Щегол Тартт Донна
— Но она жива? — верилось с трудом.
Он поднял брови так, что я понял — «да».
— Ей повезло. — Однако и его голос, и то, как он это сказал, скорее, говорили об обратном.
— Она здесь?
— Ну…
— Где она? Можно ее увидеть?
Он вздохнул, и во вздохе послышалось что-то очень похожее на отчаяние.
— Ей велено лежать в тишине и не принимать никаких гостей, — сказал он, роясь в карманах, — она сама не своя, не знаешь, как может отреагировать.
— Но она поправится?
— Ну, будем надеяться. Но опасность пока не миновала. Если уж выражаться теми же туманными фразами, которые без конца твердят врачи.
Из кармана халата он вытащил пачку сигарет. Закурил неуверенным движением, потом небрежно швырнул пачку на расписной японский столик, стоявший между нами.
— Чего? — спросил он, отгоняя дым от лица, когда увидел, что я гляжу на измятую пачку сигарет, французских, таких, какие курили в старых фильмах. — Только не говори мне, что тоже хочешь.
— Нет, спасибо, — сказал я после неловкой паузы. Я был почти уверен, что он пошутил, хоть и не на сто процентов, конечно.
В ответ он резко заморгал, глядя на меня сквозь табачный дым с таким встревоженным видом, как будто только что понял про меня что-то очень важное.
— Это ведь ты, правда? — неожиданно спросил он.
— Простите?
— Ты — тот мальчик, верно? У которого там мать погибла?
Я так остолбенел, что поначалу и сказать ничего не мог.
— Как… — спросил я, попытавшись и не сумев выговорить, — как вы узнали?
Смутившись, он потер глаз и вдруг резко распрямился, вскинувшись так, будто пролил вино на стол.
— Прости. Я не хотел… То есть…. Плохо как вышло. Господи, я… — он вяло повел рукой, будто говоря: прости, утомился, не соображаю.
Я не слишком вежливо отвернулся, ослепленный муторным, нежеланным всплеском эмоций. С тех пор как мама умерла, я почти и не плакал, тем более — у всех на виду, я не плакал даже на поминальной службе, где люди, которые были с ней едва знакомы (и пара-тройка тех, кто, как, например, Матильда, превращал ее жизнь в ад), вовсю сморкались и всхлипывали.
Он заметил, что я расстроился, начал было что-то говорить, но передумал.
— Ты ел? — вдруг спросил он.
Я так удивился, что даже ничего не ответил. О еде я сейчас думал меньше всего.
— Ага, я так и думал, — сказал он и встал, хрустнув суставами. — Пойдем-ка, соорудим что-нибудь.
— Не хочу я есть, — сказал я так грубо, что стыдно стало. С тех пор как мама умерла, все, похоже, только и думали о том, как бы набить меня едой по самое горло.
— Конечно, конечно, — он помахал рукой, разгоняя облако табачного дыма. — Но все равно, пойдем. Порадуй меня. Ты не вегетарианец случаем, нет?
— Нет, — обидевшись, сказал я. — С чего вы взяли?
Он хохотнул — резко, коротко.
— Полегче! У нее куча друзей-вегетарианцев, как и она сама.
— А, — вяло отозвался я, и он поглядел на меня с какой-то живой, неспешной веселостью.
— Ну, чтоб ты знал, я тоже не вегетарианец, — сказал он. — Что угодно съем, чем страннее, тем лучше. Так что мы с тобой уж управимся.
Он отворил дверь, и я пошел за ним по заставленному вещами коридору, стены которого были увешаны потускневшими зеркалами и старыми фотографиями. Хоть он и быстро шагал впереди, мне страшно хотелось задержаться и рассмотреть их: групповые семейные снимки, белые колонны, веранды и пальмы. Теннисный корт, на лужайке разостлан персидский ковер. Прислуга, все в белом, важно выстроилась в рядок. Я углядел мистера Блэквелла — крючконосый, приметный, в белом костюме, молодой, но уже с горбом. Он привалился к низкой каменной изгороди в каком-то курортном городе с пальмами, возле него — на голову выше, стоя на изгороди и положив руку ему на плечо, — улыбалась ясельная Пиппа. Совсем кроха, но узнавалась влет: та же кожа, те же глаза, голова так же склонена набок, и рыжие волосы — как и у него.
— Это она, да? — спросил я и тотчас же понял, что этого никак не может быть. Это выцветшее фото с людьми в старомодной одежде было явно сделано задолго до моего рождения.
Хоби развернулся, подошел посмотреть.
— Нет, — тихонько ответил он, заложив руки за спину. — Это Джульетта. Мать Пиппы.
— А где она?
— Джульетта? Умерла. От рака. В прошлом мае шесть лет было, — тут, поняв, что говорит слишком отрывисто, он добавил: — Велти был старшим братом Джульетты. Точнее, единокровным. Один отец, матери разные, тридцать лет разницы. Но он ее воспитывал как собственную дочь.
Я подошел поближе, чтобы получше разглядеть фото. Она склонилась к нему, мило прижалась щекой к рукаву его пиджака.
Хоби прокашлялся:
— Она родилась, когда ее отцу было уже за шестьдесят, — тихо сказал он, — и он был староват для того, чтоб возиться с маленькими детьми, особенно если учесть, что к детям он в принципе никогда не питал слабости.
В противоположном конце коридора была полуоткрыта дверь, он распахнул ее и встал на пороге, вглядываясь в тишину. Стоя на цыпочках, я изо всех сил тянул шею у него из-за спины, но он тотчас же отступил назад и защелкнул дверь.
— Это она? — хоть в темноте и мало что было видно, я успел разглядеть неприветливый блеск звериных глаз, тревожное зеленоватое сияние в углу комнаты.
— Не сейчас, — говорил он так тихо, что я едва его слышал.
— А кто там, с ней? — прошептал я, топчась возле двери, не желая уходить. — Кошка?
— Собака. Сиделка не разрешает, но она хочет, чтоб он лежал с ней и, по правде сказать, я и удержать его не могу, потому что он скребется в дверь и скулит. Так, сюда.
Медленно, скрипуче переступая, по-стариковски клонясь вперед, он отворил дверь на тесную кухоньку со слуховым окном в потолке и старой объемистой плитой помидорно-красного цвета, с плавными линиями, будто у космического корабля пятидесятых. Стопки книг на полу — поваренные книги, словари, старые романы, энциклопедии; полки тесно уставлены старинным фарфором — с полдюжины разных узоров. Возле окна у пожарной лестницы воздела руки в благословении деревянная фигура святого, на буфете подле серебряных чайных приборов лезли парами в Ноев ковчег разукрашенные животные. Раковина была завалена грязной посудой, на столах и подоконниках громоздились бутылочки с лекарствами, грязные чашки, угрожающих размеров сугробы непрочитанной почты, засохшие, побуревшие цветы в горшках.
Он усадил меня за стол, сдвинув в сторону счета за газ и старые номера журнала «Антиквариат».
— Чай, — сказал он таким тоном, будто добавил еще один пункт к списку покупок.
Пока он хлопотал у плиты, я разглядывал кольца от кофейных чашек на скатерти. Затем заерзал на стуле, огляделся.
— Гм… — начали.
— Да?
— А потом ее можно будет увидеть?
— Может быть, — ответил он, стоя ко мне спиной. Венчик ходил ходуном в голубой фарфоровой миске: щелк, щелк, щелк. — Если проснется. Ей очень больно, а от лекарств она спит.
— Что с ней произошло?
— Ну, — говорил он отрывисто и в то же время сдержанно, и этот тон я узнал сразу — сам точно так же отвечал на расспросы о маме. — Сильный удар по голове, перелом черепа и, сказать по правде, она даже в коме была какое-то время, кроме того, левая нога у нее была так переломана, что ее чуть не отняли. «Носок с горохом», — добавил он с невеселым смехом, — как сказал врач, поглядев на рентгеновский снимок. Двенадцать переломов. Пять операций. На прошлой неделе, — сказал он, полуобернувшись, — ей вынули штифты, она умоляла, чтоб ей разрешили вернуться домой, и ей разрешили. Но только при условии, что к нам на полдня будет приходить сиделка.
— Она уже может ходить?
— Нет, конечно, — сказал он, затягиваясь сигаретой, он как-то исхитрялся одной рукой курить, другой — готовить, будто морской волк или повар в поселке лесорубов из какого-нибудь старого фильма. — Она и сидеть-то не может больше получаса.
— Но она поправится?
— Ну, мы надеемся, — ответил он не слишком-то обнадеживающим тоном. — Знаешь, — добавил он, взглянув на меня, — удивительно, что ты там был и остался цел.
— Ну-у… — я так и не знал, что надо отвечать, когда мне говорили — довольно часто, кстати, — что я-то «остался цел».
Хоби кашлянул, затушил сигарету.
— Ну, что ж, — по его лицу было видно — он понял, что расстроил меня и сожалеет об этом. — Они ведь и с тобой уже разговаривали? Полицейские?
Я разглядывал скатерть.
— Да.
Я знал, чем меньше я про это скажу, тем лучше.
— Ну, не знаю, как насчет тебя, а мне они показались людьми порядочными, весьма знающими. Один был ирландец, он такого навидался, все рассказывал мне про бомбы в чемоданах в Англии и в парижском аэропорту, еще в каком-то уличном кафе в Танжере, мол, десятки погибших, а человек, который сидел прямо рядом с бомбой — целехонек. Рассказывал еще, что чего только они после взрывов не видели — особенно в старых зданиях. Замкнутые пространства, неровные поверхности, материалы-отражатели — все очень непредсказуемо. Как акустика, говорит. Взрывная волна похожа на звуковую — отскакивает и преломляется. Бывает, за километры от взрыва витрины лопаются. А иногда, — он запястьем отвел с глаз прядь волос, — рядом с источником взрыва можно наблюдать, как он выразился «щитовой эффект». Предметы, которые находились близко к бомбе, остаются нетронутыми — взять хотя бы тот случай, когда после взрыва ИРА начисто смело дом, а на столе осталась стоять целая чашка. Знаешь, люди ведь гибнут от осколков стекла и разлетевшихся обломков — зачастую довольно далеко от самого взрыва. Камешек или кусок стекла, который летит с такой скоростью, бьет не хуже пули.
Я обводил пальцем цветы на скатерти:
— Я…
— Прости. Может, не стоит говорить про такое.
— Нет, нет, — торопливо заговорил я, на самом-то деле я с громадным облегчением слушал, как кто-то наконец говорит прямо и по делу о том, от чего большинство людей всеми силами старалось увернуться. — Не в этом дело. Просто…
— Да?
— Я все думаю. А как она выбралась?
— Ну, ей повезло. Ее засыпало огромной кучей мусора — пожарные ее и не нашли бы, если б не залаяла собака. Они наполовину расчистили завал, подперли балку — и представляешь еще, она ведь все это время была в сознании, разговаривала с ними всю дорогу, хоть сейчас ничего и не помнит. Чудо, что они успели ее вытащить, ровно перед тем, как всем срочно велели покинуть музей, — сколько, ты говорил, ты пробыл без сознания?
— Не помню.
— Ну, и тебе повезло. Если б им пришлось уйти и оставить ее там, под завалами — а именно это, как я понимаю, случилось с некоторыми людьми там… А, наконец-то, — сказал он, когда засвистел чайник.
Он поставил передо мной тарелку с едой, на первый взгляд — ничего особенного: тост, а на нем — пышная желтая масса. Но пахло аппетитно. Я осторожно откусил кусочек. Расплавленный сыр, накрошенные помидоры, кайенский перец и еще что-то — я не мог разобрать что, но вкус был восхитительный.
— Простите, а что это? — спросил я, осторожно откусывая еще кусочек.
Он слегка смутился.
— Ну, вообще это блюдо никак не называется.
— Очень вкусно, — сказал я, слегка даже оторопев от того, какой я был голодный. Зимними воскресными вечерами мама иногда готовила почти такие же тосты с сыром.
— Ты сыр любишь? Надо было вообще-то спросить заранее.
Я кивнул, с набитым ртом говорить было невозможно. Хоть миссис Барбур и совала мне вечно мороженое и всякие сладости, ощущение было такое, что я и не ел нормально с того самого дня, как умерла мама — по крайней мере не ел ничего нормального для нас с ней: жаркого на скорую руку, яичницы, полуфабрикатных макарон с сыром — сидя на стремянке в кухне, рассказывая маме, как прошел день.
Пока я ел, он сидел напротив, подперев подбородок большими белыми руками.
— А что ты любишь? — вдруг спросил он. — Спорт?
— То есть?
— Ну, чем интересуешься? Спортом, играми, например?
— Ну… видеоиграми. Типа «Эйдж оф Конквест», «Якудза Фрикаут». Он явно смешался.
— А в школе? Есть любимые предметы?
— Ну, история, наверное. И английский, — добавил я, когда он ничего не ответил. — Но теперь месяца полтора на английском будет очень скучно, мы закончили с литературой и снова перешли к грамматике, рисуем теперь схемы предложений.
— А какая литература? Английская или американская?
— Сейчас американская. Ну, то есть была американская. И еще у нас в этом году история Америки. Хотя в последнее время там одна скукота. Мы только что слезли с Великой депрессии, здорово будет снова заняться Второй мировой.
Так хорошо я давно уже ни с кем не разговаривал. Он задавал всякие интересные вопросы, вроде того, что мы читали на литературе и чем средняя школа отличалась от начальной, какой предмет давался мне труднее всего (испанский) и какой период в истории мне больше всего нравился (я и сам толком не знал, да все что угодно, наверное, кроме Юджина Дебса и истории объединения профсоюзов, на которой мы уж очень долго сидели), и еще кем бы я хотел стать, когда вырасту (без понятия) — самые обычные вопросы, но все равно здорово было для разнообразия пообщаться со взрослым, которого интересовало обо мне хоть что-то, кроме случившегося со мной несчастья, который не вытягивал из меня информацию и не отчеркивал в уме галочками Фразы, Которые Обязательно Надо Сказать Ребенку, Пережившему Тяжелое Потрясение.
Мы уже добрались до писателей — начали с Теренса Уайта и перешли к Толкиену и Эдгару По, которого я тоже очень любил.
— Отец говорит, что По — второсортный писатель, — сказал я, — что он Винсент Прайс американской словесности. Но, по-моему, несправедливо так говорить.
— Несправедливо, — серьезно подтвердил Хоби, наливая себе чаю. — Даже если не любишь По — он ведь все-таки изобрел детективы. И научную фантастику. В сущности, он изобрел большую часть двадцатого века. Ну то есть, если по-честному, сейчас он мне уже не так нравится, как в детстве, но даже если ты его не любишь, нельзя просто взять и записать его в чудачье.
— Отец так считал. Он обычно ходил по комнате и декламировал «Аннабель Ли» дурацким голосом, чтобы меня побесить. Потому что знал, что мне это нравится.
— Так значит, твой отец — писатель.
— Нет. — Непонятно было, с чего он это взял. — Он актер. Был актером. — Еще до моего рождения он засветился в парочке телесериалов, главных ролей ему никогда не доставалось, в основном он играл каких-нибудь избалованных бабников — друзей главных героев или продажных дельцов, которых в результате убивали.
— Известный?
— Нет. Он теперь в офисе работает. Ну, или работал.
— И чем он теперь занимается? — спросил он.
Он надел кольцо на мизинец и то и дело вертел его большим и указательным пальцами другой руки, будто хотел убедиться, что оно на месте.
— Кто знает. Он нас бросил.
К моему удивлению, он рассмеялся:
— Ну и слава богу!
— Ну-у… — я пожал плечами. — Даже не знаю. Иногда с ним было норм. Мы смотрели вместе спорт по телику и полицейские сериалы, а он рассказывал, как делают все эти спецэффекты с кровью, все такое. Но я… я даже не знаю. Иногда он, например, приезжал за мной в школу пьяным. — Об этом я не говорил ни с Психо-Дейвом, ни с миссис Свонсон, вообще ни с кем. — Я побоялся маме рассказывать, но ей сказал кто-то из матерей в школе. А потом… — история была длинная, мне было стыдно, и я хотел все подсократить — …он сломал руку в баре, подрался там с кем-то, он в этот бар каждый день ходил, а мы не знали, потому что он нам говорил, что работает допоздна, и у него там была компания друзей, про которых мы вообще ни сном ни духом, и они ему слали открытки из отпуска, типа там с каких-нибудь Виргинских островов — прямо на наш домашний адрес, вот так мы обо всем и узнали, и мама пыталась заставить его записаться к Анонимным алкоголикам, но он не соглашался. А еще швейцары иногда вставали у нас под дверью и принимались шуметь, так, чтоб отец слышал, что они там, понимаете? Чтобы он держал себя в руках.
— Держал в руках?
— Ну, обычно он орал много и все такое. В основном только он и орал. Но, — мне сделалось неловко, потому что я понял, что сказал больше, чем хотел, — вообще, он просто шумел и все. Ну, не знаю, например, когда мама работала, а ему приходилось со мной сидеть. Он вечно был в плохом настроении, и мне было запрещено с ним разговаривать, если он смотрел новости или спорт — такое было правило. Ну, то есть… — я растерянно смолк, поняв, что загнал себя в угол. — Короче. Это все давно очень было.
Он откинулся на спинку стула и посмотрел на меня: огромный, сдержанный, невозмутимый мужчина с взволнованно-голубыми глазами мальчишки.
— А теперь? — спросил он. — Нравятся тебе люди, у которых ты живешь?
— Ээээ… — я замолчал, жуя, совершенно не зная, как объяснить ему про Барбуров. — Они вроде ничего.
— Я рад. Ну, то есть не могу сказать, что хорошо знаю Саманту Барбур, хоть в прошлом и делал кое-какие заказы для ее семьи. Вкус у нее есть.
Тут я перестал жевать.
— Вы знаете Барбуров?
— Ее. Его не знаю. Но у его матери была внушительная коллекция антиквариата, только, по-моему, из-за какой-то семейной ссоры все досталось брату. Велти бы тебе побольше рассказал. Он, конечно, сплетником не был, — поспешно прибавил он, — нет, Велти был очень осмотрительным, рот всегда держал на замке, но такой он был человек, что люди с ним откровенничали, понимаешь? Сущие незнакомцы, клиенты, которых он едва знал, рассказывали ему свои секреты, он был из тех, кому люди вечно поверяют свои печали. Однако, верно, — он скрестил руки, — каждый галерист и продавец антиквариата в Нью-Йорке знает Саманту Барбур. В девичестве она была Ван дер Плейн. Покупать она особо ничего не покупала, хоть Велти изредка и замечал ее на аукционах, и уж, конечно, кое-какие симпатичные вещички у нее имеются.
— Кто вам сказал, что я живу у Барбуров?
Он быстро заморгал.
— В газете писали, — ответил он. — Ты что, не читал?
— В газете?
— В «Таймс». Не читал? Правда?
— В газете что-то писали про меня?
— Нет, нет, — быстро заговорил он, — не про тебя. Про детей, которые потеряли близких тогда в музее. Большинство были туристами. Была там одна маленькая девочка… совсем кроха, дочка дипломата из Южной Америки…
— Что про меня написали в газете?
Он поморщился.
— Ну, знаешь — остался сиротой… нашел приют у светской львицы, активно занимающейся благотворительностью, всякое такое. Сам, наверное, представляешь.
Я растерянно уставился в тарелку. Сирота? Благотворительность?
— Очень милая была статья. Я так понимаю, ты ее сына защитил от хулиганов? — спросил он, пригнув большую седую голову, чтоб поймать мой взгляд. — В школе? Второго одаренного мальчика, которого перевели в класс постарше?
Я покачал головой:
— То есть?
— Сына Саманты? Которого ты защитил в школе от больших мальчишек? За это тебя побили — что-то в таком роде?
Я опять помотал головой — в полном недоумении.
Он рассмеялся:
— Вот так скромность! Тут нечего стесняться.
— Но все было не так, — растерянно сказал я. — Нас обоих дразнили и били. Каждый день.
— И про это в статье было написано. Тем более примечательно, что ты за него вступился. Ну, тогда, с разбитой бутылкой? — напомнил он, когда я ничего не ответил. — Кто-то пытался порезать сына Саманты разбитой бутылкой, а ты…
— А, тогда, — сказал я, смутившись, — да это так, ничего особенного.
— Но ведь тебя самого порезали. Когда ты пытался ему помочь.
— Да все не так было! Кавана на нас обоих набросился. А на тротуаре валялся осколок стекла.
Он снова рассмеялся, густым, резким смехом большого мужчины, который до странного разнился с его подчеркнуто рафинированным выговором.
— Ну, как бы оно там ни было, — сказал он, — а ты попал в весьма интересную семью.
Он встал, подошел к буфету, вытащил оттуда бутылку виски и плеснул на пару пальцев в не слишком чистый стакан.
— Саманту Барбур не назовешь доброй и отзывчивой душой — по крайней мере по ней этого не скажешь, — сказал он. — Но, похоже, она много добра делает этими своими фондами и сбором средств, верно?
Я молчал, он убрал бутылку обратно в буфет. Наверху, в окошке свет был молочно-серым, по стеклу сыпало мелким дождиком.
— А вы откроете магазин снова?
— Ну-у, — вздохнул он, — этим всем занимался Велти, клиентами, продажами. А я — я краснодеревщик, а не бизнесмен. Brocanteur, bricoleur[22]. Я в магазин и не поднимался почти, все сидел себе внизу, полировал да ошкуривал. А теперь его нет — и все еще так свежо. Люди заходят за вещами, которые он продал, мне доставляют что-то, а я и не знал, что он это купил, я и понятия не имею, где все документы, не знаю, какая бумажка для чего… у меня к нему скопился миллион вопросов, я бы все на свете отдал, лишь бы поговорить с ним хоть пять минут. Особенно… особенно насчет Пиппы. Насчет ее лечения и… ну вот так.
— Ясно, — сказал я, понимая, как убого это прозвучало.
Мы приблизились к тревожной черте, за которой начинались мамины похороны, затянувшееся молчание, улыбки невпопад, — к месту, где слова не действовали.
— Он был чудесным человеком. Немного было таких, как он. Вежливый, обаятельный. Из-за его горба его вечно жалели, а я в жизни не встречал никого, кто, как он, с самого рождения, был бы наделен таким счастливым мироощущением, ну и покупатели его, конечно, обожали… Разговорчивый, общительный, всегда таким был… «Раз мир не идет ко мне, — бывало, говорил он, — то я должен выйти к нему»…
И тут звякнул айфон Энди: пришла эсэмэска.
Хоби, не донеся стакан до рта, резко вздрогнул:
— Это что?
— Минутку, — сказал я, роясь в карманах.
Эсэмэска была от Фила Лефкова, который учил японский вместе с Энди: «ПРИВЕТ ТЕО, ЭТО ЭНДИ, ВСЕ ОК?» Я торопливо выключил телефон и сунул его обратно в карман.
— Простите, — сказал я, — так что вы говорили?
— Я и забыл, — несколько секунд он глядел в пустоту, потом покачал головой. — Я и не думал, что снова это увижу, — сказал он, глядя на кольцо. — Так на него похоже — попросить тебя принести его сюда, отдать мне в руки. Я… ну, конечно, я ничего такого никому не сказал, но был уверен, что его кто-то прикарманил в морге…
И снова телефон противно, пискляво звякнул.
— Ой, простите! — сказал я, снова его вытащив.
Энди писал: «Хочу убедиться, что тебя не режут!»
— Простите, — повторил я, прижимая кнопку, чтоб уж наверняка, — вот, теперь точно выключил.
Но он только улыбнулся в ответ и глянул в стакан. Капли дождя постукивали и стекали по стеклу в потолке, отбрасывая мокрые тени, которые струились по стенам. Я стеснялся сам заводить разговор и ждал, что он сам возобновит беседу, но он молчал, и мы так и сидели мирно с ним на кухне — я потягивал остывающий чай (лапсанг сушонг с дымным, чудноватым вкусом) и ощущал всю странность моей жизни и того, где я оказался.
Я отодвинул тарелку.
— Спасибо, — послушно сказал я, обежав взглядом кухню, — все было очень вкусно. — По привычке я говорил так ради мамы, если она вдруг слушает.
— Ой, как вежливо! — рассмеялся он, но не злобно, а так, что было понятно, он по-дружески. — Нравится тебе?
— Что?
— Мой Ноев ковчег, — он кивнул в сторону полки. — Я думал, ты на него смотришь.
Потертые деревянные животные (слоны, тигры, быки, зебры, все на свете — до пары крошечных мышек) терпеливо стояли в очереди на посадку.
— Это ее? — спросил я, зачарованно помолчав — животные были выставлены с такой любовью (большие кошки подчеркнуто не смотрят друг на друга, павлин отвернулся от павы, чтобы полюбоваться своим отражением в тостере), что я мог себе представить, как она часами их расставляет, чтобы все было именно так, как надо.
— Нет, — его руки сомкнулись на столе, — это чуть ли не самый первый антиквариат, который я купил, тридцать лет назад. На распродаже народных американских промыслов. Я в народных промыслах особо не разбираюсь, никогда в них ничего не понимал — и эта штука не самого высшего качества, никуда в доме не вписывается, но скажи, ведь правда самые неподходящие вещи, вещи, которые вроде и ни к чему, и становятся тебе всего дороже?
Я отодвинул стул, не в силах сидеть смирно.
— А сейчас к ней можно? — спросил я.
— Если она проснулась, — он поджал губы, — ну, я не вижу в этом ничего дурного. Но помни, только на минутку. — Когда он встал, его громоздкая, ссутуленная высота снова застала меня врасплох. — Но предупреждаю, у нее… каша в голове. И еще, — он обернулся в дверях, — если получится, то лучше не говори ничего про Велти.
— Она ничего не знает?
— Знает, — говорил он отрывисто, — знает, но иногда, когда ей говоришь, она снова расстраивается. Спрашивает, когда это случилось и почему ей никто ничего не сказал.
Занавеси в комнате были наглухо задвинуты, и когда он впустил меня в комнату, я поначалу ничего не видел в ароматной, пахнущей духами темноте, к которой примешивались запахи лекарств и болезни. Над кроватью в рамке висела афишка фильма «Волшебник страны Оз». В красном стакане-подсвечнике — среди четок и безделушек, нот, старых валентинок и бумажных цветов — оплывала парфюмированная свеча, вокруг лежали, казалось, сотни открыток с пожеланиями скорейшего выздоровления, а под потолком зловеще парила связка серебристых воздушных шаров, блестящие ниточки которых тянулись вниз, будто жала медуз.
— К тебе гости, Пип, — сказал Хоби бодрым, громким голосом. Одеяло шевельнулось. Показался локоть.
— Угу-ммм? — послышался сонный голос.
— Милая, темно-то как. Может, давай-ка я раздвину шторы?
— Нет, не надо, пожалуйста, у меня от света глаза болят.
Она оказалась поменьше, чем мне помнилось, а ее лицо — расплывчатое пятно во мраке — было очень белым. Почти вся голова у нее, за исключением одного-единственного локона надо лбом, была выбрита. С легким трепетом подойдя поближе, я заметил что на виске у нее поблескивает что-то металлическое — я было подумал, заколка или шпилька, но потом различил, что над ухом у нее грозным клубком свернулись стальные медицинские скобы.
— Я вас слышала в коридоре, — сказала она тихим хрипловатым голосом, переводя взгляд то на меня, то на Хоби.
— Что слышала, голубка? — спросил Хоби.
— Как вы разговаривали. И Космо вас слышал.
Поначалу я не заметил собаки, но потом разглядел — рядом с ней, зарывшись в подушки и мягкие игрушки, свернулся серый терьер. Пес задрал голову, и по его седой морде и затянутым катарактой глазам стало ясно, что он уже очень старый.
— А я думал, голубка, ты спишь, — сказал Хоби, почесывая собаку под подбородком.
— Ты всегда так говоришь, а я всегда не сплю. Привет, — сказала она, глянув на меня.
— Привет.
— Ты кто?
— Меня зовут Тео.
— Ты какую музыку любишь?
— Не знаю, — ответил я, а потом добавил, чтоб не показаться тупым: — Я люблю Бетховена.
— Здорово. Ты похож на человека, которому нравится Бетховен.
— Правда? — ошеломленно переспросил я.
— Это комплимент. Я вот не могу слушать музыку. Из-за головы. Совсем ужас. Нет, — сказала она Хоби, который убирал бинты, книжки и обертки от бумажных салфеток со стула возле кровати, чтобы мне было куда сесть, — пусть сюда сядет. Можешь здесь сесть, — сказала она мне, чуть сдвинувшись в кровати и освободив мне место.
Я взглянул на Хоби за разрешением, потом аккуратно, одним бедром примостился на кровати, стараясь не потревожить пса, который поднял голову и злобно уставился на меня.
— Не бойся, он не укусит. Ну, хотя иногда кусается, — она посмотрела на меня дремотным взглядом. — Я тебя знаю.
— Помнишь меня?
— Мы друзья?
— Да, — ответил я, не подумав, смутился, что соврал, и глянул на Хоби.