Жнецы Страданий Казакова Екатерина
Сердце Осененного подпрыгнуло к горлу. Несчастный подавил приступ рвоты и выбросил вперед свободную руку. Тело чудища, которое лишь отдаленно напоминало человека, охватило сияние.
— Никшни… — приказал Волынец, трясясь от отвращения. — Спи, говорю тебе!
Почерневший обитатель гостиной избы упал обратно на лавку.
А парень опрометью вынесся на свежий воздух и, свесившись с крыльца, долго блевал, задыхаясь и потея. Собака выла с прежней тоской. И Осененного до костей пробрал ужас. Неведомую хворь завезли к Вадимичам остановившиеся на постой купцы. Вот они розвальни, в сенях свален товар… Что и откуда приволокли на себе торговые гости, гадать Волынцу было недосуг. Он обрушивал на себя яростные потоки Дара, очищаясь от заразы, которую мог подцепить у почерневшего купца. Привести этакую радость в Цитадель, а пуще прочего — тяжелой жене — он не мог.
Ноги чесались кинуться прочь от опоганенного места, но Глава спросит, что случилось. И Волынцу придется рассказать. Поэтому, перебарывая ужас и отвращение, он поплелся к ближайшему дому и долго стоял перед дверью, не решаясь войти.
…Живы, они все были живы, но уже пребывали на грани. Вонь в избе стояла такая, что парень вылетел оттуда, задыхаясь и с сожалением понимая, что выблевать на серый грязный снег ему уже нечего.
В другой избе внутрь заходить не пришлось — запах разложения уже в сенях стоял такой, что посланниц Цитадели застонал. Он был слабым Осененным, да и кто бы мог подумать, что у Вадимичей может случиться вот такое, кто бы догадался послать к ним креффа, а не его?
Неведомая хворь выкосила большое поселение, видать, за несколько дней сроку. В одном из домов, правда, обитатели оказались еще не при смерти, и мать с дитем бросилась к новоприбывшему, причитая и плача. Но лицо ее уже было покрыто свищами и струпьями, которые пока не начали чернеть, лишь наливались белесыми гнойниками. Волынец отпрянул от несчастной, при помощи Дара принудив ее свалиться на пол избы в тяжелом сне. А сам помчался вон, не разбирая дороги. Чем он тут поможет?
От ужаса и отвращения он забыл обо всем, даже о том, что обучался в Цитадели и приносил клятву помогать людям. Он бежал прочь, оскальзываясь и падая.
На лес опускалась ночь. При одной мысли о том, чтобы остаться в деревне до утра, по телу парня прошла дрожь. Ну, уж нет…
И вот теперь он творил обережное заклятие, обходя вымирающую весь по кругу. Он свое дело сделал. Далее хворь не поползет, и болезные не высунутся за черту обережную. А чужаков наговор и вовсе не подпустит ближе, чем на полет стрелы.
Об остальном пусть печется и переживает Глава. Он — Волынец — все, что мог, сделал. А помирать рядом с этими несчастными он зарок не давал.
Поймав печально бродившего между черных деревьев конька, Осененный вскарабкался в седло и, хлестнув своего сивку по боку, направил его во тьму леса. С черного неба на землю вдруг обрушился холодными потоками дождь. Эх, и гнилая весна стояла в этом году…
Веревка, перекинутая через жердь сушила, размеренно покачивалась.
Было жарко. В коровнике пахло старым навозом. Жалкие клочья прошлогоднего сена, торчали из зазоров орясин.
Скотину пришлось забить еще в середине зеленника, когда заболела Сияна, и Волынцу стало ни до чего. Жена тяжко перенесла роды, но дочка родилась крепенькой, розовой и крикливой. Отец и бабка выхаживали дите вдвоем, потому что мать расхворалась. Волынец лечил жену Даром, но даже Дар не мог помочь в этакую гнилую погоду. Дождливая весна переродилась в холодное и тоже дождливое лето. Вода лилась с небес изо дня в день неостановимыми потоками. Земля раскисла, молодая трава начала гнить, в лесу не росло ни грибов, ни ягод, поля превратились в болотины — негде было сеять хлеб, да и некому…
Однако, мал-мала, Сияна поднялась, хотя все еще была слаба. Волынец вздохнул с облегчением. Поэтому, когда дождливым утром месяца зноеня у его дома появился злой, вымокший до нитки крефф Улич на мокрой же и усталой лошади, он встретил его безо всякой радости.
— Что, сукин сын, натворил дел, а сам схоронился? — зло выплюнул Улич. — Людям помощь нужна, хватит уже за бабий подол держаться, в дорогу собирайся.
Волынец хотел показать ему со двора, сказав, что жена, дочь и мать ему дороже неизвестных каких-то людей, которых он сроду не знал и знать не желал и из-за которых не хотел сгибнуть сам или погубить родных. Он уже даже открыл рот, но тут скрипнула дверь избы и на пороге появилась мать. В старой рубахе из небеленого полотна, в глухом платке, надвинутом так низко, что и лица не видать — она стояла между Волынцом и его семьей как немой укор совести.
— Что ж ты гостя в избу не зовешь, сынок? — спросила старая. — Погода-то дурная какая, да и вымок он весь.
Сын только зло отвел глаза, досадуя, что родительницу вынесло, когда не надо.
— Спешу я, — ответил Улич. — Не до отдыха ныне.
И только теперь парень заметил, как осунулся молодой и ладный крефф. Если ранее дышал он жизнью и силой, то ныне ни кровинки не было в истощенном лице, глубокие морщины залегли в уголках рта, плечи казались костлявыми, а в потухшем взоре жило плохо скрываемое отчаяние.
Волынец побрел одеваться. Сияна поднялась с лавки, на которой кормила маленькую Ладу, и спросила с тоской:
— Уезжаешь?
— Надо, — ответил муж, которому всего более хотелось прижаться лбом к ее мягким коленкам, слушать сладкое причмокивание дочери и то, как по крыше избы молотит дождь.
Собрался он быстро. Улич ждал во дворе, не заходя в дом, как ни зазывала его Волынцова мать. «Сомлею в тепле» — только и сказал он. Старуха вернулась в избу, собрала нехитрой снеди в суму, вышла во двор, отдала обережнику и виновато всунула в руку кусок вяленого мяса:
— Поешь, родной, совсем прозрачный.
Он кивнул благодарно, и, как был в седле, принялся жадно есть. Было видно, что о еде странник вспоминал редко.
Уехали через пол-оборота.
Долгое время лошади обережников двигались по раскисшей дороге бок о бок, но оба спутника молчали. Наконец, Улич не выдержал и сказал:
— Что, гнида трусливая, страшно глядеть на содеянное? У бабьего подола спокойнее?
Волынец вскинулся:
— Ты меня не лай! — рявкнул он, преисполнившись обиды и гнева. — Баб своих одних бросить не могу! Ежели об Вадимичах ты, так там я все, как должно сделал!
Крефф прожег его глазами:
— Как должно? — хрипло спросил он. — Ты, кощунник, души живые в телах мертвых заточил! Хвори неведомой побоялся? Лечить не захотел? Покойников отчитывать поленился? На других работу свою скинуть решил? Обнес все обережным кругом, заклятием накрыл и был таков?! Другие, мол, пусть разгребаются? Всегда ты о себе только пекся, об иных не заботясь.
Изможденное лицо Улича пылало, на бледных щеках расцвел горячечный румянец. Волынец струсил, потому что гневливый собеседник запросто мог и поколотить. Поэтому он затараторил:
— Да, как учили, сделал! Почем я знаю, чем лечить заразу эту? Они там все уж изгнили до костей, когда я наведался. Спасать было некого. А что за болячка — отколь мне знать? Ну как приволок бы ее на себе в Цитадель?
Сильная рука сгребла его за грудки.
— Ты, поганец, должен был круг затворить, а сам там, там остаться! Ты людей с миром упокоить должен был! Тебя почто туда отрядили?! А ты чего сделал? Ты чарами их сковал! Не упокоил, в телах собственных, как в порубе заточил.
У Волынца вытянулось лицо. Он помнил свое возвращение в Цитадель, помнил, как рассказывал Главе о случившемся: о диковинной страшной хвори, завезенной по всему вероятию купцами, о сгибнувших Вадимичах, об обережном круге…
Помнил, как взвился Глава, услышав про торговых людей, как выспрашивал — богат ли обоз? Знамо дело богат: соболя да ткани, да ларцы, да розвальней и волокуш немало. Помнил парень, как почернел лицом смотритель Цитадели, как затряс его, загрохотал: «При богатом обозе Осененный должен был ехать! Осененный! Чтоб от хворей лечить и в пути защищать!»
Волынец тогда лопотал, мол, да если бы Осененный ехал, разве ж дошло бы до такого? Разве ж не упредил бы он хворь и заразу? Глава оттолкнул от себя вестника и сказал горько: «Почем мы знаем, что там и как? Может, ранен был, может, хворь такая, что не одолеть, может… обережник такой, что не справился. Молись Хранителям, буде ошибся я».
В тот же день в Путеводье из Цитадели были отправлены несколько креффов, но возвратились те спустя седмицу уставшие, мокрые, потрясенные.
Не осталось Вадимичей. Пока туда-сюда ездили, оттепель да ливни сделали то, о чем и помыслить не мог Волынец: переполненная Спешка вышла из берегов, разлилась стремительным потоком…
Теперь и думать не приходилось о том, чтобы сыскать тех, кого Волынец по дурости и трусости сковал чарами. Куда смыла река покойников из Вадимичей, никто не вызнал. Поди, растащили дикие звери да птицы, что-то пожрали рыбы…
Креффы творили обряды вдоль всего разлива, читали заклинания, чертили обережные резы, опускали в вешнюю воду руки, рассылая Дар, в надежде снять колдовство, учиненное над живыми Волынцом. Отродясь такого не было, чтобы души живые приковывали к мертвым телам, да так там и оставляли. Никто не ведал, чем беда такая аукнется. Самого же виновника Глава из Цитадели изгнал, заказав появляться там хоть ныне, хоть присно.
Оставалось лишь молиться Хранителям и надеяться, что обойдется…
Не обошлось. Понеслась по деревням и весям хворь. Приходила она, видать, через воду (так никто и не понял), выкашивала целые поселения. Осененные сбились с ног, леча людей, затворяя двери страшной гостье. И, глядишь, остановили бы Гнилой Мор, если бы не погода и не разливы — в иные веси и подъехать было нельзя, в других лихоманку излечивали будто, но спустя седмицу она вспыхивала с новой силой. Тут уж все жилы вытягивали, чтоб уберечь хотя бы поселения, еще не охваченные мором.
А потом пришло Зло. Покойники, коих не успевали отчитать, поднимались целыми погостами.
Раньше сроду не случалось такого. Подымались мертвяки, если только по проклятию или злому наговору колдуна. Бывало еще, Осененные гибли или умирали там, где некому было отпустить их Дар, упокоить его вместе с усопшим, чтобы вернулся обратно и зажегся искоркой в новорожденной душе, а не ушел в землю, не растворился в ней, переходя в то, что рядом. И вот тогда-то, случалось, вставали жальники или появлялась злобная навь.
Но чтобы в посмертии простые люди поднимались? По никому не ведомой причине? Цитадель гудела как растревоженный улей. Ежели раньше, чтобы отпустить душу в Небесные Хоромины, хватало обычного шептуна из арбуев, то теперь, дабы покойник не поднялся, требовался наузник!
Освобождать душу, чтобы могла вознестись к пращурам, оставив гнет земных сует, было принято спокон веку. Арбуи вкладывали в мертвые руки усопшего родовую ладанку, рассказывали Хранителям-родовичам о всех свершениях человека на земле, просили принять его в небесную обитель и не обделить там лаской. Ныне же стараний арбуев стало мало. Души не хотели покидать мертвые тела. Обычные души обычных людей!
В Цитадели не знали, куда кидаться — то ли очерчивать поселения обрежными кругами, то ли отчитывать умерших, то ли лечить хворающих… Глава приказал разбиться на три равные дружины и каждой поручил свое: одни занимались лекарством, вторые защитой людей от нежити, третьи упокаиванием вставших.
Но, словно мало было этого страху, пришла новая напасть: дикие звери, то ли одолеваемые голодом, то ли злобой, стали выходить из чащи — грызть народ.
А дожди все лили. Реки выходили из берегов, озера разливались, дороги раскисли… Тут начали приходить страшные вести, будто люди, покусанные лесными хищниками, сами обращались в зверей…
По первости то посчитали брехней. Но когда на самих Осененных в ночи стали нападать оголодавшие твари… Хочешь — не хочешь, поверишь в оборотня, ежели примешь на нож или рогатину волка, а тот, околев, обернется человеком…
И хотя обережников было немало, Цитадель, впервые за века, пошатнулась. Слишком многие сгибли, попав в разливы, столкнувшись с мертвыми тварями или переняв хворь у людей. Упокоить и отпустить с миром души многих из них было некому. Надо ли говорить, что повлекли за собой эти смерти?
Все это промелькнуло у Волынца перед глазами, когда его безжалостно тряс Улич.
— Будь я Главой Цитадели, — рычал крефф, — вздернул бы тебя, паскуду, прямо на воротах! А он изгнал лишь. Теперь же и такое дерьмо, как ты, сгодится. Все, не отсидишься боле. Будешь с другими кровь лить, будешь делать то, что в нужный оборот не сотворил, тварь трусливая…
И он оттолкнул от себя Волынца так, что тот едва удержался в седле.
Несчастного парня колотило от макушки до пяток. Да разве ж знал он, отправляя хворых Вадимичей в колдовской сон, дабы не чинили ему страха, что те сподобятся сгинуть в разливе?! А вместе с ними и Дар, что обрушил он на поселение, сковав сном живые души в умирающих телах. Да еще тот неведомый Осененный, возможно, ехавший с обозом… Его душа, его Сила… Где теперь все, чем стало?
Страшно сделалось Волынцу. Так страшно, что живот свело. И следующие дни провел он, как в тумане, не чувствуя холода и сырости, лишь с ужасом наблюдая последствия своего малодушия.
Обережные круги Осененные теперь затворяли кровью. Только так нечисть не могла пробраться в поселения, могилы и домовины тоже кропили вещей рудой, людям заговаривали родовые ладанки, чтобы могли хоть за порог ступить и не бояться попасть в руки хищным тварям.
Впрочем, скоро стало ясно: нежить боится дневного света. С этой поры поняли, как уберечься от погибели. Однако поняли и то, что отныне всякое странствие без Осененного стало невозможным.
…На исходе зноеня дожди, наконец, прекратились, и накатила жара.
Повисла удушливая сырь, однако к этой поре Гнилой Мор удалось остановить. Сколько при этом крови обережников было пролито в землю — только Хранителям ведомо. Сколькие же сгибли, сгорели, выхлестав свой Дар — не сосчитать.
А потом поднялись ветра. Они разогнали туманы, просушили землю. И будто бы все в мире сделалось как прежде. Вот только… мира не осталось. Все сделалось иначе. Никуда не исчезли хищные твари, приходящие по ночам, не перестали подниматься мертвецы. Чтобы сохранить оставшиеся города, в каждый отрядили по несколько обережников: защищать людей, скотину, поля… И теперь всякий, кто с Даром был, делал какое-то одно дело: лечил живых, упокаивал мертвых, либо сопровождал обозы — что лучше получалось. Так и появились ратоборцы, колдуны и целители.
В эту — иную — пору и возвратился домой Волынец.
Родная деревня встретила полупустыми дворами. Гнилой Мор выкосил половину жителей. Сияна и Лада сгинули от хвори. Только старуху-мать болезнь обошла стороной, позволив схоронить сноху и внучку.
Сказали, будто подалась бабка в Цитадель — искать сына. Так что — где да как она сгинула — боги лишь ведали. Была она уже от горя не в себе, ходила плохо, и даже взгляд сделался безумным. Где пропала несчастная — в какой болотине, в каком буреломе, в брюхе ли у зверя — никто не ведал.
…Веревка, перекинутая через жердь сушила, размеренно покачивалась.
Было жарко. В коровнике пахло старым навозом. Жалкие клочья прошлогоднего сена, торчали из зазоров орясин.
Волынец пустым взором смотрел в петлю. И ему казалось, будто мать стоит на пороге, грозит кулаком:
— У, сволота клятая, кого ж я, дура старая, только выродила! Удавить тебя надо было в зыбке еще. Нет, всю жизнь лелеяли — сынка единого, холили. А как дитятко заботой своей в тварину паскудную превратили и не заметили.
Он не мог разглядеть ее лица из-за застилающих глаза слез. И умом понимал — нет ее здесь. Ни живой, ни мертвой. Да и никогда бы мать не сказала ему такого. Простила бы все. Утешила бы, как могла. То совесть — совесть окаянная — за сердце держит, стискивает ледяные пальцы. Не он себе приговор вынес. Совесть. С тяжким ярмом на сердце нельзя жить. Нет такого права. Сияна сгибла, Ладушка малая заживо сгнила, а он — лоб здоровый — живет, дышит, ходит по земле…
В горле словно застряла колючка — ни сглотнуть, ни выдохнуть. Дрожащими руками парень поймал петлю, слегка раздал грубое ужище, просунул голову, глядя перед собой слезящимися глазами.
А потом Волынец сделал первый и последний в своей жизни смелый поступок — шагнул со старого перевернутого бочонка в пустоту.
Тамира вышвырнуло в мокрую ночь таяльника внезапно и страшно. Колдун корчился на коленях и скреб руками шею, силясь ослабить, сдернуть удавку. Он будто еще чувствовал, как веревка стискивает горло, как трещит хребет…
Ноги не слушались, размякли, словно восковые, руки и те, едва подчинялись. Парень сидел на мокрой земле и трясся, исходя липким потом. Зубы выбивали звонкую дробь, брюхо судорожно сжималось, в голове стоял шум, перед глазами все мелькало.
Совладать с собой выученик Донатоса смог еще очень нескоро, а когда вскинул глаза, навий стоял рядом — зыбкий, прозрачный — и смотрел с сочувствием.
— Я приду отпустить тебя, когда настанет час… — прошелестел лишенный выражения голос в голове у Тамира. — Я прихожу отпустить всякого. Но кто отпустит меня?
Послушник смотрел на того, кто когда-то давно был Осененным, на того, кто породил Ходящих, и в груди разгорался гнев.
— Тебя? Да, будь моя воля, я бы тебя по ветру развеял… — прошипел парень, совсем не заботясь о том, что говорит вслух.
— По ветру… — в голосе навьего прозвучала тоска. — По ветру…
И тот, кто когда-то был Волынцом, исчез, понимая, что наузник ничем не может ему помочь.
…Когда Тамир проснулся, весенний ветер заносил в шалаш дым от разгоравшегося костерка и ругань Велеша. Послушник выбрался на свежий воздух, моргая и чувствуя себя больным и разбитым. Приснится же такое.
Старший ученик Донатоса обернулся к заспанному парню и зло спросил:
— Ты до ветру ночью ходил?
— Не-е-ет… Я спал… — растерянно ответил колдун. — Такая дурь снилась…
— Дурь? Вот ЭТО — дурь.
И Велеш ткнул пальцем себе под ноги.
Тамир наклонился и с ужасом увидел стертую линию обережного круга. Запоздалое понимание оглушило. Парень поднял виноватые глаза на собеседника.
— Мне сон снился… Я думал, что снился, я это… выходил…
— Да плевать мне, что тебе там снилось! — рявкнул старший. — Хоть девки голые! Почему черта обережная стерта?
Младший послушник в ответ на это хлопал глазами и молчал. А что сказать? Увидел навьего? Вышел из обережного круга? И потом, пока корчился, собственным задом стер проложенную ножом линию? А подправить даже не подумал?
Велеш ударил наотмашь.
Тамира снесло к шалашу. Парень рухнул спиной на еловые ветки, захлебываясь от боли, не в силах сделать вдох. Старший шагнул к нему, сгреб на груди кожаную верхницу, рывком поставил на ноги и снова врезал, выплевывая слова:
— Это. Встрешниковы. Хляби. Стерев. Черту. Ты. Мог. Убить. Нас. Обоих.
Каждое слово сопровождалось тяжелым ударом. Где-то между Хлябями и Чертой Тамир снова упал, и дорабатывал его Велеш уже ногами. Потом вздернул за волосы, заглядывая в разбитое лицо:
— Был бы я гнидой. Я б тебя не тронул. И вообще промолчал бы. А когда вернулись — рассказал бы все наставнику. Но ему я не скажу. Потому что я — не сволота. А ты теперь до смерти помнить будешь, что ежели разорвал обережный круг из блажи какой, то хоть спящий, хоть Ходящий, хоть живой, хоть подыхающий, хоть кишками наружу — его закроешь. Понял?
Тамир, захлебываясь кровью, кивнул. Только после этого Велеш отошел.
Избитый выученик с трудом сел, пытаясь раздышаться от боли. Несколько раз сплюнул вязкую багрово-красную слюну и осторожно пошатал пальцем один из зубов. Снова сплюнул. Зуб остался лежать на ладони. Тамир потрогал языком рану в десне. Больно.
Хорошо хоть не передний, а то до старости шепелявить…
Да еще и рожа теперь вся перекошена. Пальцами щупаешь — ну чисто тюфяк сырой — неровная, проминается и мокрая от кровищи.
— Ты мне зуб выбил… — сказал парень, с трудом шевеля разбитыми губами.
— А хотел — глаз. Иди, морду умой.
Стоя над ручьем и глядя в желтоватую воду с коричневым илом на дне, Тамир тщетно пытался разглядеть свое лицо. Из ручья смотрело нечто совсем уж страшное — опухшее, с расплывшимся носом и бесформенным окровавленным ртом. Скоро глаза заплывут и вокруг них пролягут черные круги синяков. Хорош.
Но Велеш прав. Будь здесь Донатос, он бы за такую дурость все ребра переломал. Послушник Цитадели засучил рукава и окунул ладони в ледяную воду. В этот миг левую руку от запястья до ключицы пронзило такой болью, что Тамир, не сдержавшись, вскрикнул и повалился на колени.
На его вопль — испуганный и полный страдания — выбежал Велеш.
— Ты чего? — удивился он и, увидев, как Тамир, скорчившись на сыром песке, прижимает к животу локоть, присел рядом. — Дай, погляжу, что там у тебя. Да не ори ты. Я ее тебе не ломал.
Парень осторожно ощупал кончиками пальцев руку от запястья до локтя. Нахмурился.
— Кость целая, даже ушиба нет. Чего орешь?
А Тамир смотрел на свою левую руку расширившимися от ужаса глазами. Сквозь кожу, которая у него, как у всякого колдуна, была очень бледной, просвечивал серый узор. Диковинное переплетение линий проступало через плоть — серебристое, путанное.
Старший выученик проследил за безумным взглядом послушника и спросил:
— Я тебе ум отшиб ненароком?
Парень отрицательно покачал головой. И поднес руку к глазам собеседника:
— Смотри.
— Ну, смотрю. И что?
— Видишь? Жилы серые.
Велеш вздохнул и ответил:
— Знать, сильно я тебе по роже съездил. Умывайся, да пошли есть. Хватит уже дурака валять.
С этими словами он развернулся и ушел, оставив Тамира наедине с лихорадочными мыслями и пылающей, словно от жестокого ожога, рукой.
Клесх спешился, перекинул поводья через голову лошади и передал их подскочившему выученику из молодших.
— Наставник…
Лесана стояла чуть в стороне и смотрела на него погасшими, но полными затаенного облегчения глазами.
— Отведи его к Нурлисе, затем в мыльню, к лекарям и в трапезную. Покажи Цитадель, объясни все. Потом поговорим. Ступай с ней.
Последнее крефф сказал, обернувшись к своему спутнику — крепкому широкоплечему парню, который как раз покинул седло и теперь стоял на почтительном отдалении. Парень старался выглядеть спокойным, но в темных глазах светились настороженность и испуг.
Лесана окинула новичка быстрым взглядом и кивнула, приглашая идти следом. Он покорно двинулся за ней, однако девушка спиной ощущала его пылающий любопытством взор. Еще бы — девка в портах да без волос. А может, он и не понял, что она — девка? И тут Лесана вспомнила, как ее, Айлишу и Тамира вот так же гулкими коридорами Цитадели Фебр вел на нижние ярусы. Каким чужим и страшным все им казалось! Как жутко разносилось эхо шагов, как давила на плечи холодная громада камня. И они…
От этих воспоминаний болезненно дрогнуло сердце. Они. Их теперь не было. Айлиша сгибла и лежала, приваленная булыжниками, в каменоломнях. Тамир спустился в Подземелья и все реже вспоминал о живых. Она — Лесана — пережила столько всего, что иной раз думала — с ней ли случилось то, что случилось? А Фебр, который вел их этими самыми коридорами… Ей стало так горько, так больно и так тоскливо, что горло сжалось.
Девушка спускалась по крутым ступенькам, а ее спутник, неуверенно озираясь в полумраке, шагал следом.
В царстве Нурлисы было, как всегда, душно и жарко.
— Лесанка? Ты что ли? — проскрипела бабка из своего угла. — Никак новенького привела. Ишь, мордоворот какой! Ну, чего встал? Садись, вон, на скамейку, ножни пойду возьму. Ты заплечник-то свой к печи положи, ишь, вцепился.
Послушница вышла, оставляя парня наедине со старухой. Девушка задыхалась от тоски, ужаса и раздвоенности. Она обучалась в крепости уже две весны, а сейчас вдруг вспомнила себя прошлую. И в тот же миг поняла — той прошлой более нет, и никогда не будет. Как нет более Айлиши, Тамира, Фебра…
Парень вышел из старухиной коморки через пол-оборота, смущенно ощупывая стриженую голову.
— Идем, — сухо сказала Лесана. — Покажу, где у нас мыльни.
Он покорно двинулся следом, чувствуя себя неловким и смешным рядом с этой уверенной деловитой девкой. Казалось, она всю жизнь ходила в портах и распоряжалась парнями. И еще он видел по движению гибкого поджарого тела, что, случись с ней подраться, кабы не пришлось потом собирать в горсть зубы…
А Лесана не знала, о чем он думает, она вела его теми же путями, какими в свое время перепуганных подлетков водил Фебр, немногословно рассказывала, что к чему, и дивилась, неужто и сама была такой же испуганной, жалкой, сробевшей?
— Никак припожаловал? — сухо сказал Нэд, когда в покой, ярко озаренный светцами, зашел Клесх.
Явился он в Цитадель самым последним. Уж и дождаться не чаяли. Впрочем, оборотливость наставника ратоборцев всегда была на слуху. Этого, куда не отправь — равно как за смертью.
— Выуча я нового привез, — спокойно ответил обережник. — В такую глушь забрался…
И он опустился на скамью. Остальные креффы тоже рассаживались. Майрико, как всегда, устроилась на полу, Донатос в углу. Старики возле очага. Другие — как придётся. Вроде бы не было отведено для каждого особого места, но всякий раз устраивались одинаково.
— Дар-то хоть теплится в твоем выуче? — подал голос Дарен. — Или опять дерьмо, вроде Лесаны своей, приволок?
Клесх повернулся к наставнику воев:
— Теплится. Хороший Дар. Правда, целительский. Ратоборца ни одного не нашел.
Но Дарен, видимо не хотел так быстро заканчивать разговор о Лесане, поэтому снова загудел:
— Ежели в нем силы столько же, сколько в девке твоей… лучше бы дома оставил!
Клесх пожал плечами и промолчал.
Нэд нахмурился и спросил голосом, в котором крылось плохо скрываемое раздражение:
— И то правда. Объясни — ты почто девку эту приволок, ежели от нее толку, как от курицы?
Наставник Лесаны ответил:
— Толк от нее я видел. Отчего вы его добиться не смогли — знать не знаю. Девка станет ратоборцем. Посильнее Дарена, а, может, и меня посильнее. А, может, и тебя, Нэд.
И он замолчал.
Повисла тишина. Даже Бьерга не нашлась, что сказать. Глава Цитадели потемнел лицом. Только что один из креффов обвинил смотрителя Крепости и остальных наставников в неумении видеть дальше собственного носа. Причем произошло это настолько случайно, что теперь оставалось лишь гадать — как так вынесло разговор. Однако оставить сказанное неуслышанным было нельзя, и Нэд поднялся со своего места.
— Клесх, не забывайся.
Тот снова пожал плечами.
— Я приехал так быстро, как смог. Привез выуча с сильным Даром. Разогнал оборотней у Встрешниковых Хлябей, даже Ходящую добыл — впервые чуть не за полтора века. Скажи мне, Нэд, что я сделал неправильно, коль ты опять мной недоволен?
Со своего места закашлялся Ильд. Совладав с приступом, старик примирительно поднял руки:
— Глава. Наставники. Всем нам нелегко приходится. Дни для Цитадели настали черные. Нужно блюсти себя. Раздорам в креффате ныне не место. Сядь, Нэд. Клесх устал с дороги. Да и ты, сколько дней чаял его возвращения и боялся, что сгинул. Дарену тоже нелегко пришлось с девчонкой. Примиритесь друг с другом, не гневайтесь.
Бьерга со своего места заметила:
— Ильд дело говорит. Рассядьтесь. Будет уже собачиться. Тем паче и впрямь весть добрая — целитель нам нужен. Я вот тоже нашла паренька не совсем уж без способностей.
Нэд опустился обратно за стол, досадуя про себя, что опять едва не сорвался на проклятого парня.
— Дар хорош в найденыше твоем? — спросил смотритель у колдуньи.
— Не прям уж хорош, но неплох. Правда, тоже целительский.
Нэд покачал головой:
— Целители, целители… Нам вои нужны. Колдуны нужны. Донатос, ты с чем воротился?
Наузник недовольно дернул углом рта и ответил:
— Ни с чем.
— Лашта?
— И я.
— Озбра?
— Впусте.
С каждым новым ответом лица креффов становились все более мрачными. По всему выходило, что этой весной в Цитадель привезли только трех Осененных. Причем, все трое оказались целителями. Ни колдунов, ни ратников…
— Если так дело пойдет, — сказал со своего места Рэм, — то скоро мы от Ходящих порчей на мужскую силу да зельями для послабления брюха защищаться будем.
Все переглядывались. Выучеников привезли лишь Бьерга, Клесх и Руста.
Клесх потер лоб и произнес, обращаясь к Нэду:
— Что если нам ездить теперь не только по весне, но еще летом и ранней осенью? Пробираться в самые дальние поселения. Угадывать Дар хотя и в детях? Деваться-то некуда.
— В детях? — подскочила со своего места Бьерга. — Мы чего с ними делать тут станем — с детьми? Да и особой силы Дар нужен, чтобы в дите его разглядеть. А сейчас все хилые. Они и в лета когда входят, не в каждом Дар горит. У девок, вон, до первой крови вообще редко сила себя являет. Парни тоже…
Клесх развел руками:
— Ты что предлагаешь?
— Кто подлетков учить будет, пока мы по городам и весям скачем? А? — обратился к ратоборцу Руста. — Старшие выучи? И много они им дадут?
— Значит, надо силы разделить, — не желал отступать Клесх. — Вот Ихтор. Чего он сидит сиднем? Ну, зимой, я понимаю. Осенью опять же или ранней весной. А летом почему ему не ездить? Целителей что ли в Крепости мало? Пусть по отдаленным весям пройдется. Не торопясь детей посмотрит.
— Я согласен, — Ихтор отозвался сразу, как только смолк Клесх. — Это дельно.
Нэд помолчал, обдумывая и, наконец, ответил:
— Что ж, пускай. Из деревень, где найдешь детей с Даром, будешь сороку присылать. Авось и отыщешь кого.
— Одного Ихтора мало, — отозвалась с полу Майрико. — Много он наездит?
Клесх кивнул:
— Мало. Тогда будем меняться. Ездить по очереди. Можно и зимой, и осенью…
— Осенью? — Руста усмехнулся. — Осенью свадьбы играют. Сговоренных невест и женихов забирать на учение запрещено. Что толку ездить?
Клесх повернулся, прожег лекаря взглядом и ответил:
— Добро. Ты не езди, раз толку нет. Сиди здесь, травки перебирай. Осенью — толку нет, зимой холодно, весной распутица, а летом — Ихтор. Вот и решили.
И он усмехнулся.
— Только потом уж морды не воротите от тех выучей, которых добыть удастся. Не пеняйте, что Дар не тот и сила мала.
— Тебе не пеняют, — слегка возвысив голос, заметил Нэд. — Тебе прямо говорят: девка твоя — дура бесполезная. Ты для чего ее сюда приволок? Захотелось бабу-ратника состряпать потехи для? Из рода выдернули, из семьи забрали для того лишь, чтобы не знать — куда теперь ее деть?
Крефф ратоборцев сказал терпеливо:
— Нэд, Дар у девки отменный. Куда лучше, чем у той кучерявой, что со стены сиганула.
— Нет у нее Дара! — рявкнул, грохнув кулаком по скамье, Дарен. — Титьки только есть! А Дара нет. Едва теплится! Она у меня заклинание на наконечник стрелы пол-оборота плела! А ратиться ставишь — неуклюжая, как корова стельная!
От внезапного вопля вспыльчивого креффа вздрогнула даже насмешница Бьерга:
— Да будет тебе глотку-то драть, — осадила колдунья воя. — Чай не на торгу. Тут о том, как выучей искать речь ведут, а он все о девке да о титьках. Весна что ли кровь будоражит?
По покою разнеслись сдерживаемые беззлобные смешки.