«...Расстрелять!» Покровский Александр
— Кто написал эту гадость?! — зам держал двумя пальчиками за угол исписанный боевой листок. (Кают-компания. Обед второй боевой смены). — Им всё шуточки! Мичману такое не написать. Нет. Не сообразит. Тут офицерьё постаралось. Это уж точно!
— Николай Степанович! (Голос старпома).
— Я же ещё и извиняюсь! Вот, товарищи! (Товарищи от сочувствия перестали жевать). Как некоторые наши офицеры расписывают наши выходы на торпедные стрельбы! У нас идёт срыв за срывом боевой задачи, а им смешно! Они забавляются. А я-то всё думаю, и куда это у меня деваются бланки боевых листков. Из-под матраса! Один за другим всё исчезают и исчезают! Писал, гадёныш, старался! Сразу-то, видно, не получалось! — ерничает зам.
— Николай Степанович. (Старпом).
— О вас там, кстати, тоже написали. Мне всё это на дверь каюты приклеили. Восемьдесят восьмым клеем! Еле отодрал! Все матросы уже эту галиматью читали, не говоря об офицерах и мичманах! А я сплю и не подозреваю! Найду, убью живьём! Мочеточки у него втянулись в комочки! Сучара!!
— Николай Степанович.
— Сукин кот.
Часть вторая
(изложенная в боевом листке, повешенном на стенке в кают-компании на следующий день).
Командира БЧ-5 нашего подводного ракетно-торпедного корабля зовут Траляляичем!
Если вы нарисуете себе в воображении нос картошкой, рот от уха до уха и никогда не чесанные волосы, вы поймете, кому Родина доверила боевую часть пять! Она доверила её большому философу. Во всех случаях жизни он тихонечко напевает: «Тра-ля-ля» — особенно во время нахлобучек.
Вышли мы в очередной раз на торпедную стрельбу. (Надо же когда-то и торпедами выстрелить!) Изготовились…
— Боевая тревога! Торпедная атака!
— Тра-ля-ля, — поёт Траляляич, — тра-ля-ля, боевая часть пять к торпедной атаке готова, тра-ля-ля.
— Пятый, шестой аппараты товсь!
(— Тра-ля-ля!)
— Есть, товсь!
Тишина. Даже Траляляич молчит.
— Иди!!!
И шум воздуха раздаётся в «каштане». Есть, пли! Общий вздох. Выпихнули! На-к-конец-то!!
— Товарищ командир, — доложили командиру, — торпеды вышли.
— Тра-ля-ля, — поёт Траляляич. — тра-ля-ля!
— Бип, акустики, слышу шум винтов торпеды…
— Тра-ля-ля…
С корабля-мишени доложили:
— Цель поражена.
Но первое, что обнаружилось по приходе в базу в пятом и шестом аппарате, так это торпеды! Оказывается, никуда они не уходили! Что же слышали наши акустики? Чем же шумело в «каштане»? Что же так поразило нашу мишень?
— Тра-ля-ля, — пел целый день Траляляич, которого целый день таскали за волосья из кабинета в кабинет. В конце дня у него украли восемьдесят восьмой клей, а у зама из-под матраса в который раз свистнули боевые листки.
Часть третья
(Эпилог, который легко мог бы быть и прологом).
— Сучара! Кто это опять мне приклеил?! Вахта! Вахтенный! Где наша вахта?! Вот сучок! И не отодрать! Вычислю — убью!
Разнос
Подводная лодка стоит в доке, в заводе, в приличном, с точки зрения вина и женщин, городе. В 20.00 на проходной палубе третьего отсека встречаются командир ракетоносца — он только что из города — и капитан-лейтенант Козлов (двенадцать лет на «железе»). Последний, по случаю начавшегося организационного периода и запрещения схода с корабля, пьян в сиську.
Командир слегка «подшофе» (они скушали литра полтора). У командира оторвался козырек на фуражке. Видимо, кто-то сильно ему её нахлобучил. Между козырьком и фуражкой образовалась прорезь, как на шлеме у рыцаря, в которую он и наблюдает Козлова. Тот силится принять строевую стойку и открыть пошире глаза. Между командиром и Козловым происходит следующий разговор:
— Коз-ззз-лов! Е-дре-на вош-шь!
— Тащ-щ ко-мн-дир!
— Коз-ззз-лов! Е-д-р-е-н-а в-о-ш-ь!
— Тащ-щ… ко-мн-дир!…
— Коз-ззз-лов! Ел-ки-и!…
Выговаривая «едрёна вошь» и «ёлки», командир всякий раз, наклонившись всем корпусом, хватается за трубопроводы гидравлики, проходящие по подволоку, иначе ему не выговорить.
Всем проходящим ясно, что один из собеседников сурово спрашивает, а другой осознаёт своё безобразие. Проходящие стараются проскользнуть, не попадаясь на глаза командиру.
Подходит зам и берёт командира за локоток:
— Товарищ командир.
Командир медленно разворачивается, выдирает свой локоть и смотрит на зама через прорезь. Лицо его принимает выражение: «Ах ты, ах ты!». Сейчас он скажет заму всё, что он о нём думает. Всё, что у него накипело.
— Товарищ командир, — говорит зам, — у вас козырек оторвался.
Глаза у командира тухнут.
— М-да-а?… — говорит он, скользя взглядом в сторону. — Хорошо… — и тут его взгляд снова попадает в Козлова. Тот силится принять строевую стойку.
— Козлов!!! — приходит в неистовство командир. — Коз-ззз-лов!!! Е-д-р-е-н-а в-о-ш-ь!!
— Тащ-щ… ко-мн-дир…
Правду в глаза
Назначили к нам на экипаж нового зама. Пришёл он к нам в первый день и сказал:
— Давайте говорить правду в глаза. В центре уже давно говорят правду в глаза. Давайте и мы тоже будем говорить.
И начали мы говорить правду в глаза: первым рубанули командира — выбросили его из партбюро за пьянство — взяли и выкинули, а вдогонку ещё и по лысине треснули — выговор воткнули, но и этого показалось мало — догнали и ещё ему навтыкали, пока он не успел опомниться — переделали выговор на строгий выговор. Потом его потащили за чуприну на парткомиссию, и парткомиссия до того от перестройки в беспамятство впала, что утвердила ему не просто строгий выговор, а ещё и с занесением.
Командир сначала от всех этих потрясений дара речи лишился и всю эту процедуру продержался в каком-то небывалом отупении.
Потом он себе замочил мозги на сутки в настое радиолы розовой, пришёл в себя и заорал на пирсе:
— Ме-ня-яяя!!! Как ссс-ра-но-го ко-тааа!!! Этот пидор македонский! Этот перестройщик ушастый! Гандон штопаный!!! И-я-я-я! Дни и ночи-и-и! Напролёт… как проститутка-ааа! В одной и той же позе-еее! …Не ме-ня-я бе-ль-яя! Насиловали все кому не лень! Брали за уши и… Я не спал… не жрал… У меня кожа на роже стала, как на жжжжо-пе у кррроко-дила! Откуда он взялся на мою лысую голову?! Откуда?! Где нашли это чудо природы?! Где он был, когда я автономил? Где?! Я вам что!!!
После этого два дня было тихо. Потом от нас зама убрали.
Чёрный песец
Есть такой на флоте зверь — «чёрный песец», и водится он в удивительных количествах. Появляется он всегда внезапно, и тогда говорят: «Это «чёрный песец» — военно-морской зверь».
…Первый час ночи; лодка только с контрольного выхода, ещё не успели как следует приткнуться, привязаться, принять концы питания с берега, а уже звонками всех вызвали на пирс, построили и объявили, что завтра, а вернее, уже сегодня, в десять утра, на корабль прибывает не просто так, а вице-президент Академии наук СССР вместе с командующим, а посему — прибытие личного состава на корабль в пять утра, большая приборка до девяти часов, а затем на корабле должны остаться: вахта, командиры отсеков и боевых частей, для предъявления. В общем, смотрины, и поэтому кто-то сразу отправился домой к жёнам, кто-то остался на вахте и на выводе нашей главной энергетической установки, а кто-то, с тоски, лёг в каюте в коечку и тут же… кто сказал «подох»? — тут же уснул, чтоб далеко не ходить.
К девяти утра сделали приборку, и корабль обезлюдел; в центральном в кресле уселся командир, рядом — механик, комдив три, и остальные-прочие из табеля комплектации центрального поста; весь этот человеческий материал разместился по-штатному и предался ожиданию. Волнение, поначалу способствующее оживлению рецепторов кожи, потихоньку улеглось, состояние устоялось, и сознание из сплошного сделалось проблесковым.
Вице-президента не было ни в десять, ни в одиннадцать, где-то в полдвенадцатого обстановку оживил вызов «каштана», резкий, как зубная боль, — все подскочили. Матрос Аллахвердиев Тимуртаз запросил «добро» на продувание гальюна третьего отсека.
— Комдив три! — сказал командир с раздражением.
— Есть!
— Уймите свой личный состав, уймите, ведь до инфаркта доведут!
— Есть!
— И научите их обращаться с «каштаном»! Это боевая трансляция. Научите, проинструктируйте, наконец, а то ведь утопят когда-нибудь нас, запросят вот так «добро» и утопят!
— Есть!
Трюмный Аллахвердиев Тимуртаз был в своё время послан на корабль самим небом. Проинструктировали его не только по поводу обращения с «каштаном», но и по поводу продувания гальюна. Происходило это так:
— Эй, там внизу, «баш уста», ты где там?
— Я здэс, таш мычман!
— Ты знаешь, где там чего открывать-то, ходячее недоразумение?
— Так точно!
— Смотри мне, сын великого народа, бортовые клапана не забудь открыть! Да, и крышку унитаза прижми, а то там заходка не пашет, так обделаешься — до ДМБ не отмоешься, мама не узнает!
— Ест…
— А ну, докладывай, каким давлением давить будешь?
— Э-э… всё нормално будет.
— Я те дам «всё нормално», знаем мы: смотри, если будет, как в прошлый раз, обрез из тебя сделаю.
— Ест…
Бортовые клапана Тимуртаз перепутал: он открыл, конечно, но не те. Потом он тщательно закрыл крышку унитаза, встал на неё сверху и вдул в баллон гальюна сорок пять кило вместо двух: он подумал, что так быстрее будет. Поскольку «идти» баллону гальюна было некуда, а Тимуртаз всё давил и давил, то баллон потужился-потужился, а потом труба по шву лопнула и содержимое баллона гальюна — двести килограммов смешных какашек — принялись сифонить в отсек, по дороге под давлением превращаясь в едучий туман. Наконец баллон облегченно вздохнул. Туман лениво затопил трюм. Тимуртаз, наблюдая по манометрам за процессом, решил, наконец, что всё у него из баллона вышло, перекрыл воздух, спрыгнул с крышки унитаза и отправился в трюм, чтоб перекрыть бортовые клапана. При подходе к люку, ведущему в трюм, Тимуртаз что-то почувствовал, он подбежал к отверстию, встал на четвереньки, свесил туда голову и сказал только: «Вай, Аллах!».
Прошло минут двадцать, за это время в центральном успели забыть напрочь, что у них когда-то продували гальюн. Туман, заполнив трюм по самые закоулки, заполнил затем нижнюю палубу и, нерешительно постояв перед трапом, задумчиво полез на среднюю, расположенную непосредственно под центральным постом.
Центральный пребывал в святом неведении:
— Что у нас с вентиляцией, дежурный?
— Отключена, товарищ командир.
— Включите, тянет откуда-то…
Дежурный послал кого-то. Прошло минут пять.
— Чем это у нас пованивает? — думал вслух командир. — Комдив три!
— Есть!
— Пошлите кого-нибудь разобраться.
Старшина команды трюмных нырнул из центрального головой вниз и пропал. Прошла минута — никаких докладов.
— Комдив три!
— Есть!
— В чём дело?! Что происходит?!
— Есть, товарищ командир!
— Что «есть»? Разберитесь сначала!
Комдив три прямо с трапа ведущего вниз исчез и… тишина! Командир ворочался в кресле. Прошла ещё минута.
— Черти что! — возмущался командир. — Черти что!
Туман остановился перед трапом в центральный и заволновался. В нём что-то происходило. Видно, правда, ничего не было, но жизнь чувствовалась.
— Чёрт знает что! — возмущался командир. — Воняет чем-то. Почти дерьмом несёт, и никого не найдёшь! — командир даже встал и прошёлся по центральному, потом он сел:
— Командир БЧ-5! — обратился он к механику.
— Есть!
— Что «есть»?! Все мне говорят «есть», а говном продолжает нести! Где эти трюмные, мать их уети! Разберитесь наконец!
Командир БЧ-5 встал и вышел. Командиру не сиделось, он опять вскочил:
— Старпом!
— Я!!!
— Что у вас творится в центральном?! Где организация?! Где все?! Куда все делись?!
Старпом сказал: «Есть!» — и тоже пропал. Наступила тишина, которая была гораздо тишинее той, прошлой тишины. Туман полез в центральный, и тут, опережая его, в центральный ввалился комдив три и, ни слова не говоря, с безумным взором, вывалил к ногам командира груду дезодорантов, одеколонов, лосьонов и освежителей.
— Сейчас! — сказал он горячечно. — Сейчас, товарищ командир! Всё устраним! Всё устраним!
— Что!!! — заорал командир, всё ещё не понимающий. — Что вы устраните?! Что?!
— Аллахвердиев!…
— Что Аллахвердиев?!
— Он…
— Ну?!
— Гальюн в трюм продул… зараза!…
— А-а-а… а вытяжной… вытяжной пустили?!
— Сейчас… сейчас пустим, товарищ командир, не волнуйтесь!…
— Не волнуйтесь?! — и тут командир вспомнил про Академию наук, правда, несколько не в той форме: — Я тебе «пущу» вытяжной! Ты у меня уйдёшь в академию! Все документы вернуть! В прочный корпус тебе нужно, академик, гальюны продувать… вместе с твоим толстожопым механиком! Сами будете продувать, пока всех своих киргизов не обучите! Всех раком поставлю! Всех! И в этом ракообразном состоянии… — командир ещё долго бы говорил и говорил о «киргизах» и о «ракообразном состоянии», но тут центральный вызвал на связь верхний вахтенный.
— Есть, центральный!
— На корабль спускается командующий и… и (вахтенный забыл это слово). — Ну?! — …и вице-президент Академии наук СССР…
И наступил «чёрный песец». Командир, как укушенный, подскочил к люку, сунул в него голову и посерел: на центральный надвигалась необъятная задница. То была задница Академии наук! Командир задёргался, заметался, потом остановился, и вдруг в прыжке он схватил с палубы дезодоранты и освежители и начал ими поливать и поливать, прямо в надвигающийся зад академику, и поливал он до тех пор, пока тот не слез. Академик слез, повернулся, а за ним слез командующий, а командир успел пнуть ногой под пульт одеколоны и дезодоранты и представиться. Академик потянул носом воздух и пожевал:
— М-м… да… э-э… а у вас всегда так… м-м… Э-э… пахнет?…
— Так точно! — отчеканил командир.
— Э-э… что-то не додумали наши учёные… с очисткой… мда, не додумали… — покачал головой академик.
Командующий был невозмутим. Он тоже покачал головой, мол, да, действительно, что-то не додумали, и проводил академика до переборки во второй отсек. Командир следовал за ними, соблюдая уставную дистанцию, как верная собака. Он был застегнут, подтянут, готов к исполнению. У переборки, когда зад академика мелькнул во второй раз, командующий повернулся к командиру и тихо заметил:
— Я вам додумаю. Я вам всем додумаю. Я вам так додумаю, что месяц на задницу сесть будет страшно. Потому что больно будет сесть… Слезьми… все у меня изойдёте… слезьми…
Флотская организация
Жили-были в Севастополе два крейсера; крейсер «Крым» и крейсер «Кавказ». Они постоянно соревновались в организации службы. Подъём флага и прочие регалии происходили на них секунда в секунду, а посыльные катера отходили ну просто тютелька в тютельку, на хорошей скорости, пеня носом, по красивой дуге. Командиры обоих кораблей приветствовали друг друга с той порцией теплоты и сердечности, которая только подчеркивала высокое различие. Команды крейсеров, можно сказать, дружили, но во всем, даже в снимании женщин и в лёгком питии, хорошим тоном считалась равная скорость.
Время было послевоенное, голодное, и отдельным женщинам, проще говоря, тёткам, разрешалось забирать остатки с камбуза. Ровно в 14.00 они вместе с ведрами загружались в оба катера и отправлялись забирать на оба крейсера. Катера никогда не опаздывали — 14.00 и баста. И вот однажды свезли на берег двух шифровальщиков. Те направились прямо в штаб и надолго там застряли. Стрелка подползала к 14-ти часам, и командир одного из крейсеров, дожидаясь отправления, жестоко страдал. Скоро 14.00, а этих двух лахудр не наблюдается. Тяжёлое это дело — ожидание подчиненных, просто невыносимое. Командир неотрывно смотрел на дорогу, поминутно обращаясь к часам. Оставалось пять минут до возникновения непредсказуемой ситуации, и тут вдалеке показались эти два урода — шифровальщики. Они шли в лёгком променаде и болтали, а перед ними, шагов за десять, в том же направлении шлёпали и болтали две тётки с ведрами под камбузную баланду.
— И-и-из-ззза-д-ву-х-бли-иии-де-й! — тонко закричал командир шифровальщикам, передавая в голосе всё своё непростое страдание, — нарушается флотская организация!
Тётки, приняв крик на свой счёт, прибавили шагу, а за ними и шифровальщики.
— Быстрей! — возмутился командир. — Бегом, я сказал!
Тётки побежали, а за ними и шифровальщики. Их скорость не влезала ни в какие ворота, стрелка подкрадывалась к 14-ти часам.
— Антилопистей, суки, антилопистей!!! — заорал командир, время отхода мог спасти только отборнейший мат.
— Вы-де-ру! — бесновался командир. — Всех выдеру!
Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тётки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!». Всё! Первыми свалились с причала тётки, за ними загремели шифровальщики — каждый в свой катер, и ровно а 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.
Я всё ещё могу…
Я всё ещё могу…
Я всё ещё могу отравить колодец, напустить на врага заражённых сусликов, надеть противогаз за две секунды.
Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона.
Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы».
Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять.
Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду: «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде; вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот — наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, — особенно если его наберётся столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри.
Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать.
Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.
Я могу плыть — в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюме с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть. Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив всё, и вылететь чёрт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с жёнами — своей, чужими — отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.
Могу стрелять — в жару, когда ствол раскаляется, и — в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу.
Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара — человека так легко убить.
Я всё это ещё могу…
Пиджак
Его взяли на флот из торпедного института; из того самого института, где создаются наши военно-морские торпеды. Его взяли и сделали из него офицера. На три года. Не знаю, зачем.
Юный учёный-торпедист; вот такая огромная, в смысле мозгов, башка, очки с толстыми линзами, беспомощное лицо и взгляд потусторонний. Он был и в самом деле не от мира сего, он был от мира того, от мира науки.
Он читал электронные схемы, потом паял, опять читал и опять паял, вместо того чтобы взять прибор и потрясти его, чтоб он заработал.
И профессия у него была секретная, а кроме неё, он ничего не знал, ничего не любил и ни о чём не говорил.
И с женщинами ему не везло. Он не умел смешить женщину, а женщину нужно постоянно смешить, иначе она тебя бросит.
Женщины его бросали, и он ужасно расстраивался.
Когда на него надели форму, то она на нём сидела, как коза на заборе.
Форма на настоящем офицере сидит по-особенному. Офицер как бы слит с формой; а слит он потому, что сам по себе офицер довольно необычное биологическое формирование.
Офицер служит. И служит так, как почти невозможно служить. Офицер даже во сне — служит.
Офицер берёт в руки то, что руками обычно не берётся, и несёт это «то» куда-то неизвестно куда; там он садится на то, что ни в коем случае не должно плавать, а должно тут же утонуть, и плывёт на нём, плывёт долго, годами плывёт, потому как он — офицер флота. Офицер ест, пьёт, сидит, встаёт, идёт — не как все люди.
Офицер страдает, мечтает, надеется и не задаёт при этом вопросов.
Офицер…
А это был не офицер. Но главная сложность состояла в том, что он не прошёл училище, а это прекрасная школа. После этой прекрасной школы ничему не удивляешься, а он удивлялся.
Он удивлялся всему и задавал вопросы.
— А зачем это? — спрашивал он, и ему объясняли.
— Неужели такое возможно? — говорил он, и ему говорили, что возможно.
— Как же так? — терялся он, и ему говорили: а вот так.
— Не может быть! — восклицал он, и ему говорили, что может.
Словом, он был похож на ручную белую крысу, которую взяли и временно бросили в садок к помоечным пасюкам.
Другими словами, это был гражданский пиджак; он был пиджак из тех пиджаков, которые после первого ядерного удара, после паники в обозе и взаимного уничтожения, придут, во всем разберутся и сразу же победят.
Ну, во время войны — понятно, а сейчас куда его деть? Куда деть на флоте молодого учёного с башкой, не приспособленного ни к чему? Что ему можно доверить?
Ему можно доверить дежурство по камбузу, патруль, канаву старшим копать, грузить старшим чего-нибудь не очень ценное и подметать веником.
Нет, пожалуй, камбуз нельзя ему доверить: у него там всё свистнут — и все люди разбегутся. Патруль? В патруль тоже нельзя: там на одних рефлексах иногда приходится действовать, а у него рефлексов нет.
Нет! Только грузить и только подметать!
А канаву копать?
— А вот тут надо подумать. На сколько он у нас?
— На три года.
— Ох уж эти учёные, академики. Нет, на канаву нельзя. Там соображать надо. Нет, только грузить картошку и подметать. Всё! Хватит ему на три-то года.
Жил он в гостинице с длинными коридорами и номерами-бойницами по обеим сторонам. При посещении того пристанища почему-то вспоминался пивной ларек с липким прилавком, коммунальная кухня и лавка старьевщика; от неё веяло непроходящей тоской.
Его прозвали «квартирным Колей», потому что он приходил к кому-нибудь в гости, садился и начинал говорить, говорить, общаться начинал, и его было потом не выгнать.
Через два с половиной года он снимал пенсне с линзами, тер себе то место, где был лоб, и говорил всюду:
— Я — тупой.
Его всё ещё презирали, но уже утешали. На сборищах он резво напивался и говорил, улыбаясь, кому попало:
— Я заезжал в отпуске в институт. Они мне предложили начальника отдела и тему на выбор. Представляете? — хватался он за окружающих.
Окружающие представляли, но смутно — никому не было до него дела. И тут он начинал хохотать в одиночку.
Он хохотал, как безумный, задыхаясь и плача:
— Они… там… ох-хо-хо… дума…ют… ха-ха-ха, ой, мама… думают… что я… здесь… ой, не могу… вырос… над собой… ох… что я здесь… на флоте… обо…га…тился… хи-хи-хих… не могу… х-х-х…
Потом он резко делал серьёзную рожу и говорил:
— Вообще-то после флота я на начальника отдела потяну. Раньше бы не потянул, а теперь я всё могу.
— Я придумаю новую торпеду, — начинал он опять хохотать, — я знаю какую. Это что-то круглое должно быть, чтоб руками можно было катить, но не лёгкое, чтоб домой не отволокли. Должно снега не бояться и ночевать под открытым небом. Чтоб только откопали — сразу же работало. Чтоб с крыши падало и не билось. Чтоб внутрь заливалась не горючая, не выпиваемая дрянь. Чтоб эта дрянь не нужна была для «Жигулей». Чтоб эта торпеда по команде тонула, по команде — всплывала, чтоб бежала и поражала. Ждите, скоро пришлю. А то и с проверкой приеду. Вот посмеемся!
— Да, и лопату, — тут он совсем загибался от смеха, — лопату… лопа… хх… ту… ей… хо-хо… ой, не могу… лопату… ей… при… де… ла.. ю… сбо.. ку… при… со… ба… чу… ой, мама, — сипел он остатками воздуха, — и ме… т… лу… мет… лу… ей сза…ди… вотк… ну… поме… ло… встав… лю…
И все начинали смеяться вместе с ним.
Мафия
В коридоре, за дверью, слышалась возня и грохот сапог. Оттуда тянулся портяночный запах растревоженной казармы.
Вот и утро. «Народ» наш ещё спит, проснулся только я. В каюте у нас три койки: две подряд и одна с краю. На ближней к двери спит СМР (читать надо так — Сэ-Мэ-эР, у него такие инициалы), на следующей — я, а на той, что в стороне, развалился Лоб.
Обычно курсантские клички — точный слепок с человека, но почему меня называют Папулей, я понятия не имею. Вот Лоб — это Лоб. Длинный, лохматый, тощий; целых два метра и сверху гнется. Вот он, собака, дышит. Опять не постирал носки. Чтоб постоянно выводить его из себя, достаточно хотя бы раз в сутки, лучше в одно и то же время, примерно в 22 часа, спрашивать у него: «Лоб, носки постирал?». А ещё лучше разбудить и спросить.
СМР дышит так, что не поймёшь, дышит ли он вообще. Если б в сутках было бы двадцать пять часов, СМР проспал бы двадцать шесть. Он всегда умудряется проспать на один час больше того, что физически возможно.
СМР — вдохновенный изобретатель поз для сна. Он может охватить голову левой рукой и, воткнув подбородок в сгиб локтя, зафиксировать её вертикально. Не вынимая ручки из правой руки, он втыкает её в конспект и так спит на лекциях. В мои обязанности в таких случаях входит подталкивание его при подходе преподавателя. Тогда первой просыпается ручка, сначала она чертит неровную кривую, а потом появляются буквы.
СМР с детства плешив. Когда его спрашивают, как это с ним случилось, он с удовольствием перечисляет: пять лет по лагерям (по пионерским, родители отправляли его на три смены, не вынимая); три года колонии для малолетних преступников (он закончил Нахимовское училище); и пять лет южной ссылки (как неисправимый троечник, он был направлен в Каспийское училище вместо Ленинградского).
Правда, если его спросить: «Слушай, а отчего ты так много спишь?» — он, не балуя разнообразием, затянет: «Пять лет по лагерям…».
Шесть часов утра. Мы живем в казарме. У нас отдельная каюта. Замок мы сменили, а дырку от ключа закрыли наклеенными со стороны каюты газетами. Так что найти нас или достать — невозможно. Не жизнь, а конфета. Вообще-то уже две недели как мы на практике, на атомных ракетоносцах. По-моему, ракетоносцы об этом даже не подозревают. Встаем мы в восемь, идём на завтрак, потом сон до обеда, обед, сон до ужина, ужин и кино. И так две недели. Колоссально. Правда, лично я уже смотрю на койку как на утомительный снаряд — всё тело болит.