа.
Ливень. Проехав Капую, попадаем на шоссе в воду – вышла из берегов горная речка и катит через шоссе. Мотор заглох. Стоим посреди воды, и вылезти некуда.
Навстречу, тоже через воду, едет грузовик с американцами. Разворачивают свой «студебеккер», подцепляют нас на буксир и вытаскивают. Отцепив на сухом месте, откозыряв, разворачиваются и едут дальше.
Вообще, к чести наших союзников, взаимопомощь на дорогах тут поставлена на ять.
Кругом следы боев. Все слева и справа от дороги разбомблено или разбито. Много воронок, много предупредительных знаков там, где еще не разминировано, по бокам от шоссе.
Подъезжаем к тому, что было городом Кассино. По местности сразу понятно, почему здесь были такие сильные бои. И слева, и справа от дороги горы. Все как на замке. А дорога упирается прямо в Кассино, как в скважину, в которой надо повернуть ключ. Только уже въехав в Кассино, в развалины, видим, Что дорога там сворачивает влево, в объезд города.
Зона разрушения начинается еще километров за шесть, за семь до города. Воронки от бомб перекрывают одна другую. Иногда дома разбиты так, что остались только белые каменные брызги среди травы.
Колючая проволока, уже заржавевшая, вывернутые из земли потроха блиндажей. Надписи: «Не сходить с дороги», «Опасно». В самом городе не разберешь, где были прежде улицы. Он еще не расчищен.
Среди всей мертвечины вдруг около дороги старый довоенный деревянный столб с желтой дощечкой и указателем: «Отель». Вылезаем около него и ходим среди развалин. Да, здесь, ничего не скажешь, были бои, и очень жестокие. Это не просто бомбежка. Это такое мелкое крошево из камня, которое получается, когда день за днем, неделю за неделей лупит по одному и тому же месту артиллерия.
Среди развалин к нам подходят три польских солдата-андерсовца. Стоим, ждем, что будет. Может быть, идут с намерением устроить с нами потасовку? Оказывается, нет. Подошли, чтобы спросить про Польшу. Рассказываю о том, что видел. О боях за Вислой, на плацдармах южнее Варшавы. Они, в свою очередь рассказывают о боях за Кассино, говорят о том, что я уже слышал от Соколова, что их польские части понесли особенно тяжелые потери. Сейчас они стоят здесь поблизости в резерве и отдыхают.
Двое родом из Люблина. Один из них, узнав, что я был в Люблине, расспрашивает про город, сильно ли пострадал, какие улицы целы, какие разрушены. Улиц не помню, но, в общем успокаиваю его, что город более или менее цел.
Спрашивает, где сейчас правительство, в Люблине? Отвечаю, что, кажется, да. Говорит после этого, что ему хочется в Польшу, чтобы там, в Польше, воевать с немцами. Второй кивает.
Садимся в машину, отдаем честь. Поляки тоже. Стоят, смотрят вслед.
Дальше по дороге на Рим тоже многое разрушено, но не так сильно, как в Кассино. А сам Рим цел и ничем не напоминает о войне. На улицах шумная южная толпа и очень много велосипедов. Машин тоже много, но, наверно, все-таки не хватает бензина. Очень много военных. Каких только нет! Американцы, англичане, канадцы, австралийцы, новозеландцы, южноафриканцы, французы, поляки, чехи, бородатые индусы. Эти видны сразу, а всех остальных различаем главным образом по нашивкам на рукавах.
В палаццо «Венеция», где раньше с балкона выступал с речами Муссолини, устроена выставка шедевров, привезенных из всей освобожденной части Италии. Картин немного, всего пятьдесят, по одной-две на залу, но самые лучшие и самые знаменитые: Рафаэль, Боттичелли, Рубенс, Гольбейн, Ван-Дейк, Тициан, Караваджо. Залы полны американскими, английскими, канадскими и всякими другими солдатами, приехавшими в отпуск с фронта.
Вечером идем в оперный театр на оперу «Лючия ди Ламермур». Знаю о ней только, что ее у Толстого слушали Анна Каренина и Вронский. Не знаю, почему поставили именно ее. Может быть, из-за англичан и американцев, из-за того, что ее сюжет из шотландской жизни.
На сцене скалы Шотландии и актеры-мужчины в клетчатых шотландских юбках. А когда в антракте зажигается свет, вижу, как из соседней ложи выходят два офицера в шотландских юбках» таких же, как на сцене…
…Из Рима едем в Неаполь, обратно, другой дорогой, вдоль побережья. Тут тоже были большие бои. Городки поблизости от дороги разрушены или полуразрушены. Незадолго до Неаполя спускает камера, а у нас нет насоса. Встаем у обочины. Несколько итальянцев завтракают на траве около мотоцикла, переоборудованного в крошечный грузовичок. Итальянцев, взрослых и детей, десять. И все они, как видно, едут на этом грузовичке, да еще с корзинами и чемоданами. Непонятно как, но факт.
Итальянцы не только дают нам насос, но и помогают качать колесо. Выясняется, что это семья рабочего консервного завода, которую везет обратно в Неаполь их родственник, механик, владелец и конструктор этого мотоцикла-грузовика.
Поняв, что мы советские, спрашивают про Сталинград – правда ли, что он уже весь заново выстроен и теперь опять самый красивый город в России? Чувствуется, что верят в наши неограниченные возможности. Спрашивают про «катюшу» – правда ли, что Красная Армия не применяла на полную мощь это страшное оружие на своей территории, а теперь, когда будет наступать по Германии, применит эту «катюшу» на полную силу? Женщина, у которой муж дорожный рабочий, спрашивает, можно ли будет после войны поехать в Россию строить дороги.
Потом, когда разговорились, спрашивают, как в России относятся к итальянцам из-за того, что они воевали против нас, вместе с немцами. Волнуются, что мы ответим. Успокаиваются. Требуют, чтобы мы доели с ними их завтрак. Когда отказываемся, говорим, что уже позавтракали, требуют, чтобы выпили по глотку вина – у них с собой большая плетеная бутылка. Чувствуем, что это принципиально важно, и пьем. Когда трогаемся, машут вслед руками.
Под самым Неаполем колесо еще раз подводит. Около дороги роща, у въезда в рощу шлагбаум, у шлагбаума американский солдат. Оказывается, нам повезло. Как раз в этой роще какая-то американская ремонтная часть. Часовой вызывает лейтенанта. Приходит большой неразговорчивый человек, из рукавов далеко вылезают огромные рабочие руки. Рассматривает колесо, потом, сам сев за руль нашей машины, везет нас через рощу на полянку – там стоит его ремонтная летучка.
Лейтенанту помогают несколько итальянских мальчишек. Он командует ими. С нашей машины снимают колесо, ставят на него другую резину. У мальчишек что-то не клеится, лейтенант сам привычно и ловко помогает им. Через пятнадцать минут все готово. Лейтенант говорит «о'кэй»; ничего другого он за все время и не говорил. Мы, поблагодарив его, едем – все в порядке.
…Возвращаемся в Бари. Вечером перед обратным вылетом идем в кино. Сегодня первый день демонстрируется «Диктатор» Чаплина. Давка такая, что только наша советская военная форма позволяет нам кое-как протиснуться в зал.
Зал неистовствует, смеется над Гитлером и Муссолини. Особенно над Муссолини. Это ближе и потому смешнее. В тех местах где он появляется, зал стонет от хохота.
Мне картина тоже нравится, но не смешит меня почти нигде. Смотрю и никак не могу отделаться от мысли, что где-то там еще живет и действует живой, настоящий Гитлер. У нас эту картину, наверно, не смогли бы смотреть слишком много страшного на памяти…
К этим тогдашним записям добавлю, что для Степана Васильевича Соколова поездка в Рим не была туристской прогулкой. Он встречался там с представителями нашего командования при Главном союзном командовании в Италии. Короче говоря, у него были свои служебные дела, в которые он меня не посвящал.
Сначала предполагалось, что я полечу из Бари прямо в Москву. Туда надо было лететь одному из находившихся в то время в Бари наших авиаторов, полковнику Щелкунову. Полет предполагался беспосадочный, прямо до Москвы. По тому времени рейс достаточно длинный. Но самолет был для этого оборудован дополнительными, облегченного типа, стоявшими прямо в фюзеляже брезентовыми баками для горючего, а кроме того, в него ничего не предполагалось грузить. Должны были лететь только экипаж и мы двое с полковником.
Однако погоды, как назло, несколько ночей не было. Один раз, если только меня не подводит память, мы все-таки вылетели, но вернулись, не смогли пробиться через очень высокий грозовой фронт. Потом опять не было погоды, не обещали ее по дальнейшей трассе, давали только до Белграда. В конце концов мы полетели не в Москву, а в Белград и приземлились там не то на десятые, не то на одиннадцатые сутки после нашего вылета в Италию.
На обратном пути погода была хорошая, шли на гораздо меньшей высоте, чем когда летели туда, в Италию. Нехватки кислорода не испытывали, зато видели под собой звездочки зенитных разрывов. Хорошо запомнил их, потому что много раз за войну видел их над собой, вверху и лишь этот единственный раз под собой, внизу.
Вернувшись в Белград, я седьмого ноября был там на приеме, который маршал Тито устраивал в только что освобожденной от фашистов столице Югославии по случаю двадцать седьмой годовщины Октябрьской революции. И вдруг под конец этого вечера за столом югославские партизанские генералы запели старую красноармейскую песню двадцатых годов, напомнившую мне детство, военный городок, пехотное училище в Рязани и тогдашних краскомов – сослуживцев отца по этому училищу.
- Эй, комроты!
- Даешь пулеметы!
- Даешь батареи,
- Чтоб было веселее!
В Белграде пели эту песню так же, как пели тогда, в двадцатые годы, в Рязани, – озорно, лихо, с присвистом. И между моими детскими воспоминаниями и этой вдруг зазвучавшей в Белграде песней была какая-то очень важная для меня связь времен.
Утром в день отлета из Белграда – лететь предстояло во второй половине дня – я поехал на хорошо знакомую всем, кто бывал в Белграде, гору Авала высокий и удивительно красивый, поросший лесом холм километрах в десяти от центра города. На этой горе, на самой вершине, стоял тогда и стоит сейчас памятник югославского скульптора Мештровича над могилой Неизвестного солдата, не вернувшегося с той, первой мировой войны.
Я впервые был на этой горе в дни освобождения Белграда, видел следы обстрела, щербины, выбитые осколками наших снарядов в черном мраморе памятника. И знал, правда из вторых уст, некоторые подробности боя. На Авале находился немецкий наблюдательный пункт. Сначала наши били по нему из пушек, а потом, узнав, что странного вида постройка на самой вершине горы памятник Неизвестному солдату, прекратили обстрел и, забравшись на гору, уничтожили засевших там немцев гранатами и автоматным огнем.
Я задумал написать рассказ о могиле Неизвестного солдата и перед этим хотел еще раз побывать там.
Я не умею писать пейзажей, да обычно мне и не приходит это в голову. Но бывали в жизни, в том числе и на войне, исключения, когда какое-то внутреннее значение пейзажа поражало меня, и тогда он уже навсегда западал в память.
Так было и тогда, с горой Авала. То, что именно наверху этой горы, с которой на все четыре стороны света – на юг, север, восток и запад открываются лежащие кругом нее сербские земли, что именно в этой точке находится могила Неизвестного сербского солдата прошлой мировой войны, было связано для меня с мыслями не только о прошлом, но и о будущем, о том, какой же будет в нашем создании память об этой второй мировой, еще не довоеванной войне.
С того дня прошло очень много лет. И вот в 1971 году, тоже осенью, я снова поднялся на Авалу.
Я, конечно, помнил о трагедии, которая произошла здесь в 1964 году, когда наши ветераны боев за Белград, летевшие на двадцатилетие со дня его освобождения, погибли при катастрофе самолета, врезавшегося в склон Авалы всего на несколько сот метров ниже могилы Неизвестного солдата.
Я помнил это, и все-таки, когда увидел врезанную в склон горы каменную плиту со скорбным списком, начинавшимся с имен маршала Бирюзова и генерала Жданова, командовавшего тем самым мехкорпусом, который первым прорвался к Белграду, когда я увидел в этот осенний будничный день цветы у подножия плиты и стоявших перед ней без шапок людей, у меня стиснуло горло.
Умом я понимал, что это всего-навсего случайность, катастрофа, и все-таки, может, оттого, что это была именно Авала с ее могилой Неизвестного солдата, казалось, что смерть настигла этих людей откуда-то оттуда, из прошлого. Тогда, в боях, не коснулась, прошла мимо – под ногами, над головами, на метр справа, на сантиметр слева… А тут, когда они летели на двадцатилетие Победы, все-таки дождалась и настигла.
И в Сербии, и в Хорватии, и в Македонии, и в Черногории, где бы я ни был в эту поездку, осенью семьдесят первого года, на столичных площадях и на сельских улицах, на въездах и при выездах из городов и деревень, на перекрестках дорог и на поворотах горных серпантин – везде я видел памятники погибшим в годы войны с фашизмом.
Памятники были самые разные – иногда плиты, иногда обелиски, иногда скульптуры.
А общим было одно – везде стояли даты смерти: сорок второй, сорок третий, сорок четвертый… И почти везде – даты рождения, объяснявшие, что погибшим было еще так мало лет! Всего восемнадцать, двадцать, двадцать один…
И когда в городе Опатии в курортном парке я вдруг увидел памятник человеку, которому, судя по датам, когда он погиб, было под восемьдесят, я долго смотрел на медную табличку, прежде чем понял, что этот человек не погиб в бою, а умер своей смертью, и что он не партизан, а ученый-садовод, заложивший когда-то этот парк, где теперь стоит ему памятник.
Так непривычно было увидеть в послевоенной Югославии памятник человеку, умершему в своей постели…
И это чувство непривычности сближало меня с югославами, мою память о войне – с их памятью, мое прошлое – с их прошлым.
Не знаю, достаточно ли внятно объяснил я это свое чувство, но, не сказав о нем, не могу проститься с Белградом осени сорок четвертого года…
До Москвы из Белграда тогда, в сорок четвертом, я добирался сначала тремя самолетами, с пересадками и ожиданиями погоды. А потом, от Брянска, поездом.
Прямо с дороги явившись в «Красную звезду», я стал докладывать заместителю редактора Александру Яковлевичу Карпову о том, где был и что делал.
Мой рассказ о полете в Италию Карпов выслушал с удивлением и впервые в жизни наорал на меня, имея к тому все основания.
– Мы его, понимаешь, две недели искали, рассылали по военному проводу запросы, а он был в Италии! Да кто тебе разрешил? Ты хоть там, на месте, у кого-нибудь «добро» получил?
Пришлось сказать правду: не получал.
– Будет тебе теперь на орехи! Так достанется, что света не взвидишь! Да ты хоть понимаешь, что наделал? – кипятился Карпов.
Я молчал. Понимал, что выволочка справедливая, но что сделано, то сделано.
Замолчал и Карпов. Долго ходил по кабинету и думал. Потом остановился передо мной.
– Сколько тебе нужно времени написать о том, что видел в Италии? Четырех часов хватит?
Я сказал, что хватит.
– Бери машинистку, запирайся и диктуй, не уходя из редакции.
Я заперся с машинисткой и, надиктовав за четыре часа не больно-то складный очерк «По дорогам Италии», принес его Карпову.
Карпов прочел, отправил в набор с пометкой «срочно». И только после этого впервые усмехнулся.
– Вот, отправил в набор на свою голову. Пусть все увидят, что эта твоя Италия уже лежит у нас в набранном виде, прежде чем ты растреплешься о своей авантюре и с тебя начнут требовать устных и письменных объяснений, как и почему. Раз собираемся печатать в газете, авось никому не придет в голову, что такая поездка могла быть ни с кем не согласованной.
Надежда оправдалась. Очерк появился в газете. Правда, не сразу; но объяснений – как и почему я оказался в Италии, ни устных, ни письменных, с меня так никто и не спросил. Спасибо покойному Александру Яковлевичу и за его газетную хватку и за его товарищескую выручку! Задним числом хорошо понимаю что, публикуя этот очерк, он рисковал больше, чем я.
Вслед за итальянским очерком были опубликованы с продолжениями мои записки о пребывании у партизан Южной Сербии, а потом «Красная звезда» и «Правда» напечатали несколько моих югославских рассказов, которые все вместе составили книжку «Югославская тетрадь».
Работая над ней, я как-то даже незаметно для себя перешагнул из сорок четвертого года в сорок пятый…
Сорок пятый
Глава двадцать четвертая
После поездки в Югославию мне хотелось в следующий раз поехать и написать об уже начавшемся к тому времени освобождении другой славянской страны – Чехословакии.
В ту пору воевавшим на территории Чехословакии Четвертым Украинским фронтом командовал генерал армии Иван Ефимович Петров, о котором уже не раз шла речь в моем дневнике. Изредка, пользуясь оказиями, мы переписывались с ним, и как раз в конце работы над своей югославской книжкой в январе 1945 года я получил коротенькое письмо от Ивана Ефимовича, где было несколько добрых слов о моих уже напечатанных к тому времени в «Красной звезде» югославских записках и предложение, если будет возможность, приехать на Четвертый Украинский. «Думаю, вам, как писателю, у нас будет тоже интересно. Если приедете, не раскаетесь!»
Письмо Петрова тоже подтолкнуло меня попроситься именно в эту, а не в другую редакционную командировку. У нас, в «Красной звезде», охотно согласились на это, и, скажу сразу, как писатель, я действительно не раскаялся в своем решении, хотя, как военный корреспондент, поехав на другие, главные и более успешно действовавшие в тот период фронты, я увидел бы куда больший размах событий и, наверно, больше бы сделал для своей газеты.
Писатель к концу войны начал подавлять во мне журналистам я все меньше писал в газету корреспонденции и все больше полуочерков, полурассказов, все чаще я рассматривал свои записи в блокнотах не как материал для завтрашней корреспонденции, а как заготовки для чего-то, что напишу когда-нибудь потом.
Внутри меня, соседствуя и все чаще противореча друг другу, боролись два видения войны – условно говоря, корреспондентское и писательское. И последнее к концу войны брало верх, порой в ущерб моим прямым корреспондентским обязанностям. Все чаще хотелось иметь время подумать над тем, что видел. Превращение увиденного и записанного в очередную корреспонденцию, которую надо срочно, тут же, написать и срочно, любыми способами доставить в редакцию, давалось все труднее…
Тогда я старался не признаваться в этом даже себе. Но теперь мне ясно, что состояние духа, в котором я оказался на распутье журналистских и писательских дорог, очень многое объясняет в моих записях, сделанных в последний год войны.
Передо мной лежат: блокнот с надписью: «Черновые записи 1945 года»; блокнот с надписью: «Партизаны – 1945-й»; блокнот с надписью: «Освенцим» и пачка сколотых листков с пометкой «Сорок пятый, Закарпатье».
Может быть, были и другие блокноты? Помнится, были. Но сохранились только эти. И это все, что осталось у меня от первых полутора месяцев поездки на Четвертый Украинский фронт с конца января до десятого марта.
Смотрю на эти листки блокнотов, в которых тогда мне было все ясно, а сейчас многое неясно, и понимаю, что не имею права вводить в заблуждение читателя. Воспоминания, которые возникают у меня сейчас, когда я заново разбираю все это строчка за строчкой, слишком приблизительны. И я могу сделать только одно – попробовать очень коротко восстановить, чем же я занимался тогда и что видел.
Приехав с командировкой «Красной звезды» в Новы-Тарг, где стоял штаб Четвертого Украинского фронта, я вскоре перебрался в 38-ю армию, которая вела в это время бои в Южной Польше под Бяла-Бельской. Был в частях армии, видел эти бои, но подробностей ни блокноты, ни память не сохранили.
После этого я поехал в село Кремпахи, где размещался тогда штаб партизанского движения Четвертого Украинского фронта, и около двух недель записывал там рассказы участников Словацкого восстания; они легли в основу двух моих очерков, напечатанных в «Красной звезде» и вошедших потом в книгу «Письма из Чехословакии».
В блокнотах осталась запись удивительной истории доктора Юлия Бернарда, уже после поражения восстания спасшего целый партизанский госпиталь с тяжелоранеными. Остался короткий кусочек его допартизанской биографии: «…Родился в семье аптекаря-еврея. С приходом немцев всю их семью сожгли в Майданеке. А он с братом бежал, и в октябре, когда в Татры пришла партизанская бригада Величко, командир бригады узнал от жителей, что в горах скрываются два врача-еврея. Он позвал их, и они с радостью пошли в партизаны…»
Осталось и описание того, как выглядел тогда Юлий Бернард: «…Высокий, черный, чуть курчавый, худой, несильный физически человек. Синие, умные, внимательные, почему-то чуть-чуть раскосые глаза. Маленькие руки с тонкими пальцами. Ему двадцать два года, узкоплечий, все на нем болтается, как на вешалке…»
Вскоре после войны я написал и напечатал в «Правде» документальный рассказ о его подвиге: «В Высоких Татрах», а еще через полтора десятка лет встретил его и не узнал – худенький долговязый партизанский доктор вымахал в здоровенного средних чет мужчину и стал директором издательства Венгерской академии наук. Только одни глаза были прежними – синими и чуть-чуть раскосыми…
Осталось в блокнотах и несколько отрывочных, для памяти записей о наших ребятах-парашютистах, пришедших на помощь словакам. Наверно, я собирался тогда написать и о них, но почему-то не написал, а жаль! Среди записей есть одна, очень коротенькая, но много говорящая о душевном состоянии этих людей, только что вернувшихся с задания, во время которого они бессчетно рисковали жизнью:
«Я о себе уже четыре приказа на ордена знаю! Вот бы их получить. А там можно и опять выбрасываться, хоть на крыши в Берлине… Что же нам еще делать, надо снова прыгать… А потом что делать? Ну а потом в Китае на год работы хватит. А потом – неизвестно…»
Тогда, в сорок пятом году, я, конечно, знал, а сейчас не помню, с чьих слов сделана запись. Но в ней чувствуются дух времени, готовность солдат революции до конца выполнить свой интернациональный долг всюду, где это от них потребуется…
После Кремпахов была поездка в Закарпатскую Украину. Поехать туда мне особенно настоятельно советовал член Военного совета Четвертого Украинского фронта А. З. Мехлис.
Встречи с крестьянами, с учителями, с православными священниками, подвергавшимися преследованиям во время оккупации, разговоры о будущем воссоединении Закарпатья с Советским Союзом… Ездил по Закарпатью, потому что хотел написать обо всем этом, но в блокнотах остались лишь короткие записи с пометками: «важно», «не забыть»…
После Закарпатья был в Освенциме. В этом блокноте всего несколько страниц, которые и сейчас, спустя столько лет, страшно перечитывать и не хочется приводить здесь, после того, как я, опираясь на гораздо более подробные записи, уже рассказал о Майданеке – этом страшном двойнике Освенцима.
Не считая материалов, легших потом в основу моих газетных очерков, в блокнотах сохранилось немногое. Даже о таком существенном для меня событии, как поездка в Чехословацкий корпус, – в блокноте всего три строки: «В промежуток между двумя фазами наступления ездил на несколько дней в Словакию в Чехословацкий корпус генерала Свободы, который в то время вел бои в районе Литовский Микулаш».
Кстати, начало этой фразы сбило меня с толку, и при публикации дневника в журнале я отнес свою поездку к середине марта, а не к первым его числам, когда она была на самом деле. Слова насчет «промежутка между двумя фазами» я по ошибке отнес к семидневной паузе в ходе наступления на Моравска Остраву, тогда как на самом деле речь шла совсем о другом промежутке, – когда после перерыва в своих наступательных действиях на территории Польши и Чехословакии Четвертый Украинский фронт готовился к прорыву на Моравско-Остравском направлении.
Я был в корпусе у Свободы пятого-шестого марта и вернулся в штаб фронта впритык перед началом событий.
На это упущение памяти мне указал в своем письме полковник в отставке Алексей Алексеевич Шипов, состоявший тогда постоянным корреспондентом нашей «Красной звезды» при корпусе Свободы.
В своем письме он напомнил и о том, как именно родилась та моя статья «Генерал Свобода», которую, как только она появилась в «Красной звезде», сразу же передали по радио на чешском и словацком языках:
«Именно потому что я был постоянным корреспондентом при корпусе и близко знал чехословацких товарищей, я смог правильно ответить тогда на твой вопрос:
– Как думаешь, о чем же мне писать? (На фронте не было в те дни «больших дел».)
– Напиши о генерале Свободе.
И я объяснил тебе, почему так важно о нем написать. И именно тебе, потому что твое имя было уже известно…»
В корпус генерала Свободы, который вел наступательные бои в горных районах Словакии, на левом фланге Четвертого Украинского фронта, мне пришлось ехать довольно длинной, кружной дорогой.
К сожалению, как я уже сказал, и после этой поездки, в которой судьба свела меня с будущим президентом Чехословакии, у меня не сохранилось никаких дневниковых записей. Но мне хочется, чтобы след этой встречи все же остался в книге. Поэтому я сделаю еще одно исключение из правила и приведу здесь выписку не из дневника, а из своей корреспонденции «Генерал Свобода», посланной по телеграфу с фронта.
«…Невдалеке слышалась канонада, но было уже поздно, стемнело и мне думалось, что если генерал Свобода был весь день на наблюдательном пункте, то он, наверное, уже вернулся…
– Генерала нет, – сказали мне. – А где же он?
– Как «где»? На наблюдательном пункте.
– Когда он вернется?
– Наверное, поздно. Он всегда возвращается поздно.
После долгой дороги я решил заночевать в помещении штаба корпуса и, заснув как убитый, проснулся только утром в девять. Наспех одевшись, я тотчас же отправился к генералу.
– Он на наблюдательном пункте.
– Давно он уехал?
– Давно, в пять утра. Он всегда уезжает очень рано.
Уперев оба фланга в заваленные многометровым снегом скалы, немцы упорно удерживали в своих руках единственную шедшую по ущелью дорогу. Даже на шоссе метель свирепствовала так, что на ровном месте приходилось откапывать машину лопатами.
Мы свернули с шоссе и поехали лесной бревенчатой дорогой, как где-нибудь на Северо-Западном фронте в сорок втором или сорок третьем году. Однако даже и эта бревенчатая кладка не спасала от метели. На открытом участке длиной метров в пятьсот дорогу так замело, что мне с провожатым пришлось бросить «виллис» и идти до ближайшей деревни пешком, а там седлать лошадей и верхом ехать на наблюдательный пункт к генералу. Смотреть навстречу метели было почти невозможно, приходилось закрывать руками глаза и отдаваться на волю лошади, которая под снегом нащупывала дорогу. Наконец мы добрались до деревни, где прямо посреди улицы стояли тяжелые полковые минометы, с визгом палившие по немцам через крыши домов.
Свернув в поднимавшуюся на холм улицу, мы добрались до наблюдательного пункта генерала. В избе на лавках сидело несколько офицеров, а на табуретке у стола, на котором была разложена большая карта, сидел сам генерал Свобода. Я знал, что сегодняшний день был тяжелым днем, что немцы беспрерывно контратаковали и как раз сегодня корпусу удалось продвинуться только на то расстояние, которое, как бы щедро ни было оно полито кровью, все равно не отмечается в сводках Информбюро.
– Неважно сегодня воюем, – сказал генерал. Это были первые слова, которые он сказал мне после «здравствуйте», и повторил:
– Неважно воюем. Контратакуют, отбиваем. Но сами продвинулись только на несколько сот метров. А когда начинаем мерять на метры, это плохо, даже когда это временно.
За пять минут до этого генерал послал с каким-то поручением одного из своих офицеров. Тот вернулся, запорошенный снегом, и, громко щелкнув каблуками, как это принято в чехословацкой армии, доложил о своем прибытии.
– Ну как, видно? – спросил его генерал.
– Так точно, можно наблюдать.
– Ну что ж, пойдемте на наблюдательный пункт, – обратился ко мне генерал. – Посмотрите своими глазами. Я посылал проверить, видно ли. Говорят, видно.
Мы вышли из хаты, перешли двор, прошли через большой сарай и по высокой лестнице-стремянке стали подниматься на сеновал. Генерал легко взошел по этой отвесной лестнице своей почти юношеской, несмотря на пятьдесят лет, походкой. В крыше сеновала были прорезаны два отверстия с поставленными в них трубами. Пейзаж – покрытые снегом холмы, резко пересекающиеся узкими лощинами. Ближайшие холмы были захвачены вчера и сегодня. Дальние принадлежали немцам. Оттуда, из черневшего по гребням холмов леса, из окопов, которые даже простым глазом были видны, как тонкие черные зигзаги, немцы сегодня весь день переходили в контратаки. В данную минуту последняя по счету контратака отбита, и, наоборот, готовился к атаке Чехословацкий батальон, накапливавшийся на исходных позициях.
Метель вдруг затихла, и с наблюдательного пункта были хорошо видны черные фигуры чехословацких пехотинцев. Они поднимались вперед, на холм, откуда должны были пойти в атаку.
Сзади, из деревни, бухали тяжелые минометы. Было видно, как на немецких позициях ложатся мины, поднимая серо-белые столбы дыма и снега. Немцы не оставались в долгу. Их мины ложились неподалеку от дороги, по которой двигался шедший к передовой батальон. Генерал слегка морщился при слишком близких разрывах. Обзор был очень хорош. Изба, избранная в качестве наблюдательного пункта, стояла на самом краю деревни, а ее дворовые постройки выходили на гребень холма.
…Обратно в штаб корпуса мы выехали под вечер. Снег валил крупными хлопьями, и мы ехали на санях. Генерал сидел в санях, опираясь на толстую, окованную медью палку местного изделия. На голове у него была высокая папаха, из-под нее выбивались седые волосы. Лицо было обветренное, красноватое, но от этого на нем только ярче выделялись голубые упрямые глаза.
По лесной дороге навстречу ему шли солдаты, ехали повозки со снарядами, двигались обозники. И, видя, как встречают его все эти люди, было нетрудно понять, как он популярен у себя в корпусе…»
Приходится ограничиться этими выписками. Больше никаких подробностей об этих днях, проведенных в Чехословацком корпусе, в корреспонденции, напечатанной в «Красной звезде», нет. Все остальное в ней – биография генерала Свободы и боевая история корпуса.
Написав эту корреспонденцию и отправив ее в «Красную звезду», я уже не имел времени на дневниковые записи – на Четвертом Украинском фронте началось новое наступление…
Передо мной лежит толстая папка, триста скрепленных дыроколом листов со старой машинописью, – подробно передиктованные тогда же, в сорок пятом году, там же, на Четвертом Украинском фронте, записные книжки за три недели этого наступления, с десятого марта до первых чисел апреля.
Несколько слов о той обстановке, которая сложилась на Четвертом Украинском фронте накануне его наступления на Моравска Остраву. В данном случае мне хочется дать этот комментарий не по ходу дела, а с самого начала.
На севере сосед справа – Первый Украинский фронт – во время предыдущих боев, захватив Силезский бассейн, далеко продвинулся вперед, и его левофланговая 60-я армия генерала Курочкина, развернувшись лицом к югу, балконом, как выражаются военные, нависла над немецкими частями, стоявшими против Четвертого Украинского фронта, лицом на восток.
На юге, на стыке с левым соседом – Вторым Украинским фронтом, действовала входившая в Четвертый Украинский фронт 18-я армия генерала Гастиловича; вместе с Чехословацким корпусом генерала Свободы она вела бои с немцами в горных районах Словакии.
В центре, перед главными силами фронта – 1-й гвардейской армией генерала Гречко и 38-й армией генерала Москаленко, – лежал укрепленный район, прикрывавший Моравска Остраву – город и крупнейший промышленный каменноугольный район Чехословакии, один из последних, еще сохранившихся в руках у немцев. Взятие Моравска Остравы открыло бы нам ворота в глубь Моравии и Чехии, и притом с кратчайшего направления.
На первом этапе наступления главный удар предстояло наносить 38-й армии. Мне этого тогда, разумеется, не сказали, но я понял это и без слов, когда Иван Ефимович Петров, к которому я явился, посоветовал мне, не откладывая в долгий ящик, ехать в 38-ю.
В этой армии меня ждали встречи с людьми, уже знакомыми по моей работе военного корреспондента.
С командармом Кириллом Семеновичем Москаленко мне предстояло встретиться уже в четвертый раз, после Сталинграда предгорий Карпат и Южной Польши. Во время двух своих предыдущих поездок в 38-ю я встречался и с членом Военного совета армии Алексеем Алексеевичем Епишевым. А начальником политотдела 38-й по-прежнему оставался бывший редактор «Красной звезды» Давид Иосифович Ортенберг.
Вот, пожалуй, и все, о чем надо сказать, прежде чем перейти к тексту моей записной книжки за 10 марта 1945 года.
…Поднялись в шесть утра, еще в полной темноте. Начало артиллерийской подготовки было назначено на семь сорок пять. Это стало известно только вчера ночью. Но ощущение предстоящего наступления было в воздухе еще позавчера, когда мы ехали из Новы-Тарга сюда, в Пщину. Оно чувствовалось во всем – и в чудовищном ночном движении по дорогам, и в огромных количествах ящиков со снарядами, выложенных на грунт в лесах по сторонам от дороги.
Вчера днем я пришел к Москаленко с надеждой хотя бы примерно узнать, что предстоит, каков общий замысел операции. Хотелось побольше знать заранее, чтобы впоследствии правильнее понимать все происходящее. Но, к моему огорчению, вместо этого Москаленко целый час очень мило говорил со мной о литературе, сперва о Некрасове и Кольцове, потом о Новикове-Прибое и о «Порт-Артуре» Степанова. Обо всем этом я с удовольствием бы поговорил с ним в другой раз, но вчера меня интересовала предстоящая операция, и как раз о ней и не было сказано ни единого слова.
После того как мы около часа проговорили о литературе, к Москаленко в дверь заглянул сначала один, потом другой человек… Наконец сообразив, что задерживаю командарма своим присутствием, я откланялся и ушел, попросив разрешения быть завтра вместе с ним на его наблюдательном пункте.
Сегодня утром, когда я ехал туда, у меня было только общее представление о том, что удар будет наноситься в направлении Моравска Остравы и что при успешном развитии наступления в прорыв собираются вводить мехкорпус, стало быть, оно рассчитано на большую глубину. Ничего сверх этого я не знал.
Рассвета еще не чувствовалось, стоял ночной туман. Весь горизонт был затянут снежной пеленой, потихоньку сыпал мелкий снег. Все это мне очень не нравилось, оставалось надеяться на то, что попозже погода разгуляется.
Мы с Васей Коротеевым и фотокорреспондентом ТАСС Максом Альпертом поехали на своем «виллисе» вслед за несколькими машинами командующего армией. Но, когда по расчету времени уже подъезжали к передовой, шедшая перед нами машина вдруг остановилась. Мы сначала подумали, что остановилась вся колонна, и терпеливо ждали, но потом выяснилось, что это просто-напросто сломался «виллис», который шел перед нами. Объехав его и потеряв несколько минут, мы попали в только что тронувшуюся с места колонну танков и, осторожно обгоняя ее, изрядно отстали. Хотя на дороге не было ни пробок, ни встречного движения.
На этой и на других дорогах, подходивших к участку наступления, на каждую машину были выданы пропуска, по которым можно было двигаться только в одну сторону. Справа у обочины стояли еще не тронувшиеся с места длинные колонны мехкорпуса. Танки, бронетранспортеры со счетверенными пулеметами, броневики, машины с мотопехотой.
Сначала мы ехали правильно, но потом немножко промахнулись – какой-то офицер в полушубке на развилке у объезда неправильно объяснил нам дорогу. Мы свернули куда-то не туда, попали на пустое снежное поле, развернулись на нем и, объехав какие-то непонятные загородки, все-таки наконец выбрались обратно на шоссе. Потом уже, часа через два, когда мы были на наблюдательном пункте, ко мне подошел Коротеев и, смеясь, стал трясти мне руку.
– Поздравляю!
Я спросил: по какому поводу поздравление? И узнал от него, что загородки, о назначении которых мы не догадались, окаймляли минное поле, через которое мы – дуракам счастье! – благополучно проехали.
Наблюдательный пункт армии размещался на фольварке. Это был большой каменный четырехугольник, состоявший из нескольких пристроенных друг к другу домов и сараев, а впереди этого четырехугольника, метрах в пятидесяти, стоял еще один двухэтажный дом с огромным чердаком, наверное служившим для сушки сена. На этом чердаке было много закоулков и слуховых окон, и во всех этих закоулках стояли стереотрубы и сидели наблюдатели, главным образом артиллерийские.
Метель все усиливалась. На горизонте не было видно ничего, кроме сплошной серо-белой пелены. Артподготовка началась точно в семь сорок пять. Стоявшие недалеко от фольварка «катюши» перекрывали своими залпами все остальное, но даже и без этих залпов рев артиллерии был все равно оглушительный. Все вокруг гремело и тряслось, но сквозь метель были видны только вспышки выстрелов ближайших батарей.
В такую метель ни о каком наблюдении за целями говорить не приходилось. Огонь велся вслепую, по заранее намеченным координатам. Даже залпы других дивизионов «катюш», стоявших не у фольварка, а подальше, только громыхали, а полет их снарядов был не виден за метелью, летевшей навстречу почти параллельно земле.
Приехавший вместе с Мехлисом на наблюдательный пункт Петров, забравшись наверх, на чердак, приказал выломать кусок крыши и некоторое время наблюдал, высунувшись наружу. Но как ни смотри, все равно ничего не было видно, и он, махнув рукой, сказал:
– Пошли на воздух!
Я спустился с чердака вместе с Альпертом, который тоже лазил туда снимать, и мы несколько минут простояли внизу, ничего не видя. Потом Петров ушел к Москаленко, а мы с Мехлисом еще полчаса ходили молча взад и вперед вдоль какого-то длинного каменного сарая.
Артподготовка кончилась. Теперь слышались только все более отдаленный огонь артиллерийского сопровождения и изредка немецкие разрывы. Снаряды падали где-то справа, впереди фольварка.
Что немцы огрызались, было неприятно. Значит, не вся их артиллерия на переднем крае была подавлена при артподготовке. Намерзшись, мы пошли внутрь фольварка, к Москаленко.
В большом затоптанном пустом зале толклись адъютанты и водители. В зал выходило несколько дверей. В одной комнате сидели разведчики, в другой офицеры оперативного отдела, в третьей, жарко натопленной, сидели Москаленко с Епишевым и Петровым.