Время – московское! Зорич Александр
— Куда скажешь. Мне все равно. Хоть к черту на кулички! Мне главное понять, как я восприму полет!
— Где кулички Качхид не знает, — вмешался в разговор серебристо-малиновый от возбуждения сирх. Он был вооружен, как и Эстерсон, переводчиком «Сигурд». Увлеченные спором, ни инженер, ни Полина не заметили, как сирх вошел в комнату. — Но Качхид приглашает бесцветиков на их летающей лодке к сирхам! Если вам все равно, куда лететь, полетели в Чахчон!
— Но ты же сам говорил, это далеко.
— Идти — далеко. Лететь — близко.
— Спасибо за приглашение, милый Качхид, — тепло сказала Полина. — Но я боюсь, мы попросту заблудимся. Там, в воздухе, трудно найти правильную дорогу.
— Качхид сам отыщет правильную дорогу!
— Но это очень опасно!
— Всё, что делает сирх, ищущий знания, опасно. — Качхид горделиво приосанился и распрямил свой кожистый наспинный стабилизатор.
— Господа и дамы, я не уверен, что наша летающая лодка поднимет троих, — соврал Эстерсон, все еще не расставшийся с мечтой хотя бы день побыть наедине с Полиной. На самом деле «Сэнмурв» был рассчитан на взвод мобильных пехотинцев в полной экипировке вместе со штатными транспортными средствами.
— Нет причин для тревоги, разумный Роланд! Качхид сам видел в твоей летающей лодке три сиденья!
«Для экипажа», — мысленно добавил Эстерсон. Аргументы иссякли.
— Ты точно не боишься летать по воздуху? — спросила напоследок Полина.
— Я ничего не боюсь. И никого, — твердо сказал сирх. — И могу порвать дварва напополам! Конечно, если бесцветики подарят мне рычалку для разрывания!
— Какую еще «рычалку для разрывания»?
— Это такая громкая железная штука. Бесцветики убили рычалкой деревья возле деревни Хамм!
— Держу пари, Качхид имеет в виду банальную механическую пилу, — вздохнул побежденный Эстерсон.
Погода была чудесной, настроение — тоже. Гидрофлуггер уверенно набирал высоту. Эстерсон чувствовал себя настоящим пилотом.
Близость обмирающей от страха Полины, которую сильно мутило на взлете, придавала ему если и не самой уверенности в своих силах, то уверенности в том, что такую уверенность необходимо симулировать.
Искоса глядя на бледное Полинькино лицо за забралом летного шлема (жизненной необходимости в гермокостюме не было, но Эстерсон настоял, чтобы Полина его надела — пусть привыкает, скоро пригодится), инженер сделал круг почета над знакомым уже до каждого мыска заливом. Качхид поприветствовал этот маневр суетливым ликованием.
— Качхид— птица! Качхид — повелитель неба! — вскричал сирх. — Качхид мечтал, мечта сбылась! Теперь бы еще…
— Эй, повелитель неба, — грубо прервал излияния пассажира Эстерсон. — Так куда мы летим-то? В Барахчу? — Барахча была единственным поселением сирхов, о местонахождении которого он имел представление.
— Нет, не в Барахчу. В Барахче никого нет. Я же тебе говорил! Сейчас Сезон Детей. Дети любят лес. Все сирхи сейчас в лесу, с детьми.
— Тогда куда?
— В Чахчон. Там много воды, много старых качагов…
— Да у вас тут везде много воды. И везде много качагов. Ты не мог бы конкретнее? Может, ориентир какой-нибудь?
Конечно, обо всем этом следовало поговорить еще на земле. Но Эстерсон так увлекся приготовлениями…
— Чахчон здесь. — Сирх ткнул морщинистым, с белой волосистой порослью возле суставов пальцем в серо-голубой монитор, изрезанный узорами линий. Там светилась карта местности.
— Тысяча двести километров?! Ничего себе! Ты же говорил, это близко! Зачем нам лететь в такую даль? Мы согласны посмотреть какой-нибудь город сирхов, все равно какой! Не обязательно Чахчон!
— Но Чахчон самый лучший! Чахчон — священный! — веско сказал сирх и по цветовой гамме его шерсти Эстерсон понял, что сирх до глубины души уязвлен безразличием своих друзей. — Сегодня ночью мой друг и учитель Качак-Чо послал вежливое приглашение двум бесцветикам. Послал тебе, послал Полине. Качхид сказал, что мы приедем втроем!
— Но каким образом твой друг послал нам приглашение?
— Радио — это игрушка. Добрые сирхи не играют в игрушки.
— Ты изъясняешься загадками. Если можно, поясни.
— Мой учитель послал свое приглашение при помощи своей головы. Я получил его при помощи моей головы, когда спал. Что тут пояснять?
— А-а, телепатия… Так бы сразу и сказал. А насчет игрушек… Ведь, я слышал, у вас, у сирхов, есть даже самодвижущиеся паровые экипажи!
— Экипажи есть у умных сирхов, — уточнил Качхид. — У добрых экипажей нет!
— А что, разве умные сирхи не бывают добрыми? — шутливо осведомился Эстерсон.
— Спроси у Полины, она знает.
— Ничего я не знаю, — простонала Полина, не открывая глаз. Эстерсон понял — Полине сейчас не до дискуссий.
— Стыдно быть такими невежами! — Сирх сжал свои потешные лапки в еще более потешные кулачки и гневно раздул ноздри. — Ладно… Расскажу тебе. Сирхи бывают умные и добрые. Умные, как бесцветики, строят игрушки из железа, играют ими.
— А добрые?
— Добрые играют игрушками, сделанными из снов и фантазий! Умные сирхи живут на Севере. Добрые — на Юге. Они не дружат.
— Напрасно. На месте добрых сирхов я бы дружил с умными. Как показывает история моей цивилизации, когда умные злятся на добрых, они иногда делают ужасные вещи. Например, изобретают грозное оружие. Иногда настолько грозное, что оно способно стереть всех добрых с лица земли! Мораль: добрым следует бояться умных.
— Это у вас! — беспечно отмахнулся Качхид. — У нас, сирхов, умные с Севера боятся добрых с Юга больше, чем добрые умных!
— Вот как? — Удивление Эстерсона было неподдельным, уж больно все сказанное шло вразрез с его жизненным опытом.
— Да! Кача устроила так, что если добрые сирхи разозлятся на умных, они смогут уничтожить их без всякого оружия! В давние времена такое случалось.
— Очень интересно!
— Да, да случалось! Бывает, что добрые сирхи становятся злыми. Но быть злыми долго они не умеют, им становится невмоготу. Болит спина, болит хвост, быстро-быстро стучит сердце. От зла добрые сирхи болеют. Чтобы выздороветь, они выбрасывают из себя зло. Иногда это выброшенное зло случайно попадает в головы умным сирхам. Тогда зло затапливает головы умных, как наводнение. И в этих головах ни для чего не остается места. Ни для радости, ни для ума! Когда умные перестают находить радость в своих играх, они умирают от тоски. Или начинают убивать друг друга, чтобы было не так скучно… Однажды так умерло восемьдесят восемь тысяч восемнадцать умных сирхов!
— Честно говоря, похоже на сказки, — заметил Эстерсон, обращаясь по преимуществу к Полине. — Как думаешь, а?
— Он говорит правду, Роло. Не знаю, что там насчет зла в голове, но я своими глазами видела, как умные привозят добрым своего рода дань — в основном продукты своего мануфактурного производства, — отозвалась обессиленная Полина. — И действительно привозят! А добрые только улыбаются поощрительно. Дескать, давайте-давайте, несите, да побольше. Не то мы за себя не ручаемся! Как выбросим свое зло прямо вам в головы!
Всю оставшуюся дорогу Полина молчала. Зато Качхид трещал без умолку, живописуя город добрых сирхов Чахчон. Из его рассказа Эстерсон узнал про инопланетную цивилизацию разумных котов-хамелеонов больше, чем за все предыдущие месяцы на Фелиции. Впрочем, раньше он был уверен, что и знать-то о ней особенно нечего.
— Название Чахчон очень старое. Оно означает Город Беременных Самок. Я уже рассказывал тебе, бесцветик Роланд, что беременные самки не живут с самцами. У нас самки вообще не живут с самцами никогда! Мы не такие, как вы. Ты спрашиваешь про любовь? Мне знакомо это слово. Но мы понимаем его по-другому. У нас любовь бывает только три раза в жизни. Больше не бывает. Правду сказать, даже три раза бывает не у всех. Обычно только один. Или два. У меня в жизни любовь была три раза. И все три раза я выращивал детеныша. Я очень много видел в этой жизни! Вы, бесцветики, сказали бы, что у меня было три жены. Когда приходит любовь, мы сходимся. Мы любим друг друга с утра до вечера. А потом твоя любовь уходит, твоя самка уходит… Она возвращается, только когда маленький сирх уже родился. Твоя самка оставляет маленького тебе и ты воспитываешь его. А потом он тоже уходит. И так пока не придет новая любовь… Качхиду не нравится любить.
— Интересно, почему?
— Когда любишь, хочешь обнять небо. А потом — любовь уходит и уносит с собой небо. Без неба на земле плохо. Сначала ничего не хочется, иногда даже хочется умереть. А потом тебе приносят маленького. Приходится заботиться. Доставать еду…
— В принципе у нас, у людей, что-то похожее. Насчет неба, — покачал головой Эстерсон.
— Нет! Нет! У вас все не так! Я смотрю на бесцветиков и радуюсь за вас! Ваш сезон любви длится гораздо дольше нашего!
— А сколько длится ваш?
— Три дня. Иногда пять. Это если любовь очень-очень сильная!
Эстерсон не удержался от ироничной улыбки. Он-то ожидал услышать по меньшей мере о трех месяцах! Да и как быть со страстью Качхида все преувеличивать? Если он говорит, что утром видел в море десять гигантских дварвов, это скорее всего значит, что видел одного средней величины. Если утверждает, что учился выплясывать Танец Героя тридцать месяцев, значит, скорее всего речь идет о трех неделях. Но что останется от трех дней Сезона Любви, если поделить их на «коэффициент брехливости» Качхида?
— Знаешь, Качхид… Мы, люди, очень медленные существа. Мы не успеваем полюбить друг друга как следует за три секунды. То есть, я хотел сказать, за три коротких дня!
— Давай не будем говорить о любви, летающий Роланд. Когда я говорю о ней, внутри у меня становится холодно, как в логове у дварва! — вздохнул сирх. — Лучше поговорим про Чахчон… Я уже сообщил тебе, что раньше там жили беременные самки умных сирхов? Так вот, потом им там надоело. И они ушли на запад, в горы. В горах гораздо труднее строить города, а умным сирхам нравятся всякие трудности. А потом в Чахчон пришли добрые сирхи. И сделали там все как надо. В центре они сделали жертвище. Там мы до сих пор приносим жертвы Лесу. Возле этого жертвища в стародавние времена посадили первый качаг. Этот качаг и до сих пор растет там! Он способен обеспечить вкусной качей десять тысяч сирхов!
— Действительно десять тысяч? — переспросил Эстерсон.
— Ну, может, и не десять тысяч… Но тысячу сирхов — точно! Этому качагу мы кланяемся в начале каждого Сезона Еды… Мы разговариваем с ним! А он — с нами. Обычно он ругает нас. Нам это не нравится, но это справедливо. Качаг носит имя Говорящий Верное. Листья этого качага имеют желтый цвет. Они очень ценятся у сирхов. Почти так же, как у бесцветиков деньги! Рядом с Говорящим расположен мавзолей «рикуин». Это очень священное место! Слово «рикуин» как раз и значит «священное место»!
— Наверное, там похоронен основатель города? — предположил Эстерсон, влекомый общими соображениями о культуре. — Или какой-нибудь другой почтенный сирх?
— Если добрые сирхи будут строить такой мавзолей для каждого, кто сделал что-то хорошее для народа, они будут строить с утра до ночи. У них не будет времени на то, чтобы расти! На поэзию и музыку! На размышления! На поиск Скрытой Качи! И тогда они уподобятся умным сирхам, ставшим рабами своих игрушек! Они будут с утра до ночи выковыривать камень, рубить высокие деревья, разводить огонь, чтобы делать железо… Наш мавзолей пустой. Но очень почетный!
— Не понимаю, какой смысл в мавзолее, в котором никто не похоронен.
— Смысла много! — горячо заверил Эстерсона сирх. — Каждый достойный сирх может полежать в нем, как будто бы это его собственный мавзолей! Как будто его построили именно для него. И почувствовать, как он велик! Как он славен! Вспомнить свою жизнь, как следует ее вспомнить! А потом пойти своей дорогой, преисполнившись благими мыслями.
— И что, многие сирхи удостаивались чести полежать в мавзолее «рикуин»?
— Полежать разрешено всем! Даже бесцветикам!
Распугивая водоплавающих птиц, гидрофлуггер Эстерсона приводнился на поверхность безымянного мутно-зеленого озера, неподалеку от города Чахчон.
На посадке Эстерсон изрядно переволновался — сказывалась накопившаяся усталость. Однако и этот экзамен инженер выдержал — вскоре вся троица уже спешила по охряно-серым от пыли улицам в направлении мавзолея.
Город поразил Эстерсона полным безлюдьем. Или, точнее сказать, «безсирхием».
Кое какие городские строения все же казались обитаемыми — где-то курился дымок, из иных доносились уютные хозяйственные звуки.
Возле одного домика, формой походившего на плод манго, лежал, свернувшись клубком, тщедушный, с выступающими ребрами сирх. Его летательный гребень был безвольно опущен, шерсть казалась тусклой и потрепанной. Он не обратил на чужаков никакого внимания, даже ушей не навострил. Размерами сирх был вдвое меньше Качхида.
— Это детеныш? — спросил Эстерсон. — Кажется, он заболел?
— Это не детеныш. И он здоров. Ты видишь умного сирха, который решил стать добрым. Он укрощает свой ум. Поэтому он не пошел в лес с другими, но остался в городе. Здесь сейчас скучно, скука убивает ум. Когда он станет таким же добрым, как мы, он станет большим, как я или как мой друг и учитель Качак-Чо.
Возле соседнего домика Эстерсон приметил широкую черную лужу в оправе из жирной расквашенной грязи. «Но откуда взяться луже в такую жару? Похоже, сирхи специально доливают туда воды, чтобы лужа не высыхала. Только зачем?»
— Это лечильница, — объяснил Качхид. — Когда сирх болеет, он залезает в нее. И его болезнь проходит.
— Вот видишь, Роло! И не смей больше говорить, что мои маски — пустая трата времени! — вставила приободрившаяся Полина. — Даже сирхи знают силу лечебной грязи!
— Это не грязь. Это гнилые листья качагов. Мы собираем их, растираем между двумя камнями, пока они не сделаются как пыль. Потом добавляем той штуки, которую вы оставляете в большой белой вазе, которая стоит в туалете. Не помню, как называется… там вода журчит… И получается лечильница!
Эстерсон втянул ноздрями воздух. От лечильницы исходил гнуснейший, отвратительнейший гнилостный запах… Эстерсон подумал, что лечиться таким способом он согласился бы разве что от трижды неизлечимой болезни. Полина тоже зажала нос пальцами.
— А что, сирхи находят этот запах приятным? — осторожно спросил Эстерсон.
— Что ты! Все ненавидят этот запах! Даже болезни. Болезни ненавидят его даже больше, чем сирхи! Поэтому-то они и уходят из тела!
«Получается, лечение у сирхов — нечто вроде травли тараканов дешевым аэрозолем. Тот же расчет — что тараканы сбегут из квартиры первыми…»
Однако этой мыслью Эстерсон предпочел не делиться. Из врожденной шведской деликатности.
А вот и мавзолей, в тени раскидистого золотого качага.
«Рикуин» имел форму правильного куба, сложенного из гладко отесанных каменных блоков. Эту громадину высотой с десятиэтажный дом, возвышавшуюся над зеленым ковром леса, Эстерсон приметил еще во время полета. Странное дело, но украшений — лепки, рельефов, фигурных окон — мавзолей был лишен начисто. Только дверной проем был облицован чем-то вроде шишковатой перламутровой плитки. Двухстворчатая дверь оказалась отворена — заходи не хочу.
— Друг! Друг! — заорал Качхид, запрокинув голову и как-то очень по-человечески сложив лапки рупором.
— Кого это он там зовет? — шепотом спросила Полина.
— Карлсона, который живет на крыше, — отвечал Эстерсон и его подруга громко прыснула со смеху.
Качхиду между тем не отвечали.
— Качак-Чо! Бесцветики пришли! — гнул свою линию сирх. И вновь — тишина.
— Как же так, телепатия больше не работает? — язвительно осведомился Эстерсон.
— Зачем пользоваться сложным, когда есть простое? — парировал сирх и продолжил вопить.
Утомленная Полина села на землю и скрестила ноги по-турецки. Эстерсон плюхнулся рядом, нашаривая пачку сигарет в нагрудном кармане. Обоим наскучило следить за трудами Качхида. В разочарованных глазах Полины Эстерсон прочел: она почти смирилась с тем, что экскурсия окончена и пора возвращаться домой.
— Давай-ка попросту внутрь зайдем! — не выдержал Эстерсон.
— Заходить нельзя.
— Почему нельзя? Дверь ведь не заперта!
Дверь заперта в моей голове! И этого достаточно!
Качак-Чо все-таки появился — не прошло и получаса. Это был матерый, изрядно заросший шерстью сирх необыкновенно крепкой комплекции, похожий на снежного человека из допотопных научно-популярных киноальманахов, которые давали по всемирному каналу «Ретро». Он превосходил Качхида и ростом, и весом, и, так сказать, развитием мускулатуры. Причем превосходил примерно втрое. (Эстерсон и Полина уже знали, что величина физического тела сирха прямо пропорциональна уровню его духовного развития.) «Учитель и друг» вышел из дверей мавзолея и твердой, уверенной походкой направился прямо к гостям.
Полина дружелюбно помахала крепышу рукой. А вот Эстерсон не сплоховал и поприветствовал Качака-Чо по всем правилам местного этикета.
— Наше знакомство устроено качей! — экзальтированно воскликнул он.
— И пройдет с большой миской качи! — учтиво отвечал сирх.
Эстерсон заметил, что шерсть Качак-Чо не изменяет окраски, как шерсть Качхида, но постоянно сохраняет ровный кофейно-серый цвет. Это навело инженера на мысль о том, что Качак-Чо принадлежит к какому-то другому подвиду сирхов («Тоже умный, что ли?»). Но вскоре Качхид дал объяснение и этой загадке. «Мой учитель и друг Качак-Чо не имеет своих чувств. Он уже нашел Скрытую Качу. И теперь все чувства дает ему она. Его шерсти нечего выражать, потому что у него нет ничего своего». Этого объяснения Эстерсон не понял. Однако Качак-Чо сразу понравился ему.
— Качхид рассказывал о вас. Вы — из рода тех бесцветиков, которые прогнали однолицых бесцветиков?
— Да, — кивнул Эстерсон, хотя он и не был уверен в том, что клонов с Фелиции изгнали именно Объединенные Нации.
— Качхид говорил мне, что вы — те самые герои, которые не склонились перед однолицыми бесцветиками, как другие, но смело и мужественно скрывались от них! И при помощи своей ненависти зажгли искру небесного огня, который спалил однолицых бесцветиков!
— Вы нам льстите, — признался Роланд. — Говоря по правде, мы лишь прятались в лесу, спасая свои шкуры. В этом было мало смелости и мужества…
— Но для небесного огня мы все-таки сделали кое-что полезное, — добавила Полина, имея в виду спасение летчика Николая, и озорно улыбнулась.
— Что ж… Не вижу ничего позорного в том, чтобы прятаться в лесу. Мы тоже прятались. Что еще нам было делать? В общем, я приглашаю вас, друзей народа сирхов, войти в мавзолей! — провозгласил сирх, после чего развернулся и шустрой походкой направился к дверям. Следом засеменил Качхид. Полина и Роланд переглянулись и покорно последовали за гостеприимцами.
— Я рад, что кача свела нас. И хотел бы сделать вам благодарственный дар, — сказал Качак-Чо, когда они оказались внутри, под сумрачными сводами строения.
— Благодарственный? Помилуйте, но чем мы заслужили вашу благодарность? — недоуменно спросил Эстерсон.
— Чем? — Качак-Чо комично отпрянул, словно бы чем-то испуганный. — Как же это — чем? Конечно, изгнанием однолицых бесцветиков!
— Но я же говорил вам — это сделали не мы!
— Вы, не вы… Кача не видит таких мелочей! Когда кача благодарит вас, она благодарит весь ваш род!
— Роло, не упрямься. Ну хотят они сделать нам приятное, пусть сделают! — прошипела Полина на немецком. Инженеру оставалось только смириться. Он склонил голову, опустил глаза и сделал отрешенно-сонное выражение лица — какое делал в детстве перед алтарем во время воскресных походов в церковь.
— Благодарность сирхов бывает двух видов. Неовеществленная и овеществленная. Какую предпочитаете вы?
— Мы предпочитаем… неовеществленную… — отвечал Эстерсон. «Вот разобьется кувшин с дареной качей прямо в салоне — придется потом весь вечер отмывать эту их овеществленную благодарность от приборной панели…»
— Тогда предлагаю вам выбрать. Оракул или почетное возлежание?
— Мне по душе почетное возлежание… Устал — зверски! — признался Эстерсон.
— Очень хорошо!
— Тогда мне — оракул! Я лично в кабине флуггера належалась, — отозвалась Полина. — Если я правильно понимаю слово «оракул», вы скажете мне, что со мной будет?
— Верно. Только говорить будет не Качак-Чо, говорить будет кача! — С этими словами Качхид благоговейно воздел руки к небу, точнее, к высокому потолку мавзолея, изукрашенному примитивными геометрическими узорами.
«Каждый должен хотя бы однажды почувствовать себя почетным покойником!» — звучал в ушах у Эстерсона бархатистый голос Качак-Чо.
Инженер оказался в особой, свитой из тонких, но прочных древесных волокон колыбели — руки вдоль тела, ноги вместе. При помощи незатейливого механизма, невесть кем или чем приводимого в движение, колыбель эта, с благословения Качак-Чо, была поднята после того, как в нее, словно младенца, уложили Эстерсона. Причем поднята не к потолку, но в точности на половину высоты мавзолея. Так и болтался конструктор — одинаково далекий и от земли, и от неба. Словно желток в белке.
Колыбель слегка раскачивалась из стороны в сторону, под сводами мавзолея прогуливался прохладный ветерок. Пахло сыростью и отчего-то лавандой.
Почти сразу Эстерсон ощутил непреодолимое желание посмотреть вниз — раньше он боялся совершить лишнее движение, чтобы случайно чего-нибудь не порвать (в конце концов, ему наказали лежать смирно, как подобает мертвецу). И он посмотрел.
Высоко. Боже мой, как высоко! Сразу же закружилась голова, пересохло во рту, кровь застучала в висках… Даже основательный (для новичка) налет на гидрофлуггере не примирил Эстерсона с высотой, не избавил его от этого древнего страха.
А может быть, всему виной была поза. Ведь парить над землей хребтом вниз — это противоприродно, недаром все парашютисты, что твои кошки, спешат поскорее перевернуться животом к земле! В последний раз Эстерсон испытывал этот бодрящий комплекс экстремальных ощущений в корзине смастеренного собственноручно воздушного шара…
Внизу, в освещенном розовым светом северо-восточном углу мавзолея, инженер разглядел свою Полину.
Полина Пушкина рассеянно раскачивалась на качелях, опершись о спинку резного сиденья. Эстерсон уже знал, что качели — самый популярный у сирхов предмет домашней обстановки. Нечто вроде стульев у людей, причем стулья (то есть качели) у них тем выше, чем выше ранг персоны, на этом стуле обычно сидящей.
Глаза Полины были закрыты. Она внимательно вслушивалась в звуки глубокого мужского голоса (снова Качак-Чо?), иногда кивая, иногда озабоченно хмурясь. Увы, Эстерсон находился слишком далеко и расслышать слова оракула никак не мог. А ведь так хотелось!
У ног Полины, на низеньком столе, располагалась массивная, с неровными краями чаша из толстого пупырчатого стекла. Недвижимо стояла в ней густая белесая жидкость. Присмотревшись, Эстерсон заметил: жидкость исходит флюоресцирующим паром. Ни Качак-Чо, ни Качхида рядом не было — не иначе как сирхи выскользнули на свежий воздух и лакомятся там качей, предоставив незадачливых мистов самим себе.
Лицо Полины было бледным, отсутствующим — такими, знал Эстерсон, бывают лица людей, глубоко погруженных в свои переживания. А еще — лица тех, кто испытывает сильную, на грани переносимости, физическую боль. Тотчас Эстерсона охватила тревога за Полину. «Что еще за оракул они ей подсунули?! Что за химия? А вдруг эти испарения вредны для здоровья хомо сапиенсов?»
Эстерсон принялся громко требовать, чтобы его опустили вниз. Но — безуспешно. Ему никто не внял, его попросту не слышали…
«Наверное, я слишком нервный для покойника», — заключил наконец изрядно намаявшийся инженер. Он решительно прекратил созерцание Полины на качелях, водрузил занемевшую шею на валик из сухой травы и как умел расслабился. Закрыл глаза. Сосчитал, как учил Качак-Чо, до одиннадцати. Не успел инженер прошептать «двенадцать», как сразу же… началось!
Тело исчезло. Или скорее перестало весить. А заодно — и что-либо для него значить. Хотите отпилить голову — пожалуйста, пилите. Полостная операция? Да хоть трепанация черепа!
Тревоги, страхи, желания — тоже ушли.
Ослабели, стерлись привязанности.
Душу покинула любовь. Даже веселый взгляд Полининых глаз перестал казаться ему божественным!
Исчезла биография — точнее, она перестала быть его биографией. И стала биографией какого-то шведского инженера Эстерсона. У этого Эстерсона было прошлое, настоящее и будущее. Но настоящему Эстерсону, Эстерсону без биографии, без тела, без привязанностей, не было до всех трех никакого дела!
«Что со мной происходит?» — в панике спросила последняя частичка «я», оставшаяся от прежнего инженера Эстерсона. Но некому было ответить ей, некому было ее утешить.
Последними пропали чувства — он перестал что-либо видеть, слышать, обонять и осязать.
Но самое странное, что все эти чудовищные метаморфозы заняли по внутреннему времени Эстерсона не более минуты!
Мыслимо ли — за минуту потерять столь многое? И, главное, мыслимо ли не испытывать по этому поводу сожалений? Как будто все его существо с раннего детства готовилось к тому, что однажды, на затерянной в космосе планете Фелиция, колдовство разумных лесных котов уничтожит все то, что зовется Эстерсоном!
Спустя еще минуту Эстерсон превратился в полноправную частицу Великого Ничто в огромном Океане Пустоты.
Но потом откуда-то подул пахнущий лавандой ветер (Эстерсон был уверен, что все дело в ветре!). И все то, что было Пустотой, стало вдруг… воспоминаниями!
Воспоминания — текучие, теплые, вечные… Они простирались во все стороны, на бесконечные расстояния. Вверху и внизу тоже были они и только они. А Эстерсон был погружен в них, как эмбрион в околоплодные воды.
Некоторые воспоминания были громадными и имели форму — как правило, сферическую, и цвет, обычно синий. Некоторые казались мелкими дождинками.
Эмбрион Эстерсон протянул руку и схватил пальцами одну летящую прямо ему в лицо каплю средней величины, размерами она была не больше теннисного мяча.
Стоило его незримой руке коснуться иноматериальной голубой субстанции, как Эстерсон обнаружил себя стоящим посреди пустой аудитории родного университета. Комната залита щедрым майским солнцем. За окном щебечут птицы и поют под гитару первокурсники, празднуют окончание учебного года.
Но он, Эстерсон, серьезен и хмур, как всегда. Разве что бороды у него еще нет, бороду он отпустит несколько лет спустя. Перед ним, у исчерченной схемами доски — русский конструктор профессор Шахнов. Кумир молодого Эстерсона, да и всего машиностроительного факультета, пожалуй. Белые пышные усы, мясистый нос, красные щеки, ничего особенного. И лишь глаза — переливчатые, сияющие, васильковые, кричат: перед тобой чистый, тонко мыслящий человек большой, могучей души.
— Я смотрел ваши работы, Роланд, — говорит профессор Шахнов, перелистывая содержимое папки с личным делом студента Эстерсона. — Вы, молодой человек, действительно талантливы! Вы чувствуете технику. Понимаете ее. Но… чтобы стать выдающимся конструктором, нужно… Нужно что-то еще!
— Что вы имеете в виду, профессор? — спрашивает молодой Эстерсон.
— Нужно любить другие вещи, не только флуггеры.
— Не понимаю… Что я должен… любить?
— Поэзию, например.
— Поэзию? Это очень неожиданно.
— Или музыку!
— Но зачем? Прошу вас, объясните мне, Ромуальд Орестович! Какую помощь могут оказать стишки в создании современного летательного аппарата?
— Не стану вам ничего объяснять, Роланд. Вы все равно моих объяснений сейчас не поймете, — улыбается профессор Шахнов. — Просто поверьте моему опыту. Однажды человек расплатится за каждое непрочитанное стихотворение. За каждую несыгранную мелодию. За каждый неотданный поцелуй. Расплатится депрессией и тоской, а если не одумается, то и самым страшным: утратой таланта…
Профессор Шахнов собрался было сказать что-то еще, но в этот миг голубой пузырь воспоминаний лопнул и рассыпался в мелкую невесомую пыль.
Эмбрион Эстерсон, сорокалетний, видавший виды эмбрион осознал глубинную правоту профессора Шахнова и улыбнулся грустной улыбкой. Ведь по сути слова профессора о расплате за непрочитанные стихотворения стали формулой, точно описавшей его жизнь в последние несколько лет. Надо же… А ведь разговор этот вообще стерся из памяти! Как будто и не было его! И вот теперь…
Но закончить свою мысль эмбрион Эстерсон поленился. Секунду спустя он уже нырнул в надвигающееся кобальтовое облако и увидел мириады новых шаров и шариков, которые обратились целым выводком сцен и сценок, грустных и смешных, сладострастных и унылых.
Вот дядя учит его ездить на велосипеде, у маленького Роло разбиты коленки… Вот томимая жаждой первая жена пьет из фонтана во время единственного их совместного итальянского отпуска, а напоенный жасмином флорентийский ветер играет с ее волосами… Вот он стоит в очереди за билетами в синематограф, на премьеру русской психодрамы «Человек-колобок», а в его правой руке — бутылка дешевого пива.
«Студентам скидка 20 процентов», — читает Эстерсон над окошком кассы. А вот инженера Эстерсона распекает начальник Марио Ферейра. У Марио — волосы в ушах и это ужасно смешит Эстерсона, но ни в коем случае нельзя смеяться!
Эмбрион Эстерсон быстро перебирает эти воспоминания — как монах нефритовые четки. И каждая новая косточка на этих четках делает его еще более легким, еще более свободным, еще более всемогущим!
…Люлька уже ползла вниз, когда Эстерсона волной накрыло последнее, самое яркое видение.
В дни работы в Патагонии, когда сердце его еще было исполнено чаяний и надежд, по большей части демиургического свойства, когда «Дюрандаль» летал лишь в его, конструкторских снах, Эстерсону случилось познакомиться с одним канадцем. Он носил неблагозвучную фамилию Перебейвус, звали же его Унгаро. У этого Унгаро Перебейвуса имелось пристрастие к одной гнусной психологической игре. Он играл в нее, не зная ни стыда, ни усталости.
— Так сколько, ты сказал, тебе лет, Стив? — спрашивал Унгаро у молоденького, тщедушного инженера-филдера.
— Двадцать восемь, — неуверенно говорил тот. (Вся его научная биография была написана на его прыщавом, лишенном подбородка лице. В шестнадцать — победитель олимпиады по физике в своей голожопой субдиректории Средняя Дакота. Потом муштра на интенсивных языковых курсах, зачисление в престижный русский вуз по благотворительной программе, с отсрочкой оплаты обучения. На каждый год учебы — по блестящей научной статье, дипломная работа с замахом на Госпремию. Вместо личной жизни — виртуальные эротические туры, в анкетной строке «хобби» — красноречивый прочерк. И вот окончание университета и обретение Работы Своей Мечты. Добро пожаловать в концерн, который делает флуггеры! «Да-да, дорогие мои мамочка Свит и папочка Бакс, настоящие большие флуггеры, которые могут летать в космосе!»)
— Ты сказал двадцать восемь? — выпучив глаза на Стива, переспрашивал Унгаро. Очень артистично это у него получалось.
— Д-да, — несмело кивал филдер. — А что?
— Тебе двадцать восемь и ты все еще не получил должность ведущего?
— Н-нет…
— Да Александр Македонский в двадцать восемь уже покорил полмира! А ты булки греешь тут, в этом отстойнике… Гос-споди…
— Но ведь то Македонский, — оправдывался несчастный, стараясь унять дрожь в голосе. Комплексы неполноценности бросались на него стаей одичавших волкодавов. Этой ночью ему не уснуть! («Сегодня думал о самоубийстве. Неужели все мои достижения так ничтожны, дорогие мамочка Свит и папочка Бакс?»)
— Да не бери дурного в голову, Стив, — вдруг, словно бы что-то для себя решив, говорил Унгаро со змеиной улыбкой. — Ты вообще большой молодец!
Филдер Стив удалялся в уборную на подкашивающихся ногах, а Унгаро начинал поиски новой жертвы.
«Сколько-сколько тебе, Хуан? Тридцать? Ты сказал тридцать? Да в тридцать лет Наполеон был уже императором Франции! А ведь выбился из простых артиллерийских лейтенантов!»
«Не смеши меня, Сторм. К сорока годам Эдисон уже изобрел граммофон и аккумуляторную батарею!»
«В тридцать один Шекспир уже был автором «Ромео и Джульетты», Вонг. А Пушкин написал «Я помню чудное мгновенье!»…»
И так далее. Эффект был ошеломляющим. И, очевидно, без черной магии тут не обходилось. Ну кто не знал про Александра Македонского? Все знали, со школы. Но почему-то от этого знания никому не было больно. А вот от одной фразы Унгаро Перебейвуса — больно было.
Однажды, на юбилее одного из учредителей концерна (не то Родригеса, не то Дитерхази, всем было наплевать), дошла очередь и до Эстерсона.
— Между прочим, сколько вам лет, дражайший Роланд? — осведомился Унгаро, размешивая полосатой соломинкой модный в том сезоне коктейль «Хиросима» (с добавлением экстракта термоядерного никарагуанского перца).
— Ну, сорок.
— А знаете ли вы, что в сорок лет Леонардо да Винчи…
— Не знаю и знать не хочу, — перебил собеседника Эстерсон и сопроводил свою фразу зверской улыбкой викинга, неделю не едавшего свежей человечинки. — И, кстати, в моей жизни тоже случалось кое-что, чем я мог бы гордиться не меньше, чем да Винчи своими деревянными вертолетами.
Сказав так, Эстерсон покинул разочарованного Унгаро и отправился дегустировать вишневый бисквит сеньоры Талиты.
Однако потом долго думал над вопросом — чем же именно ему следует гордиться? Проявлял пресловутое французское «остроумие на лестнице» и вполне по-русски махал кулаками после драки, доказывая Унгаро, что не верблюд.
На ум ему шла всякая банальная всячина: патенты… изобретения… банковские счета… сынок Эрик… Родила Эрика, конечно, жена, но он по крайней мере зачал его в поте лица своего… Вспомнился даже крупный взнос в фонд защиты какой-то редкой сахалинской синицы… Но чего-то такого, воспоминание о чем взорвалось бы в мозгу сверхновой и наполнило душу нематериальной, но несгибаемой уверенностью, что все было не зря ну или по крайней мере не в тысячу раз хуже, чем у да Винчи… В общем, ничего такого, как Эстерсон ни бился, вспомнить он не смог.
Это потом у него в жизни появилась Полина, случилась встреча с русским пилотом Николаем и отважный рейд за картошкой. Чуть ли не каждый день в копилке его памяти оседало еще одно драгоценное воспоминание. И все-таки, когда люлька коснулась земли, Эстерсон вдруг ощутил всеми клетками своего усталого тела: самое главное событие его жизни, воспоминание о котором превзойдет по силе и яркости все те, что были собраны им ранее, у него впереди.
«Может, рано мне еще на пенсию?» — пробормотал Эстерсон, возвращаясь в мир живых. Всю обратную дорогу от Чахчона до «Лазурного берега» с его лица не сходила вдохновенная улыбка.
Все прошло именно так, как Эстерсон и ожидал.
Элементарный взлет. Легкий выход на орбиту. Утомительное подползание к «Мулу» по высоте (восемь коррекций орбиты!). Очень проблемное сближение: дважды чуть не въехали в стыковочный модуль буксира рылом, трижды — правой плоскостью.
Потом, выровняв наконец высоту и скорость, пообедали.
«Мул», как и предсказывал Эстерсон, вращался вокруг своей продольной оси. Сбойный импульс по неизвестной причине выдала одна из четырех ориентационных дюз, которые отвечали за управление креном. Соответственно стыковочный модуль буксира, расположенный строго в носу, но не вполне точно совпадающий с осью вращения корабля, совершал круговое движение того же типа, что и обруч хула-хуп вокруг талии гимнастки.
— И как ты намерен стыковаться? — спросила Полина.
— Вот и пойди пойми… Хорошо хоть «Мул» не кувыркается.
— Неужели и так могло быть?
— Конечно. Достаточно импульса любой из кормовых или носовых тангажных дюз — и корабль начнет бесконечное кувыркание. В такой ситуации стыковочный модуль крутился бы в другой плоскости, причем по окружности радиусом метров семьдесят. И вот тогда точно оставалось бы только вернуться на Фелицию. Потому как попасть в дыру размером два на два метра, которая проносится мимо тебя со скоростью гоночной машины, не смог бы и пилот высшей категории.