«...Расстрелять!» Покровский Александр
— Может, пихнуть его в попку — и пусть плавает?
— Товарищ командир, если его не вскрывать, его можно хоть год спокойно возить.
— М-да?
— Да.
— Ладно, привезём в базу и разберёмся.
— Товарищ командир, — вспомнил тут связист, — у них там диктофон стоит и всё передаёт на Штаты.
— М-да?
— Да.
— Тогда все вниз!
Наверху задержался только командир. Он подождал, пока все исчезли, и нагнулся к тому месту, где, по его мнению, должен был быть диктофон.
— Слышь меня, ты, вонючий американский козёл, распуши там свои локаторы! Так вот, красную, облупленную культяпку вам всем на воротник в чугунном исполнении от советской власти! — и дальше полилось такое, такое лихое-оберточное, что покоробило бы терпеливую бумагу, уши у неподготовленных свернулись бы в трубочку и сами бы сунулись в соответствующее место.
Командир увлекся, лил не переставая, в самозабвении приседал, показывал руками, дополнял на пальцах, засовывал их себе в рот, чмокал и вкусно облизывал. При этом лицо его светилось жизнью и каким-то радостным задором. Одним словом, жило, пульсировало, существовало.
Когда буй привезли в базу, то оказалось, что это наш буй.
Орден Хрена Лысого
Нашего комдива — контр-адмирала Артамонова — звали или Артемоном, или «генералом Кешей». И всё из-за того, что при приёме задач от экипажей он вёл себя в центральном посту по-генеральски: то есть как вахлак, то есть — лез во все дыры.
Он обожал отдавать команды, брать управление кораблем на себя и вмешиваться в дела штурманов, радистов, гидроакустиков, рулевых и трюмных.
Причём энергии у него было столько, что он успевал навредить всем одновременно.
А как данная ситуация трактуется нашим любимым Корабельным Уставом? Она трактуется так: «Не в своё — не лезь!».
Но тактично напомнить об этом адмиралу, то есть сказать во всеуслышанье: «Куды ж вы лезете?», ни у кого язык не поворачивался.
Вышли мы однажды в море на сдачу задачи с нашим «генералом», и была у нас не жизнь, а дикий ужас. Когда Кеша в очередной раз полез к нашему боцману, у нас произошла заклинка вертикального руля, и наш обалдевший от всех этих издевательств подводный атомоход, пребывавший в надводном положении, принялся выписывать по воде концентрические окружности, немало удивляя уворачивавшиеся от него рыбацкие сейнеры и наблюдавшую за нашим безобразием разведшхуну «Марианна».
Потом Кеша что-то гаркнул трюмным, и они тут же обнулили штурману лаг.
И вот, когда на виду у всего мирового сообщества у нас обнулился лаг, в центральном появился наш штурман, милейший Кудинов Александр Александрович, лучший специалист, с отобранным за строптивость званием — «последователь лучшего специалиста военных лет».
У Александра Александровича была кличка «Давным-давно». Знаете гусарскую песню «Давным-давно, давным-давно, давн-ны-ым… давно»? Так вот, наш Александр Александрович, кратко — Ал Алыч, был трижды «давным-давно»: давным-давно — капитаном третьего ранга, давным-давно — лысым и давным-давно — командиром штурманской боевой части, а с гусарами его роднила привычка в состоянии «вне себя» хватать что попало и кидаться в кого попало, но так как подчиненные не могли его вывести из себя, а начальство могло, то кидался он исключительно в начальство.
Это было настолько уникально, что начальство сразу как-то даже не соображало, что в него запустили, допустим, в торец предметом, а соображало только через несколько суток, когда Ал Алыч был уже далеко.
На этот раз он не нашёл чем запустить, но зато он нашёл что сказать:
— Какой… (и далее он сказал ровно двадцать семь слов, которые заканчиваются на «ак». Какие это слова? Ну, например, лошак, колпак, конак…)
— Какой… — Ал Алыч позволил себе повториться, — мудак обнулил мне лаг?!
У всего центрального на лицах сделалось выражение «проглотила Маша мячик», после чего все в центральном стали вспоминать, что они ещё не сделали по суточному плану. Генерал Кеша побагровел, вскочил и заорал:
— Штурман! Вы что, рехнулись, что ли? Что вы себе позволяете? Да я вас…
Не в силах выразить теснивших грудь чувств, комдив влетел в штурманскую, увлекая за собой штурмана. Дверь штурманской с треском закрылась, и из-за неё тут же послышался визг, писк, топот ног, вой крокодила и звон разбиваемой посуды.
Пока в штурманской крушили благородный хрусталь и жрали человечину, в центральном чутко прислушивались — кто кого. Корабль в это время плыл куда-то сам.
Наконец, дверь штурманской распахнулась настежь. Из неё с глазами надетого на кол филина выпорхнул комдив. Пока он летел до командирского кресла, у него с головы слетел редкий начёс, образованный мученически уложенной прядью метровых волос, которые росли у комдива только в одном месте на голове — у левого уха.
Начёс развалился, и волосы полетели вслед за комдивом по воздуху, как хвост дикой кобылицы.
Комдив домчался и в одно касание рухнул в кресло, обиженно скрипнув. Волосы, успокоившись, свисли от левого уха до пола.
Штурман высунулся в дверь и заорал ему напоследок:
— Лы-ссс-ы-й Хрен!
На что комдив отреагировал тут же и так же лапидарно:
— От лысого слышу!
Кеша-генерал долго переживал этот случай. Но надо сказать, что, несмотря на внешность охамевшего крестьянина-середняка, он не был лишен благородства. Когда Кудинова представили к ордену и документы оказались на столе у комдива, то сначала он завозился, закряхтел, сделал вид, будто тужится вспомнить, кто это такой — Кудинов, потом будто вспомнил:
— Да, да… неплохой специалист… неплохой… — и подписал, старательно выводя свою загогулину.
Но орден штурману так и не дали. Этот орден даже до флота не дошёл, его где-то наверху свистнули. Так и остался наш штурман без ордена. И вот тогда-то в утешение, вместо ордена, комдив и снял с него ранее наложенное взыскание, то самое — «за хамское поведение со старшим по званию», а вся эта история получила у нас название: «награждение орденом Хрена Лысого».
По Персидскому заливу
Тихо. По Персидскому заливу крадётся плавбаза подводных лодок «Иван Кожемякин». На мостике — командир. Любимые выражения командира — «серпом по яйцам» и «перестаньте идиотничать!». Ночь непроглядная. В темноте, справа по борту, угадывается какая-то фелюга береговой охраны. Она сопровождает нашу плавбазу, чтоб мы «не туда не заехали».
— Ракету! — говорит командир. — А то в эту темень мы его ещё и придавим невзначай, извиняйся потом по-английски, а я в школе, если всё собрать, английский учил только полчаса.
С английским у командира, действительно… запор мысли, зато уж по-русски — бурные, клокочущие потоки. В Суэцком канале плавбаза головной шла, и поэтому ей полагался лоцман. Когда этот тёмный брат оказался на борту, он сказал командиру:
— Монинг, кэптан!
— Угу, — ответил командир.
— Хау ду ю ду?
— Ага.
А жара градусов сорок. Наших на мостике навалом: зам, пом, старпом и прочая шушера. Все в галстуках, в фуражках и в трусах — в тропической форме одежды. Из-под каркаса протекают головы. Это кэп всех вырядил: неудобно, вдруг «хау ду ю ду» спросят.
— Ду ю спик инглиш?
— Ноу.
— О, кэптан!
Кэп отвернулся в сторону своих и процедил:
— Я ж тебя не спрашиваю, макака-резус, чего это ты по-русски не разговариваешь?
Ночью всё-таки получше. Прохладней.
— Дайте им ещё ракету, — говорит командир, — чего-то они не реагируют.
Плавбаза стара, как лагун под пищевые отходы. Однажды дизеля встали — трое суток плыли сами куда-то тихо в даль, и вообще, за что ни возьмись, всё ломается.
Катерок опять не отвечает.
— А ну-ка, — говорит командир, — ослепите-ка его прожектором!
Пока нашли, кому ослеплять, чем ослеплять, прошло немного времени. Потом решали, как ослеплять. Посланный включил совсем не то, не с того пакетника, и то, что он включил, кого-то там чуть не убило. Потом включили как надо, но опять не слава Богу.
— Товарищ командир, фазу выбило!
— Ах, курвы, мокрощелки варёные, электриков всех сюда!
Уже стоят на мостике все электрики. Командир, вылив на них несколько ночных горшков, успокаивается и величаво тычет в катерок.
— Ну-ка, ослепите мне его!
Прожектор включился, но слаб, зараза, не достаёт. Командир смотрит на механика и говорит ему подряд три наши самые любимые буквы.
— На камбузе, товарищ командир, есть, по-моему, хорошая лампочка, — осеняет механика, — на камбузе!
— Так давайте её сюда.
С грохотом побежали на камбуз, вывинтили там, с грохотом прибежали назад, ввинтили, включили — чуть-чуть лучше.
И вдруг — столб огня по глазам, как солнце, ни черта не видно, больно. Все хватаются, защищаются руками. Ничего непонятно.
Свет метнулся в сторону, все отводят руки от лица. Ах, вот оно что: это катерок осветил нас в ответ своим сверхмощным прожектором.
— Товарищ командир, — спросили у кэпа после некоторого молчания, — осветить его в ответ прожектором?
— В ответ? — оживает командир. — Ну нет! Хватит! А я ещё, старый дурак, говорю: ослепите этого братана из Арабских Эмиратов. Ха! А мне бы хоть одна падла сказала бы: зря вы, товарищ командир, изготовились и ждёте, зря вы сусало своё дремучее раздолдонили и слюни, понимаешь, ожидаючи, напустили тут целое ведро. Нет! А я ещё говорю: ослепите его! М-да! Да если он нас ещё разик вот так осветит своим фонариком, мы все утонем! Ослепители! Свободны все, великий народ!
Пустеет. На мостике один командир. Он страдает.
Изолятор
Корабельный изолятор. Тёмный, тесный, как сумка сумчатого млекопитающего. Справа, как войдёшь, докторский гальюн, прямо перед вами — двухъярусная койка, слева — окно, прорубленное в амбулаторию. Конечно, в амбулаторию можно попасть и из отсека, через дверь, но если не терпится, то ныряешь в эту прорубь, только для начала нужно встать на стол в позу медицинского телевизора (если не знаете, что это такое, — счастливые вы люди), а потом на четвереньках, вверх ногами сползти, обязательно ударишься коленкой…
Изолятор предназначен для зачумлённых; в отсутствие таковых, в автономке, на нижнюю койку заваливается доктор, на верхнюю — особист (особый офицер).
У командования корабельный медик ассоциируется с тараканами.
— Что это у вас стасики бегают? Расплодили! Это ж невозможно, доктор, о чём вы думаете? На рожу же падают! Вот и мне вчера…
А ещё… наш док знаменит тем, что зуб в море может выдрать только по подразделениям — «Делай — раз! Делай — два!»; и ещё «посев» он может вставить с помощью пробирки всему личному составу. Происходит это так:
— Сразу штаны снимать надо. Ну? Как избушка на курьих ножках, поворачивайся к лесу передом, ко мне — задом. Наклонись. Да не надрывайся ты так заранее, душа выскочит. Так… расслабься…
Пробирка ощущается по нарастающей.
— А-а-а!… — непроизвольно говорит твой внутренний голос.
— Ну, вот и всё, а ты боялась! — говорит тебе док. — А теперь нарисуем в нашей посуде ваши координаты…
Всё, что выше пробирки, для дока сложно, но, как всякий врач, он любит отрезать и пришить. Правда, для этого непременно нужно отловить его в бодром состоянии.
В автономке док мучается. Бессонница. По двадцать часов кряду им изобретаются позы для сна, и, когда явь начинает терять свои очертания, в изолятор обязательно кто-нибудь вползёт. Вот как теперь: матрос Кулиев, с камбуза, жирный насквозь, поскользнулся на трапе, головой встретился с ящиком, в результате чего ящик — всмятку, Кулиев — цел, на лбу кровь. Три часа ночи. Кулиев осторожно прикрывает за собой тяжёлую дверь изолятора, после этого сразу же наступает антрацитная темень. Только со света, он стоит как столб, привыкает, ни черта не видно.
Док чувствует жаброй, что явились по его душу (не к особисту же), но ему не хочется верить (может, все-таки к особисту?), он затаивается, сдерживает дыхание; может, пронесёт? Кулиев начинает искать дока: осторожно наклоняется, шарит наощупь, дышит, приближается. Док сжимается, закрывает плотно глаза. Тишина. Кулиев находит подушку, вглядывается: там должна быть голова. Док открывает глаза. Ясно. Ни минуты покоя. Целый день сидишь под лампой солюкс, как брюхоногое, и ни одна падла не заглянет, только лёг — и «Здравия желаю»: являются. Кровавая рожа зависает над доком. Теперь они смотрят друг другу в зрачки. Кулиев по-прежнему ничего не видит. Всё это так близко, что дока можно понюхать. Кулиев, кажется, этим и занимается: сопенье, пахнущее камбузными жирами, шёпот:
— Тащщщ майор… тащщщ майор!… Это вы?…
— Нет! — отчаянно орёт док. — Это не я!
От неожиданности Кулиев бьётся затылком, и дальше из дока вырывается первая фраза клятвы Гиппократа:
— Как вы мне… надоели… Бог ты мой! — стон Ярославны и вторая фраза: — Как вы мне насто… чертели… как вы мне настопиздели…
Кулиев, обалдевший, окровавленный, поворачивается и, имея за спиной докторские причитания, выходит.
Оставленный в покое док, страдая всем телом, кряхтит, устраивается, затихает, в мозгу его события теряют целесообразность, цепочки рвутся, мельканья какие-то, которые потом, перекосившись, оседают и тают, тают…
Особист, к этому моменту окончательно проснувшийся, злой как собака (доктор — зараза), сползает с верхнего яруса и выходит в отсек, где постояв какое-то время, поматерившись, он отправляется в соседнее помещение, заходит на боевой пост и находит там вахтенного:
— Телефон работает?
— Да.
— Позвони сейчас доку, и, как только он снимет трубку, дашь отбой, понял?
— Это можно.
У дока телефон в амбулатории. Звонок требовательный, долгий, не вылежишь: а вдруг командир звонит, таблетки ему нужны, дурню старому, чтоб у него почки оторвались.
Ругаясь площадно, док, в трусах, вползает на стол в позу телевизора, на четвереньках сползает через окошко в амбулаторию, ударяется коленкой (как и положено), шипит и с уничтоженным здоровьем подползает к телефону: «А-ле?» — и трубка вешается ему прямо в ухо. Ровно пять минут, дрожа эпителием, док виртуозно матерится с трубкой у рта. Особист к этому моменту уже стоит под дверью амбулатории и, присосавшись ухом, с блаженной рожей истинного ценителя слушает. Райское пение. Через пять минут («Погоди, пусть уснет хорошенько») процедура повторяется. Док фонтанирует, речевой запас у него, оказывается, гораздо богаче. Наконец, док выливается весь. Тысяч пять слов, никак не меньше. Да-а…
— А сейчас, — говорит особист, прищурившись, — скажешь ему: «Извините, я не туда попал».
— Ах ты курва! — кричит док; потом речь у него кончается, начинаются конвульсии, судороги, пена из ушей, затем он вешает трубку и смотрит вокруг. Кого бы убить? Садится, чтоб успокоиться. Успокоился. Дыхание глубокое, тоны сердца чистые, желудок мягкий.
Зажигает свет. Сейчас слетятся, как мухи на фонарь. С поносами, с запорами, с шишками, с гастритами, с жопами. Опять кто-то упал… не до конца, лучше б тебя мама не рожала!…
Особист находит Кулиева в умывальнике, где тот под струёй лечит свой скальп, и стучит по его толстому заду.
— Давай, иди, доктор ждёт. Уже можно. И не дай Бог, он тебя не перевяжет, мне скажешь…
— Разрешите, товарищ майор?
— Ну заходи, заходи, не тряси мошонкой. Ну, где тут твоя голова? Да-а… молодец. Были бы мозги, точно б вылетели. Садись сюда… О, Господи.
Спишь, собака!
Военнослужащего бьют, когда он спит. Так лучше всего. И по голове — лучше всего. Тяжёлым — лучше всего. Раз — и готово!
Фамилия у него была — Чан, а звали, как Чехова, — Антон Палыч. Наверное, когда называли, хотели нового Чехова.
Он был строен и красив, как болт: большая голова шестьдесят последнего размера, плоская сверху; розовая аккуратная лысина, сбегающая взад и вперёд, украшенная родинками, как поляна грибами; седые лохмотья, обмотав уши, залезали на уложенный грядкой затылок; в глазах — потухшая пустыня.
Герой-подводник. К тому же боцман. Двадцать календарей. Ненасытный герой.
Он всё время спал. Даже на рулях. Каждую вахту.
Он спал, а командир ходил и ныл — пританцовывая, как художник без кисти: так ему хотелось дать чем-нибудь по этому спящему великолепию. Не было чем. Везде эта лысина. Она его встречала, водила по центральному и нахально блестела в спину.
Штурман появился из штурманской рубки, шлёпнув дверью. Под мышкой у него был зажат огромный синий квадратный метр — атлас морей и океанов,
— Стой! Дай-ка сюда эту штуку.
Штурман протянул командиру атлас. Командир легко подбросил тяжёлый том.
— Тяжела жисть морского лётчика! — пропел командир в верхней точке, бросив взгляд в подволок.
Лысина спело покачивалась и пришепетывала. Атлас, набрав побольше энергии, замер — язык набок, и, привстав, командир срубил её, давно ждущую своего часа.
Атлас смахнул её, как муху. Икнув и разметав руки, Чан улетел в прибор, звонко шлёпнулся и осел, хватаясь в минуту опасности за рули — единственный источник своих благосостояний.
Рули так здорово переложились на погружение, что сразу же заклинили.
Лодка ринулась вниз. Кто стоял — побежал головой в переборку; кто сидел — вылетел с изяществом пробки; в каютах падали с коек.
— Полный назад! Пузырь в нос! — орал по-боевому ошалевший командир.
Долго и мучительно выбирались из зовущей бездны. Долго и мучительно, замирая, вздрагивая вместе с лодкой, глотая воздух.
С тех пор, чуть чего, командир просто выбивал пальчиками по лысине Антон Палыча, как по крышке рояля, музыкальную дробь.
— Ан-то-ша, — осторожно наклонялся он к самому его уху, чтоб ничего больше не получилось. — Спи-шь? Спишь, собака…
Оздоровление
Как ноготь на большом пальце правой ноги старпома может внезапно оздоровить весь экипаж? А вот как!
От долгого сидения на жестком «железе» толстый, жёлтый, словно прокуренный ноготь на большом пальце правой ноги старпома впился ему в тело. Это легендарное событие было совмещено со смешками в гальюне и рекомендациями чаще мыть ноги и резать ногти. Кают-компания ехидничала:
— Монтигомо Ястребиный Коготь.
— Григорий Гаврилович до того загружен предъядерной вознёй, что ему даже ногти постричь некогда.
— И некому это сделать за него.
— А по уставу начальник обязан ежедневно осматривать на ночь ноги подчиненного личного состава.
— Командир совсем забросил старпома. Не осматривает его ноги. А когда командир забрасывает свой любимый личный состав, личный состав загнивает.
И поехало. Чем дальше, тем больше. Улыбкам не было конца. Старпом кожей чувствовал — ржут, сволочи. Он прохромал ещё два дня и пошёл сдаваться в госпиталь.
Медики у нас на флоте устроены очень просто: они просто взяли и вырвали ему ноготь; ногу, поскольку она осталась на месте, привязали к тапочку и выпустили старпома на свободу — гуляй.
Но от служебных обязанностей у нас освобождают не медики, а командир. Командир не освободил старпома.
— А на кого вы собираетесь бросить корабль? — спросил он его.
Старпом вообще-то собирался бросить корабль на командира, и поэтому он почернел лицом и остался на борту. Болел он в каюте. С тех пор никто никогда не получал у него никаких освобождений.
— Что?! — говорил он, когда корабельный врач спрашивал у него разрешения освободить от службы того или этого. — Что?! Постельный режим? Дома? Я вас правильно понял? Поразительно! Температура? А жена что, жаропонижающее? Вы меня удивляете, доктор! Болеть здесь. Так ему и передайте. На корабле болеть. У нас все условия. Санаторий с профилакторием, ядрёна мама. А профилактику я ему сделаю. Обязательно. Засандалю по самый пищевод. Что? Температура тридцать девять? Ну и что, доктор? Ну и что?! Вы доктор или хрен в пальто! Вот и лечите. Что вы тут мечетесь, демонстрируя тупость? Несите сюда этот ваш градусник. Я ему сам измерю. Ни хрена! Офицер так просто не умирает. А я сказал, не сдохнет! Что вам не ясно? Положите его у себя в амбулатории, а сами — рядышком. И сидеть, чтоб не сбежал. И кормить его таблетками. Я проверю. И потом, почему у вас есть больные? Это ж минусы в вашей работе. Где у вас профилактика на ранних стадиях? А? Мне он нужен живьём через три дня. На ногах чтоб стоял, ясно? Три дня даю, доктор. Чтоб встал. Хоть на подпорках. Хоть сами подпирайте. Запрещаю вам сход на берег, пока он не выздоровеет. Вот так! Пропуск ваш из зоны сюда, ко мне в сейф. Немедленно. Ваша матчасть — люди. Усвойте вы наконец. Люди. Какое вы имеете моральное право на сход с корабля, если у вас матчасть не в строю? Всё! Идите! И вводите в строй.
Вот так-то! С тех пор на корабле никто не болел. Все были здоровы, ядрёна вошь! А если кто и дёргался из офицеров и мичманов, то непосредственный начальник говорил ему, подражая голосу старпома:
— Болен? Поразительно! В рот, сука, градусник и закусить. Жалуйтесь. Пересу де Куялеру, ядрёна мама!
А матросов вообще лечили лопатой и на канаве. Трудотерапия. Профессьон де фуа, короче говоря.
Вот так-то.
Ядрёна мама!
В засаде
ОУС — отдел устройства службы — призван следить, чтоб все мы были единообразные. Единообразие — закон жизни для русского воинства. Но единообразие не исключает своеобразия.
Капитан первого ранга из отдела устройства сидел в засаде. Капитаны первого ранга вообще испытывают сильную склонность к засаде, особенно из отдела устройства службы. Капитан первого ранга сидел рядышком с дверью КПП — нашего контрольно-пропускного пункта. Дверь открывалась, и он пополнял список нарушителей. (Ну, то есть он записывал туда тех, у кого имеются нарушения в форме одежды: в прическах, в ботинках, в носках и в отдании воинской чести).
Список с нарушителями должен был к вечеру лечь на стол к командующему. О, это очень серьёзно, если нужно лечь на стол к командующему. Лучше уж вместо этого заново пройти все стадии овуляции.
Дверь КПП распахнулась в тридцатый раз, и в неё вывалился капитан третьего ранга (нет-нет-нет! он был совершенно трезв, просто поскользнулся на обледенелых ступеньках) — вывалился и приземлился на свой геморрой, и, как только он, с крылатыми выражениями, начал подниматься и ощупывать через разрез на шинели сзади свой геморрой, к нему шагнул капитан первого ранга из засады.
— Товарищ капитан третьего ранга, — сказал он, — а почему вы не отдаёте воинскую честь старшему по званию? — сказал и заглянул в глаза геморроидальному капитану.
В глазах у геморроидальных капитанов есть на что посмотреть, но этот смотрел как-то совсем по-птичьи; заострив лицо и собрав глаза в могучую кучку у переносицы.
Капитан первого ранга потом вспоминал, что в тот самый момент, когда он заглянул в глаза тому капитану, в душе у него, где-то там внутри, на самом кончике, что-то отстегнулось, а из глубины (души) потянуло подвальной сыростью и холодным беспокойством, так бывало в детстве, когда в темноте чердачной чувствовалось чьё-то скользкое присутствие.
Они смотрели друг на друга секунд двадцать. Кроме глаз у капитана и в лице тоже было что-то нехорошее, не наше, насквозь больное, так смотрит только юродивый, ненормальный, наконец. Неожиданно капитан качнулся и стал медленно оседать в снег.
— Ой-ой-ой, мамочки! — шептал он и, сидя на корточках, смотрел в живот капитану первого ранга.
Лицо и плечи у блаженного капитана немедленно задёргались, руки вместе с ногами затряслись, голова, отломившись, замоталась; бессмысленное лицо, бессмысленный рот, нижняя челюсть! Всё это, сидя, подскакивало, подрагивало, подшлёпывало, открывало-закрывало, выбивало дробь и продолжалось целую вечность. Капитан первого ранга из отдела устройства службы даже не замечал, что он давно уже сидит на корточках рядом с несчастным капитаном, заглядывает ему в рот, невольно повторяя за ним каждое идиотское движение; он вдруг почувствовал, что этот чахоточный придурок сейчас умрёт у него на руках, а рядом никого нет и потом ты никому ничего не докажешь.
— Чёрт меня дёрнул! — воскликнул капитан первого ранга из отдела устройства службы, и он подхватил чокнутого капитана под мышки и помог ему затвердеть на ногах. Тронутый потихоньку светлел, синюшность пропадала пятнами, глазам возвращалась мысль, дыханию — свежесть.
— Простите! — прохрипел он, всё ещё нет-нет да и повисая на капразе и малахольно махая ему головой.
— Простите! — приставал он. — Я вам сейчас отдам честь! Я вам сейчас отдам! — а капитан первого ранга из засады говорил только: «Да-да-да, хорошо-хорошо» — и мечтал кому-нибудь его вручить.
Сзади загрохотало, и они одновременно повернули туда свои головы: ещё один капитан третьего ранга пролетел через дверь, поскользнувшись на тех же ступеньках. Капитан первого ранга из отдела устройства службы не стал дожидаться, когда этот новый капитан найдёт через разрез на шинели сзади свой копчик и наощупь внимательно его изучит.
— Эй! — закричал он, калеча свой голос, тому, новому капитану. — Сюда! Ко мне! Скорей!
— Вот! — сказал он, передавая ему малохольного капитана. — Вот! Возьмите его! Ему плохо! От имени командующего прошу вас довести его домой.
— Ну, если «от имени командующего», тогда конечно.
— Тебе правда нехорошо? — спросил второй капитан у первого, когда они подальше отошли.
— Правда, — сказал тот и улыбнулся.
Они ещё долго ковыляли вдаль, всё ковыляли и ковыляли, а капитан первого ранга из отдела устройства службы всё смотрел им вслед, всё смотрел, благодарно вздыхал, улыбался и радостно отхаркивался в снег. Сзади загрохотало, он обернулся и достал свой список — это прилетел очередной капитан третьего ранга, поскользнулся и приземлился на свой геморрой.
Торпедная атака
Часть первая
«Не пли! Не пли!»
Торпедная атака!
Это венец боевой подготовки!
Это сгусток нервов!
Это нутро в кулаки!
Торпедная атака!
Это сплав человека-металла,
И на всех одна душа,
И её на куски!
А ты чувствуешь, чувствуешь
Спиной,
Затылком,
Загривком
Дрожь ретивого корпуса!
А вокруг боевая тишина,
А вокруг искажённые лица.
«Пятый, шестой аппараты товсь!» -
Визжит товарищ центральный.
«Есть, товсь!» -
Мочеточки втянулись и сжались в комочки!!!
И секунды текут, как капли цикуты в рану,
«Пли!!!» -
И упоенье, упоенье…
«Ой, не пли, не пли!» — приседает
горько старпом,
Забывший ввести какую-то «омегу»,
Подкирпичили!
И столько нервов!
Сгустки!
По палубе!
Белый стих — торпедная атака!
Я не знаю, что в последнее время творится с нашей торпедной стрельбой. То торпеды всплывут в точке залпа, то там же утонут, то с обеспечивающим не договоришься, а то удираешь от своей же собственной торпеды. Выпустишь её, послушаешь — и во все лопатки чешешь от неё, ловко маневрируя, уклоняясь, отрабатывая винтами, потому что она взяла и на крутом вираже пошла обратно. Да-а-а… А недавно, только мы в море вышли и всё вроде нормально — и тут акустики докладывают: «Справа двадцать, слышим шум винтов торпеды». — «Какая торпеда?!» — кричит наш любимый старший помощник. «Не знаем, — говорят акустики, — но только пеленг не меняется». — «Как не меняется?!!» — кричит снова старпом. «А так», — отвечают акустики. И тут командир старпому: «Ворочай! Ворочай! Скорей ворочай» — и мы ворочаем! ворочаем! ворочаем! Просто чудеса. «Интересно, — говорили потом в кают-компании, — кто ж это по нам так стрельнул? Старпом чуть не обгадился».