Было, есть, будет… Макаревич Андрей
– Она не очень-то о себе рассказывала.
– Правильно. Потому что чувствовала, что тебе это не очень интересно. Ты ее подавлял.
– Я? Я ни разу не повысил на нее голос! Я давал ей все, что она хотела!
– Совсем не обязательно повышать голос, чтобы подавлять. А дать ей то, что она хотела, ты не мог. По своей природе. Подарки не в счет.
– А чего же она хотела?
– Она хотела преобладать. Хоть иногда. Руководить. Хоть в чем-то. Это была глубинная потребность ее натуры. А ты этого не видел. Все решения принимал сам, преподносил ей на блюдечке. Если хочешь, она тебя боялась. Конечно, она в конце концов нашла то, что ей нужно, – мальчика для подавления. Пожелай ей удачи.
– Я всю жизнь был уверен, что женщинам нравится, когда за них принимают решения, помогают им.
– Нравится, но не всем. Они бывают такие разные – не замечал?
– Почему мне всю жизнь с ними так не везет?
– Почему не везет? Ты хотел себе сладкого супружеского счастья длиною в жизнь? Как у Мити? Ты всерьез думаешь, что тебе это нужно? С твоим характером? Ты с ума не сойдешь? Это, часом, не глаза завидущие?
– Не знаю…
– А знаешь, почему ты бесишься? Не так-то уж тебе нужна Светка. А бесишься ты потому, что тебя бросили. Тебя! И бросили. Не ты ушел, а от тебя ушли. Впервые. Вот и вся причина твоей трагедии.
А ведь он прав, сволочь.
– Значит, я не заслужил счастливой совместной жизни?
– Что значит «не заслужил»? Во-первых, она у тебя бывает – периодически. Во-вторых, тебя надо поддерживать в рабочем состоянии. А затянувшееся счастье рождает полусон.
– Я не пишу песен про несчастную любовь!
– И не надо. Ты начинаешь слышать. Пиши другие.
– Не хочу ничего писать.
– Захочешь.
Худсовет за зиму переносили уже в третий раз, и «движки» с начала октября сидели без работы – с волчьим билетом. Весь ужас этого дня сурка заключался в том, что Егору снова и снова приходилось, испытывая неловкость и унижение, звонить известным людям, с которыми он зачастую был не очень-то и знаком, и просить их на этот чертов худсовет прийти – защитить команду. Масштаб известности должен был позволять этим людям появиться там без приглашения со стороны Министерства культуры – чтобы те и не вякнули. На поддержку министерских говноедов Егор не рассчитывал – ни с кем он там не дружил, никому не платил и никого не прикармливал. И вот опять надо было дергать этих известных уважаемых людей, они, внутренне вздыхая, соглашались и приезжали, а худсовет отменяли – без всякого предупреждения: ну, заболел товарищ Сидоров или нежданно отбыла в командировку товарищ Лебедева. Заседание переносили на неделю или две, уважаемые люди разъезжались, разводя руками, и Егор понимал, что еще раз он им позвонить уже не сможет – он и так чувствовал себя обязанным и не представлял себе, чем он мог бы ответить – не конфеты же дарить, в самом деле.
На этот раз все пока, похоже, складывалось – не сглазить! Егор приехал в Калошный переулок за полчаса до начала, ощущая гадкую пустоту внизу живота. Министерские шестерки курили на лестнице, вполголоса рассказывали анекдоты, поздоровались – нет, ничего не отменили. Докурили и ушли по кабинетам. В шахте лифта гулял ветер, противно выли химеры. Егор подумал, что худсовет – это когда разные люди, думающие по-разному, собираются по звонку в одной комнате и говорят то, что следует. Конечно, все это было спектаклем – решение принималось заранее либо в дебрях министерства, либо спускалось сверху, из Отдела культуры ЦК. Или, не дай бог, Отдела пропаганды. Это называлось «Есть мнение». Боже, какая тоска – и эта серая хмарь за окном, и эти серые лица чиновников, эти большие круглые часы на стене и неподвижно висящая в воздухе безнадега. Без десяти.
К двенадцати подтянулись силы поддержки – поднялся по лестнице космонавт Кашко с медальками на пиджаке – какой молодец, что при наградах, это работает. Прошел прямой и торжественный исполнитель правильных советских песен Аркадий Герзон – вот это подарок! С таким не поспоришь. Директор «движков» Виталик привез на своих «Жигулях» композитора Мишульского, этот тоже за нас. Когда все уже рассаживались, в кабинет ярко вошла знаменитая певица Анна Космачева, умело пошутила, министерские услужливо захихикали. Такой мощной команды «движкам» собрать еще не удавалось. Егора тоже пригласили зайти. Это был хороший знак – обычно просили подождать за дверью. Неужели?
И началось.
Заседание открыл начальник отдела эстрады министерства товарищ Ходоков. Он был немного похож на премьер-министра СССР Косыгина, знал это и, кажется, косил под него сознательно: говорил медленно, весомо, никому не глядя в глаза, и при этом руки его на столе постоянно катали маленькие шарики из рваных бумажек. Партийный зачес, идеологически выдержанный галстук. Ох. Ничего нового во вступительном слове не прозвучало – мы снова, товарищи, вынуждены собираться по поводу известного всем нам ансамбля «Вечные двигатели», так как с мест продолжают поступать сигналы о сомнительной направленности некоторых произведений коллектива и расхристанном, я бы сказал, поведении молодых артистов на сцене. Вот передо мной письмо из Свердловска, подписанное директором филармонии и партийным руководством города…
Егор огляделся. Дубовые панели на стенах, жуткие фикусы на окнах, длинный стол, покрытый зеленым сукном, в дальнем его конце другой стол, дубовый, три телефона, выше – Брежнев в скромной раме, еще одни большие круглые часы, как в коридоре. Тикают. Наверно, так выглядел кабинет Берии. Интересно – кто-нибудь следит за сохранением этой чудо-эстетики, или она вырастает и живет сама, как плесень, питаясь речами, произнесенными над этим зеленым сукном, принятыми решениями, одобренными постановлениями, всем этим общим затхлым враньем?
Эстафету перехватил товарищ Скворцов – известная министерская крыса. Мы не можем закрывать глаза… размытые идеологические позиции… сегодня, когда вражеские голоса… недопустимую политическую близорукость… слепое подражание не лучшим западным образцам… Неужели он верит хоть в одно собственное слово? Говорили Егору, что надо этого Скворцова заранее «подмазывать»… Не умел он этого, не представлял – как, да и не смог бы побороть собственного отвращения. А у других получалось – запросто шли прямо в кабинет с коробками и пакетами. Помогало. Когда же он замолчит?
Замолчал. Сдулся. Теперь – зав. лит. частью Росконцерта Наташа Холод. Молодая, хорошая, в общем-то, деваха. Господи, чем же ей приходится заниматься… Взгляд в сторону, как у Ходокова: проведена большая работа с автором, да вот он здесь сидит, тексты произведений подвергнуты тщательной редакции… Большая работа заключалась в том, чтобы создать видимость изменений, не касаясь сути: Наташа в принципе была за Егора, просто права голоса не имела – обычный штатный инквизитор. Поэтому она билась за изменения, а Егор – за суть. Всякий раз, когда в стихе приходилось менять «ты» на «кто-то» и «бог» на «судьба», Егор чувствовал, как от него отрезают маленькие кусочки и жизнь его от этого делается короче. Так. Сейчас вступят наши. Все правильно – тут нельзя стрелять первыми, это будет тактическая ошибка, пусть сначала враги нападут, выдохнутся, раскроют карты. И тут мы из окопа – р-раз!
Первым в бой пошел космонавт. Молодежный задор… отдельные недостатки нашей жизни… мы на космической станции… наряду с песнями Высоцкого…
Вот это он зря. С песнями Высоцкого тоже большие проблемы. Высоцкий умер, а проблемы остались. Ладно. Все равно спасибо. Теперь – тяжелая артиллерия.
Слышал Егор, что певец Аркадий Герзон (звали его за глаза – «барин») иногда помогает в трудную минуту артистам, так скажем, не своего жанра, – и все-таки, когда тот согласился приехать, а потом еще взял и приехал, Егор был потрясен: уж очень разными полянами они гуляли. Воистину не знаешь, кто протянет руку. Егор слушал и восхищался: как же Герзон насобачился разговаривать с этим министерским людом на его суконном языке! В последнем решении съезда партии… не обходить острые проблемы современности… огромный интерес со стороны советской молодежи… мы должны поддерживать… не отворачиваться… Ровная интонация, красивый баритон. Егор вспомнил, как на прошлом худсовете руководитель большого джазового оркестра Иннокентий Тролль (вот уж в ком Егор был уверен – ведь сам небось лет пятнадцать назад получал за свой джаз по голове в этом же кабинете!), вместо того чтобы просто поддержать, вдруг стал укорять Егора за какие-то неправильные гармонические ходы в какой-то песне. Нашел место и время. Ну, министерские тут же за эти ходы и ухватились. Зарубили.
Великая Анна Космачева оставила себя на финал. Режиссура, блин! И сказала очень по-женски и именно то, что было надо в финале – все мы когда-то были молодые и иногда ошибались, а теперь вон какие красивые выросли, и если молодым не помогать, а затыкать рот, то кто же завтра… и давайте все вместе поздравим эту молодую талантливую команду… и будем ждать от них…
Даже странно, что в конце не зазвучали аплодисменты – было бы очень естественно. Как непривычно после голоса Анны Космачевой слышать тишину, подумал Егор. Тишина оказалась длинной. Потом Ходоков, сидевший во главе стола, не поднимая глаз, произнес: «Ну что же, товарищи. Спасибо всем, кто высказал свое отношение. У Министерства культуры свое мнение на этот счет». И аккуратно стряхнул с сукна бумажные катышки – в ладошку.
Двенадцать пятьдесят пять. Все.
И иногда я думаю – какой Егор, это же я, я бегу из метро «Библиотека имени Ленина» к остановке автобуса номер шесть, который перевезет меня через Большой Каменный мост к школе, и опаздываю, а автобус уже отходит, а в руке у меня гитара «Марма» производства ГДР в сшитом мною собственноручно чехле из зеленой байки, и она огромная, а бегу я нелепо (всегда так бегал), и гитара страшно мешает, а автобус уже отходит, и я с разбегу бьюсь гитарой – самым дорогим! – о фонарный столб и каменею от ужаса – цела ли? А автобус уже поехал, и вдруг в окне – бледное, поразительное, грустное женское лицо в окладе черных волос, взгляд куда-то в никуда – Светка! Я узнаю об этом через двадцать лет.
– Толик! Как я мог ее тогда увидеть? Ей было тогда четыре года! Почему я запомнил ее лицо?
– Потому что ты совершенно не понимаешь, что такое время. Это понятие вообще придумали люди. Вроде как ты стоишь, а сквозь тебя течет река – Время. Поэтому в нее нельзя войти дважды. На самом деле ровно наоборот: ну, это довольно грубо, но представь, что время – это не река, а озеро, а скорее – океан, а ты плывешь по нему на своей лодочке. Причем гребешь отчаянно – в заданном ритме. И тебе внушили, что лодка должна двигаться только в этом направлении и только с этой скоростью.
– Это значит, что можно плыть назад?
– Поразительно, как вы все об одном! Только назад! А вбок? А под углом? Да куда угодно! Вопрос – зачем?
– Ну, чтобы что-то исправить.
– Исправить можно только в данном движении. Ну, попробуй на лодке сдать назад, а потом проплыть ровно по тому же месту. Это невозможно. Так что успокойся и делай то, что тебе предназначено.
И снова, и снова говорю тебе – не заводи любовь, не поддавайся ее чарам, ибо будешь гореть в огне ее и сделаешься безумным, и день для тебя станет ночью, и жизнь твоя потеряет смысл, ибо любовь земная – не услада, но битва, и не дано мужчине в ней победить.
Интересно – при всей влюбчивости Егора и наличии соответствующих переживаний на п его это не отражалось никоим образом. Не то чтобы он не писал песен про любовь. Просто они приходили к нему из какого-то другого места и к тому, что творилось с Егором в данный момент, отношения не имели. Нет, он мог, конечно, сесть и написать песню на заказ – скажем, для кино, особенно если сценарий и режиссер ему нравились (впрочем, если не нравились – он не брался). Там сразу было понятно, про что, и оставалось придумать – как. Иногда получалось очень неплохо, и некоторые песни даже становились хитами (хотя песня, звучащая в удачном кино, – уже железная заявка на хит), но они были совсем не похожи на те, что приходили сами, и Егор это чувствовал очень хорошо, хотя, кроме него, похоже, никто не замечал разницы. Иногда песня являлась практически целиком, и надо было просто успеть записать ее, иногда это были четыре строки, но они и составляли сердце песни, и подобрать все остальное было делом нескольких минут. Поэтому, когда какой-нибудь артист рассказывал со сцены историю создания песни («У меня была любимая девушка, и однажды она разбилась на самолете, и тогда я написал песню „Звездочка в небе“…), Егор понимал, что артист безбожно врет. Либо вся эта лабуда являлась предисловием к очень плохой песне.
Егор откуда-то знал, что песни сами решают, когда им приходить и приходить ли вообще, и что пытаться влиять на этот процесс бессмысленно. Музыканты „движков“ этого не понимали, и басист Митя обижался, когда принесенная им мелодия (сам он стихов не писал), на его, Митин, взгляд, очень удачная, полгода лежала у Егора без движения. Егор слышал, что некоторые его коллеги, познавшие, как и он, чудо прихода песни, панически боятся, что однажды это прекратится, звуки иссякнут, – и в результате старались писать без остановки. Егор такого страха никогда не испытывал – глупо переживать по поводу того, что от тебя не зависит. К тому же мы не у конвейера и трудовых обязательств на себя не брали, думал он.
Дикое, безбашенное время сейшенов cемидесятых! Лав, пипл! Завтра двигаем в Электросталь, там в ДК Ленина „Рубиновая атака“ лабает! Вся система будет! Сбор на перроне в шесть! Пипл, дринкануть зацепите! Маленькие душные зальчики подмосковных Домов культуры и студенческих общаг. Заветные разрезанные пополам почтовые открытки с замысловатой печаткой – тикета. Дружинники с красными повязками на входе, адская, удалая давка в дверях – проверять открыточки бесполезно, все равно все будут внутри, так или иначе. Продавят. По фойе среди невероятных в красоте своей хиппанов и их подруг (хаера, батники, платформы, клеша – ну и что, что самострок?) мечется в агонии директор клуба: он слишком поздно понял, во что вляпался, и теперь судорожно решает – звонить в милицию или подождать, пока сами приедут? Или обойдется? В своем советском кургузом пиджачке и сбившемся набок галстуке он похож на гибнущего космонавта среди марсиан. Ничего не обойдется, товарищ работник культуры, – завтра положите партбилет на стол строгого, но справедливого секретаря обкома. В сортире дым коромыслом, ботл портвейна с мистическим названием „33“ на этикетке – по кругу из горла. Сейчас будет праздник! Ну что там, контора не наехала? Сейшен начинают? Айда в зал, у нас там места забиты! По затяжке „Примы“ – и айда!
На сцене, под жутким Ильичем с мускулистой шеей и плакатом „Искусство принадлежит народу“, – нагромождение усилков, в проводах копается рубиновский технарь. На голос – два „Регента-60“, на басу – настоящий „Беаг“! Ништяк аппарат! Фонит – значит, работает. Эй, чуваки, а что это у Рацкевича за усилок? Да это вообще улет, джапановый, родной, у „Машины“ взяли! Да вон Макар – видишь, сидит? Ну вообще улет! А потом технарь наконец отползает, воткнув последнюю спичку в раздолбанное гнездо усилка, и гасят свет, и на сцене загораются два софита – синий и красный, и в этом волшебном ореоле возникает невозможно красивый Баска с бас-гитарой на уровне колен – и!..
Посреди третьей песни вырубают сначала звук, потом по ошибке весь свет, потом загорается люстра в зале. Контора. Ну, облом! Теперь главное – выскочить на улицу и не дать себя повязать. Нас много, их мало, опыт – великое дело. Алло, пипл, на станцию двигать не надо – там ментура! Тут до Москвы бас ходит. Видал – Фагота и Джагера с Гердой повязали! А „Рубинов“? И „Рубинов“! А клево побитловали, да?
Недавно „движкам“ довелось играть на каком-то полузакрытом, как сейчас стали говорить, олигархическом мероприятии. То ли день рождения банка, то ли его создателя. Вообще команда такими мероприятиями не злоупотребляла – гораздо приятней было просто работать концерты для людей, которые собрались вместе послушать именно их, а не по какой-либо другой причине. Поэтому свадьбы исключались вообще, день рождения мог получиться лишь в случае, если именинник – их товарищ или хороший знакомый, и понятно было, что позвали их не для пафоса, а действительно из желания побалдеть и попеть любимые песни вместе с их создателями. В данном случае приглашение поступило через клавишника Дюку, у которого в руководстве банка оказались знакомые, – Дюка вообще за последние пару лет вдруг стал невероятно светским и не пропускал тусовок, которых Егор терпеть не мог и не ходил туда принципиально. К тому же сумма, предложенная за часовое выступление, как бы нивелировала все остальные вопросы.
Лететь пришлось аж в Швейцарию, на горнолыжный курорт, из маленького специального аэропортика во Внукове – Егор и не знал, что тут есть такой. Их оказалось целых два – один напротив другого. Улыбчивые тетеньки-пограничницы и дяденьки-таможенники в момент оформили паспорта, загрузили инструменты – оставалось только растерянно улыбаться в ответ. Салон маленького самолета из фильма про Джеймса Бонда был отделан темным деревом и кремовой замшей, невероятная стюардесса, не говорившая по-русски, носила то блюда с морскими деликатесами, то бутылки с лучшими напитками мира. Приземляться не хотелось.
В горы приехали уже затемно. Посреди горнолыжной деревеньки высился надувной шатер, поигрывая всеми цветами радуги и попыхивая паром в черное ночное небо, – инопланетный корабль, гость из другого мира. Над ним в небе медленно шевелились лучи прожекторов. Вышколенные мальчики и девочки в черных костюмах провели „движков“ в приготовленную для них артистическую, которая убранством стола сильно напоминала салон недавно покинутого самолета – не хватало только дерева, замши и модельной стюардессы. До выхода на сцену оставалось еще часа два. Праздничная программа оказалась большой: „Виртуозы Москвы“, Вилли Токарев, Эми Уайнхаус, и в финале – „Вечные двигатели“. Состав участников говорил о необыкновенной широте вкусов и дремучей толерантности приглашающей стороны. Немного грела мысль, что знаменитая Эми Уайнхаус будет работать на разогреве у „движков“. „Смешно“, – подумал Егор, совершенно, впрочем, не веселясь. Вот ведь странно – вроде все шло замечательно: и добрались через пол-Европы без приключений и вовремя, и деньги уже получили (за этим директор команды следил строго), и сидели за отличным столом, собираясь заняться любимой работой, а пока отдыхали, вон Борзый пошел курить под звездное небо, пять минут без сигареты не может, бедняга, а вон Дюка и Митя выбирают из сверкающей батареи бутылок какой-то особо древний молт и уже делают Егору глазами знаки – кончай, мол, хандрить, иди сюда, – а никак не получается почувствовать себя в своей тарелке – что такое? Как маленькая противная мошка – влетела в ухо и зудит: то ли вот-вот случится какая-нибудь гадость прямо здесь, сейчас, то ли, наоборот, в Москве прямо сейчас, а то вдруг – „зачем я здесь, что я тут делаю?“. Митя называет это – „шуга“. Наверно, Толик где-то далеко; когда Толик рядом, Егор ни разу ничего подобного не испытывал. Правда – выпить, что ли?
Послушать Эми Уайнхаус „движков“ не пустили: в зал выходить было неприлично, к тому же группу готовились подать главным сюрпризом вечера. Попробовали пройти за кулисы, но на пути встали охранники Эми – двухметровые черные мордовороты, и вступать с ними в диалог желания не возникло. Егор поймал себя на том, что не испытал никакого огорчения, и еще подумал, что каких-нибудь лет пять назад ему бы в голову не пришло так позорно смириться и упустить такую возможность, все равно извернулся бы и нашел способ посмотреть концерт – хоть одним глазком. Что с нами со всеми происходит?
Когда „движки“ вышли на сцену, веселье было в самом разгаре: почти весь народ – кто мог – уже стоял на нетвердых ногах у сцены, где было специально оставлено пространство для танцев, так что обстановка скорее напоминала сейшен, чем ресторан. „Движки“ грянули что-то общеизвестное-развеселое, вспыхнули лучи лазеров, стократно отраженные зеркальными шарами, толпа заколыхалась, заплясала, запела, на заднем плане несколько девушек полезли на столы, никто их не удерживал. Как часто бывало на подобных вечеринах, Егор непроизвольно раздвоился: голос и руки продолжали выполнять давно известную работу, а сознание и глаза переключились на происходящее вокруг. Была в этом состоянии опасность, чересчур увлекшись, вдруг потеряться среди песни – какой куплет пою? – и, скажем, спутать слово, но Егор знал о ней и старался до такого не доводить.
А вокруг творилось интересное: юные девушки-модельки в смелых платьях демонстрировали чудеса пластики, молодые и не очень молодые бизнесмены, сняв пиджаки и потея, топтались вокруг них в опасной близости. Эротика, казалось, повисла в воздухе тяжелым душным облаком – и опять что-то было не так. Егор присмотрелся и вдруг понял, ощутил, что никакой эротики нет и в помине – это была имитация. Однажды, в детстве, Егор уже испытал такое потрясение, когда оказалось, что древнеримские колонны на сцене театра – из папье-маше. Все было очень похоже, и все было ненастоящее: девки уныло и деловито производили в головах какие-то одним им понятные расчеты, мужики вообще думали черт знает о чем. Никто никого не хотел, хотя обоюдный интерес изображался очень достоверно. Происходящее напоминало гигантский спектакль неизвестно для кого. Егор вспомнил, какое общее возбуждение вызывала в семидесятые-восьмидесятые какая-нибудь яркая герла, попавшая в их удалой музыкантский круг. Причем возбуждение явно не умозрительное – иногда невозможно было встать со стула, предварительно не успокоив плоть. Он даже начал сочинять в голове эпический рассказик, который начинался так: „Это было в те давние-давние времена, когда юноши и девушки собирались вместе с одной-единственной тайной, хотя, впрочем, явной мыслью – познакомиться и потрахаться…“ – но тут обнаружил, что Митя поет „Зигзаг удачи“ – суперхит „движков“, которым вот уже много лет заканчивались их выступления.
Над этими давними-давними временами (как быстро они стали давними!) Егор размышлял много раз, пытаясь понять: это времена так изменились или просто он стал настолько старше? Получалось, что все-таки времена, хотя и второе целиком отбрасывать не стоило. Невероятно: казалось, еще вчера „движки“ считались самой молодой командой Москвы, и Егор даже немножко важничал по этому поводу, а сегодня они – в старейшинах, а многих их фанов уже нет на свете, да и мир вокруг совсем другой – где тот воздух, где та страна? Пару лет назад Егор вдруг обнаружил, что совершенно потерял способность общаться с девушками младше двадцати. Какое там общаться – не получалось сказать двух фраз: общие темы исчезли напрочь. Девушки превратились в марсиан, причем произошло это не постепенно, а в один день. При этом девушки одного с Егором возраста (да какие там девушки!) уже давно его не интересовали, а все хорошее, находящееся в возрастном промежутке между первой и второй категориями, оказалось крайне малочисленно и напрочь связано узами – в основном супружескими. Толик, Толик, что со мной происходит?
Барабанщик „движков“ Борька по прозвищу Борзый являл собой восхитительную и необъяснимую смесь из глубокой музыкальной продвинутости и совершенно дремучего черносотенного православия, вдруг накрывшего его недавно. Как все это в нем мирно уживалось, Егор не понимал. Иногда, выпив, Егор затевал с Борзым богословские беседы, неизменно переходившие в споры. Спорить, впрочем, было бессмысленно, так как Борзый принимал аргументы единственной стороны – православной. Если, скажем, речь заходила о масонах, он выкладывал все, что сказано о них адептами православия (а знал он немало), а когда Егор осторожно говорил, что есть и другая литература на эту тему, Борзый заявлял, что он этих книг не читал и читать не будет, так как все это ложь и бесовство. На этом споры, как правило, заканчивались.
Однажды Егор, не утерпев, рассказал Борзому о своих тайных беседах. Борзый неожиданно встревожился и устроил Егору форменный допрос – как и где происходили беседы, во сне или наяву, как выглядел собеседник. Ибо сказано, пояснил он, что ангел может являться только святым людям. Во всех остальных случаях это бес, прикинувшийся ангелом, стало быть, самое банальное искушение.
– Кем сказано? – изумился Егор.
– Святыми людьми. В их трудах.
– Святыми людьми про святых людей?
– Ну да. И про грешных тоже.
Это было неожиданно и даже как-то обидно. Простому человеку отказывали в праве на чудо. Святым себя Егор никак не считал. Но и на черта Толик похож не был. Егор решил при случае непременно поговорить с ним об этом.
Случай представился скоро. Толик снова сидел на окне и смотрел на дымный московский закат. Егор некоторое время не мог придумать, с какой стороны завести разговор – не спрашивать же, в самом деле, человека, не черт ли он. Наконец плюнул и задал вопрос напрямую.
– Я – черт? Нет, – Егор видел, что в глазах у Толика пляшут желтые искры, и он из последних сил сохраняет серьезность – вот-вот прыснет. – Я не черт. Это ты – черт!
– Что? – растерялся Егор.
Тут, видя лицо Егора, Толик не выдержал. У него был поразительный смех – люди так легко смеяться не умеют. Егор терпеливо ждал, пока Толик успокоится.
– Ладно, извини. Так ты думаешь, что если есть Создатель, то есть и черт? С рогами и хвостом? С копытами и вилами? Слушай, а тебе никогда не приходило в голову, что люди придумали черта, чтобы было на кого валить свои слабости? „Это не я, это меня лукавый попутал! А так-то я белый и пушистый! Отойди от меня, Сатана!“ А он не отходит, да? Решили все свое несовершенство запихнуть в черта? Детский сад! Егорушка, если трезво смотреть на происходящее, то вы сами – черти и есть! А нарисовали-то как! И ноги козлиные, и хвостище, и нос как у еврея! Нет, друг мой, не надейся – нет никакого черта.
И вдруг, неожиданно оборвав веселье и посмотрев Егору прямо в глаза, тихо повторил:
– Нет никакого черта. Кроме вас самих.
Власть заметила „движков“ довольно поздно – они были самые молодые во всей шобле этой волосато-гитарной шпаны. Года с семьдесят третьего начали гнать из Домов культуры, где они репетировали. Года с семьдесят шестого стали вязать на сейшенах – сотрудники ОБХСС с комсомольскими бригадами. Но это тоже было не сильно страшно: ОБХСС – Отдел по борьбе с хищением социалистической собственности, крепкие ребята в плохом штатском, привыкшие ловить директоров заводов, на худой конец, хозяев продуктовых баз и магазинов (там ворочали сотнями тысяч), – разводили руками: одни хипаны сыграли для других, а третьи собрали им деньги – и чего такого украли они у страны? Поэтому практически не били – так, чуть-чуть; держали в КПЗ день-два, вяло и формально допрашивали, зная, что ничего особенного им не расскажут, и в конце концов выпускали. Ну, слали вслед телегу по месту жительства или в институт. Однажды описали и отобрали весь аппарат и инструменты. Это было уже нехорошо. Егор проконсультировался со старшими товарищами и накатал письмо в какие-то заоблачные выси – в Отдел пропаганды ЦК КПСС. Выше были только звезды.
Через десять дней пришел ответ в большом красивом конверте. Егор и директор Виталик приглашались на беседу в Московский горком партии к товарищу Моисееву Ивану Александровичу. Строгий часовой внимательно проверил паспорта. Поднимаясь по широкой лестнице, покрытой красным ковром, Виталик усиленно репетировал самую главную, с его точки зрения, фразу: „А вы докажите, что нам платили!“ Егор собирался действовать по обстоятельствам. Один ментовской прокол он помнил – следователь кричал: „Вот вы получаете как старший лаборант восемьдесят рублей в месяц, так? А пиджачок у вас, между прочим, рублей на сто пятьдесят!“ (Егор к этому времени уже вылетел из института, числился лаборантом в НИИ. А пиджачок и вправду был хорош – короткий, светло-серый, как у Джона Бонама из „Лед Зеппелин“ – у фарцы брал.) „Значит, вы считаете, что в нашей стране на восемьдесят рублей жить невозможно?“ – очень спокойно спросил Егор. „У нас – нет!“ – отрезал следователь (зарвался, молодой еще). „Тогда странно, что в стране существует такая зарплата“, – закончил Егор. Стало тихо, следователь покраснел. Его быстро сменили. Какие же все были нежные!
Егор с Виталиком постучались, с трудом открыли трехметровую дубовую дверь и оказались в длинном пустом кабинете. В самом конце за столом располагался хозяин – Иван Александрович Моисеев. Кстати, кому служил Моисеев, Егор потом так выяснить и не смог: Комитету коммунистической партии или госбезопасности. Моисеев служил Родине.
Их пригласили сесть – не через стол, совсем близко. Молодой, в общем, парень, модно одет, стильные очки, приветливый взгляд. И речь какая-то непартийная – без фрикативного „г“. Егор уж было думал, что таких на „ответственную работу“ не берут. И потек неторопливо разговор о том, что вот он, Иван Александрович, давно и с интересом, а иногда, что и говорить, с восхищением наблюдает за творчеством „Вечных двигателей“. Конечно, дело это у нас молодое, не все готовы к восприятию новых форм, случается непонимание и даже перегибы, но это-то мы исправим, это несложно. Сложности в другом, они глубже.
– А вы докажите про деньги! – не выдержал Виталик.
– Господи, при чем тут деньги! – тонко улыбнулся Иван Александрович. – Мы же с вами не в милиции. Это пусть они доказывают.
Виталик сник – его размазали как муху. Несколько секунд висела нехорошая тишина, Иван Александрович поскрипывал пером.
– Вот, – сказал он, закончив. – Приносим извинения за неправомерные действия сотрудников милиции – надеюсь, ничего не сломали. По этой бумаге вам все вернут. А с вами, Егор, мне очень хотелось бы поговорить по поводу музыки и вообще творчества. И, конечно, не в этом казенном кабинете. Как насчет бара Дома журналистов? Отличное место! А хотите – могу прийти к вам в гости. С хорошим чаем или бутылкой.
Ого!
Вечером того же дня Егор, надев на себя свежее хипповое, маялся у входа в Домжур – без специальной корочки туда не пускали. Мимо, оставляя за собой облачко французского парфюма и калифорнийского дыма, проплывали настоящие журналисты в кожаных пиджаках и темных очках и их невероятные подруги. Иван Александрович появился вовремя, кивнул швейцару, пропихнул Егора в душистую темноту. Усадил за стеклянный столик, принес два коктейля „шампань-коблер“. Начался разговор – никакой, обо всем понемногу. Прощупывает. В планы Егора никак не входило становиться сотрудником КГБ – просто было интересно увидеть их человека, говорящего на человеческом русском, с чувством юмора, читавшего книги – вот, оказывается, какие еще бывают! Это, черт возьми, расслабляло.
Речь товарища Моисеева постепенно сводилась к простой идее: имея уже такую аудиторию и, соответственно, неся за нее ответственность (вы ведь осознаете, Егор?), пора бы определиться в позициях. С кем вы, мастера культуры? Если с Галичем и Солженицыным, с Даниэлем и Синявским – что ж, они сильные враги, мы их уважаем за принципиальность, но и бьемся с ними. Так что, если вы склоняетесь на их сторону – бога ради, мы даже можем помочь вам уладить формальности с отъездом. А вот если вы патриоты своей Родины и сыновья своей страны, то ваши песни должны помогать ей, вселять в нее веру. Нет-нет, не надо петь Пахмутову и Добронравова – у нас таких артистов много. Вы – другие, вас нельзя чесать под одну гребенку, вы нашли свой индивидуальный музыкальный стиль и свой ни на чей не похожий поэтический язык – и молодежь вам поверила! И пошла за вами! И что мы с вами будем делать?
Егор уныло и спокойно отвечал, что не собирается за границу и в задачу „движков“ не входит свержение советской власти. А если эта власть периодически совершает глупость за глупостью и все это видят, то грех закрывать глаза и не петь про это, их как раз за это и любят, и еще очень важно, где все поется и в каком контексте звучит: если, скажем, в театре „Ленком“ или на Таганке – то это сатира, а стало быть, можно; а если на сейшене „движков“ или „Машины“ – то это антисоветчина, и, стало быть, нельзя; и что вражеские „голоса“ начинают крутить „движков“ всякий раз, когда про них выходит какая-нибудь пакостная статья или их опять повязали, и возникает ощущение, что и газетчики, и менты специально льют воду на вражескую мельницу и готовят им диссидентскую биографию, а они, „движки“, просто хотят заниматься любимым делом в своей стране и петь о том, что происходит вокруг. Товарищ Моисеев возразил, что аудитория театра – это четыреста человек рафинированной интеллигенции, которые и так уже всё знают, а к „движкам“ ломятся тысячи идеологически неокрепших молодых людей, да еще с магнитофонами. Сильно и несколько фальшиво сокрушался, что он вот сам природный либерал, а начальник у него – ого-го, и не дай Егору бог с ним когда-нибудь встретиться. Егор предложил товарищу Моисееву не выпихивать команду за границу, а помочь устроиться в какой-нибудь хороший театр – на ту же Таганку, например. Моисеев почесал репу и неожиданно согласился – Егор и не подозревал, что таким образом „движки“, превращаясь из подпольных самодеятельных тунеядцев в профессиональных артистов театра, выходят из сферы деятельности и контроля любезного Ивана Александровича и попадают под крыло совсем другого гэбэшного куратора, пасущего этот сектор отечественной культуры.
Прощались уже почти радостно и чуть не хлопая друг друга по плечу. Под конец Иван Александрович предложил в целях общей безопасности заранее сообщать ему, где и когда намечается концерт „движков“, а он пробьет информацию по своим каналам и сообщит, стоит там выступать или нет. Это выглядело уже полным бредом: они радостно покивали друг другу, причем обоим было совершенно ясно, что это мечты несбыточные.
В театр, по примеру „Аракса“ и „Машины“, „движки“ так и не попали – не срослось. Зато довольно скоро оказались в Московской областной филармонии. Егора очень устраивало словосочетание „московская“ и „областная“ – вроде как и в центре, и с краешку. Название, правда, оказалось чисто условным – никаких привилегий в плане выступлений в столице эта филармония не давала. Но это было уже неважно. До свидания, прокуренные подвалы и жуткие дома культуры, менты и ментовки, протоколы задержания, объяснительные и телеги на работу! Мы настоящие битлы, ясно? Приехал, как обещал, товарищ Моисеев на черной „Волге“, очень убедительно изложил мнение горкома партии, из коего следовало, что пора давать дорогу творческим коллективам с активной жизненной позицией, пожелал молодому ансамблю больших творческих побед, вытер пот со лба. „Ох и выпьет он сегодня вечером“, – подумал Егор почти беззлобно. В зале поаплодировали, и рок-группа „Вечные двигатели“ была принята в Московскую областную филармонию на договорной основе. Ставки на общей волне оформили довольно быстро, причем высшие – десять рублей за выход! Во Дворце спорта – двадцать! Ну ладно, за вычетами – восемнадцать, все равно бешеные деньги! И послезавтра уже на гастроли! С ансамблем танца „Сувенир“! Они, говорят, самые лучшие! Чего не жить-то?
Вся гастрольная жизнь состоит из дороги, а половина дороги состоит из перемещения по дороге железной. Нет, бывают еще авиаперелеты, заряженные заботливым „Аэрофлотом“ в нечеловеческое время суток, на самом стыке ночи и утра, поэтому ты прилег подремать, собрав чемодан, часа на два-три от силы, ибо кто же сразу ложится в койку после последнего концерта – а посидеть? И вот сквозь регистрацию и по трапу в самолет, практически не раскрывая глаз, и всегда очень пасмурно и холодно, и ветер лезет за воротник, и вот ты наконец сел в кресло и закрыл глаза окончательно, и сон начинает осторожно обнимать тебя мягкими лапами, и тут стюардесса с ненавистью начинает орать в микрофон, что мы рады приветствовать вас на борту – сначала по-русски, потом по-башкирски, потом, как ей кажется, по-английски, и она орет тебе прямо в ухо, и увернуться невозможно, и голову сверлит одна мысль – за что? И вообще Егор не любил самолет – не за то, что он может упасть, а за то, что скорость его перемещения в пространстве как-то непропорциональна нормальной, земной, человеческой скорости. Триста метров в секунду – что это такое? Это было против природы, и Егор смутно чувствовал, что просто так человеку это с рук не сойдет.
Иное дело – поезд. И пусть он даже старый, полутемный, скрипящий, слишком душный или слишком холодный. Он – земной. И вот все уже в вагоне, и раскидали барахло и инструменты по камерам, и уже решили, в каком купе гуляем, то есть гадим (у директора, конечно, – у кого же еще?), и он уже завалил стол закуской – домашняя баночка с селедкой, еще горячая картошка в фольге, „бородинский“ хлеб, огурчики-помидорчики, – правильно комплектует поляну, насобачился, а Дюка еще притащил из дома каких-то невероятных котлет, ему жена навертела, она здорово у него готовит, и Виталик уже приволок стаканы (попробуйте выпросить стаканы у проводника, пока поезд еще стоит, но все в порядке, проводник нас узнал, а потом – на то и Виталик-директор!), и разлить уже можно, но пить еще не пора, поезд не тронулся, это будет неправильно, и все рады друг друга видеть – соскучились, и Дюка, как всегда, пришел с парой новых анекдотов, а Митя где-то скачал последний альбом Планта – он, по-моему, еще и не вышел; и вот поезд вздрогнул и неслышно поплыл от перрона, и – ну, давайте! А потом – почти сразу по второй, за успех, и можно абсолютно расслабиться, потому что в воздухе растворены мир и любовь, и так хорошо будет еще минут сорок, а потом, после пятой, Дюка и Митя, как всегда, затеют спор про музыку, и тут лучше незаметно уйти – спор их неизменно бессмысленный, музыку они любят совершенно разную, а Дюка уже хорош, он в этом состоянии становится надменен, и честный Митя завтра с утра будет дуться, так что праздник окончен, можно идти спать, но сначала – по покачивающемуся коридору со сбитой ковровой дорожкой – в дребезжащий, неожиданно ледяной сортир, а в тамбуре курит барабанщик Борзый с технарями – сколько же он курит, господи, – а ручка сортира мокрая, и на полу набрызгано, и стараешься, проявляя чудеса эквилибристики, наступать где посуше, и нажимаешь заветную педаль, и в черное отверстие, громыхая стыками, рвется ночь. А потом падаешь в пустом пока купе на комковатый матрас, застеленный серой простыней, и снимаешь с себя все-все – еще в школе папа друга-одноклассника Женьки, большой кагэбэшник и рыболов, научил: хочешь восстановиться за несколько часов – сними с себя все-все: одежду, часы, кольца, цепочки, – и накройся простыней. И накрываешься простыней, а сверху – страшным доисторическим одеялом, и оно колет тебя то тут, то там, и маленькая лампочка за головой светит тускло, и читать трудно, а книжка должна быть не очень интересная, иначе не уснешь, а чай стоит рядом с тобой на столике, и он еще почти не остыл, и если его сейчас выпить залпом – ложечка в подстаканнике начнет тихонько звенеть, и вот уже книжка выпадает из рук, и тут надо, не упустив момент и совершая минимум движений, положить ее на столик и быстро выключить свет. Доброй ночи. Завтра великий день – завтра берем Казань!
Говорят, каждому артисту периодически снится страшный сон: он играет на сцене, и играет божественно, а потом случайно смотрит в зал и видит, что зал почти пустой и последние зрители, пригибаясь, пробираются к выходу. Со снами у Егора все было в порядке – он не жаловался на их отсутствие. В юности, полной битловского помешательства, ему часто снились парни из ливерпульской четверки: то они приходили к Егору в школу и он показывал Полу каморку, где репетируют „движки“, и – стесняясь, – свою ужасную гитару отечественного производства, то водил Леннона по улице Горького, а тот хотел купить какие-то иконы, и Егор вел его к своему приятелю, у которого дома была пара икон, но в квартире оказывалась мамаша приятеля, жуткая мегера, ненавидевшая волосатых, и выгоняла Егора с Ленноном на лестницу, где они потом смущенно курили.
Позже, уже когда музыка стала постоянной работой, случались сны и с концертами, но пустых залов не было – наоборот, во сне зал был переполнен, третий звонок прозвенел, и давно надо было начинать, но все время что-то мешало: то не хватало кого-то из ребят, и Егор безуспешно метался по бесчисленным гримеркам и выбегал на улицу, то он вдруг в последний момент не мог найти свою гитару, а тянуть уже больше было нельзя, и ему приносили чужую – дикий, непонятный, ни на что не похожий инструмент, и они начинали играть, а гитара издавала комариный писк, и гриф гнулся под пальцами, как пластилиновый. Егор знал – это навсегда оставшиеся на подсознании шрамы от давних подпольных сейшенов, когда над всеми рок-н-ролльными радостями висели два постоянных страха: „повяжут“ и „накроется аппарат“, причем второй страх мучил гораздо сильнее – и небезосновательно. И оба эти страха меркли перед ни с чем не сравнимой жаждой достойно отлабать сейшен: выйти на сцену перед забитым под потолок залом, где все свои и все сидят друг на друге и ждут только твоего выхода, выйти подчеркнуто не спеша, зная, что твоя волшебная гитара, висящая чуть ниже, чем надо, и твои невозможные клеша из черного бархата делают тебя божественно красивым, и специально чуть-чуть потянуть последние секунды до взрыва – потому что сейчас Борзый даст отсчет, и „движки“ вонзят в этот зал первую долю, как только они умеют, и зал утонет в оргазме. Ну что на свете может быть дороже этого, с чем сравнить это божественное электричество?
Как же взвились, как заверещали продвинутые адепты подполья, когда „движки“ каким-то непонятным образом обвели вокруг пальца совок и вырвались из тесноты столовых студенческих общаг и убогих зальчиков Домов культуры в огромные ангары Дворцов спорта и на поля стадионов! „Двигатели“ продались!» Кому, за что – выяснять было бесполезно. Егора утешало то, что тех, кто ждал их музыки в этих самых Дворцах спорта, было гораздо, в тысячи раз больше. А потом вдруг пришел Горбачев, и совок лопнул, как грязный мыльный пузырь, и все стало можно, и остальные команды ломанулись во Дворцы спорта и на стадионы, и теперь уже никто ничего такого им вслед не кричал, зато оказалось, что стадионы эти далеко не всем по размеру. Долгожданная свобода, о которой пару лет назад и не мечтали, нежданно предъявила серьезный счет. Оказалось, что пока делаешь то, чего нельзя, уже сам этот факт возводит тебя в герои – пусть маленькие, пусть среди своих. А когда это «нельзя» вдруг становится можно – на первый план выходит вопрос, насколько хорошо ты это делаешь. И тут многое становится на свои места. Недавно Егор встретил одного из былых героев, не выдержавших испытания свободой. Герой сильно постарел, обрюзг. Занимался непонятно чем, подрабатывал случайными уроками. Не виделись лет двадцать, на радостях выпили, потом радость вдруг улетучилась, он долго что-то доказывал Егору с исступленностью неудачника… Он прожил всю жизнь и так ни черта и не понял.
А «движки» летали по стране, которая готова была носить их на руках, херачили по два концерта в день, пили как черти, не спали, кажется, вообще, сочиняли песни и, наверное, были счастливы, да? И аппарат уже давно звучал как надо и не вылетал посреди концерта, и играть, похоже, научились, и новые песни посещали Егора с завидной регулярностью. И день пролетал как мгновение, а год – как день.
Недавно Егора уломали прийти в школу на вечер встречи выпускников. Он не хотел, чувствовал, что ходить туда не надо, но – очень звали, не смог отказать. Пришел и ужаснулся: ну ладно одноклассники, кое-кого еще можно было узнать, но девочки, их девочки-красавицы превратились в толстых стареющих теток! Егор бежал, наврав что-то про работу, и всю дорогу домой с грустью думал, что ведь и с ним наверняка произошла такая же метаморфоза – чудес ведь не бывает, верно? Понятно, что, глядя каждый день на себя в зеркало, перемен не замечаешь, но ведь не до такой же степени? А еще он думал, что уже давно не мечтает о какой-нибудь новой гитаре – у него уже есть все гитары, о которых он мечтал. А еще – что каждое утро, когда он просыпается, у него что-нибудь болит, и это уже привычно и не удивляет, а удивляет, когда вдруг ничего не болит, но это все реже и реже.
Почему ничего не бывает хорошо и долго? Почему все кончается? Куда все уходят?
А потом земля тихо вздрогнула, и что-то изменилось в воздухе, и вдруг перестали быть нужными песни – песни, которые полвека заменяли людям молитвы. Их еще писали и пели, и иногда получалось так же хорошо, как вчера, – просто мир перестал вибрировать в ответ. Егор почувствовал это раньше всех, потому что песни перестали к нему приходить – их оставалось только выпиливать, но это как делать детей без любви, и дети от этого рождаются чуть-чуть неполноценными. Дерево, которое «движки» растили столько лет, не дало потомства и продолжало стоять одиноким нелепым памятником самому себе, а равнины вокруг поросли неведомой колючей травой. Нет, их по-прежнему боготворили постаревшие фаны, и народ ломился на концерты, но Егор отлично видел, что они любят не их песни, а себя молодых в их песнях – слишком долго все прожили вместе, дыша одним кислородом. А молодые, наверное, усматривали в их музыке какое-то диковинное прикольное ретро, сами же дышали уже совсем другой смесью, и пространство вокруг них заполнилось совсем другими звуками, приправленными стебом – иногда даже смешным. Егор любил стеб, особенно талантливый, но когда количество его в десятки раз превысило максимально допустимую концентрацию в окружающей среде, стало ясно, что за ним пытаются спрятать отсутствие чего-то очень важного, может быть, самого главного, вдруг исчезнувшего из воздуха. Так шутят на тонущем корабле. Никакой зависти к новым гуру Егор не испытывал, честно пытался поймать вибрации, идущие от их монотонных электрических ритмов, и – не получалось. А за модой «движки» никогда не гонялись, может быть, поэтому пару раз в прошлом опережали ее. «Заигрывая с молодежью, ты заигрываешь со своими могильщиками», – прочитал когда-то Егор у Кундеры и запомнил на всю жизнь.
Шел второй час ночи. Егор рассеянно курил, полулежа на своем многофункциональном диване и кося одним глазом в телевизор, где мелькала очередная лабуда с бесконечной стрельбой. Толик сидел на своем обычном месте – Егор не видел его, но знал, что он там. Только что уехали две старинные веселые подруги Егора – Анька и Ленка, дружба с которыми обострялась в холостые периоды Егоровой жизни. При всей озорной своей простоте подруги обладали невероятным природным тактом и сваливали ровно в тот момент, когда Егор понимал, что хочет остаться один, а на то, что в периоды супружества Егор исчезал с их горизонта, не обижались – или умело делали вид. Забавно – Толик иногда появлялся, когда они втроем выпивали и хулиганили, но никогда на эту тему разговора не заводил, и Егор точно знал, что ни Анька, ни Ленка Толика не видят. Сколько они уже знакомы? Десять лет? Или пятнадцать? Егор подумал, что он пропустил момент, когда время потеряло привычный счет и потихоньку пошло быстрей, а потом и вовсе полетело. Это ведь еще вчера он, не дыша, держал, как ребенка, в руках свою первую настоящую японскую электрогитару, и не мог уснуть всю ночь, и снова открывал красивый футляр и брал ее на руки. Это ведь вчера обезумевшие питерские фаны после концерта в «Юбилейном» оторвали их автобус от земли и, вопя, протащили несколько метров, а они хохотали внутри, мокрые, молодые и совершенно счастливые. Это вчера, двадцатого августа девяносто первого, они сидели с Костей Кинчевым на баррикаде из покореженных троллейбусов, в темноте, под проливным дождем, и орали песни под расстроенную гитару, и было весело и совсем не страшно. Это вчера, в восемьдесят восьмом, они, чуть не взявшись за руки, шли ночью по теплому асфальту Сансет-бульвара и не верили – неужели это они, «Вечные двигатели», в Штатах и только что отдолбили отличный концерт для американцев, которые, конечно, ни черта не поняли, но с восторгом приняли новых русских братьев по разуму? Когда это было? Сколько дней, сколько лет назад?
– Толик! – Егор знал, что тот его слышит. – Зачем мы живем?
– Я же тебе говорил. Чтобы выполнить свое предназначение.
– Это ничего не объясняет. Правда, зачем?
– Отстань.
– Я не отстану. Зачем?
– Тебе не понравится.
– Зачем?
– Тебе правда не понравится.
– Зачем?
– Ну ладно. Я тебя предупредил. Смотри: у тебя есть шарики – гладкие, красивые, разноцветные – целая коллекция. Зачем эта коллекция и кому она нужна – я правда объяснить тебе не сумею, не нашего ума дело. И вдруг ты замечаешь, что один шарик отсырел, покрылся плесенью, разрушается. Что делать? Спасать, посылать чистильщиков. Плесень – это жизнь, чистильщики – вы. Вы быстро, а главное – гарантированно уничтожаете и плесень, и самих себя.
– Ты шутишь?
Толик не шутил.
Егор вдруг почувствовал, что он отъезжает куда-то, и это не он, а кто-то другой уже по инерции задает Толику вопросы, а он, Егор, просто наблюдает за происходящим.
– А что, нет другого способа… навести порядок?
– Этот самый радикальный. Пробовали смыть водой – не помогает, плесень выживает. Метеоритом – работает, но шарик при этом портится, появляются утраты.
– А, скажем, подвинуть поближе к Солнцу?
– Нельзя вмешиваться в положение шариков в пространстве. Это нарушение условий игры.
Господи, о чем он думает!
– Погоди… А как же тогда «Выполняй свое предназначение»?
– Все правильно. Выполняй свое предназначение. Оно в этом и состоит.
– А зачем тогда ты… со мной?
– Ты катализатор. Помнишь, я тебе говорил? Катализаторы ускоряют процесс. Дрожжи в тесте.
– Да я же всю жизнь кричу о другом!
– А это не имеет никакого значения. Ты что, всерьез думаешь, что результат соответствует поставленной задаче? Крикнул: «Станьте добрее!» – и все стали? Ладно, стали – те, кто услышал. Их тут же грохнули те, кто не слушал. Вы никогда не видите дальше двух ходов. Но важно даже не это. Катализаторы ускоряют брожение масс, и гораздо больше, чем ты думаешь, – любое движение начинается в головах. А любое брожение приближает конечный результат. И вектор тут не имеет значения. Тебе будет трудно это принять, но и Леонардо, и Гитлер, и Пушкин, и Элвис, и Эйнштейн всего лишь катализаторы. Их мало, их надо беречь, это наша задача. Благодаря им ускоряется прогресс, появляются штуки, сильно двигающие ход событий. Например, колесо или электричество. Или ядерная реакция. Или Интернет. Ты думал, прогресс ведет к благу человечества? К благу – только не человечества. К выполнению главной задачи.
Егору показалось, что мир вокруг стал черно-белым. Почему-то было особенно страшно закончить разговор – тем более что Толик, похоже, не рвался его продолжать.
– Что же Пушкин у вас так мало прожил? Не уследили?
– Нет, он просто выполнил свое предназначение. Но вообще мы катализаторами не разбрасываемся.
– Воскрешаете, что ли?
– Перебрасываем на другой участок. Они, правда, об этом не догадываются.
Молчание.
Егор обнаружил, что медленно возвращается в себя. Там было темно и пусто. Мысли рассыпались, не успев связаться в слова. И вдруг – вспышка. Елки-палки! Выходит, Борзый был прав?
– Так вы дьяволы! Вы хотите уничтожить мир!
– Послушай, мы ведь говорим серьезно. Совершенно не имеет значения, как ты будешь нас называть – богами, дьяволами или санинспекторами вселенной. Если тебе больше нравится семантика слова «дьявол» и ты согласен считать своих создателей дьяволами – пожалуйста. Ради бога.
В комнате висела какая-то необычная тишина. И из-за окна не доносилось ни звука – так в Москве не бывает, даже ночью. Только где-то далеко, за стеной, капала вода. Как метроном. Как часы.
– Ну вот. Я же говорил – тебе не понравится.
Егор вздрогнул и обернулся. Толик стоял прямо за его правым плечом. Он оказался выше Егора – почти на голову.
И был день, и была ночь, и снова день, и снова ночь. Что мы знаем о времени? Егор чувствовал, что он провалился в какой-то колодец, где времени нет вообще, – и он теперь никогда не долетит до дна. И был еще день, и еще ночь. Подоконник оставался пустым, и Егор почему-то знал, что Толик больше не появится. Да и не хотелось его видеть. А потом – днем, ночью? – пришла песня. Слова в ней еще не звучали, но Егор знал, что они есть – надо только дать им проявиться. И он взял гитару. Сколько он не держал ее в руках – неделю, месяц? Или несколько мгновений? Что мы знаем о времени? Что мы знаем вообще? Аккорды не пришлось подбирать – осталось только сложить их один к одному – кирпичик к кирпичику. Егор напевал мелодию снова и снова, и с каждым разом она становилась все более земной, все более человеческой. И наконец проступили первые слова. «Ну вот и слава богу», – сказал Толик. Или показалось?
Егор зачем-то посмотрел на часы. Восемнадцать сорок пять. Двадцать шестое мая, восемнадцать сорок пять. А потом обнаружил, что сидит на подоконнике в любимой позе Толика. А потом раскрыл окно и посмотрел вниз. Еще и не начало темнеть. И машин на проспекте было совсем мало – ах да, выходные, все разъехались на дачи. Начался было и почти сразу прекратился редкий крупный дождь – непонятно откуда, из чистого неба. Мостовые потемнели, заблестели, по-другому зашелестели шины по асфальту. Сразу в комнату ударил невероятный, невозможный запах – запах весны и продолжения жизни. Егор вдыхал медленно и осторожно, стараясь не расплескать, не упустить ни капли, ни мгновения этого чуда. Мысли? Не было никаких мыслей. Было чувство необъяснимой благодарности – за все, что нам дано и не дано, за все наше знание и незнание, за все, что было, и то, что еще будет. Он дотянулся до пачки сигарет, закурил и глубоко затянулся. Господи, как хорошо! Несовместимые вещи – запах дождя и молодой, только распустившейся листвы, мокрого асфальта, проезжающих автомобилей и Егоровой сигареты, шум мокрых шин, шорох невидимых деревьев под легким ветром и какая-то легкомысленная, дурная музыка, доносящаяся неизвестно откуда, – все, собираясь под единым куполом, обретало чистоту и мудрость неведомой, ясной гармонии, вечной симфонии жизни. Внизу по тротуару бежала, перепрыгивая через высыхающие лужицы, совсем молодая девчонка в невозможно короткой юбке. Прямо под окном она вдруг резко остановилась и посмотрела вверх.
Егор знал, что она улыбнется.
Послесловие
Егор так и не дождался конца света. Спустя семь лет после последней беседы с Толиком его забили насмерть арматурой бойцы радикального молодежного движения «Новая Россия» – прямо после концерта. Поскольку к этому моменту в стране происходили уже совсем серьезные беспорядки – никто это дело толком и не расследовал. Да не очень-то и хотелось.
Он выполнил свое предназначение.
Март 2011
Живые истории
Новогоднее
А правда, что это мы его так любим? При всей любви наших трудящихся к праздникам вообще Новый год все-таки стоит на особом месте. Ну, понятно, традиция.
Хотя во многом – советская традиция. Нет, конечно, праздновали его и раньше, но он мерк в свете Рождества Христова. Советской властью было решено оттянуть внимание от религиозного Рождества к вполне себе нейтральному Новому году. И вот мы забываем уже, что звезда на елке – не кремлевская, а Вифлеемская, да и сама елка – рождественское дерево. И что подарки наши новогодние – это подарки волхвов к рождеству младенца Христа. Да и сам Дед Мороз – переодетый волхв или, в крайнем случае, Санта– Клаус.
В Америке, кстати, еще смешнее. Там, правда, празднуют все-таки Рождество, Новый год его догоняет. Толпы народа в магазинах, от Санта-Клаусов не продохнуть, все светится, крутится, подмигивает. Люди бредут, увешанные подарками, как елки на ножках. Прикидываюсь дурачком и обращаюсь к нагруженной коробками бабушке – фиолетовые букли, модные очки:
– А что это за праздник у вас такой?
– Как, сэр, вы не знаете? – изумляется бабушка. – Кристмас!
– А что это за кристмас? – продолжаю юродствовать я.
– Как, сэр? Это такой праздник, когда все дарят друг другу подарки!
И пошла.
О как! Тоже не очень помнит.
А ведь интересно – не такая это старая традиция – советский Новый год, а прижилась! И еще как! Вот новые праздники (я их даже запомнить не могу – День России, День Независимости – как там?). Какие-то искусственные. Направленные на рихтовку нашей национальной гордости.
А Новый год – это письмо из детства. Причем каждому из нас – лично. Это единственный неполитический праздник в нашей стране и поэтому человеческий. Теплый. И гордость наша национальная – это салат оливье с докторской колбасой и килограммом майонеза, сельдь под шубой, заливная рыба, шампанское в холодильнике и прочие милые домашние радости.
И бой курантов по телевизору – чтобы не пропустить! И поздравлять друг друга. И желать счастья. Удобная форма заклинания – пусть все наши беды и проблемы останутся в прошлом году! Действительно, пусть. Может, и работает. Если веришь – наверняка работает. И вообще – когда одновременно очень большое количество людей, глядя друг другу в глаза, желает счастья и добра, да еще выпивает за это – это очень мощный энергетический всплеск. Земля должна вздрогнуть. Она и вздрагивает – вы просто не обращали внимания. И жизнь становится чуть-чуть лучше.
Может, благодаря этому мы все еще живы? А кто знает?
Нет, можно, конечно, не возиться дома, а пойти в модный дорогущий ресторан – а только какой же это Новый год? А куранты? А «Огонек» по Первому – смотреть и ругать? Да что вы, в конце концов, в ресторанах не бывали?
А я лежу в маленькой комнате под одеялом, и прямо передо мной – восхитительно душистая елка в шарах, бусах и лампочках. Под елкой – вата, и среди ваты – бумажно-ватный Дед Мороз, строгий и кривоватый. Ему очень много лет, он еще довоенный. А мне уже шесть, и я слушаю, как стихают в соседней комнате голоса. Гости расходятся, становится слышно, как елка потрескивает и как падают с нее иголки. Сейчас все уйдут, а потом мама и папа принесут мне под елку подарок – его же там сейчас нет, а утром точно будет! И я в который раз решаю ни за что не заснуть, чтобы увидеть, как это произойдет – ну не Дед Мороз же, в самом деле!
И – засыпаю.
Так ни разу и не подсмотрел. Теперь уже не подсмотрю. Жалко.
А вас – с Новым годом! И поздравьте всех-всех, и посмотрите в глаза, и улыбнитесь! Сделайте этот мир добрее – хотя бы ненадолго.
Живые истории
В. Любарову
Если бы мы умели объяснять Искусство, мы бы давно поставили его производство на конвейер.
Невозможно объяснить присутствие Ангела. Довольно легко заметить его отсутствие, и тогда сразу можно объяснить все что угодно – только к Искусству наш объект уже относиться не будет, разве что к чему-то около. Любой искусствовед растолкует вам, чем отличается стилистика и цветовая гамма Боттичелли от Модильяни, и никто никогда не объяснит, почему к ним приходил один и тот же Ангел. Легко рассказать, во что была одета певица, – ты попробуй рассказать, как она поет.
Один мой товарищ – тоже, кстати, художник – однажды поведал мне свою теорию оживления картины. Согласно этой теории, надо было в какой-то части холста уйти в беспредельное уменьшение. То есть, например, если это пейзаж, то пусть вдалеке за лесом будет маленькая избушка, а в ней – совсем уже маленькое окно, а в окне – стол, а на столе – чугунок с картошкой и краюха хлеба, а рядом – таракан. И если в силу своего мастерства достигнешь беспредельности уменьшения, то случится чудо и завтра увидишь, что таракан взял и переполз чуть-чуть в другое место. А там и все остальное заживет.
Володя Любаров этим приемом практически не пользуется, хотя, безусловно, секретом таким владеет. Иначе откуда эти крохотные деревеньки под ногами у главных героев, а там еще заборчик, а за ним – собака, и глядишь – накакала. Когда успела? Еще вчера было чисто.
Я сказал – «главные герои»? Вообще-то это литературный термин. Он предполагает сюжет. А я терпеть не могу сюжет в изобразительном искусстве. «Скажите, что вы рисуете?» Да не «что», а «как», дура. Настроение я рисую.
А Любаров – загадка. Конечно, настроение. Причем всегда – светлое. Даже если на холсте два выпивших перемиловских мужика бьют друг другу морды. Но еще – всегда история (язык не поворачивается назвать эти истории вяленым словом «сюжет»). По его картинам дети в школах могли бы писать дивные изложения. И истории эти на его картинах не зафиксированы, а происходят. Живут. Это невероятно, но факт. Я, например, точно знаю, что если повесить в гостиной портрет под названием «Коля не любит приезжих», то Коля и будет тебе с утра до ночи талдычить, как и почему он этих приезжих не любит. И замучишься с ним спорить.
У меня дома висят три работы Любарова. На одной Яша, не вынимая бычка из бороды, привычным движением лепит халу, на второй – толстая еврейская девочка в очках все еще думает, что она – Жизель, на третьей – тихое доброе провинциальное наводнение, и Ангел (ну а кто он еще?), посадивший себе на плечо спасенного дядьку в исподнем, одет, как полагается председателю сельсовета, – в пиджак и шляпу.
Я выхожу каждое утро в гостиную, и Яша, и Жизель, и дядька на плече здороваются со мной и продолжают каждый заниматься своим делом, и на душе у меня становится спокойней и светлей.
А вы спрашиваете – что такое искусство.
По-моему, Любаров – очень хороший человек.
Этим хоть что-то можно объяснить.
К тому же к плохим Ангелы не прилетают.
А на «Наводнении» вода – глядишь – чуть-чуть отступила.
Хорошие песни
Т. Лазаревой
Подарил мне тут знакомый книгу. Какого-то совершенно неизвестного издательства. Смотрю на автора – Леонард Коэн. Проза. «Вот тебе раз, – думаю, – а мы его за певца держим». Прочитал, не отрываясь. Сильнейшая литература! А если бы не приятель – так и слушал бы «I’m Your Man», и все.
Великий Юрий Никулин очень хотел играть трагические роли, а его не звали. Почти. Потому что все знали: Никулин – клоун. Балбес. Ну зачем ломать стереотипы?
Таня Лазарева? А, это которая по телевизору шутит. С Шацем. Верно?
Верно. Только не совсем. Потому что это не вся Таня Лазарева. Довольно небольшая ее часть.
Мне очень повезло – мы с Таней дружим, и давно. И я знаю много такого, чего не знаете вы.
Знаю, например, что она великолепная актриса. От Бога. Просто нереализованная. Надеюсь, пока.
Знаю, что она божественно поет. Не использую тут слово «певица», потому что оно какое-то убитое. Представляете себе визитку – «Андрей Макаревич. Певец». Ужас, правда? Нет, Таня поет.
Поет она по-настоящему. Друзья-музыканты знают, не дадут соврать. А умение петь, между прочим, – это редкий и мистический дар. Некоторые думают, что уметь петь – это попадать в ритм и чисто брать ноты. Так думают певцы. Ну, отчасти они правы – это тоже важно, и у Лазаревой, кстати, с этим тоже всё в порядке. А только секрет умения петь не в этом. А знаете, в чем? Это когда тебе спели песню, а ты вдруг заплакал. Сидел за столом, веселился, ни о чем плохом не думал, а тут раз – и заплакал. Почему, из-за чего – объяснить не можешь. Вот это и есть искусство. Остальное: ноты, ритм – ремесло. Этому можно научить. Или научиться. А самому главному – научить невозможно, и не тратьте время. Или есть, или нет.
Я очень давно подбивал Татьяну записать пластинку – как-то она не рвалась: то некогда, то – где взять музыкантов, то еще что-нибудь. Это мне так казалось. А сейчас понимаю – дозревала, и думала все время об этом, и мучилась, наверно. Потому что то, что мы с вами сегодня держим в руках, с кондачка не делается. Это уж я вам как музыкант говорю.
Таня мне рассказала, что записала песни, которые пели ее родители. Или у нее феноменальная память, или я не знаю, где она их раскопала – при затянувшейся моде на все советское мы год за годом всем скопом топчемся по десятку шлягеров сороковых-шестидесятых. Ну, «Темная ночь», ну, «Слушай, Ленинград, я тебе спою…», ну, «Зачем вы, девушки, красивых любите?». Заканчиваем, как правило, «Призрачно все в этом мире бушующем…». Не волнуйтесь, это все Таня тоже знает. И не взяла из них ни одной. Многого из того, что она записала, нет нигде – даже в интернете. А там, говорят, все есть. Пытал я ее, пытал – не колется.
Татьяна выбрала для записи отличных музыкантов – из «Хоронько оркестра». Она добилась от них всего, чего хотела. Она, наверно, перфекционист.
Я раньше думал, что время – самый справедливый судья: поют песню сто лет – значит, она того достойна, забыли – ну, стало быть, не заслужила долголетия. Недостаточно хороша. Это не так. Время очень часто бывает несправедливо. И эта пластинка – лучшее тому подтверждение.
Называется она – «Хорошие песни». Конечно, хорошее – у каждого свое. Кому и «Белые розы» хорошая песня. И не поспоришь. Ну, нравится ему. Но на этой пластинке – правда хорошие песни. Так считает Татьяна. И так думаю я. Нас уже двое. Вы нам верите?
Я поздравляю сотрудников «Огонька» – у вас прекрасный вкус, спасибо!
Я поздравляю Татьяну – это великолепная работа, ею можно гордиться!
И я поздравляю нас с вами – у нас в руках чудесный подарок от Тани Лазаревой и от журнала, и вас ждет радость!
И еще знаете что? Как только сядете в машину – сразу выключите эту радиолабуду, которая включается у вас одновременно с зажиганием, – только сразу. И поставьте пластинку. Увидите, что будет.
Умище не скроешь
По танцору совершенно невозможно определить – идиот он или нет.
По тому, как он танцует, естественно, а не по опыту личного общения.
И то не совсем так. Кое-что увидеть можно. Правда, смотреть надо внимательно и долго. Потому что в первую очередь мы оцениваем танцора по его мастерству. По высоте прыжка, пластике движения, отточенности пируэтов. Для большинства из нас оценка на этом и заканчивается. И только продравшись сквозь все это, начинаешь замечать юмор или его отсутствие, самоиронию или самолюбование. Трагедию или ее изображение. Очень тонкие вещи.
Это все ведь имеет отношение к уму, правда?
Когда танцует Барышников, я понимаю, что идиот так танцевать не сможет. И дело не в мастерстве. Там что-то еще. Огромное, между прочим.
С музыкантом уже проще. Нет, с исполнителем классики – примерно так же, как с танцором, а, скажем, с джазовым музыкантом, который импровизирует в команде, – уже проще. Он тоже прикрывается техникой, наработанными фразами, и все-таки по тому, как он ведет себя в компании: как перекликается, отвечает, уступает дорогу, слышит остальных или, наоборот, тупо тянет одеяло на себя, все ясно, все видно. Может быть, не всем и не сразу.
Многие режиссеры не любят умных артистов. Сейчас мне ясно – умный артист автоматически становится сорежиссером своей роли. А вдруг видение не совпадает? А если он, не дай бог, умнее режиссера (думаете, не бывает?). В общем, неудобно с ним. Не все режиссеры нуждаются в соавторстве. А я никогда не понимал (да и сейчас не очень понимаю) – как может не блещущий умом талантливый артист сыграть гения? Говорят, животная органика. Это что такое? Это ему режиссер так хорошо объяснил, что делать? Но ведь всего же не объяснишь! Ну да, рисунок роли задан, а дальше-то, в мелочах – он сам! И смотришь, и веришь, и не можешь понять – как это? Как может неумный человек сыграть умного? Они что, правда перевоплощаются?
Бесовская профессия.
Или все-таки не такие они дураки?
И вот только с певцами все ясно. Сразу. И бесповоротно. Причем вот что интересно – даже не важно, на каком языке он поет, – ты можешь не понимать ни слова, но про исполнителя поймешь все. Пение удивительным образом раздевает. И тут же все как на рентгене: и насколько он влюблен в себя, и вообще видит ли себя со стороны, и какой юмор ему ближе – Петросяна или Жванецкого, и даже уровень его интеллекта в цифровом обозначении. Не надо длинных тестов при приеме на ответственную работу – попросите товарища спеть!
И еще раз – дело ведь не в содержании слов, которые он в данный момент пропевает. Хотя умный певец совсем уже бредятину петь не станет – но отбросим этот показатель. Иной политический человек час говорит, не останавливаясь – и без бумажки! – и слушаешь и не можешь понять: умный, нет?
Пусть что-нибудь споет.