«...Расстрелять!» Покровский Александр

Лодка ожидала маршала с инспекцией, и в этом деле она была не одинока: несколько таких же подводных чудовищ привели в такой же невероятный вид, разукрасив их, как потемкинские деревни.

Инспектором был маршал со странной фамилией Держибабу. О нём ходили легенды и предания. Поскольку он был от Министра Обороны, он мог на флоте выкинуть любой фокус, любое коленце, мог потребовать что угодно и как угодно и размазать мог по всему земному шару.

Этих его «выкидонов» очень боялись, поэтому всё сияло.

Лёха Брыкин давно мечтал порвать с военной карьерой: пенсия в кармане, перспективы не видать, догнивать не хочется, и поэтому для начала он просто запил, что при членстве в партии совершенно недопустимо.

Ему влепили выговор и сказали, что так нормальные люди не уходят.

Он осознал, бросил пить и стал донимать зама цитатами из классиков, а ещё он читал офицерам газету «Красная звезда», каждый день прямо с утра после построения на подъём военно-морского флага. Например, откроет сзади и прочтет: «…в таком-то военном городке до сих пор нет горячей воды и отопления, отчего батареи все разом хлопнулись, свет электрический при этом тоже накрылся маминым местом, и роддома до сих пор нет», — перевернет и продолжит из передовицы: «…и всё это было достигнуто в результате дальнейшего совершенствования боевой и политической подготовки».

Терять ему было нечего. Зам (слабо сказано) его не любил и всё время сигнализировал кому положено, как маяк в непогоду.

Несмотря на строжайший запрет выхода наверх, Лёха всё-таки выполз покурить через люк десятого отсека. На корабле от многочасового ожидания маршала, когда первая лихорадка прошла, наблюдалось расслабление: командир покинул центральный, сказав, что он «чуть чего — в каюте», зам со старпомом — тоже; дежурный, одурев от чтения инструкций, растёкся по креслу и ждал доклада от заинструктированного до безобразия верхнего вахтенного. Периодически он его взбадривал:

— На верхушке!

— Есть!

— Ближе к «каштану».

— Есть.

— Ты там не спи.

— Есть.

— И смотри мне там.

— Есть.

— А то я тебе…

— Есть.

— Матку выверну.

— Есть.

Маршал появился внезапно, как гром с ясного неба. Маршал был без свиты. Может быть, в результате старости он заблудился, так сказать отбился от стаи, а может, это был ловкий инспекторский ход — сейчас уже никто не знает.

Вахтенный, повернувшись от «каштана», в который он только что доложил, что он бдит, вдруг увидел маршала так близко, в полуметре, что потерял голос и подавился слюной; его просто заклинило. Он превратился в мумию царя Гороха и пропустил маршала, никому об этом не доложив.

Лёха, увидев маршала, сообразил, что, прикинувшись дурнем, можно прямо здесь же, на пирсе, договориться об увольнении в запас, поэтому он тут же оказался у маршала за спиной.

В рубку по трапу маршал поднялся без посторонней помощи, но перед верхним рубочным люком он замешкался: увидел простынь, затоптался, обернулся, ища глазами поддержку, и натолкнулся на Лёху. Тот сиял.

— Товарищ, э-э…

Лёха был в рабочем платье и без погон, поэтому маршал никак не мог его назвать.

— Товарищ, э-э… а как здесь внутрь влезают?

Это «влезают» решило всё.

— Очень просто, — сказал Лёха, — делайте, как я.

С этими словами он скинул отмаркированные ботинки, ступил в носках на чистую простынь, нагнулся и на четвереньках полез вниз головой, перебирая по трапу руками и ногами.

Маршал изумился и сначала засомневался, но всё происходило так быстро, ловко, а главное легко, что он тоже снял туфли, встал на белую простынь, потом на четвереньки…

Центральный почувствовал какое-то движение, какую-то возню в люке, шум, сопенье, кряхтенье, но отреагировать не успел. У среза люка вдруг показался Лёха вниз головой, он подмигнул и сказал:

— Чего вы щас увидите… — спрыгнул в носках и пропал.

— Ну-ка, глянь, чего там, — сказал дежурный вахтенному центрального поста. Тот впорхнул в люк и тут же голова к голове столкнулся с маршалом. Матрос увидел красное лицо, налитые глаза и погоны и всё это вверх ногами, то есть вниз головой…

Матрос видел многое, привык ко всему, но чтоб маршал и вверх ногами — этого он не выдержал, он скользнул вниз по поручням и (ни слова дежурному) исчез из центрального со скоростью вихря.

Маршал, увидев, что человек только что был, а потом куда-то упал, от неожиданности разжал руки и улетел вслед за «человеком».

Дежурный в этот момент как раз шагнул в район люка, и маршал вывалился перед ним сырым мешком. Дежурный, увидев маршала перед собой в виде огромной серой кучи, потерял разум и, вместо того чтобы как-то его собрать и помочь, доложил ему, оглохшему от падения колом, что, мол, всё в порядке за время вашего отсутствия.

— Я ему ничего не сделаю, — волновался маршал, вспоминая, когда уже всех нашли, пересчитали и построили в одну шеренгу, — я ему в глаза посмотреть хочу. И что это у вас за экземпляры?

— Товарищ маршал! — старался командир. — Не могу даже предположить, что это был наш офицер! У нас все были на месте. Никто не отлучался. Но у нас с завода всё ещё приходят и работают, может, он оттуда? А вы, значит, не помните, товарищ маршал, какой он из себя был?

— Да как вам сказать, — погружался в видения маршал, — чёрный такой… или подождите, не чёрный…

— У нас все чёрные, товарищ маршал!

— А, вот, молодой такой, сорока ещё нет.

— У нас всем сорока ещё нет, товарищ маршал.

Лёху вычислили и уволили в запас через неделю. На семьдесят процентов пенсии. Его рассчитали, как получившего заболевание в период службы.

О науке

Как у нас на флоте появляется наука? Наука у нас на флоте появляется всегда внезапно и непосредственно перед самым отходом, только нам отчаливать — а она тут как тут. Приезжает какой-нибудь учёный, бледный, с ящиком, подходит он к подлодке и спрашивает у верхнего вахтенного:

— Можно, мой ящичек у вас здесь постоит?

Вахтенный жмёт плечами и говорит:

— Ставьте…

Учёный ставит ящик рядом с вахтенным, а сам подходит к нашему переговорному устройству — «каштану» — и запрашивает у нашего центрального поста «добро» спуститься вниз, чтоб найти кого-нибудь для передачи ему этого заветного ящика, а в ящике — уникальный прибор (пять штук на Союз), который должен пойти в автономку. Пока учёный спускается вниз и ищет, кому передать уникальный ящик, вахтенные меняются, и новый вахтенный уже воспринимает ящик как что-то навсегда данное и принадлежащее пирсу. Первый вахтенный спускается вниз, а наверху появляется старпом.

— Это что? — спрашивает старпом у нового вахтенного, тыкая в ящик.

— Это?… — вахтенный смотрит на ящик детскими глазами центра России.

— Да, да, это что?

— Это?…

— Это, это, — начинает проявлять нетерпенье старпом, — что это?!

— Это?… — задумчиво спрашивает вахтенный и изучающе смотрит на ящик.

И тут старпом орёт, потому что вся сырая масса грубых переживаний предпоходовой скачки, вся эта куча влажная тревог и волнений, весь этот груз последних дней, лежащий мохнатым комелем на отвислых плечах старпома, от этих неторопливых раздумий вахтенного вмиг ломает самую тонкую вещь на свете — хрупкий хребет старпомовского терпения.

— И-я-я! С-п-р-а-ш-и-в-а-ю, ч-т-о э-т-о з-а я-щ-и-к! — орёт старпом, дёргаясь совершенно всеми своими конечностями.

Вахтенный тут же пугается, лишается лица, языка, стыда и совести и стоит бестолочью. В глазах у него мертвенный ужас. Теперь из него ничего не выколотить.

А старпом фонтанирует, не остановить; он кричит, что Родина нарожала идиотов, и что все эти идиоты заполнили ему корабль по крейсерскую ватерлинию, и что у этих идиотов под носом можно мину подложить или что-нибудь им самим (идиотам) ампутировать, а они даже не шевельнутся, и что при необходимости можно даже самих этих идиотов выкрасть, завернув в во влажную ветошь.

— Тьма египетская! — орёт старпом. — Чего ж тебя самого ещё не завернули?! Чего тебя не украли ещё, изумление?!

Потом он бьёт несколько раз по ящику ногой и затем, схватив двух моряков, говорит им:

— Ну-ка, взяли эту хреновину и задвинули её так, чтоб я её больше никогда не видел!

Моряки берут (эту хреновину) и в соответствии о инструктажем задвигают: оттаскивают на торец пирса и — раз-два-три («Тяжёлая, гадость») — размахнувшись, бросают её в воду.

А потом сколько возвышенной человеческой грусти, сколько остановившейся печали движения начинает наблюдаться на лице у того учёного, который вылез, наконец, за своим ящиком.

Силы моего мазка не хватает, чтоб описать эту боль человеческую и трагедию. Скажем, как классики: «Птица скорби Симург распластала над ним свои крылья!».

Варёный зам

Зама мы называли «Мардановым через «а». Как только он появился у нас на экипаже, мы — командиры боевых частей — утвердили им планы политико-воспитательной работы. Все написали: «Утверждаю, Морданов». Через «о».

— Я — Марданов через «а», — объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней тёлки.

Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтало вслух улететь и составляло по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля:

— Посмотрите! Там Марданов через «а» есть?…

Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Чёрном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово «нищета».

— Нищета там, — говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхеттена.

У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.

Мы его ещё ласково называли Мардан Марданычем и «Подарком из Африки». Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.

— Наш зернобобовый! — изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.

Он любил повторять: «Нас никто не поймет» — и обладал вредной привычкой общаться с личным составом.

— Ну, как наши дела? — произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.

Хотелось тут же переделать все дела.

Однажды мы его сварили.

Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.

— Ну, как наши дела? — втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.

В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.

— Ну, как…

Дальше мы не слышали, мы наблюдали: он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.

Мы: я и мой мичман — мастер военного дела — проследили зачарованно их — его и банки — последний путь.

— …наши дела… — закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.

Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел варёного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, — и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.

Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.

Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?

Наконец, мы очнулись и бросились на помощь. Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман — мастер военного дела — кричал: «Ой! Ой!» — и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.

— Беги за подсолнечным маслом! — заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: «Сварили! Сварили!» — умчался на камбуз. Там у нас служили наши штатные мерзавцы.

— Насмерть?! — спросили они быстро. Им хотелось насмерть.

Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал: «Не знаю».

За то, что он «не знает», ему налили полный стакан.

Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело.

Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.

Однако и проняло же его! М-да-а. А проняло его от самой шеи до самых ягодиц и двумя ручьями затекло ниже пояса вперёд и там спереди — ха-ха — всё тоже обработало!

Спасло его только то, что при +28°С в отсеке он вместо нижнего белья носил шерстяной костюм.

Своя шерсть у него вылезла чуть позже — через неделю. Кожа, та тоже слезла, а там, где двумя ручьями затекло, там — ха-ха — снималось, как обертка с сосиски, то есть частично вместе с сосиской.

— Ну, как наши дела? — вполз он к нам на боевой пост осторожненько через две недели, живой. — Воду не кипятите?…

Кувалдометр

— Смирно!

— Вольно!

В центральный пост атомного ракетоносца, ставший тесным от собранных командиров боевых частей, решительно врывается комдив, на его пути все расступаются.

Подводная лодка сдаёт задачу номер два. Море, подводное положение, командиры и начальники собраны на разбор задачи, сейчас будет раздача слонов и пряников.

Комдив — сын героя. Про него говорят: «Сын героя — сам герой!». Поджарый, нервный, быстрый, злющий, «хамло трамвайное». Когда он вызывает к себе подчиненных, у тех начинается приступ трусости. «Разрешите?» — открывают они дверь каюты комдива; открывают, но не переступают, потому что навстречу может полететь бронзовая пепельница и в это время самое главное — быстро закрыть дверь; пепельница врезается в неё, как ядро, теперь можно открывать — теперь ничего не прилетит. Комдив кидается, потому что «сын героя».

— Та-ак! Все собраны? — комдив не в духе, он резко поворачивается на каблуках и охватывает всех быстрым, злым взглядом.

— Товарищ комдив! — к нему протискивается штурман с каким-то журналом. — Вот!

Комдив смотрит в журнал, багровеет и орёт:

— Вы что? Опупели?! Чем вы думаете? Головой? Жопой? Турецким седлом?!

После этого он бросает журнал штурману в рожу. Рожа у штурмана большая, и сам он большой, не промахнешься; журнал не закрывает её даже наполовину: стукается и отлетает. Штурман, отшатнувшись, столбенеет, «опупел», но ровно на одну секунду, потом происходит непредвиденное, потом происходит свист, и комдив, «сын героя», получив в лобешник (в лоб, значить) штурманским кувалдометром (кулачком, значить), взлетает в воздух и падает в командирское кресло, и кресло при этом разваливается: отваливается спинка и подлокотник.

Оцепенело. Комдив лежит… с ангельским выражением… с остановившимися открытыми глазами… смотрит в потолок… рот полуоткрыт… «Буль, буль, буль», — за бортом булькает дырявая цистерна главного балласта… Ти-хо, как перед отпеванием; все стоят, молчат, смотрят, до того потерялись, что даже глаза комдиву закрыть некому; тяжко… Но вот лицо у комдива вдруг шевельнулось, дрогнуло, покосилось, где-то у уха пробежала судорога, глаза затеплели, получился первый вдох, который сразу срезонировал в окружающих: они тоже вдыхают; покашливает зам: горло перехватило. Комдив медленно приподнимается, осторожно садится, бережно берёт лицо в ладони, подержал, трёт лицо, говорит: «М-да-а-а…», думает, после чего находит глазами командира и говорит: «Доклад переносится на 21 час… помогите мне…», — и ему, некогда такому поджарому и быстрому, помогают, под руки, остальные провожают взглядами. На трапе он чуть-чуть шумно не поскользнулся: все вздрагивают, дёргают головами, наконец он исчезает; командование корабля, не подав ни одной команды, тоже; офицеры, постояв для приличия секунду-другую, расходятся по одному; наступает мирная, сельская тишина…

Нет-нет-нет, штурману ничего не было, и задача была сдана с оценкой «хорошо».

Артюха

Северная Атлантика. 8:20 — по корабельному времени. На вахте третья боевая смена. Подводное положение. Вот он, центральный пост — кладезь ума и сообразительности. Сердце корабля. Командирское кресло в самой середине (сердца), в нём — бездыханное тело. Командир. Утром особенно сильны муки; промаявшись в каюте, но так и не сомкнув глаз, командир тут же теряет сознание, едва его чувствительные центры (самые чувствительные) ощутят под собой кресло; съёженный, скукоженный, свёрнутый, как зародыш, единоначальник (над ним только Бог)! Командира по мелочам не беспокоят. Пока он спит, служить в центральном можно; боцман дремлет на рулях: глаза закрываются, под веками бегают зрачки; спит; насмотрелся фильмов, старый козёл, ни одного не пропустит. Вахтенный офицер наклоняется к нему: «Бо-ц-ма-ан… Гав-ри-лыч…» — «Да-да-да…» — говорит Гаврилыч и опять засыпает. Но зато он чувствует лодку до десятых долей градуса. Вахтенный механик бубнит что-то, уткнувшись в конспект; инженер-вычислитель, покосившись на командира, осторожно дёргает акустиков раньше времени с докладом: «А-ку-с-ти-ки…»; те понимают, что раз дёрнули заранее, значит командир спит, и, чтоб не будить «зверя», шёпотом докладывают: «Го-ри-зо-нт чи-с-т…».

В боковом ответвлении центрального поста, справа по борту, рядом со своими клапанами, за пультом сидит старшина команды трюмных мичман Артюха, по кличке Леший, — маленький, плешивый, паршивый; редкие перья волос разлетелись в разные стороны, в них — пух от подушки: прямо с койки на защиту Родины, на физиономии — рубцы и полосы.

В каждом отсеке есть свой юродивый. Артюха — юродивый центрального поста. Юродивый — это тот, кому можно говорить всё, что хочется, за человека его всё равно не считают, а поскольку выходки его выходят за грань наказуемости и нормальности, то они веселят народ. А народ сейчас спит. Дремлет народ.

Артюха начинает устраиваться, зевает, раздирая скулы: ай-ай-ой, чёрт… Нет, нужно встряхнуться, к кому бы привязаться? Артюха не жалеет никого, даже командира БЧ-5. Ага, вот и он, лёгок на помине (в центральный входит мех), проживет лет сто, хоть на вид этому зайцу лет триста. Бэчепятый входит осторожно, чтоб не загреметь, и сгоняет вахтенного инженер-механика с нагретого места: «Иди, займись компрессорами»; сев, бэчепятый с минуту смотрит тупо, седой как лунь болотный, сип белоголовый, под веками — куски набрякшей кожи, оттяни — так и останется висеть, как у больного холерой. И ни одна холера его не берёт. Артюха подглядывает за бэчепятым. Тот моментами роняет голову на грудь: хронический недосып, поражен, поражен, бродяга. Вчера эта тоскливая лошадь командовала аварийной тревогой, пустяковое возгорание, но трус! мать моя орденоносная, кромешный! Бегал, орал, махал, кусал, обрывал «каштан». Все носились бестолковые, от неразберихи запросто могли и утонуть. Не приходя в сознание, бэчепятый принимает доклады из отсеков, подбородок его покоится на груди, глаза закрыты, волосы разметаны, только руки наощупь переключают «каштан». Спит.

— Товарищ капитан второго ранга, — вырывается у Артюхи.

Когда его «заносит», он и сам удивляется тому, что говорит:

— Товарищ капитан второго ранга, а я знаю, почему вы такой седой.

— А? — просыпается механик. — Что? А? Седой? Ну? — С интересом: — Отчего?

— А… от трусости…

Бэчепятый, проснувшись окончательно, багровеет, наливаясь витаминным соком; инерционность у него огромная. Наконец:

— Артюха! — верещит он. — Артюха!…

— А чего? — говорит тот. — Я ничего… Я читал… в «Химии и жизни»…

Артюха мгновенно становится дураком, лупоглазит, все просыпаются и уже давятся от смеха.

— Артюха! — верещит бэчепятый, всё-таки долго у него в организме идут процессы. — Со-ба-ка…

— Мы-ы-ы… — от визга механика просыпается командир; он открывает глаза — в них туман новорождённого.

Бэчепятый резво оборачивается к нему, смотрит испуганно, напряжённо, с тоскливой надеждой, только бы не разбудить, а то…

— Ы-ы-ы… — командир закрывает глаза, морщится, страдает в истоме, жуёт причмокивая, брови его вдруг хмурятся грозно-грозно.

Бэчепятый смотрит зачарованно, смотрит-смотрит, оторвав зад от стула, в испарине привстав. Лоб у командира разглаживается, застывает, коченеет, закоченел. Фу! Бэчепятый садится, плечи у него опускаются, он поворачивается и снова видит Артюху, про которого он уже успел забыть, у того вид деревенского дурня.

— В!О!Н! В-о-н от-сю-да!!! А начальника твоего сюда, сюда, мама ваша лошадь, сюда! — шипит механик.

Артюха исчезает. Центральный после его выходки — бодрый, как после кофе: боцман на рулях, инженер — на карте, вахтенный офицер — во главе торчит, бэчепятый, поскуливая, ждёт Артюхина начальника, командир — без чувств, корабль плывёт — все при деле.

Кислород

— Химик! В качестве чего вы служите на флоте? В качестве мяса?!

Автономка. Четвертые сутки. Командир вызвал меня в центральный, и теперь мы общаемся.

— Где воздух, химик?

— Тык, товарищ командир, — развожу я руками, — пошло же сто сорок человек. Я проверил по аттестатам. А установка… (и далее скучнейший расчёт), а установка… (цифры, цифры, а в конце) …и больше не может. Вот, товарищ командир.

— Что вы мне тут арифметику… суёте?! Где воздух, я вас спрашиваю? Я задыхаюсь. Везде по 19% кислорода. Вы что, очумели? Четвертые сутки похода, не успели от базы оторваться, а у вас уже нет кислорода. А что же дальше будет? Нет у вас кислорода, носите его в мешке! Что же нам, зажать нос и жопу и не дышать, пока у вас кислород не появится?!

— Тык… товарищ командир… я же докладывал, что в автономку можно взять только сто двадцать человек…

— Не знаю! Я! Всё! Идите! Если через полчаса не будет по всем отсекам по двадцать с половиной процентов, выверну мехом внутрь! Идите, вам говорят! Хватит сопли жевать!

Скользя по трапу, я про себя облегчал душу и спускал пары:

— Ну, пещера! Ну, воще! Терракотова бездна! Старый гофрированный… коз-зёл! Кто управляет флотом? Двоечники! Короли паркета! Скопище утраченных иллюзий! Убежище умственной оскоплённости! Кладбище тухлых бифштексов! Бар-раны!…

Зайдя на пост, я заорал мичману:

— Идиоты! Имя вам — легион! Ходячие междометия. Кислород ему рожай! Понаберут на флот! Сейчас встану в позу генератора, лузой кверху, и буду рожать!

Вдохнув в себя воздух и успокоившись, я оказал мичману:

— Ладно, давай, пройдись по отсекам. Подкрути там газоанализаторы. Много не надо. Сделаешь по двадцать с половиной.

— Товарищ командир, — доложил я через полчаса, — везде стало по двадцать с половиной процентов кислорода.

— Ну вот! — сказал командир весело. — И дышится, сразу полегчало. Я же каждый процент шкуркой чувствую. Химик! Вот вас пока не напялишь… на глобус… вы же работать не будете…

— Есть, — сказал я, — прошу разрешения. — Повернулся и вышел.

А выходя, подумал: «Полегчало ему. Хе-х, птеродактиль!».

Кают-компания

Северная Атлантика. Четыре часа утра по корабельному времени. Кают-компания второго отсека подводной лодки, которая за исключительные акустические достижения прозвана «ревущей коровой». Подводное положение. Завтрак первой боевой смены — самое весёлое время на корабле: анекдоты, флотские истории, что называется «травля». Смех в это время способен поднять с койки даже объевшегося таблеток зама (его дверь выходит в кают-компанию), и тогда в дверном проеме появляется лохматая голова: «Неужели потише нельзя? люди же спят!». «Люди» — это он и есть, замполит, остальные на вахте, правда, в каюте рядом ещё спит торпедист, но, во-первых, торпедиста никогда не добудишься, и, во-вторых, торпедист — это ещё не «люди».

Смех в кают-компании. Акустики жалуются, что смех в кают-компании мешает им слушать горизонт.

Флотский смех. Флот можно лишить спирта, но флот нельзя лишить смеха.

— Видишь ли, Шура, — Яснов, старый капитан третьего ранга, делает паузу, для того чтобы вручить вестовому стакан, показать знаком — «Налей», возвращается к молодому лейтенанту. (Кроме лейтенанта за столом ещё четверо. Все уже кашляют от смеха и шикают друг на друга: «Зама не разбуди»). — Кстати, однажды вот так даю вестовому стакан, был у нас такой Ведров, и говорю ему: «Плесни водички». Я имел в виду чай, разумеется; ну, он мне и плеснул… воды из-под крана. Конкретней выражайте свои желания в общении с нашим любимым личным составом! Хорошо ещё, что не сказал: «Плесни помои», — кофе, разумеется.

Личный состав должен быть тупой и решительный, исполнительный до безобразия и доведенный в этом безобразии до автоматизма.

Жизнь наша, Шура, коротка и обкакана, как детская распашонка, основной лозунг момента — спешите жить, Шура, спешите чувствовать, смеяться. Смешливые встречаются только на флоте, в остальных местах их уже перестреляли. Но если нас на флоте перестрелять, то кто же тогда будет служить в антисанитарных условиях? Как вам уже известно, Шура, чтобы смеяться на флоте, надо прежде всего знать, что же предусмотрено по этому поводу в правилах хорошего тона. А в правилах хорошего тона предусмотрены анекдоты о начальстве. О том самом начальстве, что ближе к твоему телу, естественно. Но! О командирах и покойниках плохо не говорят. Старпом? Анатолий Иванович — Божий человек. То есть человек, уже обиженный Богом, а это тема печальная. Помощник — мелочь скользкая, лишенная с детства лица, недостойная ни юмора, ни аллегорий. Остаётся, сам понимаешь, только зам — боевой замполит.

Сколько их было, Шура, пузатых и ответственных, за мои пятнадцать лет безупречной службы. За это время я вообще поменял кучу начальства: пять командиров, двух старпомов, семь замов и помощников без числа.

Кстати говоря, Шура, сейчас как раз не вредно проверить, закатилось ли наше «солнце» (кивок на дверь зама), греет ли оно в этот момент о подушку свой юфтевый затылок, не прилипло ли оно ушами к переборке? А то, сам понимаешь, как бы не оболгать себя! Не хочется потом стоять под этой самой дверью и сжимать до пота конспект первоисточников. «Солнце» вообще-то с вечера должно было нажраться таблеток, но на всякий случай глянь, пожалуйста.

(Лейтенант поднимается, бесшумно подходит к замовской двери, нагибается и смотрит в замочную скважину, потом он осторожненько открывает дверь и заглядывает внутрь. Зам спит на коечке не раздеваясь).

Умер? Я так и думал. Свершилось! Я присутствовал, когда он клянчил у доктора эти таблетки. Выклянчил и съел сразу пять штук. Док чуть не рехнулся. Одна такая таблетка находит в организме мозг и убивает его в секунду. А впятером они найдут мозг, даже если он провалился в жопу. Ох уж эти замполиты! Заявление зама в «каштан» вахтенному офицеру: «Передайте по кораблю: на политинформацию опаздывает только офицерьё!». Замполиты! Люблю я это сословие.

Кстати о бабочках: нельзя, Шура, подглядывать в дырочку. Один зам жил на корабле через переборку с командиром БЧ-5 и всё время за ним следил: просверлил в переборочке дырочку и всё время подглядывал. Интересовался, кулёма, пьёт бэчэпятый или не пьёт. А бэчэпятый тот был старый-старый и с лица тупой. И вот однажды, выпив стакан и крякнув, заметил тот бэчэпятый в той дырочке глазик. Взял он со стола карандашик и ткнул его в дырочку.

Говорят, зам выл до конца автономки. Партийно-политическая работа была завалена на корню, а глаз ему не вставил даже Филатов.

Так вот, Шура, у нас сейчас будет не просто мелкий трёп, у нас будет рассказ. А у каждого рассказа должен быть свой маленький эпиграф.

Не будем, конечно, в качестве эпиграфа использовать изречение того командира БЧ-5. Он сказал: «Был бы человек, а то зам!». Его уволили в запас за дискредитацию высокого офицерского звания. Кстати, отгадай загадку: чем те комиссары отличаются от этих замполитов? Сдаёшься? Те получали в первую очередь — пулю, Шура, а эти — квартиру.

А надводники говорят: «Корабль без зама — всё равно что деревня без дурачка».

Люблю я это сословие. Пусть эта фраза и будет нашим эпиграфом. Итак…

Пришёл к нам молодой, цветущий зам. В замах всего семь лет, из них три года в каких-то комсомольцах, где его никто не видел. (Я как-то говорю нашему дивизионному дурню — комсомольскому вожаку: дай, говорю, твоё фото, я тебя в кубрике повешу, чтоб народ знал, кто его официально зовёт и ведёт). Ну так вот, пришёл к нам этот зам, и на груди у него горит «бухарская звезда» — орден «За службу Родине».

Мы с рыжим штурманом сразу же заметили у нашего юного зама этот орден. Для рыжего это был вообще большой удар. Он как уставился заму на грудь, вылупился, задышал. Чувствую, назревает у него неприличный вопрос. Сейчас ляпнет. Решаю разрядить обстановку и говорю: «Александр Сергеич! (Зама звали — как Пушкина). Я вас бесконечно уважаю, но вот штурман (рыжий смотрит на меня изумлённо) интересуется, как это надо так служить Родине, чтоб получить от неё вот такую красивую звезду? А то у нас с ним на двоих тридцать семь календарей на «железе» и только тридцать неснятых дисциплинарных взысканий! И всё! Больше никаких наград».

Зам чего-то жуёт и исчезает. А потом он нам рассказал, как такими орденами награждают. Я, говорит, служил на «дизелях», и был у нас там мичман Дед. И служил тот Дед на «дизелях» ещё с войны, лет тридцать календарных. И решили мы его перед уходом на пенсию орденом Красной Звёзды наградить. Десять раз нам представление возвращали: то вставьте, что он конспектирует первоисточники, то укажите, как он относится к пьянству. (А как человек может относиться к пьянству, етишкин водопровод, тридцать лет на «железе»: конечно же, положительно, то есть отрицательно). Потом возвращают: вставьте, как он изучает пленум. В общем, родили мы, говорит, то представление, послали, вздохнули — и ни гу-гу! Я, говорит, справлялся потом — перехватили орден.

«Как это «перехватили»?» — спрашиваем мы, глупые.

«А так, — говорит, — выделяют по разнарядке пять орденов, ну и политуправление их все себе перехватывает. У них пять лет прослужил — Красная Звезда, ещё пять лет — Боевого Красного Знамени, а если ещё пять лет протянул и не выгнали — орден Ленина».

Все наши онемели. «Александр Сергеич, — говорю я тут, потому что мне терять нечего, — что же вы тут такое говорите? Вы же только что сказали, что политуправление, которое у нас висит отнюдь не в гальюне, ордена ворует! А ваша «бухарская звезда» из той же кучи?».

Зам, бедный, становится медный, потеет и пахнет противно. Он мне потом всё пытался прошить политически незрелые высказывания. А чего тут незрелого, не понимаю? Что вижу, то пою.

Моя жена как-то тоже увидела на заме то ритуальное украшение, увидела и говорит мне: «А почему у тебя нет такого ордена?». Ну, чисто женский вопрос! Я ей терпеливо объяснил, что замы служат Родине неизмеримо лучше. Ближе они. К Родине. Вот если представить Родину в виде огромного холма, то она со всех сторон будет окружёна замами. А потом думаю: вот ужас-то! Родина-то окружёна замами! Отечество-то в опасности!

И ещё нашего зама раздражали мои выступления на партсобрании. Я как выступлю! Ярко! Так партсобрание меняет тему и начинает мне отвечать. Сочно. Особенно зам с командиром. Так и рвут друг у друга трибуну. Так и рвут. И сплошные синюшные слюни кругом. А потом я замолкаю года на полтора. Сижу на партсобрании тихо, мирно, как все нормальные люди, сплю, никуда не лезу, а зама одинаково раздражала и моя болтливость, и моя молчаливость. Всё угадывал в ней многозначительность. «А почему вы не выступаете? Вас что, тема собрания не волнует?» А я ему на это: «У нас, — говорю, — темы повторяются с удручающей периодичностью. Это она вам интересна, потому что рассчитана на сменность личного состава. А я — бессменный, поймите, бес-смен-ный! Вы у нас пятый зам, а я на «железе» торчу больше, чем вы прожили в сумме в льготном исчислении, и скоро совсем здесь подохну от повышения ответственности и слышал её, вашу тему, уже пять раз, и пять раз она волновала меня до истерики, а потом — всё, как отрезало, отхохотались!».

А как я ему зачёт по гимну сдавал? Это была моя лебединая песня. Я потом когда рассказывал людям, у меня люди заходились в икоте.

Решил однажды зам принять у нас зачёт по гимну. (Он у нас, у командиров боевых частей, ещё ежедневно носки проверял, сукин кот. «Командирам боевых частей построиться в малом коридоре! Командиры боевых частей, ногу на носок ставь! Показать носки!». И я знал, что если у меня носки чёрные или синие, значит я служу хорошо и в тумбочке у меня порядок, а если у меня носки красные или белые, то служу я плохо и в тумбочке у меня бардак. То есть критериально мог в любой момент оценить свою службу).

И тут — гимн! Напросился я первым сдавать. Зашёл к заму, встал по стойке «смирно» и запел, а зам сидит, утомлённый, и говорит: петь не надо, расскажите словами. Не могу, говорю, это ж гимн! Могу только петь и только по стойке «смирно». Пою дальше — зам сидит. Спел я куплет и говорю ему: «Александр Сергеич, это гимн, а не «Растаял в дурацком тумане Рыбачий…», неудобно, я пою — вы сидите». Пришлось заму встать и принять строевую стойку. Он слегка подзабыл это дело, но мы ему напомнили.

А одно время у нас в замах прозябал один такой старый-старый и плешивый. Он всё ходил по подводной лодке и боялся за своё драгоценное здоровье. Однажды он меня до того утомил своим внешним видом, что я сказал ему: «Сергей Сергеич, да на вас лица нет! Что с вами? Как вы себя чувствуете?». (Я не стал ему, конечно, говорить, что у него своего лица никогда и не было).

«Да?!» — сказал он и заковылял к доктору. Надо вам сказать, что этот зам родился у нас только с одним полушарием головного мозга, и причём сделал он это в тот переломный период Второй мировой войны, когда ещё было не ясно, то ли мы отступаем, то ли уже победили. Он был такой маленький, высохший и воспринимал только девизы соцсоревнования, да и те с какой-то мазохистской радостью. Ну и какой-нибудь не очень крупный лозунг мог уцепиться у него за извилину. Вползает он к доку и с пришибленной улыбкой объясняет: что-то, мол, плохо себя чувствую.

А доктор у нас в то время служил глупый-преглупый. Бывало, посмотришь на него, и становится ясно, что ещё в зародыше, ещё в эмбриональном состоянии было рассчитано, что родится дурак, с пролежнем вместо мозга. Мысль, зародившись, бежала у него по позвоночному столбу резво вверх, бежала-торопилась со скоростью шесть метров в секунду и, добежав до того места, где у всех остальных начинается мозг и личность, стряхивалась, запыхавшись, с последнего нервного окончания в кромешную темень.

Какой-то период он даже подвизался на ниве урологии — дёргал камни из почек. Это когда с помощью такой тоненькой проволочки делается такая маленькая петелечка. Потом эта петелечка просовывается в мочевой канал, там, как лассо, накидывается на камень, я с криком — ки-ия! — выдирается… камень. Испанские сапоги по сравнению с этим делом выглядят как мягкие домашние тапочки.

Вот такого дали нам доктора-орла. Если он чего и разрезал у человека, то одновременно изучал это дело по описаниям. Разрежет и сравнит с картинкой.

В то время когда к нему вполз зам, док уже досконально изучил человеческое сердце: зубцы, кривые и прочие сердечные рубцы. Трезвея от восторга, он уложил холодеющего зама на лопатки, приспособил картограф, утыкал зама мокрыми датчиками и торжественно нажал на клавиш, сказав предварительно заму: «Практика — критерий истины!».

Зам лежал и смотрел на него, как эскимос на чемодан, замерев в немом крике.

Та-та-та — вышла лента. «Видите?» — ткнул док зама носом в ленту. Зам сунул свой нос и ничего не увидел. «Вот этот зубок», — любовался док. «Чего там? — навострил уши зам, приподнимаясь на локте, — чего? А?» — «А это… предынфарктное состояние. Всё, Сергей Сергеич, финиш».

Шлёп — и зама нет. Без сознания. Пришёл в себя через сутки. Неделю не вставал; проложив ухо к груди, слушал себя изнутри.

А ты знаешь, Шура, что раньше у замов было трёхгодичное высшее образование. На первом курсе они изучали основы марксистско-ленинской философии и историю КПСС, на втором — какую-то муть гальваническую и игры и танцы народов мира, с практической отработкой и зачётом (представь себе зама, танцующего на столе зачётный танец индийских танцовщиц: на ногах обручи, и та-та-та — босыми ножками), а на третьем курсе — плакаты, боевые листки и шестнадцатимиллиметровый проекционный аппарат. Целый год — аппарат, потом — госэкзамены.

Кстати об экзамене; в учебном центре является такой замполит с укороченным образованием на экзамен. Раньше они сдавали экзамены по устройству корабля наравне со всеми. Это теперь не поймёшь что, а раньше зам должен был знать «железо». Может, замучились их обучать?

И вот попадается ему устройство первого контура: название, состав и так далее. А он уставился на преподавателя, как бык на молоток. По роже видно, что в мозгу один косинус фи, да и тот вдоль линии нулевого меридиана.

Взял он билет и забубнил: «Я знаю устройство клапана».

«Очень хорошо, — говорит преподаватель, — отвечайте первый контур». А тот ему: «Я знаю устройство клапана». — «Ну при чём здесь клапан?!» — не выдерживает преподаватель.

В общем, зама выгоняют, ставят ему два шара, а на следующий день преподавателя вызывают в политотдел. Там он психует, орёт, бегает, полощет руками по кустам: «Да! Он! Вообще! Ничего! Не знает!».

«Как это, — говорят в политотделе, — он же знает устройство клапана?!»

И вот такие ребята-октябрята, Шура, нами руководят и ведут нас, и куда они нас приведут со своим трёхклассным образованием — одному Богу известно.

Запускают к нам как-то на экипаж очередного зама. Чудо очередное. Пе-хо-та ужасная! Зелёный, как три рубля. Запускают его к нам, и он в первый же день напарывается у нас на обелиск. Ты ведь знаешь этот памятник нашей бестолковости: установили на берегу куски корпуса и рубки, которые должны были изображать монумент. (Памятники нам нужны? Нужны! Ну, вот — дёшево и сердито). Ну, и снегом это творение отечественного вдохновения слегка занесло. В общем, море, лёд, мгла, рубка торчит — вот такая героика будней, — и тут наш новый чудесный зам идёт мимо и спрашивает: «А чего это корпус у лодки не обметается и вахта на ней не несётся?». С трудом поняли, что он хочет сказать. Узнали и объяснили ему, сирому, что лодка, она в пятьдесят раз больше и так далеко она на берег не выползает. Не выползает она! Ну, полный корпус, Шура! Ну, так же нельзя! Зам, конечно же, нужен для оболванивания масс, но не с другой же планеты!

Страницы: «« ... 7891011121314 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Как круто изменилась ее жизнь! Еще год назад она была скромным сотрудником известного рекламного аге...
Он знает цену золоту, но выше ставит дружбу, а всего выше – долг перед Родиной. Верует в Господа, но...
Проснувшись в день своего тридцатилетия, Йозеф К. оказывается внутри бюрократической судебной машины...
Тайны Синих лесов не дают покоя герцогу Ангулемскому, он жаждет новых артефактов и успокоится, лишь ...
Четыре несчастных случая – в Нью-Йорке, Денвере, Париже и Берлине....
Темна и тиха летняя ночь в Царствии Иггровом!...