История городов будущего Брук Дэниэл

В дополнение к своему тезису, что группа преданных делу революционеров способна установить коммунизм в стране с недоразвитой экономикой, доказательством которого, как казалось, служил успех большевистского эксперимента, в своей статье 1917 года «Империализм как высшая стадия капитализма» Ленин постулировал, что конец мирового господства западных держав наступит как раз посредством коммунистических революций в их колониях. Это была еще одна решительная модификация теории Маркса, который всегда полагал, что колонизация, несмотря на присущую ей эксплуатацию, – это единственный способ дотянуть неразвитые страны до уровня современного капитализма, с которого когда-нибудь они дорастут и до коммунизма. Новое ленинское видение коммунизма как антиимпериализма идеально подходило для Шанхая – капиталистического города, где большинство капиталистов были не местными промышленниками, но иностранными империалистами.

Большевистский режим ловко расположил к себе китайские массы, отказавшись от российских экстерриториальных привилегий в Китае. Для большевиков отказ от экстерриториальности был выгодным со всех точек зрения: с одной стороны, защищать бежавших в Шанхай представителей белого движения им не было никакого резона, а с другой – такой шаг придавал веса советской антиимпериалистической позиции, выставляя напоказ лицемерие так называемых демократий Британии, Франции и Соединенных Штатов, которые твердили, что все люди созданы равными, но тем не менее настаивали, что закон совсем не всегда один для всех. Для космополитичных националистов Шанхая, искавших идеологическое обоснование для борьбы за возвращение концессий и прекращение унижений своей родины, марксизм-ленинизм подходил как нельзя лучше.

В 1920 году, в третью годовщину большевистской революции, в Шанхае вышел первый номер журнала «Коммунист» – это был и первый случай употребления марксистского термина в китайском языке. На следующий год в здании школы для девочек французской концессии была учреждена Коммунистическая партия Китая (КПК).

Марксизм-ленинизм был как будто создан специально для Шанхая. Петроград был российским окном в Европу, а Шанхай – китайским. Сюда проникали европейские идеи, включая марксизм – и отсюда же плоды трудов нищающего рабочего класса утекали в карман акционеров западных корпораций вроде рокфеллеровской Standard Oil с ее огромным заводом в Пудуне и офисным зданием на другом берегу, в квартале от Бунда. Как и Петроград, Шанхай был единственным городом огромной, преимущественно крестьянской страны, где имелись люди, способные понять и принять коммунистическую идею, – радикально настроенные промышленные рабочие и интеллектуалы левых убеждений.

Однако за пределами Шанхая коммунизм поначалу не встретил серьезной поддержки. Китайские крестьяне были по большей части безграмотны, консервативны и глубоко преданы освященным конфуцианством иерархическим устоям. На протяжении 1920-х годов мечта Чан Кайши создать единый сильный Китай под своим авторитарным руководством оставалась куда понятнее для жителей континентального Китая, чем марксистско-ленинские теории. Соответственно, и последователей там у него было больше.

Тем временем шанхайские рабочие и интеллектуалы массово вступали в Коммунистическую партию. Одним из наиболее заметных партийных функционеров стал Гу Шуньчжан. Гу родился в рабочей семье и до того, как стать фокусником в универмаге Sincere на Нанкинской улице, успел поработать в суровых условиях шанхайского производства, в том числе механиком на сигаретной фабрике. Свои фокусы Гу показывал в саду на крыше Sincere – как правило, в образе «европейского дьявола», намазав лицо белилами и нацепив фальшивый нос. Опыт участия в зарождавшейся массовой культуре Нанкинской улицы, где Гу, наряженный белым человеком, зарабатывал подачками хохочущих богатых китайцев, которые без всяких шуток сами одевались, как белые, во многом определил его радикальные взгляды. Свои навыки иллюзиониста он вскоре поставил на службу партии, став ее тайным агентом и исполнителем смертных приговоров.

Недавно созданный Шанхайский университет тоже стал рассадником коммунистических идей, как некогда и университет в Петербурге. Одним из первых руководителей китайских коммунистов был Цюй Цюбо, профессор университета, который лично встречался с Лениным и считается переводчиком «Интернационала» – коммунистического гимна во славу всемирного пролетариата – на китайский язык. В партию вступили и многие студенты Шанхайского университета, особенно те, кто какое-то время учился в Европе.

В начале 1920-х годов коммунисты инициировали несколько стачек, в том числе на пудунской фабрике компании British American Tobacco. Но по-настоящему они заявили о себе во время всеобщей забастовки, разразившейся в городе в 1925 году. 15 мая в ходе обострения трудового конфликта между японским руководством текстильной фабрики и китайскими рабочими бригадир-японец застрелил своего подчиненного, который был еще и активистом Коммунистической партии. Вместо того чтобы арестовать виновного, Муниципальный совет Шанхая, где заседали представители японского бизнеса, но не было ни одного китайца, арестовал шестерых участников митинга памяти убитого коллеги. В ответ на это в субботу 30 мая 3 тысячи демонстрантов вышли на запруженную покупателями Нанкинскую улицу26. В результате проведенных Муниципальным советом арестов то, что начиналось как японо-китайский конфликт, теперь приобрело характер протеста против иностранного засилья. Речь шла уже не о конкретном японце, которому сошло с рук убийство рабочего, но о колониальном характере иностранных концессий. Протестующие требовали китайского представительства в Муниципальном совете и отмены принципа экстерриториальности. Они несли плакаты с лозунгами «Вернем себе концессии» и «Долой империалистов»27.

Пока молодой лейтенант полиции, отвечавший за порядок на этом участке, неторопливо обедал в Шанхайском клубе, куда пускали только англичан, его подчиненные в панике спорили о том, что им предпринять. В итоге у находившихся на месте событий британских офицеров не выдержали нервы, и они приказали подчиненным им сикхам и китайцам открыть огонь на поражение. Несколько протестующих погибло. И хотя бывший петроградский полицейский Анатолий Котенев в своем рапорте одобрил действия подчиненных, отметив, что «огонь немедленно рассеял толпу и вскоре движение по улице было восстановлено»28, стрельба по мирным демонстрантам могла остановить перемены в Шанхае 1925 года не больше, чем в Петербурге 1905-го.

Субботнее побоище, помимо массового бойкота японских и британских товаров, привело к забастовке, в которой участвовали более 100 тысяч рабочих на сотне с лишним иностранных предприятий29. Работа администрации Международного сеттльмента была парализована, поскольку на нижних уровнях ее штат набирался из китайцев; застопорилась деятельность муниципальных служб. На улицах концессий китайцы плевали в иностранцев с балконов, а при случае – отлавливали и избивали. Как писал один американский шанхайландец: «В это невозможно было поверить. Шанхай, который я знал и где мне было так хорошо… внезапно исчез… Я вдруг оказался в незнакомом, неприветливом мире посреди нигде»30. Для иностранцев это было откровением: оказалось, что Шанхай, несмотря ни на что, находится в Китае.

Забастовочный фонд пополняли крупные китайские коммерсанты из Общей торговой палаты, ведь в результате стачки закрылись предприятия их иностранных конкурентов, что безусловно играло им на руку. Более того, националистические лозунги сделали забастовку масштабным выступлением за политические реформы, и основные требования предъявлялись тут не хозяевам предприятий, но Муниципальному совету Шанхая. Китайские промышленники всецело поддерживали требования рабочих об отмене экстерриториальных привилегий и выделении китайцам мест в совете.

Осознавая неустойчивость альянса между китайскими рабочими и промышленниками, члены Муниципального совета постарались внести раскол в их ряды. По предложению управляющего британской хлопковой фабрики совет принял решение приостановить работу электростанции, снабжающей большую часть города. Отключенные от питания китайские фабрики встали точно так же, как и лишенные рабочей силы иностранные. Поняв, что их перехитрили, члены Общей торговой палаты перестали жертвовать деньги в забастовочный фонд, и стачка вскоре прекратилась. Однако после этих событий Муниципальный совет Шанхая пошел на одну важную уступку: впервые в истории коренным жителям было позволено занять место в его рядах. Лидеры иностранных концессий предпочли допустить все более напористых китайцев в свои управленческие структуры, нежели рисковать обрушением всего здания международного Шанхая, которому было уже почти сто лет.

Недовольные сепаратным миром китайских промышленников, лидеры шанхайских коммунистов, в том числе фокусник-убийца Гу Шуньчжан и будущий великий дипломат Китайской народной республики Чжоу Эньлай, продолжили агитацию среди рабочих. Пламя полыхнуло с новой силой в марте 1927 года, когда началось восстание, организованное по примеру Октябрьской революции. Забастовало порядка полумиллиона шанхайских рабочих. Сформированные коммунистами «вооруженные пикеты» заняли стратегические транспортные узлы и важнейшие учреждения китайской части города. Концессии в этот момент охранял 40-тысячный гарнизон американских, британских, французских, японских и итальянских солдат31 – такие силы были стянуты сюда для противостояния армии Чан Кайши, который поклялся положить конец иностранным владениям в Шанхае и объединить под своей властью как территории, контролируемые милитаристскими кликами, так и города с иностранной администрацией. Хотя Чан Кайши недвусмысленно призывал покончить с западными концессиями и уже доказал серьезность своих намерений, присоединив британские территории в Нанкине и Цзюцзяне, столкнувшись с коммунистическим восстанием в Шанхае, иностранные державы смогли найти с ним общий язык и начали действовать против коммунистов сообща. В штабе Чан Кайши в Нанкине лидеры Общей торговой палаты при поддержке Муниципального совета Шанхая буквально торговались с генералиссимусом, обсуждая цену, за которую он избавит город от коммунистов.

«Город на продажу», как назвал Шанхай работавший там американский журналист32, подтвердил свое прозвище, когда богатейшие жители попросту выкупили его, а подряд на черную работу был передан организованной преступной группировке. Получив от шанхайских заказчиков 10 миллионов долларов, Чан Кайши нанял Ду Юэшэна (он же Большеухий Ду), уроженца Пудуна и главаря Зеленой банды, контролировавшей улицы Шанхая. (Административное устройство Шанхая не позволяло китайской, французской или англо-американской полиции преследовать подозреваемых по всей территории города, поэтому многие правоохранительные функции были уже давно отданы ими на откуп гангстерам.) Как только Чан Кайши договорился с Зеленой бандой, судьба коммунистов была предрешена.

С особого разрешения Стерлинга Фессендена, американского адвоката, занимавшего тогда пост президента Муниципального совета Шанхая, Большеухий Ду отправил своих переодетых рабочими головорезов через иностранные концессии к местам сосредоточения коммунистов. Бойня началась на рассвете 12 апреля, когда Зеленая банда напала на здание Шанхайской федерации профсоюзов. Забастовка захлебнулась на следующий же день, а события, вошедшие в историю как «Шанхайская резня», продолжались еще три недели: с благословения Чан Кайши, Общей торговой палаты, Стерлинга Фессендена и Муниципального совета Шанхая орудовавшие в Пудуне и других промышленных районах боевики Зеленой банды перебили тысячи рабочих, профсоюзных деятелей и сторонников коммунистов, а также их семьи, не щадя ни женщин, ни детей.

Когда город перешел под полный контроль националистов, лидеры коммунистической партии бежали из Шанхая в провинцию. Оказавшись на селе, КПК коренным образом изменила свою идеологию. Если раньше революцию планировалось осуществить силами городского пролетариата и интеллигенции, то теперь основной упор делался на революционное крестьянство. И хотя партия была создана в самом современном городе Китая, за годы изгнания ее идеология приобрела глубоко антиурбанистический характер. Крестьянская армия Мао Цзэдуна, «освободившая» Шанхай в 1949 году, имела мало общего с городскими интеллектуалами, которые в 1921-м создали КПК на территории французской концессии. И никакого пиетета к этому городу крестьяне не испытывали.

Когда большая часть Китая подчинилась авторитарному режиму Чан Кайши, формально провозглашенному в Нанкине в 1928 году, новый правитель предпочел позабыть о своем требовании уничтожить иностранные концессии. Чан зависел от ссуд международных финансовых институтов Шанхая, и поэтому, придя к власти под лозунгом борьбы с иностранным засильем вообще и шанхайскими концессиями в частности, в итоге он оставил их в покое.

Концессии остались, но привилегии иностранцев сузились, и если не массы, то китайская элита получила некоторую долю равноправия. В тот самый день, на рассвете которого Зеленая банда обеспечила националистам контроль над городом, Муниципальный совет Шанхая распорядился снять расовые ограничения на посещение общественного парка на Бунде. Вскоре, впрочем, за вход стали взимать плату в десять центов, что равнялось примерно половине дневного заработка рабочего. Таким образом был установлен ценовой барьер для китайской бедноты, а также для русских и других обнищавших иностранцев. В 1930 году преимущества иностранцев были урезаны еще дальше: количество китайских представителей в Муниципальном совете Шанхая увеличилось с трех до пяти, китайцы вернули себе управление таможней, а девять стран утратили свои экстерриториальные привилегии, которые теперь оставались только у Британии, Соединенных Штатов, Франции и Японии. Кроме того, новые китайские власти Шанхая впервые ввели налог на прибыль иностранных компаний.

Активно торгуясь за равные права для китайской элиты, в деле снижения влияния иностранных держав в Китае Чан Кайши применял и менее прямолинейную тактику. Поскольку в XIX веке захват Шанхая западными странами произошел под предлогом слабости и некомпетентности китайских чиновников, Чан считал, что при умелом и эффективном управлении китайской частью города иностранцы лишатся разумной аргументации в пользу существования концессий. Руководствуясь этой логикой, новый националистический режим работал над созданием образцового китайского города, который ни в чем бы не уступал образцовым поселениям шанхайландцев.

Развитие инфраструктуры и введенное в 1929 году правило, ограничивающее количество семей, живущих в одном доме, тремя, позволили снизить позорную разницу в уровне жизни между китайским городом и иностранными поселениями. Однако ярче всего представления Чан Кайши о новом, полностью китайском Шанхае отразились в задуманном им новом городском центре в районе Цзянвань на северной окраине города, в шести километрах от Бунда. По планам правительства там должны были появиться девять величественных общественных зданий, современных изнутри, но облеченных в традиционные архитектурные формы исторического Пекина. Проектное задание предписывало, чтобы «разработанные в Европе и Америке научные принципы» сочетались тут с «лучшими проявлениями художественных традиций нашего народа». При всей «практической пользе западных технологий» результат должен был быть «китайским по сути»33.

Осуществить задуманное мог только один человек – и это был не китайский ремесленник, но американский архитектор по имени Генри Киллам Мерфи. В то время как большинство западных архитекторов не долго думая строили в Китае, как у себя дома, этот уроженец Нью-Хейвена и выпускник Йеля еще во время своего первого посещения страны в 1914 году поддался очарованию традиционных китайских форм. Когда Мерфи заказали проект кампуса филиала Йельского университета в городе Чанша, то современные учебный и административный корпуса выглядели у него как типично китайские строения, и даже протестантская часовня была похожа на даосский храм. Этого американца в огромных очках и с копной светлых волос, как у сумасшедшего профессора, назначили ответственным за архитектурную политику нового националистического правительства в Нанкине, а он, в свою очередь, поручил своему китайскому протеже Дун Даю руководить проектом нового общественного центра в Шанхае. Будучи одним из самых многообещающих китайских архитекторов своего поколения, Дун Даю обучался в университете Миннесоты, а потом в Колумбийском университете в Нью-Йорке и, поработав в архитектурных бюро Нью-Йорка и Чикаго, вернулся на родину, чтобы трудиться у своего покровителя в компании Murphy & Dana.

Новое здание городского управления работы Дун Даю было открыто в 1933 году. С его загнутыми кверху карнизами, драконьими головами на коньках крыши, каменной парадной лестницей и красно-золотыми деревянными панелями оно напоминало храм Запретного города – но было куда больше. В 1935 году неподалеку закончилось строительство Шанхайской библиотеки того же архитектора, двухъярусная крыша которой вторила пекинской Барабанной башне XIII века. Самым ярким зданием всего ансамбля стал спортивный комплекс, где в отдельных частях крытой арены, бассейна и открытого стадиона были использованы мотивы китайской крепостной архитектуры. Если бы императоры династии Мин вздумали построить олимпийский бассейн, выглядел бы он примерно так, как творение Дун Даю. Сложенная из серого камня массивная арка центрального входа на стадион отсылает к традиционным городским воротам и оттягивает внимание от неприкрыто современной кирпичной стены прямо за ней. Интерьер же тут неотличим от высококлассного спортивного сооружения в любой другой части света. Лишь столы для пинг-понга, плотно расставленные под стальными балками сводчатого потолка крытой арены, выдают ее китайское местоположение.

Идея, выраженная националистами в новом городском центре, была ясна: Китай может учиться у Запада и без политической или культурной зависимости. Недаром целью этого проекта был и географический перенос центра города из Международного сеттльмента на контролируемую китайцами территорию, и архитектурная подмена западных небоскребов Бунда на построенные в китайском стиле общественные здания Цзянваня.

Однако планам националистов оттеснить Бунд на второй план не суждено было воплотиться в жизнь. Пока возводился Цзянвань, Бунд был практически полностью перестроен и стал больше и краше прежнего. Стабильность, которую смогли обеспечить националисты, при сохранении автономии концессий вызвала в Международном сеттльменте экономический бум, какого он не переживал с первых лет в качестве открытого порта. В течение 1920–1930-х годов центральный Шанхай из копии западного города превратился в глобальный мегаполис нового типа. Построенные в этот период здания Бунда смотрятся предвестниками будущего глобального и многообразного мирового порядка. Международный сеттльмент начал, наконец, оправдывать свое громкое имя.

Новые небоскребы Бунда стали триумфом не только человеческой воли, но и инженерного гения. Они были вызовом авторитетным специалистам, которые уже давно решили, что почва в Шанхае слишком болотиста, чтобы строить на ней многоэтажные здания. Инженер, сравнивавший топкий шанхайский грунт со скальными породами Манхэттена, еще в начале XX века заявил: «В Шанхае предел – шесть этажей, в Лондоне – шестьдесят. В Нью-Йорке и Гонконге предела нет»34. Но технический прогресс позволил построить одни из самых высоких зданий мира на топком чикагском берегу озера Мичиган – и проблемы шанхайского болотистого грунта тоже были решены. Тысячи свай из орегонской сосны были доставлены через Тихий океан и вбиты в почву Бунда, а при строительстве использовались более прочные и легкие строительные материалы – стальные балки и бетон. Сочетающие прочность и плавучесть деревянные сваи удерживали высотные здания на топком грунте. Как и в случае построенных крепостными дворцов Петербурга, неистощимый источник дешевой рабочей силы в лице китайских кули позволял возводить небоскребы и без современных методов строительства, внедряемых в это время в Америке. Цемент здесь по-прежнему замешивали вручную, но это, при наличии бесчисленных кули, работавших за гроши, никак не тормозило строительства. К примеру, элегантное 14-этажное здание отеля с металлическим каркасом и каменным фасадом с уступами в нью-йоркском духе было возведено в 1934 году всего за три месяца.

Гостиницы вообще строились ускоренными темпами в отчаянной попытке угнаться за бурным ростом нового социального явления – туризма. Мировая торговля уже давно соединила отдаленные части планеты: петербургские придворные дамы XVIII века уже пивали латиноамериканский кофий с карибским сахаром, а в XIX веке британские текстильщики производили ткань из хлопка, выращенного в Гуджарате или Миссисипи. Но в эпоху джаза межконтинентальные путешествия стали доступны не только аристократам, дипломатам и бизнесменам, но и просто состоятельным гражданам. Когда роскошные кругосветные круизы приобрели популярность среди привилегированных классов, управляемый иностранцами китайский мегаполис оказался одним из портов их стандартного маршрута, а силуэт Бунда стал таким же символом Китая, каким для Америки были очертания небоскребов Нижнего Манхэттена. Города вроде Шанхая становились настоящими перекрестками современности, где представители всемирной элиты встречались для работы и увеселений.

Когда океанские суда входили в Хуанпу и пришвартовывались на таможенной пристани Бунда, прежде всего их пассажирам бросалось в глаза то, насколько мало в этом городе собственно китайского. Историк-шанхайландец писал в 1928 году: «Прибывающего в Шанхай путешественника поражает тот факт, что фактически он оказывается в крупном европейском городе – потому что во всем, что касается высотных зданий, хороших мостовых, гостиниц и клубов, парков и мостов, потока автомобилей, трамваев и автобусов, количества иностранных магазинов и великолепного ночного освещения, Шанхай не уступает важнейшим городам его родины»35. Однако за фасадами – на бесчисленных сценах, где разыгрывалась шанхайская жизнь – скрывался город куда более энергичный, нежели любая европейская столица. Вследствие отмены расовой сегрегации общественных пространств – а общедоступным в годы Первой мировой войны стал даже знаменитый своей нетерпимостью к цветным Шанхайский конноспортивный клуб – раздробленный мегаполис, где каждая национальная община создавала свой собственный мир, уступил место городу, где все группы сошлись воедино.

Ярче всего новая реальность Шанхая воплотилась в отеле Cathay – величайшем памятнике межвоенной эпохи и самом высоком здании на Бунде. Cathay открылся в 1929 году на углу Нанкинской улицы и Бунда, то есть на пересечении двух важнейших городских артерий. Прежде на этом месте располагалась штаб-квартира Augustine Heard & Company – американской фирмы, торговавшей чаем и опиумом. Гостиницы в расположенных на Нанкинской улице торговых центрах Sincere и Wing On подавали себя как заведения «европейского класса», то есть гордились тем, что соответствовали западным стандартам; Cathay во всем превосходил эти стандарты. Невероятной роскошью считалось наличие телефона в каждом номере – европейские гостиницы такого еще не знали. Один звонок китайскому консьержу, говорящему по-английски с британским акцентом, и знаменитая услуга «Опиум в номер» уже заказана. Еще один звонок – и город по новому раскрывается перед постояльцем Cathay, оправдывая свое прозвище «шлюха Азии»: к 1930-м годам в Шанхае работало 3 тысячи борделей36, а процент проституток среди женского населения бил все мировые рекорды37. Пирамидальная 12-этажная башня отеля в плане представляла собой трапецию, поскольку та сторона участка, что выходила на Бунд, была чуть короче задней границы. Такие очертания дали одному историку архитектуры повод назвать Cathay «космолетом в стиле ар-деко»38. Эта метафора даже более точна, чем полагал ее автор: с открытием отеля Cathay шанхайская архитектура преодолела гравитацию дешевого подражания Западу и, пройдя сквозь стратосферу точнейшего его копирования, достигла по-настоящему космических высот глобальной инновации.

В рекламе того времени название Cathay обычно писали псевдоазиатским шрифтом поверх изображения самого здания в стиле ар-деко; таким образом потенциальному постояльцу напоминали, что хотя подобное сооружение можно увидеть и в Чикаго, в реальности оно находится в экзотическом Шанхае. Но в интерьере отеля нашлось место всему миру – и Западу, и Востоку. Самые важные постояльцы могли выбирать из девяти люксов, каждый из которых был оформлен в духе определенной страны. Здесь был обитый дубовыми панелями британский люкс, где гости могли погреться у камина, как в загородном охотничьем домике; был индийский, где они ходили по сотканным на субконтиненте коврам, а прическу поправляли в зеркале, чьи контуры напоминали арки Тадж-Махала. В китайском люксе из гостиной в столовую постояльцы попадали через традиционные «лунные ворота» – круглый проход, типичный для китайских парков и дворцов. Мастера из каждой представленной страны были наняты специально для работы над этими номерами, чтобы обеспечить уважаемым клиентам идеальную подлинность обстановки. Отобедать постояльцы могли на девятом этаже, где за украшенными узором из карпов кои дверями с матовым стеклом располагался китайский ресторан, уставленный старинными бронзовыми буддами и снабженный потолочными росписями работы храмовых художников. Этажом выше к их услугам был европейский ресторан, выполненный в стиле парадного зала средневекового английского замка. Желание отвергнуть все это как ранний аналог лас-вегасского китча наталкивается на то простое обстоятельство, что все воспроизведенные в люксах культуры были широко представлены на улицах за их окнами. Создателем же отеля был человек, который, легко меняя все представленные в его отеле страны, чувствовал себя как дома и в Лондоне, и в Бомбее, и в Шанхае.

Отель Cathay стал детищем сэра Виктора Сассуна, чьи личные апартаменты располагались в этом же здании. Он был правнуком рожденного в Багдаде и жившего в Бомбее еврейского магната Давида Сассуна, и внуком Элиаса Сассуна, который из Бомбея переехал в Шанхай, чтобы расширить торговую империю своего семейства. Перейдя в 1870-х годах от торговли опиумом к сделкам с недвижимостью, Сассуны стали приобретать участки на Бунде, где в конце концов вырастет их отель. К 1880 году семейство было крупнейшим землевладельцем на Нанкинской улице. Виктора, которому предстояло унаследовать империю, отправили в Хэрроу – престижную частную школу в Англии. Там правнука носивших тюрбаны жителей Месопотамии нарядили в ностальгический костюмчик с соломенной шляпой, в котором почти пародийно выразились вкусы сливок английского общества. Спустя несколько лет он к тому же получил право надеть черную мантию выпускника Кембриджа, после чего вернулся в Шанхай, мечтая оставить свой след в облике города и имея для этого все необходимые средства. Получив британское образование и имея корни в Бомбее и Багдаде, молодой Сассун был выше привычных разделений между Востоком и Западом.

Сассун добился того, чтобы его Cathay был не просто тематическим парком современности, но местом, где жители Шанхая могли бы приобщаться к космополитичной культуре, воплощением которой он сам являлся. В рамках модели обособленных сообществ, по которой на ранних этапах существовал открытый порт, первые багдадские евреи Шанхая, и среди них Сассуны, создали свою сеть общинных учреждений. Самым известным из них был Шанхайский еврейский кантри-клуб, построенный на землях семейства Кадури – еще одного клана воротил недвижимости с багдадскими корнями и родственниками в Бомбее. Однако, когда Виктору отказали в столике в одном из самых напыщенных клубов Шанхая, он не понесся топить свои печали в Еврейский кантри-клуб. Вместо этого, отражая царящие теперь в городе широкие взгляды, он основал собственный ночной клуб, в котором не было этнических ограничений. Его Ciro’s открылся в 1936 году прямо напротив расово нетерпимого Британского кантри-клуба. А в залах собственного отеля, под взыскательным взглядом управляющего, которого он переманил из легендарного бомбейского Taj Mahal Hotel, Виктор закатывал вечеринки, куда приглашались видные представители всех национальных общин Шанхая, включая и китайское большинство. Бонвиван в монокле и с тростью, которую он носил после ранения, полученного в бытность британским пилотом во время Первой мировой войны, на знаменитых своей распущенностью костюмированных балах Сассун всегда играл главные роли, в которых стиралась грань между садомазохизмом и социальным реваншем. На вечеринке «Школьные деньки» зал был заставлен графитными досками и увешан картами, а наряженный в мантию и профессорскую шапочку сэр Виктор расхаживал с розгами. На «Цирковом балу» он был укротителем и приветливо щелкал хлыстом. Сассуну особенно нравилось, что чистокровные британцы, когда-то относившиеся к нему свысока (один, узнав, что он едет в Лондон, с презрительной ухмылкой спросил, не устанет ли в пути его верблюд), теперь все как один выпрашивали приглашения на его празднества.

Удачно сложилось, что в звуковой дорожке нового космополитичного города преобладал первый глобальный музыкальный стиль – джаз. Сплав африканских ритмов, европейской инструментовки и сугубо современной импровизационной манеры вырвался из Америки и захватил весь мир, который сам становился все больше похож на Америку, поскольку мест, подобных Шанхаю, где смешивались представители всех континентов, становилось все больше. Для тех, кто желал протанцевать всю шанхайскую ночь в клубе без расовых предрассудков, Ciro’s сэра Виктора Сассуна был далеко не единственным вариантом.

Крупнейший ночной клуб города открылся в 1933 году. По-английски он назывался Paramount, по-китайски – «Байлемен» («Ворота ста удовольствий»). Клуб финансировали китайские бизнесмены, а строился он по проекту китайского архитектора Ян Силю. Paramount занимал почти целый квартал в Международном сеттльменте и снаружи выглядел как кинотеатр в стиле ар-деко, увенчанный многогранной башней, до чрезвычайности похожей на ту, что возвышается на другом берегу Тихого океана – на холме Телеграф-хилл в Сан-Франциско. Американский дух проник и внутрь помещения, где тромбонист из Гарлема Эрнст Кларк по прозвищу Пройдоха руководил местным оркестром. Пройдоха нуждался в полновесном биг-бенде, чтобы заполнить звуками джаза громадный зал с балконом и дополнительным танцполом на втором уровне. Двухъярусное устройство позволяло создавать иллюзию, что клуб набит битком, даже когда он был полон лишь наполовину, – так объяснял его архитектор, демонстрируя важное для любого клубного промоутера умение изобразить ажиотаж даже в проходной вечер. «Психология толпы устроена таким образом, – утверждал Ян Силю, – что в толкотне люди чувствуют себя замечательно, а в одиночестве скучают. Поэтому если зал слишком просторен, то настоящее веселье там можно устроить только по какому-нибудь особенному случаю»39.

Яна ценили не только за грамотные пространственные решения, но и за стилистическую гибкость. Если в Paramount он взял на вооружение глобальную эстетику ар-деко, то в открывшемся на другом конце города в 1935 году джаз-клубе Metropole Gardens Ballroom он создал интерьеры в стиле императорского Китая: у входа висел гигантский красный фонарь, а оркестр играл под фреской с резвящимися драконами.

Поскольку в период правления националистов китайцы продолжали наращивать средства и влияние, вскоре у отеля Cathay появился серьезный конкурент, принадлежащий местному капиталу. Cathay по-прежнему был самым высоким зданием на Бунде, но в 1934 году еще более высокий отель открылся на другом конце города, где Нанкинская улица проходит мимо Шанхайского ипподрома. Этот небоскреб был построен на деньги Объединенного сберегательного общества – ведущего финансового учреждения в китайских руках. Первые два этажа занимал банк, на девятнадцатом располагались помещения совета директоров компании, а все остальные были отданы под роскошный Park Hotel. Состоятельные китайцы танцевали и выпивали в танцзале Sky Terrace на 14-м этаже, откуда открывался отличный вид на когда-то недоступный им ипподром на другой стороне улицы. В эклектичном интерьере традиционные для Китая красно-золотые колонны поддерживали потолок в характерной манере ар-деко. Его украшала громадная фреска, воспевающая танцы эпохи джаза в образе свингующих музыкантов, окруженных парящими нотами.

Хотя здание Park Hotel и не обладает элегантностью Cathay, оно производит сильное впечатление размерами массивного краснокирпичного основания и пирамидального навершия последних этажей. В момент открытия отель возвышался не только над всем Шанхаем, но и над всем Старым Светом, включая Европу: 20-этажная гостиница была самым высоким зданием в мире за пределами Америки. Знаменательно, что в переживавшем экономический бум Шанхае именно китайские заказчики с готовностью принимали модернистские эксперименты в архитектуре – европейцы же с головой ушли в ностальгические воспоминания о временах до Первой мировой войны, когда глобальное господство их континента было еще неоспоримо.

Хотя китайцы могли справедливо гордиться зданием Park Hotel, гостиница была не более китайской, нежели сам город. В этом здании, как и во всем мегаполисе, проявлялись последние архитектурные, социальные и экономические тенденции всей планеты. Модернистское чудо, заказанное руководителями Объединенного сберегательного общества, создал архитектор Ласло Худьец – трудно классифицируемый и очень характерный для Шанхая персонаж. Худьец родился в 1893 году в Австро-Венгрии. Получив диплом архитектора Будапештского королевского университета в 1914-м, он был призван в армию и отправлен воевать на фронтах Первой мировой. Там Худьец попал в плен к русским и оказался в лагере для военнопленных в Сибири. В 1918 году, во время транспортировки из одного лагеря в другой, он бежал, спрыгнув с поезда рядом с китайской границей. Добравшись до Шанхая, он устроился в американское архитектурное бюро, нашел себе жену англо-швейцарского происхождения и в 1925 году открыл собственную фирму. Не имея недостатка в заказчиках, Ласло вел роскошную жизнь в им самим спроектированном псевдотюдоровском особняке во французской концессии. Шанхайландец до мозга костей, Худьец писал: «Куда бы я ни поехал, я везде буду чужаком, гостем… который повсюду чувствует себя как дома, но при этом лишен родины»40. Противоречие между его восторгом от роли гражданина мира и сопутствующим страхом, что он нигде не свой, – это опыт, в котором отразилась сама суть современности.

Для бездомных вроде Худьеца космополитичный Шанхай был домом – который сам Худьец и помогал строить. В 1927–1928 годах, вскоре после возвращения из путешествия по Соединенным Штатам, на окраине французской концессии Худьец спроектировал жилой комплекс в американском духе, чьи дома на одну семью в средиземноморском и тюдоровском стилях напоминали особняки, которыми в то же самое время застраивался расположенный на противоположном берегу Тихого океана Лос-Анджелес. Собственно, девелопером проекта тоже был американец, Фрэнк Джей Рейвен – глава шанхайской компании Asia Realty и член Муниципального совета Шанхая. Стилистическая мешанина, характерная для Америки, страны эмигрантов, где построить испанскую виллу рядом с английским загородным домом было так же нормально, как венгру жениться на англо-швейцарке, удивительным образом подходила Шанхаю. Вмещавший в себя сообщества со всего мира, Шанхай казался мегаполисом Нового Света, случайно оказавшимся в пределах Старого. Именно это имел в виду родившийся в Шанхае в 1930 году британский писатель Джеймс Баллард, когда описывал город своего детства как «на 90 % китайский и на 100 % американизированный»41.

В ажиотаже строительства самого динамичного города на Земле Фрэнк Джей Рейвен поддался иррациональной восторженности в оценке перспектив Шанхая. В исследовании рынка недвижимости, проведенном Asia Realty в 1920-х годах, говорится: «Быстрый рост строительства за последние несколько лет позволяет считать Шанхай главным городом этого континента»42. Далее следует оптимистичный прогноз развития города до 1950 года: «Растущее число иностранных обитателей со всех концов света, непрерывно повышающееся качество жизни»43.

Будучи безусловной финансовой столицей Азии и сохраняя экономический рост, даже когда Запад погряз в Великой депрессии 1930-х годов, Шанхай уж точно не был второразрядным городом. Когда получивший образование в Лондоне, но работавший в Шанхае архитектор Джордж Леопольд Уилсон отправился в 1931 году в Европу и Америку, чтобы ознакомиться с новейшими достижениями архитектуры, в письме домой он писал: «В вопросах совершенствования методов работы Шанхаю сегодня учиться особо не у кого»44. Примерно та же мысль считывалась в рекламе спроектированного Уилсоном отеля Cathay, гласившей: «На свете две главные башни: одна в Париже, и это, конечно, башня Эйфеля, другая в Шанхае – и это Cathay»45. Если уж на то пошло, это тот редкий случай, когда реклама прибедняется: в 1930-е годы отель Cathay был куда интереснее, чем железный каркас на берегу Сены. Тамошняя ночная жизнь, в которой было место и кабаре, и опиуму, совмещала парижскую элегантность с бесшабашной ажитацией Чикаго времен Аль-Капоне. Путеводитель тех лет «Все о Шанхае» приходил к довольно нескромному выводу: «Сегодня и не разберешь, то ли Шанхай – это восточный Париж, то ли Париж – это западный Шанхай»46.

Безумный строительный бум в Шанхае 1920–1930-х годов дает все основания полагать, что шанхайландцы не предвидели надвигающегося хаоса мировой войны и маоизма. Напротив, построенное в 1922 году новое здание Муниципального совета Шанхая с его мощным серым корпусом и массивными полуколоннами свидетельствует о крайней степени самонадеянности. Впрочем, как и оптимистичные умозаключения экспертов компании Asia Realty: «Даже… в условиях политического кризиса, среди плодящихся заговоров и контрзаговоров, Шанхай продолжает расти, а его бизнес – развиваться»47. И все же в путеводителе «Все о Шанхае» есть ощущение пира во время чумы: этот город может погибнуть в любой момент, и потому тут еще интереснее. Авторы этого панегирика мегаполису на берегах Хуанпу упиваются его зыбкостью, воспевая «город миссионеров и проституток», «лимузины с облаченными в шелка китайскими мультимиллионерами и их до зубов вооруженными китайскими и русскими телохранителями» и даже «коммунистические заговоры». Все это и делает город таким «живым, чувственным, бодрым… таким кинематографичным». И потому «Шанхай не сравнить ни с чем!»48. Текст как будто умоляет: не стоит откладывать, это нужно увидеть, пока еще не поздно.

Однако ни шанхайландцы, ни шанхайцы не могли осознать одного: чем более динамичным и космополитичным становился их город, тем меньше у него оставалось шансов выжить. В самом успехе Шанхая скрывались семена его разрушения, поскольку с каждым новым небоскребом или роскошным ночным клубом он все дальше отдалялся от остального Китая. Каким бы стремительным ни был его рост, Шанхай был обречен оставаться в тени гигантской страны, населенной сотнями миллионов крестьян. И многих из них уже вооружил Мао Цзэдун, направив стволы их винтовок прямо в капиталистическое сердце Китая.

6. Город под пятой прогресса. Бомбей, 1896–1947

Кинотеатр Eros. © Dwivedi Sh., Mehrotra R. Bombay: The Cities Within. Eminence Designs, 2001

22 июня 1897 года королева Виктория праздновала свой Бриллиантовый юбилей – шестидесятую годовщину восшествия на престол. Империя находилась на пике могущества, примерно четверть всего населения земного шара были подданными британской короны1. В этот день с восходом солнца в каждой из британских колоний – от Новой Зеландии на востоке до Канады на западе – начинались тщательно спланированные торжества. Великолепие празднований в Индии соответствовало ее статусу жемчужины в короне империи. В Хайдарабаде по этому случаю даровали свободу каждому десятому заключенному; в Бангалоре торжественно открыли памятник императрице Индии в виде хрупкой красавицы. А вот urbs prima in Indis оказался в затруднительном положении. Бомбей не мог предложить королеве ничего более впечатляющего, чем лучшее неоготическое здание города – построенный Фредериком Уильямом Стивенсом вокзал, который в день Золотого юбилея десять лет назад уже был назван в ее честь вокзалом Виктория.

В своем показном веселье город на Аравийском море, казалось, не выходил за рамки простого соблюдения формальностей. Еще в прошлом году в беднейших индийских районах началась эпидемия бубонной чумы, и в праздничные дни больных в Бомбее становилось все больше. Рядом с описаниями юбилейных торжеств, проходящих по всему субконтиненту, The Times of India печатала списки умерших в городе от чумы за последние сутки. За месяцы эпидемии статистика смертности, разбитая по кварталам, стала постоянной рубрикой ежедневной газеты – наравне с крикетом, железнодорожными расписаниями и прогнозом погоды.

Чума не просто истребляла жителей Бомбея; она давала повод усомниться в хвастливых британских разглагольствованиях о цивилизационной миссии метрополии и о Бомбее как будущем величайшем городе империи. Противоречия системы прямого правления издавна ярче всего проявлялись именно в urbs prima. Сегрегация в Бомбее была менее жесткой, чем во всей остальной Индии, и тем не менее многие учреждения тут по-прежнему были доступны только для белых. Местные элиты имели самый широкий в стране доступ к городскому управлению, но это лишь усиливало их недовольство отсутствием подлинных властных полномочий. Наконец, поскольку экономика Бомбея развивалась быстрее всего, ограничения, наложенные Британией на хозяйственную систему Индии, воспринимались здесь наиболее остро. Бомбейцев раздражало, что, будучи в двух шагах от достойного существования, они никак не могли его достичь. Эпидемия обнажила расовые и экономические реалии Бомбея, продемонстрировав, какую нищету и запустение британцы считали возможным скрывать за неоготическими фасадами своего образцового города.

Бубонная чума разразилась в городе, когда способы ее распространения оставались загадкой – связь с блохами, живущими на домашних грызунах, еще не была установлена. Тем не менее чиновникам от здравоохранения было очевидно, что заражение напрямую связано с антисанитарными условиями жизни: эпидемия бушевала в индийских трущобах, не затрагивая фешенебельных британских районов. Один британский чиновник пояснял в своей лекции: «Поражает не столько чрезвычайно высокий уровень смертности, гибель такого количества детей и стремительность распространения чумы. Поражает, как такое количество людей вообще могло существовать в подобных условиях и как при этом болезнь и эпидемия не привели к еще большим потерям. Во многих кварталах дома стоят настолько близко друг к другу, что это препятствует свободной циркуляции воздуха. В помещения вовсе не проникает солнце, а воздух полон зловонных испарений. Дорог нет, лишь извилистые тропинки и проходы с жуткими канавами. Более ранние дома построены вообще без учета потребности людей в свете и воздухе»2.

Чудовищные условия существования были обратной стороной промышленного бума. Индийские предприниматели Бомбея (и первый среди них – парс Джамшеджи Насарванджи Тата) научились обводить вокруг пальца колониальную экономическую систему. Они пользовались завезенными британцами технологиями, но пренебрегали ограничениями, делавшими из Индии сырьевой придаток и оставлявшими метрополии все процессы с высокой прибавочной стоимостью. В 1877 году Тата занялся текстильным производством и основал свою первую ткацкую фабрику в Нагпуре, что в 700 километрах от Бомбея вглубь материка, используя для доставки продукции в бомбейский порт железные дороги. Фабрика, названая Empress Mill в честь принятия королевой Викторией титула императрицы Индии, выпускала неплотную хлопчатобумажную ткань для китайского рынка, поскольку ткани высокой плотности могли производиться только в Британии. Примеру Таты последовали и другие предприниматели, и вскоре поперек острова Бомбей пролег промышленный пояс ткацких фабрик, каждая из которых находилась в непосредственной близости от железнодорожного узла и морского порта. К началу XX века на 82 предприятиях там работало 73 тысячи рабочих3 – текстильная промышленность стала ведущей отраслью города.

Рабочие, трудившиеся на расположенных к северу от центра города фабриках, видели в чудесах современной цивилизации, которые промышленники вроде Джамшеджи Таты использовали к собственной выгоде, едва ли не заговор против них самих. Усовершенствование городской электросети и введение электрического освещения стало для их работодателей поводом ввести 16-часовой рабочий день4. Вагоны новой трамвайной сети, которой управляла зарегистрированная в Лондоне компания Bombay Electric Supply and Tramways, известная каждому горожанину под своим звонким акронимом BEST, проносились мимо бредущих на работу индийцев – их дневная зарплата просто не покрывала стоимости билетов. Не имея возможности ездить на фабрики, рабочие массово селились возле них. Когда спрос на жилье стал заметно превышать предложение, стоимость аренды приличных квартир в Бомбее взлетела до уровня Лондона или Парижа5. В расположенных на материке Калькутте и Мадрасе крестьяне, хлынувшие туда в поисках работы, просто возводили импровизированные деревни на любой незанятой территории, но в urbs prima жилье для промышленных рабочих стало прибыльным бизнесом. Владельцы фабрик принялись строить для своих работников жилые здания особого, характерного только для Бомбея вида. Поняв, с какой прибылью для себя можно распихивать людей по крошечным помещениям, к делу подключились и частные предприниматели.

В результате возник уникальный для Бомбея тип жилища – «чоул». Этот ответ шанхайским лилонгам представлял собой приземистое пяти-семиэтажное здание с центральным двором, в открытые коридоры вокруг которого выходило от 300 до 400 квадратных шестиметровых комнатушек. Статистика за 1911 год свидетельствует, что в таких примитивных жилищах ютилось 80 % населения города6. Несмотря на ужасающие условия внутри, фасады построенных индийскими мастерами чоулов нередко украшались архитектурными деталями, которые придавали трущобам толику внешнего благородства. Часто встречались богато украшенные резьбой деревянные балконы и ставни, а иногда вход во двор чоула был исполнен в виде характерной для периода Великих Моголов дворцовой арки, что давало в корне неверное представление об истинном положении его обитателей.

Большинство жителей чоулов приезжали в Бомбей в ранней юности; покинув свои деревни на материке, они перебирались через пролив и оказывались на острове. Исследования 1921 года показали, что 84 % горожан родились не в Бомбее7. Для них это было путешествие в абсолютно новую Индию, совсем непохожую на деревни с населением не более 5 тысяч человек, где жило подавляющее большинство их соотечественников8. Вырванные из привычной среды, обитатели чоулов пытались сохранить свои традиции: в каждом здании, как правило, жили представители одной секты или касты, а свадьбы и прочие праздники справлялись всем миром во дворе.

Но, несмотря на все усилия умелых резчиков по дереву и чтящих обычаи жителей, перенаселенность сводила на нет любые попытки по-настоящему обжить эти пространства. Чоулы часто сравнивали с казармами, но больше они походили на человеческие ульи, где одинокие мужчины в буквальном смысле сидели друг у друга на голове. В каждой комнатке жило от пяти до десяти человек, а единственным удобством там была небольшая раковина, где стирали белье и мыли посуду9. Спали, как правило, прямо на деревянных полах. Туалет был в лучшем случае один на этаж. Как отметил шотландский профессор, преподававший градостроительство в Бомбейском университете, чоул был не «человеческим жилищем, а складом человеческого материала!»10.

Но кому-то повезло еще меньше. Тем, кто не мог позволить себе даже место в чоуле, оставалась улица. Американский писатель Марк Твен описывал свое посещение Бомбея в 1896 году: «На улицах повсюду лежат местные – их многие сотни. Они спят, растянувшись во весь рост, с головой укутанные в одеяло. Они так безучастны и неподвижны, что больше похожи на мертвых»11.

Смертность от эпидемии чумы, разразившейся в тот самый год, когда Твен посетил город, была так высока, что перепись 1901 года показала, что население Бомбея за последнее десятилетие сократилось. Упадок urbs prima in Indis получил подтверждение в цифрах. Но именно Бомбей не мог позволить себе упадка. В соответствии с идеологией Раджа право британцев на управление Индией подтверждалось тем, что они несут индийцам «прогресс» и развитие. А Бомбей был основным символом этого прогресса, выставкой достижений западных технологий, на которой населявшим субконтинент массам демонстрировалось будущее процветание. Над образцовым современным мегаполисом во всех смыслах господствовала четырехметровая статуя богини Прогресса, обозревавшая Бомбей с крыши вокзала Виктория. И хотя Бомбей никогда не был политической столицей Раджа – эта роль сначала была отведена Калькутте, а в 1911 году передана Дели – он был экономической и, что еще более важно, идеологической столицей. Чтобы вернуть город на путь процветания, на рубеже веков британцы предприняли свой самый крупный градостроительный проект со времен сэра Бартла Фрера. Патерналистски воспринимая свое правление как священный долг, выполнение которого ставилось под сомнение упадком Бомбея, британцы приложили немало усилий, чтобы даровать своим индийским подданным современный и здоровый город.

Эта задача была возложена на Бомбейский трест по переустройству города, учрежденный во время эпидемии чумы с тем, чтобы методами архитектуры и городского планирования способствовать улучшению санитарной ситуации. Из четырехэтажного готического здания с грузной статуей королевы Виктории у входа, где располагался офис треста, по всему городу расходились отряды архитекторов и инженеров в пробковых шлемах. Первой и главной задачей треста было решить вопрос жилищных условий в чоулах, где плотность населения достигала 300 тысяч человек на квадратный километр12. Новые образцовые чоулы трест стал строить из кирпича и бетона, а не из дерева, как обычные; в них было от трех до пяти этажей, а комнаты имели площадь в одиннадцать квадратных метров13 – почти в два раза больше, чем в чоулах текстильных компаний и частных застройщиков, из-за которых на город и обрушилась чума. Таким образом в тресте рассчитывали снизить плотность населения в этих кварталах до 125 тысяч человек на квадратный километр14. Кроме того, отряды в пробковых шлемах перестраивали город целыми районами, насильно выселяя во временные пристанища тысячи людей, чтобы проложить новые улицы и построить новые кварталы чоулов.

В районе базаров за вокзалом Виктория, где во времена Ост-Индской компании селилась основная масса индийцев, дома стояли в случайном порядке и практически впритык; если прежде в этом и было некое обаяние старины, то перенаселенность индустриальной эпохи окончательно свела его на нет. С 1901 по 1905 год трест отстроил эту часть города практически заново. Через весь остров была проложена широкая Принцесс-стрит, по которой свежий воздух с Аравийского моря доходил до Крофорд-маркета, основного продуктового рынка Бомбея, чьим мясным и прочим рядам вентиляция была жизненно необходима. Кроме того, по новой артерии жители центра города могли попасть прямо к морским пляжам.

Новые широкие улицы связали разрозненные анклавы Бомбея в единый город. То, что урбанист Маршалл Берман писал о Париже барона Османа, подходит и для преображенного трестом Бомбея: «В ходе нового строительства были снесены сотни домов, выселены тысячи людей, разрушены целые районы… но впервые в своей истории город открылся для всех его обитателей. Теперь там можно было передвигаться не только по соседним кварталам, но из одного конца в другой. Город стал единым физическим и человеческим пространством»15. При этом, как водится, затеянная британцами грандиозная модернизация посеяла семена, всходы которых обрушат британское правление; проложенные трестом бульвары объединили многонациональный город, которым можно было управлять только с помощью тактики «разделяй и властвуй».

Хотя жизнь в чоулах всегда отчасти сохраняла традиционный деревенский уклад, трудясь на одних фабриках люди из разных регионов, исповедовавшие разные религии, начали воспринимать себя как новую общность – рабочий класс. Очутившись в имперском мегаполисе, власть над которым принадлежала британцам, они все реже воспринимали себя гуджаратцами или тамильцами, последователями индуизма или джайнизма и все чаще – индийцами. Индийский национализм начинался как довольно робкое движение представителей англоговорящий элиты с университетским образованием, которые, собравшись в Бомбее в 1885 году, создали Индийский национальный конгресс. Однако к началу XX века он уже черпал силы в среде промышленных рабочих, готовых к куда более жестким требованиям в вопросе самоуправления Индии. Когда в 1908 году редактор националистической бомбейской газеты Бал Гангадхар Тилак был осужден за подстрекательство к мятежу, после того как позволил себе опубликовать призыв к самоуправлению, в ответ забастовали тысячи бомбейских рабочих-текстильщиков16. По мере эскалации напряженности британцы прибегали к все более реакционным мерам, пока, наконец, по лукаво названному Закону о защите Индии, принятому во время Первой мировой войны, не разрешили себе задерживать индийцев без предъявления обвинения и судить их без коллегии присяжных.

Тем временем сотрудники Бомбейского треста по переустройству города пребывали в неведении относительно механизмов, запускаемых ими посредством изменения социальной ткани города. Они как ни в чем не бывало налаживали сообщение между прежде разрозненными рабочими районами и строили проспекты, по которым смогут пойти демонстрации протеста. Чиновники полагали, что просто наводят западный порядок в бестолково устроенном восточном городе, который разросся вокруг их тщательно спланированного центра. Но при всех попытках треста привить британские манеры рукотворному острову у империалистов в пробковых шлемах выходило лишь поспособствовать зарождению новой, неповторимо бомбейской формы необузданного гибридного урбанизма.

Наряду с первоочередной задачей улучшения санитарного состояния жилых районов Бомбея, трест взялся и за борьбу с хаосом и толкотней в деловом центре города. Полвека прошло с тех пор, как сэр Бартл Фрер приказал срыть крепостные стены, а коммерческая активность по-прежнему протекала на все тех же многолюдных улицах к югу от вокзала Виктории. И хотя во времена Раджа в Бомбее было не сыскать и следа от старых укреплений, жители города по-прежнему (впрочем, как и по сей день) называли центр «Фортом». Пытаясь навести порядок на главной артерии района Хорнби-роуд, трест выпустил предписание, гласившее, что все здания на ней, вне зависимости от архитектурного стиля, должны быть приблизительно одной высоты, а на первом этаже каждого должна быть устроена крытая галерея. Вместо обычного тротуара, аркады по всей длине Хорнби-роуд создают тенистые проходы, которые, перетекая один в другой, защищают пешеходов от палящего солнца и тропических ливней. Хотя отделения на Хорнби-роуд открыли такие лидеры западного бизнеса, как британское туристическое агентство Thomas Cook и американский фотогигант Kodak, в целом улица была куда более индийской, нежели Невский проспект – русским или Нанкинская улица – китайской. Несмотря на все усилия, строгие британские порядки под ее арками так и не прижились. В галереях царили индийские торговцы, предлагавшие газеты, кокосовые орехи, самсу и все остальное, что им только удавалось раздобыть. Улица стала деловым районом гибридного типа; ее «базар под викторианскими аркадами»17 – такое меткое определение дали ей два индийских историка архитектуры – был гремучей смесью индийского деревенского рынка и главной торговой улицы английского города. Ни urbs prima, ни его обитателей укротить так и не удалось.

Даруя здоровый и просторный город своим индийским подданным, британцы надеялись ослабить позиции тех, кто призывал к самоуправлению, однако из-за патернализма, на котором основывалась вся его деятельность, трест в итоге стал козлом отпущения. Многие «жители трущоб», которых британцы переселяли в «улучшенные» районы, не хотели сниматься с насиженных мест, поскольку ценили свое традиционное сообщество выше любых материальных выгод, которые мог предложить им трест. Жители чоулов, как и их владельцы, выступали против сноса своих зданий и, мешая городскому обновлению, подавали тысячи прошений и судебных исков18. Многие горожане в итоге отвергали предложения переселиться в свежепостроенные здания в новых районах и вместо этого находили или строили себе жилища поближе к разрушенным домам.

Для бомбейцев трест стал воплощением всего самого унизительного в британском правлении. Сама концепция его деятельности, которая заключалась в том, что колониальные власти милостиво жалуют современную жизнь своим подданным, высвечивала неприглядную суть Раджа. Наложенные Британией экономические ограничения означали, что даже в самом современном городе Индии чудеса современного мира нужно было импортировать из Англии, а не создавать на месте. В условиях таких ограничений к началу XX века Индия стала основным рынком сбыта британского промышленного оборудования. А прямо через пролив от этой витрины современной архитектуры и передового городского хозяйства огромный субконтинент по-прежнему оставался намеренно недоразвитым. Используемая исключительно как сырьевой придаток, экономика Индии эпохи прямого правления с годами становилась все более сельской и все менее промышленной. Хотя в уверениях британцев, что они делают из Бомбея город будущего, и была доля правды, для всей остальной Индии они обращали время вспять.

Усвоив преподнесенные им британцами уроки, представители индийской элиты Бомбея начали использовать архитектурные и градостроительные проекты для подтверждения своей способности к самостоятельному управлению. Вместо того чтобы благодарно принимать инфраструктурные дары британской администрации, они решили построить свой современный город. Для начала индийцы обеспечили себе те учреждения, куда их не допускали британцы. Но чуть погодя местные архитекторы начали застраивать в собственном неповторимом стиле целые районы Бомбея.

Первым таким общедоступным учреждением нового века стал Taj Mahal Hotel промышленника Таты. По городской легенде, однажды ему отказали в номере в одной из самых изысканных гостиниц Бомбея из-за цвета его кожи. Остро переживая унижение, бизнесмен решил открыть собственный, еще более роскошный отель. Многие считают эту историю апокрифом; в конце концов кто-кто, а уж Тата точно знал, что для клиента английской гостиницы у него слишком темная кожа. Но одно не вызывает сомнений: именно он построил самый роскошный отель в городе – Taj Mahal.

Проектировать отель, достойный имени величайшего индийского памятника – беломраморного мавзолея, сооруженного в XVII веке падишахом империи Великих Моголов Шах-Джаханом в память о своей любимой жене, – Тата доверил индийскому инженеру по имени Раосохиб Ситарам Хандерао Вайдья, который руководил строительством здания Бомбейской муниципальной корпорации по проекту Фредерика Уильяма Стивенса. Как и здание Стивенса, Taj Mahal Hotel, который после смерти Вайдьи достраивал английский инженер У.А. Чемберс, сочетал в себе готические и индо-сарацинские формы. Луковичные купола по углам напоминали об оригинальном Тадж-Махале, а характерные для арабской архитектуры ажурные резные решетки на окнах, которые пропускают прохладный воздух, но защищают от палящего солнца, еще больше подчеркивали эстетику эпохи Моголов. Центральный граненый купол, похожий на купол вокзала Виктория, свидетельствует о том, что архитектурные формы, использованные в свое время Стивенсом, не были отвергнуты местным населением как европейская подделка, но, напротив, стали восприниматься как нечто сугубо бомбейское. В распахнувшем двери в 1903 году отеле к услугам гостей всех национальностей, цветов, каст и вероисповеданий были американские вентиляторы, немецкие лифты, турецкие бани и – внимание – английские консьержи.

Открытый для всех рас Taj Mahal Hotel был детищем англоговорящей индийской элиты, созданным ею для самой себя. Вскоре наиболее просвещенные британцы тоже стали поощрять создание таких чуждых сегрегации учреждений. Престижный спортивный клуб Willingdon был создан в 1917 году после того, как британского губернатора Бомбея лорда Виллингдона не пустили в предназначенный только для белых клуб Gymkhana, поскольку он был со своим приятелем магараджей. Посещаемый в основном индийцами Willingdon с его площадками для крикета, поло, гольфа и тенниса, ни в чем не уступал бомбейским спортивным клубам для белых. Это был еще и знак потрясающих перемен, произошедших в сознании индийских горожан, которые всего полвека тому назад смеялись над спортивными увлечениями английских чиновников. В 1863 году Говинд Нараян писал: «Нашим людям… кажется странным, что высокопоставленные англичане с таким удовольствием бросают и ловят мяч. “Почему англичане играют, как маленькие дети?” – восклицают они»19. Нараян, будучи англоманом, дает своим читателям мудрые пояснения: «Оттого англичане здоровы и подтянуты, что играют в подвижные игры». К началу XX века его западнические взгляды явно возобладали.

Начав в первые годы XX века с создания общедоступных версий британских учреждений вроде Willingdon, к 1930-м годам бомбейцы дошли до осуществления собственных представлений о том, каким должен быть современный город. Символично, что их новый Бомбей было решено построить на новых землях, отвоеванных у Аравийского моря. Процветающий город уверенно глядел в будущее – даже кризис 1929 года, после которого западные страны вошли в десятилетний период упадка, стал лишь легкой встряской для Бомбея, чье население за эти годы увеличилось почти на 30 %20. Именно теперь пришло время для осуществления плана, который долгие годы был пятном на репутации города: осушения залива Бэк-Бэй. Грандиозные прожекты создания приморского жилого района, впервые появившиеся во время вызванного Гражданской войной в Америке хлопкового бума, достали с полок, сдули с них пыль и привели в соответствие с новыми условиями. На осушенной территории индийцы впервые в истории смогли претворить в жизнь собственное видение бомбейской современности.

Возобновление работ в заливе Бэк-Бэй совпало с распространением нового архитектурного стиля – ар-деко. В Бомбее в нем начали строить молодые индийские архитекторы, многие из которых обучались за границей – в то время как их британские коллеги простаивали из-за Великой депрессии в метрополии, болезненно реагируя на набирающее силу движение за независимость и принимая в штыки все формы модернизма, которые так радикально порывали с имперской неоготической традицией города. В течение двух десятилетий бомбейские архитекторы создали один из величайших в мире ансамблей в стиле ар-деко, который, превосходя по размерам шанхайский, уступает только американскому Майами-Бич.

В 1935 году работы в заливе Бэк-Бэй привели к появлению полосы земли вдоль западной границы парка на Овальном майдане. В 1860-х сэр Бартл Фрер выстроил для своих современных учреждений ряд неоготических зданий по восточной стороне парка, оставив с запада свободный выход к морю. В конце 1930-х здесь выросла линия из 31 жилого дома в стиле ар-деко21. Во впечатляющей городской панораме, которая сохранилась по сей день, два видения бомбейской современности, воплощенные в разных архитектурных стилях, глядят друг на друга через парк.

Осушенные территории застраивались в соответствии со строгими нормативами, оговаривавшими высоту зданий и используемые материалы, главным из которых был железобетон. Но эти рамки не помешали полету творческой фантазии. Архитекторы и мастера декоративно-прикладного искусства старались перещеголять друг друга в роскошных надписях с названиями домов («Пальмовый сад», «Солнечный луч» или «Лунный свет»), в лепных барельефах пальм, солнечных лучей и океанских волн на фасадах и в гравировке на стеклах парадных дверей. Комфортная жизнь селившихся тут промышленников, коммерсантов, юристов и докторов бурно растущего города соответствовала всем стандартам мировой буржуазии, что стало возможным в бомбейской жаре благодаря изобретению потолочного электровентилятора.

Линия зданий в стиле ар-деко через площадь от викторианской застройки времен Фрера обозначила новую ипостась Бомбея – города, который стал задавать тон, преодолев стадию колониального подражательства. Если заказанная Фрером копия оксфордского колледжа была построена спустя пятьсот с лишним лет после основания английского Оксфорда, то теперь Бомбей шел в ногу с ведущими городами мира. И если здание университета было полностью спроектировано в Лондоне архитектором, который даже никогда не бывал в Индии, то основную массу жилых домов на другой стороне Овального майдана построили индийские архитекторы. В отличие от фреровской викторианской неоготики, которая с почтением оглядывалась на европейское прошлое, бомбейское ар-деко уверенно смотрело в общемировое будущее.

Неоготическая архитектура, механически перенесенная на индийскую почву, имела – и должна была иметь – отчетливо британский характер; архитектура ар-деко была наднациональной по сути. В Бомбее ар-деко становилось бомбейским так же непринужденно, как в Америке – американским. Заимствуя элементы дизайна у кораблей и аэропланов, на которых современные путешественники перемещались по всей планете, этот стиль воплощал собой космополитичный мир проницаемых границ. Еще до начала эпохи прямого правления Бомбей уже был городом, где бок о бок жили люди со всех концов света. Но только теперь его архитектура стала, наконец, отражать эту общественную реальность.

Состоятельные горожане, населявшие новые кварталы, не отказывали себе в удовольствиях, которые сулили им множащиеся по всему городу заведения, открытые для представителей всех рас. Если в сельских районах Индии семейные пары по традиции проводили свободное время дома, в Бомбее ужин в городе стал для них привычным развлечением. В неоклассицистском здании Королевского оперного театра с высеченными на фасаде британскими флагами и статуей Шекспира на фронтоне публике предлагались все более разнообразные вечерние программы. В Taj Mahal Hotel играли гастролирующие по всему миру джаз-банды, которые отсюда нередко отправлялись в охваченный джазовой лихорадкой Шанхай. На бомбейской сцене выступали и всемирно известные артисты – к примеру, петроградская балерина Анна Павлова.

Но главным выражением нового бомбейского космополитизма стал кинематограф. Поход в кино был для бомбейцев не просто городским ритуалом; сами фильмы переносили их в те места, куда они не могли позволить себе съездить, и рассказывали им о культурах и сферах жизни, с которыми в реальности они вряд ли столкнулись бы. Со временем бомбейцы стали производить фильмы с тем же азартом, с каким раньше их смотрели, что в итоге привело к созданию крупнейшей в мире киноиндустрии.

Корни явления, известного как Болливуд – сегодняшней кино-мекки, где ежегодно производятся сотни фильмов, – уходят глубоко в прошлое. Кинопроизводство возникло в Индии в 1896 году, одновременно с Западом. Первый индийский художественный фильм вышел на экраны в 1913 году. В эпоху немого кино язык не имел принципиального значения, но когда в кинематограф пришел звук, индийцы дебютировали в этой технике в 1931 году, всего четыре года спустя после американского «Певца джаза». В течение 1930-х годов кинопроизводство становилось все более важной частью бомбейской экономики и в конце концов начало конкурировать с текстильной промышленностью за положение ведущей отрасли города.

Не менее важным для Бомбея был и кинопрокат. Первый публичный сеанс «движущихся картинок» прошел под открытым небом на Овальном майдане в 1905 году. Всего два года спустя на Хорнби-роуд стали появляться первые кинотеатры. К 1917 году огромный зал в Королевском оперном театре несколько раз в неделю заполнялся желающими посмотреть кино, а не живое представление. К 1933 году в городе было более шестидесяти кинотеатров, а в 1939-м – почти триста22.

Помимо количества, поразительным образом росло качество бомбейских кинотеатров. В 1930-х годах в городе начали появляться великолепные площадки в стиле ар-деко. Первым в этом ряду стал кинотеатр Regal Cinema, спроектированный Чарльзом Фредериком Стивенсом, сыном архитектора вокзала Виктория Фредерика Уильяма Стивенса. Кинотеатр открылся в 1933 году одним из фильмов Лорела и Харди; фасад здания украшают барельефные маски трагедии и комедии, а также вертикальная неоновая вывеска. Внутри на зеркале над лестницей выгравирован силуэт «Оскара» в человеческий рост. Кинотеатр был оборудован по последнему слову техники: тут имелись подземный гараж и роскошная для той эпохи система кондиционирования воздуха.

В феврале 1938 года череду жилых домов вдоль Овального майдана замкнул кинотеатр Eros – зиккурат в соответствующем его расположению стиле ар-деко. В спроектированном архитектором Сорабджи Бедваром по заказу предпринимателя из Карачи кинотеатре центральный вход расположен на скругленном сгибе углового фасада под уступчатой цилиндрической башней, напоминающей перевернутый телескоп. Красный песчаник из Агры – исторической столицы Великих Моголов – сочетался в его внешней отделке с кремовой штукатуркой, типичной для бомбейских зданий в стиле ар-деко: это была точно характеризующая город смесь индийских традиций и новейших мировых тенденций. Внутри круглый атриум отделан черным и серым мрамором и украшен барельефами с полногрудыми серебристыми нимфами на лазоревом фоне. В самом зале посетителей ждали мягкие кресла американского производства и кинопроектор, собранный в Толедо, штат Огайо.

Вскоре после того как Eros так высоко поднял планку дизайна кинотеатров, чуть севернее, тоже на отвоеванной у моря территории, открылся Metro. Если в Regal и Eros с их «Оскарами» и импортными креслами явно чувствовалось американское влияние, то Metro был уже прямым порождением Голливуда – кинотеатр построила одноименная лос-анджелесская корпорация Metro-Goldwyn-Mayer. Считая Индию перспективным рынком для своих картин, MGM на 999 лет арендовала участок, где до того располагались конюшни британских военно-воздушных сил – анахронизм на грани оксюморона.

Калифорнийская студия, основанная двумя еврейскими эмигрантами из Российской империи (Голдвин был урожденным Гелбфишем, а Майер – Меером), наняла архитектора Томаса Лэмба – работавшего в Нью-Йорке шотландца, который специализировался на строительстве театров. Заостренная кверху металлическая вывеска, отмечающая угол здания, и ступенчатая башня над входом помогли Лэмбу создать ощущение вертикальности, придававшее такую притягательность американским небоскребам ар-деко вроде Рокфеллеровского центра. Внутри с потолка спускались почти пятиметровые стеклянные люстры, напоминавшие подвешенные вверх тормашками небоскребы Эмпайр-стейт-билдинг. В зале же не только полторы тысячи кожаных кресел и проекционное оборудование, но даже ковровое покрытие – и то было привезено из Америки23.

Газетная реклама гала-вечера в честь открытия – черно-белое изображение кинотеатра с фирменными львами MGM по краям – обещала «кино для всего Бомбея» и приглашала всех горожан «вне зависимости от места жительства»24: прозрачный намек на то, что кинотеатр открыт для людей всех рас и вероисповеданий. Однако, поскольку и материалы, и архитектура, да и репертуар, ограниченный голливудскими фильмами MGM, – все тут было американским, новый кинотеатр давал повод усомниться в самобытности бомбейского варианта современности. Более того, Томас Лэмб построил для MGM еще несколько практически идентичных кинотеатров в других городах, включая Калькутту и Каир, и это лишь усиливало подозрения, что Бомбей как был, так и остался лишь звеном в длинной цепи западных подделок.

Отшатнувшись от подобных мыслей, город, когда-то захваченный идеями Дадабхая Наороджи сделать британское правление в Индии более британским, теперь внимал новому лидеру националистов по имени Мохандас Ганди. Пока индийцы бездумно заимствуют или принимают элементы британской системы, к чему привыкли столь многие жители Бомбея, Индия никогда не получит реальной независимости, считал Ганди. Даже при достижении политической независимости это приведет лишь к «британскому правлению без британцев»25, к созданию несуразного южноазиатского «Англистана». Вместо этого Ганди призывал индийцев вдохнуть новую жизнь в традиции, сложившиеся задолго до индустриальной эпохи. Чтобы вернуть себе страну, учил Ганди, индийцы должны вернуться к истокам своей самобытной цивилизации, отвернувшись от urbs prima с его западными соблазнами.

В случае с Ганди недовольство Бомбеем и его идеологией объяснялось досадой отвергнутого влюбленного. В молодости Мохандас был очарован городом; получив юридическое образование в Англии в начале 1890-х годов, он немедленно переехал в Бомбей. Как и многие амбициозные англоговорящие индийцы, он явился в urbs prima ревностным неофитом, готовым пасть к ногам богини Прогресса. Сочетание британского образования и типичных бомбейских устремлений выдавали в Ганди характерный продукт эпохи прямого правления. Однако город отверг его; молодой человек обнаружил, что не дотягивает до уровня ведущих бомбейских адвокатов. Не сумев преуспеть на сверхконкурентном юридическом поприще Бомбея, Ганди отправился искать счастья в британские владения в Южной Африке. К моменту возвращения в 1915 году его не встретившая взаимности любовь обернулась презрением. «Для меня возвышение таких городов, как… Бомбей, – скорее повод для скорби, нежели для восторгов», – жаловался Ганди в зрелые годы26.

В 1919 году Ганди основал в Бомбее организацию «Сатьяграха сабха» («Совет стремления к истине») и дал старт движению несотрудничества, направленному против британского колониализма. На начатую Ганди кампанию ненасильственного сопротивления, включавшую бойкот британских товаров, публичное нарушение установленных британцами ограничений экономических и гражданских свобод индийцев и отказ от выхода под залог при аресте, британцы ответили небывалой со времен восстания сипаев волной насилия. Чтобы унизить протестующих, им устраивали публичные порки, а иногда подвергали так называемым «необычным наказаниям»: тыкали носом в землю или заставляли стоять весь день на палящем солнце. Репрессивные законы применялись с почти комической неразборчивостью: так, 11-летний мальчик был осужден за объявление войны королю Англии. В пенджабском городе Амритсар в 1 500 километрах к северу от Бомбея чересчур усердный генерал Реджинальд Дайер, чтобы разогнать несанкционированную мирную демонстрацию, приказал своим солдатам снова и снова стрелять по зажатой на главной площади толпе – тогда погибли 370 человек27. По возвращении в Англию Дайер заявил, что сожалеет только о том, что у солдат кончились патроны. Его встретили как героя и наградили 30 тысячами фунтов стерлингов, собранными по подписке, которую организовал поэт Редьярд Киплинг28 – уроженец Бомбея и сын профессора скульптуры в Школе искусств сэра Джей-Джея. Именно Киплинг определил империализм как «бремя белого человека» в своем стихотворении на Бриллиантовый юбилей королевы Виктории.

Ганди был потрясен кровопролитием, однако тактика пассивного провоцирования империалистов на насильственные действия, когда из-под элегантной личины британской «цивилизаторской миссии» проглядывали жестокость и кровожадность, не чуждые даже тамошним поэтам, вполне соответствовала его цели. Ганди утверждал, что современная британская цивилизация, которая объявляет свободу и равенство своими базовыми принципами, на самом деле основана на неутолимой жажде завоеваний, милитаризме и насилии. По идее, целью Раджа было заслужить право управлять Индией без применения силы. Однако для Ганди империализм строился на жестоком порабощении вне зависимости от риторического покрова.

Чтобы сформулировать свои претензии к системе прямого правления, Ганди понадобилось не одно десятилетие. Когда он возглавил индийское движение за независимость, махатма («великая душа») повел своих последователей по той же дороге, что прошел он сам: от очарования британским прогрессом и городом, его воплощавшим, – до отрицания и того и другого. Модно одетым юношей Ганди примерял на себя образ викторианского денди, брал уроки танцев и учился играть на скрипке. Будучи вегетарианцем с рождения, он даже тайно экспериментировал с мясоедением. (Британцы искренне полагали, что правят Индией потому, что они сильные и мужественные любители мяса, в то время как индийцы – слабые женоподобные вегетарианцы.) Однако опыт жизни в Южной Африке заставил молодого Ганди пересмотреть свои англофильские взгляды.

Именно в Южной Африке, оказавшись на средней ступени расовой пирамиды, верхушку которой составляли белые, а самый низ – черные африканцы, Ганди впервые почувствовал себя «индийцем». Активно выступая против дискриминации, он не только стал видным борцом за права своих соотечественников в Южной Африке, но и впервые задумался о том, что это значит – быть индийцем. Прежде он воспринимал себя как гуджаратца, как члена касты торговцев или как индуиста, но ни одна из этих составляющих его личности не была ключевой в формировании его представлений о жизни, характерных для современного подданного Британской империи. Только в Южной Африке Ганди смог оценить индийские традиции, которые ранее он так настойчиво обходил.

Новая философия Ганди зиждилась на трудах двух мыслителей – британского критика индустриальной современности и пожилого русского графа, который, как и Ганди, вырос в стране, где европеизация была навязана народу сверху, и, как и Ганди, разочаровался в таком порядке вещей. Первым был покойный Джон Рёскин, художественный и архитектурный критик, вставший на защиту традиционных, укорененных в национальной культуре декоративно-прикладных ремесел в бездушном индустриальном мире массового производства. Вторым – Лев Толстой, великий писатель, видевший в христианском пацифизме путь к избавлению от построенного на насилии современного мира. К письму, которое молодой Ганди отправил старику Толстому, индийский адвокат приложил английское издание своей брошюры 1909 года «Хинд Сварадж» («Самоуправление Индии»), написанной им всего за девять дней морского путешествия из Лондона в Южную Африку29. В ответном послании Толстой пожелал Ганди успехов в его антиимпериалистической борьбе и похвалил его сочинение в написанном от руки по-английски письме: «Я прочел вашу книгу с величайшим интересом, так как я думаю, что вопрос, который вы в ней обсуждаете, – пассивное сопротивление, – вопрос величайшей важности не только для Индии, но и для всего человечества»30.

Помимо стратегии ненасильственного сопротивления империи в «Хинд Сварадж» Ганди в общих чертах обрисовал свое видение истинной индийской независимости. Свобода, по Ганди – это нечто большее, чем получение индийцами контроля над созданными британцами властными структурами. Этот путь приведет лишь к созданию «Англистана» – материалистичной, индустриализированной Индии под властью надменных олигархов. «Глупостью было бы думать, что индийский Рокфеллер будет чем-то лучше американского Рокфеллера», – предупреждал Ганди31. Напротив, Индии следует вернуться к корням, к живым деревенским традициям натурального хозяйства и ремесленного производства, чтобы в итоге создать более гуманную альтернативу навязанной британцами системе. «Спасение Индии в том, чтобы разучиться всему, чему она научилась за последние пятьдесят лет, – писал Ганди. – Железные дороги, телеграфы, больницы, адвокаты, врачи и тому подобное – все должно уйти в небытие, а так называемые высшие классы должны научиться жить по совести, в соответствии с религиозными предписаниями – жить неспешной жизнью крестьян»32. Для Ганди лицемерие британских империалистов, которые строили современные города наподобие Бомбея, но намеренно не развивали внутренние районы, обернулось как раз тем худом, за которым кроется добро. Ради собственной экономической выгоды сохранив нетронутой сельскую Индию, англичане сохранили древние индийские традиции. Если индийцы снова научатся любить Индию, а не ту промышленно-городскую цивилизацию, которой их соблазняли колонизаторы, они смогут освободиться сами и освободить свою страну. Чтобы победить Радж, нужно не свергать его силой, а отречься от его ценностей.

Отречься от Раджа значило отречься от Бомбея. Ведь чем был Бомбей, если не самим Раджем, воплощенным в камне и металле? Именно в Бомбее, писал Ганди, индийцы порабощены больше всего. В сельской местности – «в глубинке, не испорченной еще железными дорогами»33 – люди были по-прежнему тесно связаны с землей, работая просто ради удовлетворения своих истинных потребностей. Но в городах, с их нескончаемым трудом и ускоренным железными дорогами ритмом жизни, все были закабалены. «Рабочие на фабриках стали рабами», – писал Ганди34. Даже богатые оказались в плену у своей ненасытности. Обеспеченный юрист, который целыми днями носился взад-вперед по майданам, представляя своих клиентов в Высоком суде, чтобы иметь возможность провести вечер в кинотеатре Eros, был в конечном счете немногим свободнее, чем обычный трудяга, бредущий с трижды проклятой фабрики в свой зачумленный чоул. «Раньше людей порабощали грубой физической силой, а сегодня они становятся рабами, поддаваясь искушению деньгами и роскошью, доступной только за деньги, – учил махатма»35. «Мы не можем осуждать владельцев заводов; мы можем им только посочувствовать»36. Бомбей с его фантастическими зданиями, шансом выбиться в люди и свободой кардинально менять свою жизнь с гордостью провозглашал себя «майя-нагри» – городом-миражом. Однако Ганди видел сквозь этот мираж и призывал своих соотечественников не предаваться иллюзиям.

Чтобы его последователи открыли для себя красоту сельской Индии и преодолели соблазны Бомбея, Ганди повел их по пройденному им самим духовному пути прочь от англофилии юношеских лет. Молодой Ганди – безупречно одетый бомбейский адвокат с британским образованием – и был архетипом колониального индийца, очарованного всем английским. «Индию поработили адвокаты… мы, люди говорящие по-английски», – признавался Ганди37. Но если костюм и поведение молодого Ганди были воплощением идеологии Раджа, с переменой его убеждений изменился и его внешний облик. Человек, который когда-то одевался, как лондонский денди, теперь ходил в набедренной повязке из домотканой материи («кхади»), сделанной с помощью обычной прялки, которую индийцы веками использовали до появления британских ткацких станков и огромных текстильных фабрик. По Ганди использование домотканой материи наносило удар в самое сердце колониализма. Самодостаточное кустарное производство не просто обходило экономические ограничения, по которым индийский хлопок должен был перерабатываться в ткань и одежду только в Англии, но и угрожало всему зданию промышленного капитализма. «Пока прядильное дело было живо, Индия процветала. Возьмемся же за прялки, чтобы Индия снова расцвела», – увещевал Ганди с развешанных по всему Бомбею плакатов38.

Желая подать пример соотечественникам, Ганди публично поклялся носить только домотканую одежду. «Перед лицом Господа торжественно клянусь с сегодняшнего дня и впредь в личных целях использовать исключительно ткань, произведенную в Индии из индийского хлопка, шелка или шерсти; клянусь полностью отказаться от использования иностранных тканей, а всю принадлежащую мне иностранную одежду уничтожить. Соблюдение этой клятвы подразумевает использование только материй, сотканных вручную из вручную же изготовленной пряжи»39. В 1921 году Ганди начал общенациональную кампанию за использование домотканой материи, в рамках которой провел в Бомбее несколько митингов и собраний.

Однако, противопоставив себя символическому Бомбею, издавна увлекшему воображение колониальных индийцев образами светлого будущего, Ганди противопоставил себя и Бомбею реальному, который был сердцем индийской экономики. Махатма совершенно не скрывал, какими последствиями может быть чревата его кампания за домотканую одежду для города, который зарабатывал на промышленном производстве тканей и импорте готовых товаров. «Бремя бойкота должно главным образом лечь на Бомбей», – пояснял он, ведь именно «Бомбей контролирует индийский рынок тканей»40.

Модный, космополитичный Бомбей все чаще вызывал раздражение у Ганди, призывавшего соотечественников самостоятельно обеспечивать себя всем необходимым. «Бомбей, первейший город Индии… как будто пребывает в тяжком сне, – гневался махатма. – Мне постоянно жалуются, что пряжу в Бомбее никто не прядет. Кхади там не покупают, и не видно, чтоб кто-нибудь их носил». Но суть проблемы состояла в глобальном характере Бомбея: космополит чувствовал себя тут своим, а провинциал – иностранцем. «На любой бомбейской улице найдется лавка, торгующая импортными тканями. Они на каждом перекрестке, на каждом шагу. Лавка, где продаются кхади, кажется здесь чем-то инородным, а вот магазин, полный иностранных товаров, наоборот – родным», – делился своими наблюдениями Ганди41.

Зная, какие убытки несут индийские коммерсанты Бомбея из-за кампании за домотканую одежду, лидеры Индийского национального конгресса пошли на компромисс. Хотя Ганди настаивал на исключительно домотканой материи, однако одежда из произведенных в Индии низкокачественных тканей была все же лучшим выбором, чем британская. В итоге руководство Конгресса заключило с текстильными магнатами Бомбея договор, по которому те обязались не закупать британское оборудование. Среди подписавших соглашение компаний была и E.D. Sassoon & Co., владельцами которой были бомбейские кузены сэра Виктора Сассуна – хозяина отеля Cathay в Шанхае. На ее рекламном объявлении того времени изображена карта Индии, на фоне которой стоит женщина в сари. Текст гласит: «Покупайте индийские ткани», и далее пояснение мелким шрифтом: «Этот знак – гарантия того, что наша ткань произведена из индийской пряжи, индийскими рабочими, индийской компанией»42. Тут явно чувствуется извиняющийся тон: компания, которая принадлежала евреям из Багдада и являлась частью семейной бизнес-империи, простиравшейся от Лондона до Шанхая, вынуждена была убеждать всех в том, какая она индийская. На самом деле она была типично бомбейской: технологически продвинутой, глобально ориентированной, лишенной расизма, современной. Но типично индийской она не была. Да и всему urbs prima, богатеющему на межконтинентальной торговле мегаполису, который всегда был одновременно и индийским, и международным, сложно было принять доктрину локальной экономической независимости, предложенную Ганди.

Однако несмотря на свое недовольство Бомбеем, Ганди мастерски использовал самый продвинутый город Индии в своих целях. Статус Бомбея как крупного узла мировой сети массовых коммуникаций дал Ганди возможность стать всемирно известной личностью с помощью проводимых тут кампаний, митингов и интервью. Именно Бомбей Ганди выбрал для старта кампании гражданского неповиновения против налога на соль – одного из многих способов, которыми британцы извлекали прибыль из природных ресурсов Индии. Когда в мае 1930 года за публичные протесты против этого налога Ганди посадили в тюрьму, на поросшем травой майдане через дорогу от вокзала Виктория сторонники махатмы каждый месяц митинговали под взглядами молчаливой богини Прогресса и куда более речистых иностранных репортеров. Вскоре в кинохронике по всему миру стали попадаться сюжеты о том, как бомбейские полицейские раз за разом разгоняют дубинками мирные демонстрации.

Отталкивающие картины полицейского насилия начали влиять на мировое общественное мнение. Первое время мало кто принимал всерьез донкихотскую фигуру Ганди с его набедренными повязками и уверенностью, что величайшую империю мира можно одолеть «стремлением к истине», однако он смог на деле продемонстрировать свое мужество. Больше того, он показал себя виртуозом публичной политики, делавшим остроумные, резкие и в то же время обезоруживающие заявления; когда его спросили, что он думает о западной цивилизации, он ответил: «Думаю, это было бы неплохо»43. В самой Британии, где политики, споря о степени автономии субконтинента, долгое время были едины в том, что Индия так или иначе должна оставаться колонией, среди левых стало появляться все больше тех, кто выступал за предоставление стране полной независимости.

Акции ненасильственного сопротивления в конце концов вылились в движение «Вон из Индии», которое возникло в 1942 году. Символическим финалом британского Раджа стало восстание матросов Королевского военно-морского флота, которые в 1946 году взбунтовались против своих офицеров на бомбейской базе. Бомбей не был охвачен восстанием сипаев 1857 года, и британцы поощрили город, сделав его крупнейшим центром своей империи. Но спустя век бомбейские военные моряки не проявили той лояльности к короне, которую в свое время продемонстрировали сипаи Британской Ост-Индской компании.

15 августа 1947 года Индия получила независимость. 28 февраля 1948 года последние британские военные покинули индийскую землю, пройдя через бомбейские «Ворота в Индию» – церемониальную арку в индо-сарацинском стиле, построенную в 1920 году в честь визита короля Георга V в жемчужину его империи. Почти столетний период прямого правления завершился. Однако свою независимость Индия получила, отрекшись от Бомбея, сбросив чары, который город навел на весь субконтинент. То что было urbs prima в империи, в республике было, казалось, обречено стать тяжким наследием колониального прошлого.

7. Три окна захлопнуты, четвертое открывается

I. Война на два фронта: Ленинград, 1934–1985

Неподалеку от национализированного Путиловского завода, в районе наивысшей концентрации памятников ленинградского авангарда раннесоветского периода, находится площадь, ставшая кульминацией модернистских чудес. В ее центре возвышается памятник ленинградскому партийному вождю Сергею Кирову, под чьим началом были построены многие из этих зданий. В развернутой цитате на пьедестале обыгрывается афоризм Архимеда о всемогуществе рычага «Дайте мне точку опоры, и я поверну землю». Ленинград, по мнению Кирова, и был такой точкой опоры.

1 декабря 1934 года Киров был застрелен возле своего кабинета в Смольном, где при царе был институт благородных девиц, в революцию – штаб большевиков, а в советскую эру размещались горсовет и горком партии. Когда новость об убийстве дошла до Кремля, где к тому моменту уже окончательно утвердился Сталин, диктатор и его верные приспешники поспешили в Ленинград на ночном поезде. Для проведения расследования группа заняла весь третий этаж Смольного. Большинство историков полагают, что это был как раз тот случай, когда убийца возвращается на место преступления; широко распространено мнение, что убийство было заказано самим Сталиным. Из колыбели революции Сталин задумал сокрушить своих соперников, поколение петроградских радикалов, совершивших большевистский переворот.

Непосредственный исполнитель, рассерженный коммунист Леонид Николаев, был арестован на месте преступления, лично допрошен Сталиным и казнен. Однако преступников нашли и среди внутрипартийной оппозиции Сталину, участников которой он отодвинул на второстепенные позиции еще в 1920-х годах. Для начала в заговоре с целью убийства Кирова, за которым должна была последовать физическая расправа с другими советскими лидерами вплоть до Сталина, обвинили четырнадцать видных деятелей коммунистической революции. Но вскоре тысячи, а затем и миллионы оказались причастны к тайной террористической организации, которой управляли предатели большевистской идеи в союзе с западными капиталистическими державами и целью которой было свержение советской власти.

Воспользовавшись убийством Кирова, Сталин издал приказ об ускоренном порядке ведения политических расследований. Гарантированные советской конституцией гражданские свободы в условиях создавшегося чрезвычайного положения были неприменимы. По новым правилам обвиняемый по политической статье мог ознакомиться с обвинительным заключением лишь за день до судебного разбирательства; он мог даже не присутствовать на процессе, а прошения о помиловании приговоренных к смертной казни более не рассматривались. Новые правила значительно упростили работу тайной полиции Ленинграда. «Врагов народа» оказалось так много, что тюремные шконки вскоре стали большим дефицитом. Жертвы репрессий, вошедших в историю как Большой террор, регулярно исчезали в ночи в черных фургонах с надписями «Молоко» или «Мясо», которые ленинградцы стали называть «воронками»1. В скором времени в «Большом доме», громадном здании Ленинградского управления НКВД, всего за пару лет до того построенном в нескольких кварталах от своего эквивалента царской эпохи, казнили по двести человек за ночь. Одного за другим арестованных спускали на лифте в подвал и расстреливали. С фабричной точностью исполнители довели длительность производственного цикла до двух с половиной минут на жертву2.

Тщательность чисток была впечатляющей. Из 1 966 делегатов состоявшегося в 1934 году XVII съезда партии, 1 108 были впоследствии расстреляны как враги народа3. Еще поразительнее то, что Большой террор отразился на всех хоть сколько-нибудь политически или интеллектуально активных ленинградцах – и всех, кто был как-то связан с любым из них. Вся интеллектуальная и политическая элита Ленинграда подлежала устранению; люди либо депортировались в трудовые лагеря в Сибири, либо расстреливались на месте. Среди прочих арестовали многих работников Эрмитажа – высокообразованных специалистов с широкими международными связями: кураторов восточного отдела объявили японскими шпионами. Но брали и людей из куда менее заметных учреждений. Так, арестовали библиотекаршу комсомольского клуба, в котором убийца Кирова состоял членом в 1920-е годы. А потом и ее сестру, и зятя, и всех, кто когда-либо давал ей рекомендации при поступлении на работу. В течение нескольких месяцев после убийства Кирова более 30 тысяч ленинградцев были сосланы в Сибирь4.

Если убийство Кирова было действительно спланировано Сталиным, то это было вполне гениальное злодейство. Можно себе представить, как в июне 1934 года Сталина восхитила гитлеровская «Ночь длинных ножей», в ходе которой фюрер перебил старейших соратников по нацистской партии, прокладывая себе путь к единоличному правлению. Чтобы избавиться от основателей большевистской партии, охота на ведьм должна была начаться в Ленинграде – отсюда и убийство Кирова как предлог, – поскольку именно тут началась сама революция. Ведь только в этом городе, с его обилием космополитичных интеллектуалов, открытых для всех западных идей, армией образованных чиновников, которых при царском режиме душила система наследственных привилегий, и массой эксплуатируемых промышленных рабочих могла произойти коммунистическая революция. Война с поколением, свершившим эту революцию, обречена была стать войной с Ленинградом.

Большой террор оказался войной с Ленинградом как в буквальном, так и в метафорическом смысле. Чистка среди ленинградских революционеров означала забвение революционных ценностей наиболее европейского города России, которые состояли в любви ко всему новому и иностранному в архитектуре, искусстве, литературе и политике. Захват кремлевской власти грузинским разбойником спровоцировал взрыв той злобы, что копилась на протяжении веков, – это была месть неграмотной империи ее утонченной бывшей столице.

Начав в Смольном расследование и чистку, Сталин уехал из Ленинграда в Москву. Он будет самодержавно править Советским Союзом еще почти два десятилетия, но никогда не вернется во второй по значению город страны5. Ленинград для него был мертв; и он сам сделал для этого все.

По замыслу Сталина Ленинград должен был стать заурядным городом. Форсированная индустриализация страны, которая всерьез началась с Первого пятилетнего плана, принятого в 1928 году, имела две задачи. Прежде всего, как и обещал Сталин, она помогла СССР догнать индустриальный Запад по техническим и экономическим показателям – хоть и ценой огромных человеческих жертв. Вторая же, тайная, цель заключалась в том, чтобы лишить Ленинград экономического превосходства. В России XIX века масштабное промышленное производство вроде Путиловского завода можно было встретить только в Петербурге, но к 1930-м такие предприятия появились по всему Советскому Союзу.

С неменьшим рвением Сталин принялся вымарывать из народного сознания представление об этом городе как о символе народного сопротивления самовластию. Стараясь стереть воспоминания о революционном мегаполисе, Сталин отменил большевистский указ о переименовании улиц вокруг Спаса на Крови, где был убит Александр II, в честь его убийц. Диктатор не считал достойными вечной памяти тех, кто восстает против властей. Сталин также приказал построить в Ленинграде новый район административных зданий, чтобы оставить исторический центр, где зародилась революция, разрушаться в запустении.

В 10 километрах к югу от старого имперского центра был проложен новый широкий Международный проспект. Его планировалось застроить неоклассическими зданиями в сталинском стиле, который быстро сменил модернистский авангард в качестве официальной архитектурной манеры советского государства. Но какой смысл менять одну неоклассику на другую? При всей формальной схожести колонн и фронтонов, стиль, определивший облик сталинского Международного проспекта, существенно отличается от классицизма имперского центра. Масштаб исторического города был соразмерен человеку – даже Зимний дворец с его тысячей комнат имеет всего три этажа в высоту и украшен изящной лепниной. Сталинские же здания подавляют прохожего своими размерами. Эта архитектура не только символизирует возвращение к порядку и авторитаризму, напоминающим об эпохе Романовых, но и провозглашает установление бесчеловечного и при этом абсолютно современного бюрократического тоталитаризма. Хотя убийцу Кирова Сталин допрашивал лично, как Николай I декабристов, основу его репрессивной машины составляли взаимозаменяемые чиновники, работавшие в непроницаемой тиши комнат для допроса, и услужливые заседатели в кафкианских лабиринтах судов. Секретной полиции буквально спускались квоты на «врагов народа», и в каждом регионе НКВД арестовывал и привлекал к ответственности заранее намеченное число людей. Один из биографов Сталина назвал его «красным царем»6, поскольку в его правлении – и в отражавшей это правление архитектуре – воплотились как самодержавный характер царизма, так и бюрократический характер большевистской диктатуры всеобъемлющего планирования.

Центральное место в проекте Международного проспекта занимал Дом Советов, титанических размеров неоклассическое здание, фасад которого выходит на огромную площадь с гигантской статуей Ленина, у подножия которой люди кажутся насекомыми. Дом Советов, строительство которого началось в 1936 году, воплощает в себе все качества, которые марксистский теоретик архитектуры и градостроительства Михаил Охитович раскритиковал в своем докладе, сделанном через месяц после убийства Кирова. В нем он обвинил зарождающийся сталинский стиль в отказе от провозглашенных конструктивистами принципов равенства и в пестовании «культа иерархии»7. Гигантское правительственное здание и соразмерный ему памятник Ленину нависли над советскими гражданами, обозначая конечную цель сталинизма, в котором поклонение правителю стало гражданской религией. Вскоре после этого выступления Охитович был арестован и умер в лагере в 1937 году.

В своей роковой речи бесстрашный Охитович отметил, что нацистские правители Германии разделяют враждебность Сталина к модернизму. В то время гитлеровская Германия и сталинский Советский Союз были заклятыми врагами, но, подметив их сходство в стремлении к диктаторскому господству, Охитович оказался пророком. В августе 1939 года оба режима ошеломили мир, подписав пакт о ненападении. В секретном протоколе к договору они поделили между собой Восточную Европу. В следующем месяце гитлеровский вермахт и сталинская Красная армия с двух сторон вошли в Польшу, начав тем самым Вторую мировую войну.

Гитлер с самого начала не собирался соблюдать мирный договор и планировал вторгнуться в Советский Союз. Прежде всего он мечтал о такой расправе с Ленинградом, по сравнению с которой сталинские казни в подвалах и депортации в Сибирь показались бы просто цветочками. Для нацистского фюрера, как и для «великого вождя советского народа», город на Неве был не просто городом, но идеей. Если Петр Великий основал Санкт-Петербург как ворота, через которые европейские технологии и культура могли бы проникать в его азиатскую империю, Гитлер рассматривал город как плацдарм низшей азиатской цивилизации на европейском континенте. Гитлер называл его «ядовитым гнездом, из которого в течение стольких лет азиатская зараза проникала в пределы Европы»8. В целях очищения европейской культуры в преддверии тысячелетней эры Третьего рейха Ленинград должен был быть уничтожен. В документе немецкого командования, представленном в качестве доказательства на Нюрнбергском процессе, говорилось: «Фюрер принял решение стереть Петербург [sic] с лица земли… Если ситуация в городе станет такой, что будет сделано предложение о его сдаче, оно должно быть отвергнуто… Выживание даже части населения такого крупного города не соответствует германским интересам»9.

Когда в июне 1941 года Германия атаковала СССР, вермахт двинулся прямо к Северной Венеции. Пока верхние эшелоны Красной армии еще оставались парализованными эффектом внезапного нападения, ленинградские хранители культуры уже приступили к работе. Не дожидаясь приказа из Москвы, высохший, лысый, белобородый директор Эрмитажа Иосиф Орбели, переживший Большой террор (его уволят уже в послевоенную чистку), собрал своих подчиненных и приказал начать упаковку сокровищ музея для эвакуации на восток, подальше от линии фронта.

Полмиллиона экспонатов были отправлены на оборудованных зенитными орудиями поездах в расположенный на азиатской стороне Урала Свердловск незадолго до того, как немцы прервали железнодорожное сообщение10. Одной из последних эрмитажные работники упаковали скульптуру Вольтера, созданную Гудоном по заказу Екатерины Великой, а затем отправленную на чердак во время Французской революции, – один из ярчайших символов и возможностей города, и его противоречий.

Пока сотрудники Эрмитажа работали день и ночь, город вокруг них уже начинал рушиться. В сентябре 1941 года немецкие войска замкнули кольцо вокруг Ленинграда, и в загородных дворцах расположились их командные пункты. Пути продовольственного снабжения были отрезаны, а городские склады с мукой и сахаром сгорели после бомбардировок немецкой авиации. Поначалу работники пекарен поднимали полы, чтобы собрать из-под них всю муку, скопившуюся там в сытые времена, но когда кончились и эти крохи, ежемесячно от голода стали умирать десятки тысяч ленинградцев11. Немногие городские интеллектуалы, которые пережили Великий террор, объедали клей с корешков своих книжных собраний. Простые рабочие варили кожаные ремни. Отчаявшиеся ленинградцы отправлялись к спекулянтам на Сенной рынок, чтобы обменять обручальные кольца на кусок хлеба или загадочные мясные пирожки, которые, по слухам, делались из человечины. Более миллиона человек умерли за девятьсот дней блокады12. Ленинград стал крупнейшим в истории человечества городом, когда-либо полностью блокированным противником13.

Когда фашистская блокада отрезала Ленинград от Москвы и остального Советского Союза, ленинградцы стали называть оставшуюся за пределами кольца Россию «материком»14. Метафорически Ленинград всегда был островом у побережья России, неукротимым городом с независимым образом мысли. Теперь война сделала его островом в буквальном смысле, оторвав от остальной страны. В 1941 году в годовщину Октябрьской революции произошло немыслимое в сталинской России событие: на проспекте Стачек, рядом с национализированным Путиловским заводом, который после убийства партийного вождя был переименован в Кировский, вспыхнули протесты. Собравшиеся там рабочие и студенты изолированного города смело призвали к свержению большевистского режима. Советские войска получили приказ стрелять в демонстрантов, но отказались подчиниться. Ситуация разрешилась, только когда нацистский снаряд упал в непосредственной близости от толпы и она рассеялась сама по себе.

Хотя сталинская тайная полиция никогда полностью не утрачивала контроль над осажденным мегаполисом, второй по величине город советского государства оказался шокирующе близко к состоянию вольной Ленинградской республики. Коммунистическое руководство города вызывало в народе презрение. В то время как норма выдачи хлеба по карточкам сократилась до 125 граммов в день15, в столовой Смольного соблюдали только одно правило военного времени: добавки мяса не даем. Сам Смольный был немедленно закомуфлирован от налетов немецкой авиации, в то время как прославленные памятники имперского города, в том числе Исаакиевский собор и Адмиралтейство, месяцами стояли без маскировки. Многим казалось, что городские власти совсем не против того, чтобы исторический центр исчез с лица земли.

По сей день масса петербуржцев полагает, что даже в 1943 году, когда в ходе войны наступил очевидный перелом, Сталин не торопился отбрасывать нацистов от Ленинграда, чтобы ненавидимый им город был как можно сильнее обескровлен. Безо всяких догадок можно утверждать, что Ленинград, население которого из-за голода и эвакуации сократилось с трех миллионов до одного16, был восстановлен последним из всех крупных советских городов, оказавшихся в зоне военных действий. Память о внезапном нападении, массовом голоде и нелояльности к режиму во время блокады не соответствовала официальному сталинскому мифу о «городе-герое», доблестно бросившем вызов фашистам. Неудобной была и правда о том, что отчаянная борьба ленинградцев за выживание была борьбой за их город, а не за страну. Первый директор Музея обороны Ленинграда, открывшегося всего через три месяца после освобождения, чтобы увековечить память о жертвах блокады, был приговорен к расстрелу (позже замененному 25-летним сроком), а сам музей был закрыт вплоть до эпохи Горбачева. Даже официальный Монумент героическим защитникам Ленинграда был сооружен неподалеку от Дома Советов только в 1970-х годах.

После Великой Отечественной войны, правление Сталина стало еще более великодержавным и националистическим, а ранние устремления большевиков к общечеловеческому прогрессу – устремления, зародившиеся в городе на Неве, – были преданы полному забвению. В 1943 году Сталин лишил взывавший к всемирной пролетарской солидарности «Интернационал» статуса государственного гимна СССР, заменив его ура-патриотическим сочинением, в тексте которого звучала его собственная фамилия. После войны Международный проспект, главная артерия альтернативного центра Ленинграда, был переименован в честь великого вождя. А жертвы его последней параноидальной чистки отправлялись в Сибирь или на тот свет заклейменные новым эпитетом – «космополит». Уважение к общемировым ценностям, которое всегда определяло дух города, стало основанием для расправы.

После смерти Сталина в 1953 году советский режим заметно смягчился, однако Ленинград так и остался на вторых ролях. Как во времена царской реакции, величайшие таланты города, вроде композитора Дмитрия Шостаковича и поэта Анны Ахматовой, находили возможности для самовыражения в искусстве, а не в политике, отодвигая границы дозволенного настолько далеко, насколько это было возможно. Одаренные люди часто выбирали самую черную работу, где никого не заставляли вступать в партию и по крайней мере можно было думать о чем хочешь. Одним из самых желанных мест стала несложная работа по наблюдению за общегородской системой парового отопления Ленинграда. Пока система функционировала нормально, человек мог писать музыку или сочинять стихи хоть весь рабочий день. Однако жизнь в условиях экономической стагнации и интеллектуального удушья советской системы была довольно мрачной. Из серых блочных высоток, построенных на окраинах города, люди добирались к своим застывшим в бюрократическом оцепенении рабочим местам на роскошном метро, которое открылось в 1955 году и чьи мраморные станции, «дворцы для народа», предвещали щедрое коммунистическое будущее, в которое уже никто не верил.

Альтернативу этому будущему ленинградцы, как обычно, нашли на Западе. Оправившись от драконовских мер 1949 года, когда в СССР были конфискованы все саксофоны, город стал крупным центром джазовой музыки. Интерес к рок-н-роллу пережил проклятья нового советского лидера Никиты Хрущева, который называл его «дерьмом собачьим»17. Бум рок-н-ролла подогревался европейскими туристами с финских круизных лайнеров, которые с радостью меняли свежие виниловые пластинки на водку. В ширящейся среде ленинградского художественного андеграунда слово «петербуржец» – то есть светский эстет и интеллектуал – стало одной из форм не-советской идентичности. Знаменательно, что одна из первых панк-групп города еще в начале 1970-х взяла себе в качестве названия первоначальное имя города: «Санкт-Петербург». Озадаченные партийные функционеры обвинили панк-рокеров в монархизме.

Положительным результатом снижения статуса города в советское время стало сохранение его исторического центра. Потрепанный войной и изрядно запущенный, Ленинград остался одним из самых красивых городов в мире. После блокады ленинградцев начали официально превозносить как «героических защитников города», а сами они, пережив нападки и Москвы, и Берлина, стали самыми пламенными в мире защитниками архитектурного наследия. К концу советской эпохи местное отделение Всесоюзного общества охраны памятников истории и культуры было с большим отрывом самым многочисленным во всей стране18. Оборонительная тактика была для Ленинграда единственным способом выжить. Но пока город занимался сохранением прошлого, а не строительством будущего, его вечная мечта о преображении России по собственному образу и подобию ждала своего часа в глубоком забытьи.

II. Темные годы: Шанхай, 1937–1989

Летом 1937 года милитаристская Япония напала на Китай, намереваясь подчинить себе обширные части Азии. Осенью того же года японцы вторглись в китайские районы Шанхая и город захлестнула волна кровавых столкновений. В боях погибли около 100 тысяч китайцев, многие – в рукопашных схватках19.

Однако для западных жителей иностранных поселений мало что изменилось. Ключ к успеху шанхайских концессий всегда был в том, что они оставались островком стабильности в море хаоса. Поскольку их государства были в мире с Японией, британцы, французы и американцы чувствовали себя безопасно в самом оке тайфуна. Весело проведя вечер в городе, шанхайландцы в смокингах и вечерних платьях поднимались на крыши промышленных складов и наблюдали за боями, кипящими в километре от них, как будто это был фейерверк.

Как это всегда случалось во времена нестабильности, поток китайских беженцев захлестнул иностранные концессии, увеличивая численность населения и стимулируя экономический рост. Похожим образом на пользу городу шли и тучи, сгущавшиеся над Европой. В конце 1930-х годов 25 тысяч немецких и австрийских евреев, лишенных гражданства нацистским режимом, осели в Шанхае – единственном городе мира, для въезда в который не требовалось ни паспорта, ни визы20. И хотя поначалу они были обузой для города – сэр Виктор Сассун даже превратил пустующие офисы и квартиры в своем Эмбэнкмент-билдинг на набережной Сучжоу в агентство по оказанию помощи находившимся в отчаянном положении единоверцам – приток такого количества профессионалов и предпринимателей с хорошим западным образованием в скором времени обернулся благом для местной экономики. Парадоксальным образом, эти еврейские беженцы, которым их правительство заявило, что они не были и никогда не смогут стать немцами, привезли с собой германскую культуру, усилив центрально-европейскую ноту в многонациональной полифонии Шанхая. Вскоре вдоль проспектов иностранных концессий стали открываться венские кафе, а кабаре, закрытые нацистами как слишком декадентские и упаднические для фашистского Берлина, мгновенно нашли себе место в городе, где эпитеты «декадентский» и «упаднический» считались высокой оценкой. За развлекательную программу в клубе отеля Cathay теперь отвечал Фреди Кауфман, многоопытный импресарио берлинских кабаре, который был вынужден бежать из гитлеровской Германии.

Однако со временем волна конфликтов, приведших ко Второй мировой войне, накрыла и международный Шанхай. 8 декабря 1941 года, на следующий день после того, как японские самолеты напали на Перл-Харбор, суда военно-морского флота Японии прошли вверх по Хуанпу, чтобы атаковать англо-американский Международный сеттльмент. Бой был коротким. Акваторию защищал единственный британский сторожевой катер – не чета японской армаде. Когда британские моряки попрыгали за борт и поплыли к берегу, одетые в пижамы англичане, жившие в дорогих отелях Бунда, бросились им на помощь через топкую грязь. В этот же день японцы взяли Международный сеттльмент под свой контроль. Французская концессия, находившаяся в ведении марионеточного режима Виши, установленного нацистами после падения Парижа в 1940 году, продержалась до 1943 года, когда немцы без всяких церемоний передали ее своим японским союзникам. В Китае до сих пор не любят вспоминать, что именно японские супостаты наконец покончили с экстерриториальностью и освободили Шанхай от векового господства Запада.

Надеясь расположить к себе китайцев риторикой «Азиатской сферы взаимного процветания» как альтернативы «Японской империи», оккупанты подвергали западных обитателей бывшего Международного сеттльмента планомерным унижениям. Колониальный Шанхай был перевернут с ног на голову, и иностранцы вдруг стали там такими же людьми второго сорта, какими на протяжении целого столетия они видели местных китайцев. Граждане союзных держав должны были носить на предплечье красные повязки с обозначением своего гражданства («A» для американцев, «B» для британцев и т. д.), а их банковские счета были заморожены с возможностью ежемесячно снимать лишь ограниченную сумму, примерно равнявшуюся заработной плате обычного китайского чернорабочего. «Граждан враждебных государств» выдворили из отелей, ночных клубов, кинотеатров, ресторанов и баров, в которые они когда-то не пускали китайцев. В конечном итоге иностранцев согнали в собор Святой Троицы, что сразу за Бундом, и переселили в отдаленные районы города. Холостым мужчинам было велено жить на складе British American Tobacco в Пудуне. Позже около 8 тысяч иностранцев оказались в лагерях для интернированных лиц21. Следуя рекомендациям немецких союзников, японцы переселили всех евреев Шанхая в официальное гетто неподалеку от Бродвея в бывшей американской зоне, но отказались от нацистских предложений по их физическому уничтожению.

Хотя среди китайцев и были коллаборационисты (существовало даже китайское марионеточное правительство в духе Виши под руководством Ван Цзинвэя), однако кровопролитие, которое японцы устроили при оккупации китайской части Шанхая, не говоря уже о печально знаменитой Нанкинской резне, не позволяло империи завоевать расположение китайских масс. С другими азиатскими общинами города японцам повезло больше. Будучи уроженцами колониальной Индии, сикхи, которых завозили в Шанхай для службы в полиции Международного сеттльмента, официально считались британскими подданными, однако как братьев-азиатов японцы освободили их от всех действовавших для британцев ограничений и тем самым завоевали их лояльность.

У японцев были грандиозные планы на будущее Шанхая после их окончательной победы. Они видели город как нечто гораздо более величественное, нежели один из колониальных форпостов; Шанхай должен был стать жемчужиной того государственного образования, которое они упорно не хотели называть Японской империей. Японские градостроители обсуждали несколько вариантов развития крупнейшего порта Азии в неминуемо славном будущем, где Япония будет единственной сверхдержавой континента. Кто-то призывал продолжить строительство альтернативного Бунду центра китайских националистов в Цзянване. Другие хотели сравнять с землей иностранные концессии и промышленный район Пудун, чтобы превратить оба берега реки в ультрасовременный мегаполис, связанный воедино сетью мостов и широких скоростных дорог. Императорские чиновники прогнозировали, что к 1950 году японское население Шанхая достигнет 300 тысяч человек22. В конечном счете хвастливые оценки японцев оказались не более точными, чем проводимые шанхайландцами 1920-х годов исследования рынка недвижимости, которые обещали к середине века «растущее число иностранных обитателей со всех концов света»23.

Мечты о японском господстве над Азией рухнули, когда американцы сначала оттеснили императорские армии на родные острова, а затем добились их безоговорочной капитуляции, сбросив атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки. Сразу после войны американские войска заполнили Шанхай, который, благодаря своей исторической роли главного перекрестка Восточной Азии, стал основным перевалочным пунктом для отправки подразделений домой с тихоокеанского театра военных действий. Оказавшись в окружении небоскребов Бунда и неоновых огней Нанкинской улицы, солдаты из Нью-Йорка и Чикаго чувствовали себя уже почти дома; парням же из сельской глуши вроде Арканзаса или Айовы, которые были уверены, что вся Азия похожа на незатронутые западной цивилизацией тихоокеанские атоллы, где они воевали, Шанхай казался чудом – это был самый большой город, который они когда-либо видели.

После поражения Японии Чан Кайши и его националисты снова овладели Китаем и впервые получили контроль над всем Шанхаем. Но война для Китая не закончилась. Националисты и коммунисты, которые оставили свои разногласия ради общей борьбы против японских «низкорослых бандитов»24, снова принялись сражаться друг с другом за власть над самой крупной по населению страной мира. Как раз в этот момент началась холодная война между американским и советским блоками, поэтому националистам как оплоту против коммунистов Мао была обеспечена американская поддержка. Коммунисты же, в свою очередь, пользовались безоговорочной популярностью среди сельского населения, не забывшего их доблестное сопротивление японцам.

Националисты недолго продержались у власти. Их экономическая некомпетентность привела к бесконтрольной инфляции и безработице. Там, где еще десять лет назад находился ведущий финансовый центр Азии, теперь шла меновая торговля товарами первой необходимости. Иностранные бизнесмены, которые всегда были основными игроками шанхайской экономики, принялись обналичивать свои активы и уезжать из города. Многие вернулись «домой» – в страну, гражданами которой они формально являлись, но которую, зачастую, никогда не видели. Сэр Виктор Сассун, всегда прежде всего ценивший комфорт, пренебрег своими родовыми гнездами в Багдаде и Бомбее, а также юношескими пенатами в Англии и в 1948 году переехал прямо на Багамы.

На следующий год, когда из глубины страны на город надвинулась миллионная армия Мао25, шанхайские банкиры поступили как всегда: они заключили сделку. Шанхайская элита заплатила Народно-освободительной армии, чтобы та вошла в город без кровопролития. Хотя утонченные шанхайские горожане и крестьяне армии Мао таращились друг на друга в полном недоумении, захват капиталистического сердца Китая коммунистами 27 мая 1949 года был на удивление бескровным. Мао давно сулил своим крестьянам, что в Шанхае они будут спать в небоскребах. Власти выполнили это обещание, реквизировав несколько высоток во французской концессии под казармы, где солдаты размещались по очереди. Вскоре по Шанхаю начала ходить апокрифическая история про расквартированного в высотке рядового, который, будучи не знаком с европейскими удобствами, мыл свою чашку для риса в унитазе.

Хотя большинство китайских предпринимателей думали пересидеть коммунистов в Шанхае, некоторые все же бежали. Современная шанхайская писательница Линн Пан вспоминает, что, когда город пал, ее отец, строительный подрядчик, чья фирма построила несколько многоквартирных домов в стиле ар-деко во французской концессии (в том числе и здание Picardie, где размещали солдат крестьянской армии), был в деловой отлучке в британском Гонконге и просто не вернулся домой. Однако многие зажиточные китайские семьи беспечно продолжали жить своей буржуазной жизнью в теперь уже коммунистическом городе.

Даже после того как в октябре 1949 года Мао официально объявил о создании Китайской Народной Республики (КНР), в Шанхае конфисковывалось имущество одних только американцев, что было местью за их поддержку националистов. Несмотря на революцию, многие из нескольких сотен британцев, переживших период экономического хаоса националистического правления, не снялись с насиженных мест. «Мы останемся в Шанхае, пока это возможно, – заявил британский генеральный консул. – Шанхай для нас не просто удобное место для бизнеса, это наш родной дом»26.

Как и в случае с высотками во французской концессии, новые коммунистические власти весьма избирательно подходили к национализации, отдавая предпочтение той недвижимости, захват которой имел наибольший пропагандистский резонанс. Шанхайский конноспортивный клуб, куда долгое время пускали только белых, был превращен в Народную площадь: так крупнейшее в Международном сеттльменте общественное пространство впервые стало открытым и бесплатным для всех желающих. (А букмекерство было запрещено как пережиток капиталистического прошлого.) Коммунисты реквизировали и необарочную громаду Банковской корпорации Гонконга и Шанхая (HSBC) на Бунде, разместив там муниципальное управление. На шпиле над куполом установили красную звезду. Подобные косметические переделки претерпели и другие здания Бунда. Создавалось впечатление, что новые власти Шанхая решили, будто революция заключается в том, чтобы повесить на капиталистическое здание красную звезду и назвать его коммунистическим.

Причина такой удивительной умеренности крылась в происхождении первых коммунистических лидеров города. В то время как десятилетия, проведенные Мао в сельской глуши, привели к созданию партии, весьма далекой от ее шанхайских корней, те двое, что возглавили городскую администрацию, принадлежали к старой космополитичной гвардии. Первый коммунистический мэр Шанхая Чэнь И в молодости жил в Париже, в подтверждение чего по-прежнему носил берет и не вынимал сигарету изо рта. Его правая рука Пань Ханьнянь был завсегдатаем авангардных литературных кругов Шанхая 1920–1930-х годов. Будучи большим любителем кофе, после революции он часто проводил партийные собрания в лучших кафе города. Для Чэнь И и Пань Ханьняня Новый Китай, как называли свою страну коммунисты, должен был стать уважаемой на мировой арене суверенной державой, а не обществом, где капиталисты уничтожены как класс. К началу 1951 года стараниями деятелей, засевших в краснозвездном здании HSBC на Бунде, шанхайский бизнес снова оказался на подъеме. Дорогие универмаги Нанкинской улицы, как прежде, показывали стабильные продажи, хоть их витрины и рекламные объявления и стали посдержаннее. Рикши были спешно запрещены как представители отсталой профессии, унижающей человеческое достоинство, но, чтобы очистить районы красных фонарей, потребовалось заметно больше времени. На протяжении нескольких лет казалось, что Шанхай, даже не будучи самоуправляемым городом, сможет остаться космополитичным торговым центром Китая. Однако вскоре на берегах Хуанпу повеяло первым холодом из северной столицы – в Шанхае начались репрессии в сталинском стиле.

В апреле 1951 года по приказу из Пекина были арестованы 10 тысяч шанхайских «контрреволюционеров», 293 из которых были казнены27. Многие китайские предприниматели бежали в британский Гонконг и попытались перевести туда свой бизнес. Другие впадали в отчаяние: люди, которые еще недавно смотрели на свои промышленные владения в Пудуне из окон собственных небоскребов на Бунде, теперь выбрасывались из этих самых окон, размазывая свои тела по тротуару набережной. Линн Пан вспоминает, как в детстве ехала на рикше (якобы запрещенном) со своей няней и очень удивилась, когда та вдруг резко подняла крышу. «Зачем нам крыша, когда на небе сияет солнце?» – спросила она. «Потому что есть вещи, которых девочки не должны видеть», – был ответ.

Для иностранцев атмосфера сгущалась так же стремительно. Хозяева иностранных фирм, которые уже пошли на уступки, дав китайским рабочим гарантии занятости и заметно подняв им зарплаты, больше не могли чувствовать себя в Шанхае как дома. Как и в сталинской России, любой контакт с Западом стал основанием для подозрений; мишенью для репрессий стали и китайские журналисты и учителя, получившие образование на Западе. Как долго в подобных обстоятельствах у власти могли оставаться такие люди, как Чэнь И, который провел всю молодость в Париже? Надеясь удовлетворить Пекин и сохранить при этом лидирующие позиции быстро развивающейся экономики Шанхая, Пань Ханьнянь собрал в отеле Cathay (после революции переименованном в гостиницу «Мир») триста самых симпатичных ему капиталистов для умеренного упражнения в коммунистической самокритике28.

Поскольку в Шанхае из-за всего этого начался серьезный экономический спад, верх в Пекине взяли менее радикальные элементы, и кампания репрессий была свернута. В конце концов, в первые годы КНР в среднем 87 % собранных в Шанхае налогов уходило центральному правительству в Пекине29. Руководство города, как могло, способствовало развитию бизнеса, и даже когда в 1955 году все предприятия Шанхая были национализированы, их бывшие владельцы продолжили управлять ими в качестве высокооплачиваемых директоров.

Хотя город с его космополитичными привычками и предпринимательской жилкой никак не мог полностью соответствовать нормам Нового Китая председателя Мао, единогласия относительно роли Шанхая в КНР среди пекинских бонз не было. Все сходились только на том, что Шанхай нужно удерживать на вторых ролях после Пекина. (Впрочем, такое положение способствовало сохранению небоскребов и лилонгов старого Шанхая, в то время как древнее сердце Пекина сравняли с землей советские градостроители, разместив на его месте самую большую в мире площадь Тяньаньмэнь.) Некоторые партийные деятели шли дальше, полагая, что из Шанхая необходимо сделать «нормальный» город, переселив во внутренние районы как минимум половину его населения. С началом в середине 1950-х годов первой китайской пятилетки (национальной программы индустриализации, созданной по лекалам сталинского СССР), 170 тысяч квалифицированных рабочих и 30 тысяч инженеров шанхайских заводов были направлены в более мелкие города30. Конечной целью такой стратегии стало бы возвращение Шанхая к состоянию регионального торгового центра, каким он был до того, как европейцы вздумали превратить его в самый современный мегаполис Китая.

Чтобы подчеркнуть преемственность Китая и сталинского Советского Союза с его пятилетками и культом личности вождя, в середине 1950-х годов на улице Бурлящего источника, вместо традиционного китайского сада, который один из еврейских магнатов недвижимости когда-то разбил для своей жены-китаянки, началось строительство спроектированного российскими архитекторами Дворца советско-китайской дружбы. В облике дворца с его неоклассическим силуэтом, увенчанным золотым шпилем, безошибочно узнается здание петербургского Адмиралтейства; именно здесь китайские ворота в мир передают привет своему северному духовному побратиму. Но в середине XX века эти города объединяли лишь утраты – коммунистические власти понизили их в статусе и ввергли в принудительную спячку, поскольку не доверяли тем местам, где были рождены мечты о революции.

Как ни старались Чэнь И и Пань Ханьнянь сохранять умеренность, объявленная в 1966 году Культурная революция – китайская чистка, которой позавидовал бы и Сталин, – началась именно в Шанхае. Сегодня Культурная революция рассматривается как циничная тактика, к которой Мао Цзэдун и «Банда четырех» (также известная как «Шанхайская группа», поскольку все четверо ее участников были оттуда) прибегли, чтобы удержать власть после того, как программа индустриализации 1950-х годов провалилась, а обещания, что по экономическим показателям Китай за пятнадцать лет «перегонит Англию и догонит Америку», остались невыполненными31. В самом деле, Мао и его приспешники использовали недовольство шанхайской молодежи для достижения своих собственных целей. Но недовольство это возникло не на пустом месте – напряжение было вполне реальным. К середине 1960-х многие в Шанхае начали интересоваться, кому же пошла на пользу революция. Даже не считая инициированного Мао переноса многих отраслей промышленности из Шанхая в другие районы страны, пекинское правительство бесконтрольно выкачивало из города остатки былого изобилия, и в итоге на каждого жителя Шанхая теперь приходилось меньше жилой площади, чем в 1949 году32. Люди не могли не замечать, как сокращается богатство Шанхая, как снижается его положение. Между тем над собой они видели все ту же вестернизированную предпринимательскую элиту, что господствовала в городе и до революции, а также свежеиспеченных партийных вельмож. В этих условиях молодое послереволюционное поколение, выросшее на культе личности Председателя – поколение, в котором нередко встречались выдуманные в честь бредовых экономических претензий Мао имена Чаоин («Перегоним Англию») и Чаомэй («Опередим Америку»)33, – с энтузиазмом приняло новый лозунг вождя: «Бунт оправдан».

Ведомая хунвэйбинами – преданными Мао вооруженными молодчиками – Культурная революция стала эдиповой войной с унизительным прошлым. Шанхай же с его построенными европейцами церквями и небоскребами и с по-западному одетой англоговорящей бизнес-элитой, все еще разгуливавшей по Нанкинской улице, был главным символом этого прошлого. Летом 1966 года хунвэйбины начали преследовать прохожих, одетых и стриженных по западной моде; вскоре «костюм Мао» – серые брюки и наглухо застегнутый френч – стал униформой для всех слоев общества. Хунвэйбины срывали иноязычные вывески, которыми до сих пор был усеян Шанхай, и начали придумывать китайские слова для обозначения западных промтоваров. Жители города, которые говорили по-английски – иногда на утонченном «королевском английском», а куда чаще на пиджин-инглише, – теперь делали вид, что понимают только китайский.

Мишенью хунвэйбинов стала и западная архитектура, однако мегаполис, где западное влияние было настолько всеобъемлющим, можно было полностью очистить, только сравняв его с землей. Поэтому разгрому подверглись лишь самые очевидные примеры западного влияния. Были осквернены культовые здания, в том числе собор Святой Троицы. Нападению подверглось и консульство Великобритании, занимавшее самый завидный участок во всем городе; дипломатов вывели из здания, избили и облили клеем. («122 года без арендной платы – отличный результат», – в уже несвоевременной манере имперского высокомерия шутили чиновники Министерства иностранных дел в Лондоне34.)

Тем же летом 1966 года хунвэйбины принялись грабить дома шанхайских бизнесменов под предлогом поиска «четырех старых» – старых идей, старой культуры, старых обычаев и старых привычек. Хотя самые трагические по масштабу потерь «костры из Будд» полыхали в основном в исторических городах Китая с их тысячелетними храмами, в домах богатых шанхайцев было разграблено и зачастую немедленно сожжено немало ценнейших собраний старинных книг и произведений китайского искусства. Кроме прочего, хунвэйбины обнаружили и конфисковали миллионы долларов наличными, припасенные шанхайскими предпринимателями на черный день.

В январе 1967 года хунвэйбины обратили свой гнев на партийную верхушку Шанхая. 100-тысячная толпа собралась на Народной площади, чтобы осудить городской комитет партии и низложить его лидеров35. Мао публично благословил участников митинга и поддержал смену руководства шанхайской парторганизации. На целое десятилетие после этого Китай ушел внутрь себя, полностью отдавшись истерическому отрицанию мирового и собственного наследия. Страна отозвала всех своих иностранных послов кроме одного. Университеты закрылись. Экономика замерла. Уничтожались не только символы иностранного господства, но и реликвии китайской цивилизации, существовавшей на протяжении тысячелетий до подписания неравноправных договоров; теперь они воспринимались как артефакты «феодальной» докоммунистической культуры, не нужные Новому Китаю. Вместо того чтобы примириться со своим прошлым, Китай уничтожал его.

После смерти Мао в 1976 году обнищавшая, истощенная десятилетием хаоса страна нуждалась в прагматичном руководстве. В 1978 году к власти пришел Дэн Сяопин, чья проведенная во Франции молодость и работа в качестве парторга в Шанхае конца 1920-х годов навлекли на него в разгар Культурной революции обвинения в «соглашательстве с капиталистами».

Несмотря на то что он разделял многие традиционно шанхайские ценности, в том числе уважение к рыночным механизмам и стремление к открытости к внешнему миру, самого Шанхая Дэн опасался. Этот город был не только родиной китайского капитализма, но и колыбелью культурной революции, дестабилизировавшей страну. Дэн не захотел начинать рыночные преобразования с Шанхая. Вместо этого он задумал апробировать свою политику в совершенно новом городе под названием Шэньчжэнь, который было решено построить на границе с британским Гонконгом, разбогатевшим во времена маоистского экономического застоя благодаря бегству из Шанхая предприятий и предпринимателей. Дэн объявил Шэньчжэнь первой в Китае «особой экономической зоной», где на территории коммунистического государства поощрялись частные предприятия и иностранные инвестиции.

Чтобы не затевать внутрипартийных идеологических дискуссий о коммунизме и капитализме, Востоке и Западе, Дэн преподнес свою зону свободного рынка в Шэньчжэне просто как «эксперимент». То, что делал Дэн Сяопин, лучше всего описывают его же прославленные (пусть и апокрифические) афоризмы: он «пересекал реку, нащупывая камни» и ему было все равно «черная кошка или белая, главное, чтоб она ловила мышей». Но в морщинистом старике на восьмом десятке лет еще таился любопытный подросток, который, по его собственным воспоминаниям, приехал во Францию, чтобы «получить на Западе истинные знания, которые спасут Китай»36.

В течение еще целого десятилетия, пока Шэньчжэнь переживал экономический бум, Шанхай оставался спящим мегаполисом. По ночам в городе, где когда-то буйствовали неоновые вывески, было не видно ни зги. На улицах, некогда запруженных гудящими американскими автомобилями, теперь было тесно от бесшумных велосипедов. В старых банковских башнях на Бунде ночевали бездомные. А в национализированной гостинице «Мир» (в девичестве Cathay) один и тот же джаз-банд каждый вечер играл одни и те же композиции для тщательно отобранных иностранных туристов, которым коммунистические власти соблаговолили выдать прежде никому не нужный документ: визу для посещения Шанхая.

III. Лицензионный Радж: Бомбей, 1947–1991

Во времена британского владычества Бомбей был узловой точкой империи. Остров у побережья Индии был одинаково тесно связан с метрополией по морю и с субконтинентом по железной дороге. Ни стопроцентно британский, ни полностью индийский, Бомбей был чем-то третьим. Но какая судьба ждала его в новой независимой Индии?

То, что Бомбей не очень вписывался в свежеобразованную республику, стало очевидно, когда сразу после обретения независимости вокруг него закипели языковые распри. Правительство в Дели разделило Индию на штаты, организованные по лингвистическому принципу. Эта федеративная схема отлично работала в сельских районах и вполне подходила даже таким крупным городам, как Калькутта, где языком общения был бенгальский, или Мадрас, где почти все владели тамильским. Но в Бомбее, где были перемешаны представители самых разных народов, причем не только из Индии, ближе всего к статусу универсального средства коммуникации был английский. Однако в первые годы независимости английский, как язык колониального господства, было решено постепенно, в течение пятнадцати лет, вывести из обращения (чего в итоге так и не произошло).

В Бомбее на момент провозглашения независимости самым распространенным языком (43 % населения) был маратхи – язык этноса, составлявшего большую часть городского рабочего класса37. Гуджарати – язык торговцев и промышленников – занимал второе место38. Для выхода из этого затруднительного положения многие предлагали объявить Бомбей территорией с федеральным управлением сродни американскому округу Колумбия, как это было сделано с индийской столицей Дели. Вместо этого в 1955 году центральное правительство решило, что Бомбей будет общей столицей лежащего к востоку от пролива штата Махараштра, где говорили на маратхи, и расположенного на севере Гуджарата, где главным языком был, соответственно, гуджарати. Компромисс не сработал, и волнения в среде говорящего на маратхи большинства не стихали, несмотря на жесткие полицейские меры. Так продолжалось до 1960 года, когда Бомбей стал столицей одного только штата Махараштра. Это было роковое решение. Отныне город, намертво пристегнутый к обширным внутренним районам Махараштры, будет находиться в ведении чуждых ему политиков, представляющих интересы чуждых ему избирателей. Даже в самые патерналистские периоды прямого британского правления чиновники, управлявшие Бомбеем, оставались верны городу и отстаивали его положение urbs prima in Indis, хотя бы потому, что знали: успех или неудачи Бомбея отражаются на всем колониальном проекте в целом. В молодой индийской республике, где островной мегаполис оказался в ведении людей с материка, дело обстояло совсем иначе.

С еще большими трудностями многоязыкий торговый порт вписывался в экономическую политику независимой Индии. Для Ганди, который в 1948 году, всего через несколько месяцев после завоевания Индией независимости, был убит индусским националистом, экономика Бомбея стала символом всего, что было не так с современной цивилизацией, – нечеловеческие условия фабричного труда на фоне роскошной мишуры, богатый город в бедной стране. Новая независимая Индия, говорил он, должна оставить свой промышленный, финансовый и коммерческий центр в колониальном прошлом. Первый премьер-министр Индии Джавахарлал Неру видел будущее страны иначе – он считал, что Индия должна быть промышленной державой с социалистической системой, построенной на сочетании советского централизованного планирования и стоящего на страже гражданских прав британского либерализма. Тем не менее его планы вполне согласовывались с антибомбейскими настроениями Ганди. Методы у Неру были несравненно мягче, чем у Сталина или Мао, однако цель была та же: понизить статус самого современного города страны и посредством централизованного планирования распределить его богатства по всем частям страны.

Незадолго до провозглашения независимости ведущие промышленники Бомбея встретились, чтобы обдумать, какой должна быть экономика города в новых условиях. Дж. Р.Д. Тата, наследник крупнейшей коммерческой династии Бомбея, и прочие собравшиеся магнаты уступили государству широчайшие полномочия по управлению их предприятиями. В рамках капитуляции перед централизованным планированием, которое стало известно как «Бомбейский план», промышленники согласились ограничить прямые иностранные инвестиции в свои компании и позволили государству регулировать цены и объемы производства – все, вплоть до полной национализации. В 1953 году правительство воспользовалось этим правом и для создания авиакомпании Air India национализировало Tata Airways. Бомбейским домовладельцам пришлось точно так же смириться с законом 1947 года о регулировании рынка аренды, который фиксировал размер квартплаты на уровне середины 1940-х, тем самым уничтожая любые стимулы к поддержанию зданий в должном порядке и тем более к их модернизации. И это при том, что население Бомбея за первые постколониальные десятилетия увеличилось втрое39.

Многие историки экономики теряются в догадках, почему бомбейские капиталисты отдали государству столько полномочий. Однако, учитывая дух времени, это было практически неизбежно. Они просто вынуждены были признать, что британский Радж был благом для Бомбея, но злом для Индии. Несмотря на то что колониальная Индия производила достаточно пищи, чтобы прокормить свое население, в разных ее районах то и дело случался голод. Связав бедную страну с мировыми рынками, богатые города вроде Бомбея и богатые, развитые страны вроде Великобритании выкачивали из Индии жизненно необходимые ресурсы, просто предлагая за них более выгодную цену. Хуже того, даже в те годы британского правления, когда Бомбей переживал невероятный подъем, многие бомбейцы прозябали в нищете. Экономическая элита Бомбея была достаточно проницательной, чтобы понять: сохранить статус Бомбея как неравномерно богатого города у побережья разоряемой им страны просто невозможно в рамках крупнейшей в мире демократии.

Закон о промышленности 1951 года стал первым шагом правительства на пути к менее ориентированной на Бомбей экономике Индии. Заявленная цель нового закона заключалась в поддержании баланса между регионами при принятии решений о размещении новых предприятий. А смысл – для всех, кто мог читать между строк, – был в том, чтобы перенести промышленное производство с острова Бомбей в другие части страны. Чтобы обеспечить соблюдение компаниями новых правил, закон обязывал их представлять на одобрение государственных органов даже повседневные управленческие решения. Государственное вмешательство вскоре переросло в удушающую бюрократическую систему, которую прозвали «запретизмом», как новую религию, или «лицензионным раджем». Правительство независимой Индии ограничивало индийских предпринимателей не меньше прежних британских империалистов.

Поставленная Ганди задача сохранить отрасли, имевшие скорее духовную, нежели экономическую значимость (например, кустарное ткачество), в сочетании с настойчивостью Неру в равномерном распределении промышленного производства по территории страны привели к созданию системы, пагубной как для Бомбея, так и для всей индийской экономики. В то время как Япония и другие быстро развивающиеся азиатские страны использовали протекционистские тарифы для поддержки своей индустрии на тот период, пока она еще не была готова к открытой конкуренции с Западом, Индия брала местные компании под защиту, но наводила на них бюрократический морок, а то и просто национализировала, доводя до быстрого разорения. В лицензионном радже было не счесть перегибов, но одним из самых вопиющих было обложение недорогих синтетических тканей налогом на роскошь: чиновники с какого-то перепугу решили, что произведенные вручную ткани вроде шелка – это для бедных, а современная синтетика типа полиэстера – для богатых.

Чтобы распределить богатства и достижения Бомбея по внутренним районам страны, во времена лицензионного раджа строились грандиозные планы по преображению окружающего город региона. Прямо после обретения независимости в 1947 году, бомбейские градостроители с помощью нью-йоркского консультанта подготовили генплан развития Большого Бомбея, который предусматривал перемещение промышленности за границы города. Перенос заводов, как предполагалось, позволит избавиться от фабричных трущоб, заполонивших остров Бомбей. Решено было построить новый мост через пролив, который должен был соединить город с материком и тем самым облегчить вывод предприятий из города в сельскую местность. Однако из-за неэффективности индийского государственного сектора осуществление этих грандиозных планов бесконечно откладывалось. Мост, который собирались открыть в 1964 году, был завершен только в 1972-м.

Как и в Шанхае националистической эпохи или сталинском Ленинграде, новые индийские власти хотели создать альтернативный центр города вдали от впечатляющих, но унизительных для национального достоинства зданий колониального Бомбея. В 1964 году команда во главе с ведущим индийским архитектором своего поколения Чарльзом Корриа (свою романскую по звучанию фамилию он унаследовал от предков, живших в португальской колонии Гоа) опубликовала концепцию Нового Бомбея – «города-близнеца», который планировалось построить через бухту от первоначального urbs prima40. С появлением Нового Бомбея самый крупный мегаполис в стране должен был из острова у побережья Индии стать двойным городом, равноправная половина которого находилась бы на материке. По тому, как Корриа обосновывал свой проект, было очевидно, что практические соображения – «Освоение восточного берега залива является необходимым условием упорядоченного роста Бомбея» – были для него не менее важны, чем идеологические. Новый Бомбей, писал Корриа с соавторами, «придаст энергии жителям города и всей страны, заставит их по новому взглянуть на себя… Опыт показывает, что строительство новых столиц не только удовлетворяет практический запрос на создание эффективных административных центров, но и становится источником гордости для всего населения». Конечно, говоря о «новых столицах», градостроители подразумевали даже не столько Вашингтон или Бразилиа, сколько сам «Старый Бомбей». Не будучи политической столицей британского Раджа, Бомбей был его идеологической столицей, сооруженной в качестве не только административного центра, но и источника гордости. Чтобы окончательно изжить наследие колониальной империи, необходимо было построить совершенно новый Бомбей.

В соответствии с планом, исполнение которого контролировалось Государственной промышленной и инвестиционной корпорацией Махараштры, отвечавшей за рациональное распределение промышленности по всему региону, правительственные учреждения штата должны были первыми переехать из островного города в Новый Бомбей, чтобы подать тем самым пример остальным секторам экономики. Государственные органы в то время казались самыми перспективными клиентами; новая индийская бюрократия непрерывно разрасталась по мере того, как отрасли промышленности национализировались одна за другой и все больший процент населения работал в госсекторе. Архитекторы и градостроители послушно проектировали дороги, железнодорожные станции и офисные здания в духе дешевого панельного модернизма, выдававшего приверженность Индии эпохи Неру приземленным социалистическим идеалам позднего Советского Союза. Комплекс у нового вокзала – нагромождение белоснежного бетона посреди обширной парковки, которое выглядит собранным из гигантских кубиков Lego и страдает от острой нехватки оконных проемов, – получил громкое название «центрального делового района Белапур» («белапур» переводится с санскрита как «город лиан»), видимо, в память о закатанной под асфальт пышной тропической растительности. Однако правительство штата сюда так и не переехало, оставив Новый Бомбей до сих пор прозябать на вторых ролях.

Вместо этого чиновники присмотрели себе только что осушенный район Нариман-пойнт почти в самом сердце исторического Бомбея, в нескольких минутах ходьбы от Овального Майдана, где викторианская готика правительственных зданий сэра Бартла Фрера смотрит на жилые дома в стиле ар-деко. Правительство штата, постоянно твердившее о необходимости перераспределения инвестиций из центра Бомбея на материк, пошло на попятный, едва дело дошло до него самого. В Нариман-пойнте чиновники не жалели денег на первоклассную архитектуру. Штаб-квартира национализированной Air India, построенная в 1974 году, выглядит как гигантская белая перфокарта. Здание было спроектировано нью-йоркской фирмой Johnson/Burgee Architects, партнером в которой был Филип Джонсон – суперзвезда модернизма и куратор МоМА. Расположенный рядом Национальный центр исполнительских искусств Джонсон построил уже единолично.

Новый «интернациональный стиль» – термин, введенный Джонсоном для описания лишенных каких-либо отсылов к своему географическому положению строгих модернистских параллелепипедов, в середине ХХ столетия выраставших по всему миру, – соответствовал стремлению Неру начать строительство независимой Индии с чистого листа. Вместо того чтобы опираться на местные архитектурные традиции, которые были присвоены – и по распространенному мнению скомпрометированы – насаждавшими индо-сарацинский стиль британцами, Неру призывал создать современную Индию, «не скованную традициями прошлого, но выражающую веру нации в будущее»41. Однако очень многих возмущало высокомерие государственных должностных лиц, которые облюбовали себе самые престижные кварталы и расположились там в зданиях, спроектированных наиболее заметными мировыми архитекторами, в то же самое время уговаривая остальных перебираться в далекие новостройки. В конечном итоге печальная участь проектов вроде Белапура и вялый рост индийской экономики привели к тому, что все больше индийцев стало задаваться вопросом, не является ли предлагаемый Неру путь к современной Индии дорогой в никуда.

Хотя в первые годы независимости в Индии не существовало сколько-нибудь заметной политической оппозиции, способной побороться с лицензионным раджем, противники государственной, основанной на ручном управлении стратегии экономического развития были всегда. В 1950-х годах два бомбейских экономиста предлагали решить проблему безработицы, заняв население на не требовавшем больших вложений и высокой квалификации производстве потребительских товаров для мирового рынка, вместо того чтобы воплощать мечты Неру о национальной тяжелой промышленности. В 1961 году юный Манмохан Сингх, который в конечном счете и выведет Индию на новый экономический путь, защитил в Оксфорде диссертацию, где доказывал, что рост индийской промышленности должен в первую очередь опираться на экспорт.

Вдали от кабинетов, где кипели высокоученые дискуссии, самыми серьезными идеологическими противниками Неру оказались болливудские студии. Чтобы расти вопреки национальной экономической политике, направлявшей инвестиции государственных банков не в шоу-бизнес, а в серьезные отрасли типа сталелитейного производства, киностудии были вынуждены искать финансирования у бомбейских спекулянтов и криминальных авторитетов, что защитило их от вируса государственной бюрократической волокиты. Хоть некоторые продюсеры и отзывались на политический заказ, прославляя социализм Неру утомительными документальными фильмами, к примеру, об открытии цементного завода в глубинке, другие демонстрировали своим зрителям яркую картину Бомбея как альтернативы официальной пропаганде рассудительного нестяжательства, которая в лучшем случае игнорировала мегаполис, а в худшем – проклинала его. В отсутствие бескрайних возможностей голливудских студий болливудские фильмы часто снимались не в декорациях, а прямо на улицах Бомбея.

В таких фильмах Бомбей представал не городом лицензионного раджа, офисных клерков и государственных служащих, но гламурным мегаполисом эпохи джаза. Создать эту иллюзию не составляло большого труда, поскольку физически Бомбей застыл в том состоянии, в котором он встретил 1947 год. Те же законы о регулировании рынка недвижимости, что сохраняли городской жилой фонд в нетронутом, но сильно запущенном состоянии и постепенно превращали престижные многоквартирные дома в своеобразные чоулы, обеспечивали транснациональным корпорациям условия аренды, от которых они были просто не силах отказаться. Голливудская студия Paramount Pictures с 1933 года и до сегодняшнего дня платит за свой офис в центре города одну и ту же практически символическую сумму. Туристическая компания Thomas Cook все так же работает на Хорнби-роуд, переименованной за это время в честь индийского националиста Дадабхая Наороджи. При этом какую бы экономическую программу ни осуществляло правительство, права граждан на критику его политики оставались защищены; вместе с независимостью индийский народ обрел полновесную свободу слова, которой раньше пользовались только англичане в своей метрополии. По крайней мере в болливудских фильмах Бомбей оставался «майя-нагри» – городом иллюзий, куда крестьянские дети приезжают, чтобы в корне изменить свою жизнь и сделаться бизнес-магнатами или боссами мафии. В традиционной индийской философии цель мудрой души – разглядеть высшую духовную реальность сквозь иллюзии («майя») этого мира, но бомбейские режиссеры, напротив, упивались иллюзиям и фальшивым блеском. Для деятелей Болливуда это прозвище города было знаком отличия, который они гордо несли, несмотря на насмешки остальной Индии, чтящей аскетические заветы Махатмы Ганди.

Но когда зажигался свет и прохлада кондиционированного кинозала сменялась духотой улиц мегаполиса, обитателям невыдуманного Бомбея приходилось иметь дело с реалиями опутанной бюрократией экономики города, ненавидимого его материковыми правителями. Для многих амбициозных, но вынужденно праздных молодых людей, которые смотрели на Аравийское море, сидя на набережной спиной к некогда прекрасным, но теперь обветшалым многоквартирным домам в стиле ар-деко, будущее лежало на другом берегу, в переживавших нефтяной бум эмиратах Персидского залива. В то время как Бомбей, подобно Ленинграду и Шанхаю, казалось, исчерпал заложенные при его основании возможности, на картах иных, не обремененных тяжким грузом истории регионов еще оставались нерасчерченные участки, подобные недавно отвоеванному у моря острову Бомбей, недавно отобранной у шведов дельте Невы или порту на Хуанпу, едва открытому для торговли по итогам Опиумной войны.

IV. Город в середине мира: Дубай до 1981 года

Есть много историй про то, как Дубай получил свое название. В отличие от фантастической версии о Санкт-Петербурге, который строился на небе, а потом упал на землю уже готовым, некоторые из наименее цветистых мифов о происхождении Дубая вполне могут оказаться правдой. По одной из версий название «Дубай» происходит от описания места. Город расположен около узкой приливной бухты, которая выдается из Персидского залива вглубь суши, и «Дубай» может означать «два дома», по одному на каждой стороне. Но в таком случае эти два слова происходят из двух разных языков. Слово «дох» (два) – из хинди, а слово «байт» (дом) – арабское; вместе они складываются в «дох-байт» – Дубай. Сколь бы спорной ни была эта этимология, в ней заключена глубокая истина: Дубай всегда был многоязыким городом.

Само местоположение Дубая сделало его вечным перекрестком, городом в середине мира. Фарфоровые черепки, найденные современными археологами, свидетельствуют, что местные купцы торговали с Китаем еще два тысячелетия назад. Но география Дубая – это палка о двух концах. Выгодное расположение на перекрестке путей из Европы, Азии и Африки сочетается здесь с нечеловеческим климатом. Летом жара часто достигает 50 градусов по Цельсию, поэтому до появления кондиционеров Дубай едва ли мог рассчитывать на бурный рост. С момента прихода в эти места ислама в 630 году и до начала ХХ века в Дубае и его окрестностях практически не менялась численность населения42.

Как и положено сонной торговой фактории, Дубай не представлял особого интереса для Великобритании в зените ее имперского могущества. Осознавая важность Персидского залива для охраны прибыльных торговых путей в Индию, с начала XIX века Британская Ост-Индская компания стремилась защитить регион от пиратов, которые к тому же являлись антизападными исламскими фундаменталистами. При поддержке могучего Королевского флота начиная с 1820 года британцам удалось заключить с местными шейхами ряд соглашений, направленных на поддержание мира и охрану торговых путей. Когда семейство Аль-Мактум, ответвление правящей династии расположенного в ста с лишним километрах к юго-востоку от небольшого порта Абу-Даби, захватило Дубай в 1833 году, оно быстро договорилось с британцами на схожих условиях. С тех пор Аль-Мактумы самодержавно правят Дубаем. Единственное организованное движение за демократические реформы было подавлено в 1939 году – всех заговорщиков тогда перестреляли на свадьбе наследника престола.

Несмотря на хваленую «цивилизаторскую миссию» британцев – в 1930-х годах британский представитель в регионе красноречиво расписывал сложный процесс, как он выражался, «модернизации застрявшего в VII веке народа»43, – колониальная держава мало что делала для развития Дубая. Пока Бомбей перестраивался как образцовый современный город, Дубай прозябал, не имея денег ни на инфраструктурные проекты вроде строительства шоссе и железных дорог, ни на социальные, вроде открытия школ и больниц. В Бомбее британцы построили великолепный университет, но в Дубае они не основали даже школы. Дубай рассматривался как младший партнер в империи, как скромное обрамление индийской жемчужины. Здесь не было даже собственной валюты, а в качестве платежного средства использовалась имперская индийская рупия. Пока военные конфликты не мешали торговле, колониальные власти практически не обращали на Дубай внимания.

Дубай мало что значил для англичан, однако имел большое значение для своего региона. В 1900 году, когда персидские власти повысили портовые сборы, правитель Дубая шейх Мактум бен Хашер обнулил в своем городе налоги и пошлины и отменил все ограничения на торговлю. Вскоре персидские купцы перебрались на противоположный берег Залива и заполонили город. Городская структура Дубая стала идеальным отражением его имени. По обеим сторонам бухты выросли «два дома»: один берег стал арабским районом, на другом селились персы и индийцы. Сегрегационные нормы давали арабам преимущество: им позволялось жить, где заблагорассудится, тогда как индийцам запрещалось селиться на арабской стороне.

Вскоре Дубай стал ведущим торговым центром Персидского залива. Посетивший город в 1908 году британский путешественник писал, что население Дубая составляло 10 тысяч человек, прибывших сюда из самых разных уголков Ближнего Востока и Южной Азии. Основной отраслью экономики была торговля: в городе было два базара, четыре сотни лавок, 385 лодок для рыбной ловли и добычи жемчуга, 380 ослов, 960 коз и 1 650 верблюдов44. Британец приходил к выводу, что «Дибай [sic] ведет изрядную торговлю, которая быстро расширяется, в основном за счет просвещенной политики покойного шейха Мактума и строгости шахской персидской таможни на противоположном берегу Залива»45.

Ничем не привязанные к городу, люди стекались в Дубай только тогда, когда он сулил им экономические возможности. В начале ХХ века мода на жемчужные ожерелья принесла на берега Залива несметные богатства; на его теплом мелководье можно было отыскать самый крупный жемчуг в мире. Не упускавшие выгоды бомбейские торговцы взяли за правило ежегодно отправляться в Дубай за ценным грузом, чтобы уже из родного города контролировать мировой рынок жемчуга. Масштабы бума были таковы, что этот промысел вскоре составлял 95 % экономики княжеств Персидского залива46. Однако, когда японцы, вместо того чтобы полагаться на капризы природы, научились выращивать жемчуг, вставляя в раковины песчинки, доходы в регионе резко пошли на спад. В довершение всего биржевой крах 1929 года обрушил западные экономики, после чего спрос на предметы роскоши почти иссяк. Иностранцы, которые сделали Дубай центром жемчужной лихорадки, отправились домой, а сам город, казалось, был обречен вернуться в привычное состояние многовекового застоя.

Удача вернулась в Дубай благодаря проблемам в других местах. Снова и снова город обращал свое местоположение посреди беспокойного региона – политически нестабильный Ближний Восток, нищее население соседних южно-азиатских стран – в выгодный актив. Неколебимая власть семьи Аль-Мактум и ее основанная на старинных портовых традициях приверженность к либеральной экономической политике сделали Дубай островком стабильности и процветания.

Первая большая волна мигрантов с коммерческими задатками пришла в Дубай из недавно обретшей независимость Индии, и в частности из Бомбея – главного экономического центра страны. После предпринятой Неру национализации крупных предприятий и установления драконовского режима лицензионного раджа, множество индийских предпринимателей перебрались в Дубай. Поскольку по новому антимонопольному законодательству текстильные фабрики Бомбея могли продавать в Индии лишь ограниченный объем своей продукции, ее излишки тоже отправлялись в Дубай, откуда расходились по всему региону и за его пределы. Со временем город превратился в своего рода параллельный Бомбей: индийские предприниматели выходили отсюда на мировые рынки вопреки воле собственного правительства, которое делало ставку не на внешнеторговые связи, а на экономическую самодостаточность. Именно дубайские индийцы стали импортерами ведущих японских компаний по производству электроники вроде Sony, NEC и JVC, на продукцию которых в Индии накладывались неподъемные торговые пошлины. Начатые по особому указу шейха и завершенные в 1961 году работы по углублению дна бухты позволили заходить в порт кораблям большего водоизмещения и тем самым укрепили связи Дубая с региональными торговыми посредниками: теперь, помимо выгодных экономических условий, город предоставлял им и инфраструктуру, необходимую для международной торговли.

Многие индийские коммерсанты использовали Дубай в качестве ворот на открытые мировые рынки, но другие рассматривали его как базу для ведения незаконного бизнеса внутри собственной страны. Когда правительство Неру ввело налог на драгоценные металлы, цены на золото в Индии в два раза превысили мировые47, а его контрабанда стала одной из крупнейших отраслей экономики Дубая. В то время как Бомбей был фактически вытеснен с мирового рынка золота, крошечный Дубай стал вторым по величине покупателем этого металла на британских биржах, уступая лишь богатому, производящему огромное количество предметов роскоши соседу Великобритании – Франции48. Разумеется, эмират в Персидском заливе был просто прикрытием для Бомбея, куда и направлялась большая часть этого золота и где оно продавалось на черном рынке с огромной наценкой. Незаконный импорт золота в Индию контролировали бомбейские криминальные авторитеты. Под покровом ночи корабли одновременно отплывали из Дубая и Бомбея, чтобы, встретившись посреди Аравийского моря, обменять пачки наличных на золотые слитки.

Стоило индийским коммерсантам прочно обосноваться в Дубае – неважно, в легальном бизнесе или в теневой экономике – за ними потянулись индийские юристы, бухгалтеры и прочие специалисты. Индийцы победнее приезжали в Дубай в качестве водителей, продавцов или парикмахеров, и их заработная плата была тут заметно выше, чем на родине. К концу 1960-х годов каждую неделю на Аравийский полуостров прибывало около тысячи выходцев из Южной Азии, и большая часть из них оседала в Дубае49. К 1970 году иностранцы составляли больше половины населения Дубая, а самыми крупными были общины выходцев из Ирана, Пакистана и Индии50.

Династия Аль-Мактум всегда рассматривала Дубай как торговый порт, но с ускорившимся в 1960-х годах притоком гастарбайтеров – неграждан, присутствие которых было обусловлено наличием конкретного рабочего места, – шейх Рашид, занявший престол после смерти отца в 1958 году, воспользовался возможностью превратить свою столицу в по-настоящему современный город. Будучи еще наследным принцем, он занялся своим первым крупным строительным проектом: углублением дна бухты. Считая вложения в инфраструктуру самой выгодной инвестицией и нуждаясь в кредитах для получения долгосрочной выгоды, Дубай одолжил деньги на эти работы у соседнего Кувейта, богатство которого росло на глазах после того, как на его территории были обнаружены огромные запасы нефти. Но в окончательном виде идея Рашида о создании современного Дубая сложилась только после его поездки по Западной Европе. Этот первый в его жизни визит за пределы стран Залива состоялся в 1959 году и, начавшись в Риме, достиг кульминации в Лондоне – столице империи, которая официально по-прежнему контролировала Дубай. Принц, который вырос в расположенном вокруг песчаного двора «дворце» с балками из грубо отесанных бревен и крышей из сухих пальмовых листьев, оказался в городе, где даже беднейшие обитатели муниципальных многоквартирных домов имели водопровод и электричество. Обычным пассажиром он катался на лондонском метро и бродил по улицам, рассматривая великолепные городские сооружения. Его высочество поразил современный мегаполис – богатый и многонациональный мировой центр, расположенный на острове, связанном с остальным миром только морским и воздушным сообщением.

В Дубай шейх Рашид вернулся полным решимости сделать город достойным современного мира. Чтобы обеспечить своих подданных, а также растущее число гастарбайтеров жильем, Рашид повелел снести беспорядочные кварталы пальмовых хижин и построить на их месте новые бетонные здания. В 1961 году в городе появилось электричество. Пока сверхдержавы были заняты космической гонкой, в Дубае приобщались к современным удобствам, которыми жители Лондона, Парижа и Нью-Йорка, а также Ленинграда, Шанхая и Бомбея пользовались с конца XIX века. В начале 1960-х Рашид начал строить аэропорт и, одержимый мечтаниями о великом будущем своего города, приказал сделать там парковку, на которой с избытком поместился бы весь тогдашний автопарк страны51.

Многие инвесторы не разделяли уверенности Рашида в грядущем процветании его города, однако найденная в 1966 году дубайская нефть стала для Рашида независимым источником финансирования все новых инфраструктурных проектов. По ближневосточным стандартам месторождение было весьма среднее: при максимальной выработке Дубай мог рассчитывать примерно на полтора миллиона долларов на душу населения52 – сумма значительная, но смешная по сравнению с богатым нефтью соседним Абу-Даби, на каждого жителя которого приходилось в десять с лишним раз больше. Относительная ограниченность ресурсов Дубая обернулась для него благом. Вместо того чтобы рассматривать нефтяные месторождения как гигантское наследство, которое позволит его гражданам до скончания веков бездельничать, лишь изредка проглядывая выписки со своих банковских счетов, шейх Рашид воспринял этот подарок судьбы как стартовый капитал. С умом инвестируя нефтяные доходы в инфраструктуру, он рассчитывал обеспечить Дубаю процветание, не зависящее от добычи углеводородов. Шейх раскошелился на строительство Порт-Рашида, нового глубоководного порта, управление которым было поручено госкомпании, которая со временем превратится в корпорацию DP World – один из крупнейших портовых операторов на планете. Не жалел он денег и на привлечение в Дубай талантливых архитекторов, инженеров и бизнесменов.

Образцовым примером развития шейху Рашиду неизменно служил Лондон. Именно поэтому для строительства города он нанял целую команду британских экспертов, которые, в свою очередь, стали рыскать по миру в поисках свежих талантов. Одним из новобранцев стал только-только получивший университетский диплом филиппинец по имени Джун Палафокс. Молодой специалист горел желанием применить свое градостроительное образование, но о пытавшемся нанять его государстве никогда не слыхал. Перед собеседованием он благоразумно заглянул в сравнительно свежий справочник по странам мира и в статистических данных о Дубае обнаружил строку «километров асфальтированных дорог: ». Чем заняться градостроителю в городе, где нет асфальтированных дорог? Это вообще город?

Вероятно, желая получить ответ, в начале 1970-х годов Палафокс переехал в Дубай. Эмират был достаточно небольшим, чтобы он удостоился личной встречи с монархом, который милостиво разъяснил ему задачи отдела городского планирования. «Руководящие указания были по-военному четкими, – вспоминал Палафокс. – Первое: перенести Дубай из третьего или даже четвертого мира в первый за пятнадцать лет. Второе: при 200 тысячах населения строить город на миллион. Третье: проектировать Дубай так, будто никакой нефти здесь нет. Четвертое: сделать Дубай центром Ближнего Востока. Пятое: выискивать по всему миру самое лучшее и делать то же самое».

В качестве достойных образцов Палафокса прежде всего интересовали города, которые благополучно пережили период экономического бума и остались процветающими. Путешествуя по миру, он уделял больше всего внимания мегаполисам вроде Сан-Франциско, который, будучи детищем золотой лихорадки, смог выстроить диверсифицированную экономику, обеспечившую городу устойчивое развитие после того, как золото закончилось. С другой стороны, шейху и его британским советникам был больше по нраву Лондон, и потому недавно заасфальтированный Дубай был вскоре усеян перекрестками с популярным в Англии круговым движением. Увлеченные модным тогда модернизмом, шейх Рашид и его команда не видели ничего предосудительного в том, чтобы сравнять с землей старые прибрежные кварталы с домами в персидском духе. Традиционные башни-бадгиры – по существу представляющие собой корабельный парус в открытом куполе, который улавливает потоки ветра с любой стороны, перенаправляя их в жилые помещения, – уступили место бетонным коробкам с кондиционерами, подключенными к недавно проложенной электросети.

Рашид получил полный контроль над Дубаем в 1971 году, когда недавно сформированные Объединенные Арабские Эмираты (ОАЭ), состоящие из политического центра в Абу-Даби, делового центра в Дубае и еще пяти близлежащих городов-государств меньших размеров, обрели формальную независимость от Великобритании. Собственным флагом, почтовыми марками и валютой новое государство обзавелось только к 1973 году. (Даже после 1947 года Дубай продолжал использовать рупию независимой Индии. В 1960-х индийский центральный банк некоторое время выпускал специальную рупию для использования в регионе.)

Наделенный теперь уже неограниченными возможностями модернизировать Дубай по своему усмотрению, Рашид быстро вжился в характерную для самодержцев-вестернизаторов роль разборчивого куратора. Проводя в жизнь принцип «что хорошо для бизнеса, хорошо для Дубая»53, он надеялся создать либеральную, интегрированную в мировой рынок экономику, оставив при этом в своих руках неограниченную политическую власть. Лояльность граждан Эмиратов он купил, построив щедрое государство всеобщего благоденствия и предоставив могущественным семьям выгодные лицензии на импорт наиболее популярных западных товаров вроде автомобилей Mercedes. В обмен он и остальные шейхи ОАЭ обеспечили себе наименее демократическое политическое устройство среди всех государств Персидского залива – без всяких парламентов и политических партий.

В то время как общественный договор, в рамках которого граждане получали негибкую политическую систему в нагрузку к динамично развивающейся экономике и щедрым социальным пособиям, выглядел вполне крепким, контролировать культурную сферу торгового города-государства оказалось значительно сложнее. Хотя государственной религией Дубая был ислам фундаменталистского толка, город не мог быть открытым для мира, не будучи открытым для неверных. В то время как соседняя Саудовская Аравия запретила все немусульманские храмы, Рашид выделял землю под строительство церквей и частично освободил от соблюдения норм шариата иноверцев и атеистов, которые сделали Дубай своим домом. В отличие от Саудовской Аравии и даже некоторых других эмиратов ОАЭ, в дубайских гостиницах было разрешено подавать алкоголь; спиртное просто обложили высоким налогом. Более того, несмотря на свои консервативные взгляды, Рашид даже смирился с существованием проституции. В 1960 году его попытка изжить древнейшую профессию чуть не привела к банковскому кризису, когда тысячи проституток явились в британский банк Дубая, чтобы забрать свои сбережения перед отъездом из страны. Шейх смягчился. Легальный и теневой сектора экономики города оказались настолько переплетены, что отделить один от другого было уже невозможно.

Рашид старался поспевать за своим бурно развивающимся городом. Многие гастарбайтеры попадали в Дубай незаконно, в трюме корабля или по суше, минуя паспортный контроль в аэропорту, однако Рашиду это было все равно. «В чем беда, раз они исправно платят за жилье в Дубае?» – риторически вопрошал он своих советников54. Город, население которого в 1960 году составляло всего 60 тысяч человек, к 1970-му вырос до 100 тысяч, а за следующее десятилетие – до 276 тысяч55. Ненасытный спрос на жилье и офисные помещения обеспечивал быстрый рост территории города, чему способствовало и то, что избранным строительным компаниям шейх выделял землю бесплатно. Крупные инфраструктурные проекты он тоже не забывал. В 1979 году Рашид открыл Джебель-Али – крупнейшую глубоководную гавань, когда-либо созданную человеком56. Год за годом город тратил на развитие инфраструктуры до 25 % своего валового внутреннего продукта57. И все же в мировом масштабе Дубай все еще оставался малоизвестной глухоманью.

Решив пойти дорогой, давно проторенной другими глобальными городами-выскочками, шейх Рашид попытался добиться признания с помощью широких архитектурных жестов. Он заказал небоскреб и потребовал при том, чтобы эта самая высокая на Ближнем Востоке башня была выполнена в характерном американском стиле, который редко использовался за пределами США (небоскребы докоммунистического Шанхая были наиболее известным исключением). Без всякого стеснения выказывая свое преклонение перед Западом, он дал небоскребу нарочито вторичное имя «Всемирный торговый центр Дубай», а открыть его в 1979 году пригласил королеву Елизавету II. С самого начала 39-этажная высотка, металлический фасад которой выполнен в виде решетки традиционных для Аравии арочных окон, оказалась весьма успешной инвестицией в недвижимость. Среди первых арендаторов были крупные транснациональные корпорации, включая IBM и British Petroleum, а также американское консульство. Однако в мире, давно привыкшем к 100-этажным небоскребам, здание в 39 этажей могло стать поводом для передовиц только в местных изданиях. На инфраструктурные проекты шейха Рашида Запад обращал внимание разве что в порядке издевки. В 1980 году газета The Wall Street Journal высмеяла грандиозные траты Рашида, перечислив их одну за одной, а потом призвав читателей «не забывать, что все эти вложения сделаны в страну, полностью лишенную промышленности»58. Но эмир был уверен, что его город движется в фарватере прочих развивающихся мегаполисов мира и что Западу скоро придется принимать Дубай всерьез.

Шейх Рашид не дожил до того времени, когда Дубай стал деловым центром арабского мира, а его название перестало требовать пояснений в любом уголке планеты. В мае 1981 года в Дубай с официальным визитом прибыла Индира Ганди, премьер-министр Индии и дочь Неру, подхватившая его знамя индийского социализма и централизованной плановой экономики. График мероприятий был изнурительный – важные дневные заседания переходили в роскошные банкеты до поздней ночи. Наверняка, во время этого визита Рашид не раз испытывал неловкость. Можно представить, как шейх исподволь склонял индийского лидера продолжать экономическую политику, которая имела столь катастрофические последствия для Индии и при этом была таким благом для Дубая. На следующее утро после отъезда Ганди Рашида сразил инсульт, от которого он полностью так и не оправился. Тем не менее он успел заложить основу современного Дубая, странного сообщества, в котором космополитизм сочетается с авторитаризмом, а фундаментализм с распущенностью и о котором вскоре узнает весь мир.

8. От перестройки до «Газпром-Сити». Ленинград, 1985 – Санкт-петербург, настоящее время

Небоскреб «Газпрома». Компьютерная визуализация. © RMJM

Страницы: «« 12345 »»