Ты кем себя воображаешь? Манро Элис
— Ну, это я не знаю. Пока что он собирался утеплить мне дом.
— Перемены уже начались.
— Да, я знаю, начались. Да.
Она не смогла вспомнить, как они договорились насчет его следующего приезда. Ей казалось, что он должен появиться на выходные. Она ждала его — съездила за продуктами, причем не в лавку на перекрестке, а в супермаркет в нескольких милях от дома. Роза таскала в дом фирменные пакеты, надеясь, что хозяйка лавки не заметит. В пакетах были свежие овощи, стейки, импортная черешня, камамбер, груши. Еще Роза купила вино и пару простыней, разрисованных стильными гирляндами из желтых и синих цветочков. Роза надеялась, что ее бледные окорока будут хорошо смотреться на этом фоне.
В пятницу вечером она постелила новое белье и выложила черешню в синюю вазу. Вино охлаждалось, сыр размягчался. Часов в девять раздался громкий стук — шутливый стук в дверь, которого ждала Роза. Она удивилась, что не услышала подъезжающей машины.
— Мне что-то одиноко стало, — сказала хозяйка лавки. — И вот я решила заглянуть на огонек… Ой, вы ждете своего гостя.
— Не то чтобы, — сказала Роза. У нее сердце запрыгало при стуке в дверь и до сих пор не успокоилось. — Я не знаю, когда он приедет. Может, завтра.
— Дождь очень противный.
Голос женщины звучал сердечно и деловито, словно Розу нужно было отвлечь или утешить.
— Тогда хорошо, если он не поедет на машине в такой дождь, — сказала Роза.
— Нет-нет, в такой дождь лучше не ездить.
Гостья запустила пальцы в коротко стриженные седые волосы, стряхивая дождевые капли. Роза знала, что нужно ее чем-нибудь угостить. Бокалом вина? А вдруг ее развезет, потянет на разговоры, она захочет остаться и прикончить бутылку. Перед Розой стоял человек, с которым она беседовала много раз. Можно сказать, почти подруга — если бы Розу спросили, нравится ли ей эта женщина, она сказала бы, что да. Но теперь Розе трудно было даже поздороваться с ней. Так было бы сейчас с любым, кто не Симон. Любой другой человек казался лишним, случайным, раздражающим.
Роза понимала, что теперь будет. Все повседневные восторги, утешения, развлечения отойдут в сторону; удовольствие от еды, сирени, музыки, ночного грома поблекнет. Для нее не будет больше радостей и наслаждений, кроме как лежать под Симоном, ничто не утешит ее, кроме желанных спазмов, конвульсий.
Она выбрала чай. Раз так получилось, можно еще раз посмотреть, что там в будущем.
— Неясно, — сказала гостья.
— Что — неясно?
— Я сегодня все вижу нечетко. Такое бывает. Нет, если честно, я не вижу его.
— Не видите?
— В вашем будущем. У меня ничего не выходит.
Роза решила, что это она из зависти, из желания навредить.
— Я не просто так о нем спрашиваю.
— Может, у меня лучше получится, если у вас есть какая-нибудь его вещь, я смогу на нее опереться. У вас есть что-нибудь, что он держал в руках?
— Только я, — сказала Роза. Дешевая похвальба, от которой гадалка была обязана засмеяться.
— Нет, серьезно.
— По-моему, нет. Его окурки я выкинула.
Когда гадалка ушла, Роза села и стала ждать. Скоро наступила полночь. Дождь лупил изо всех сил. Роза снова взглянула на часы: без двадцати два. Как столь пустое время проходит так быстро? Она выключила свет, чтобы ее не подловили за бодрствованием. Она разделась, но не смогла лечь на свежие простыни. Она сидела на кухне, в темноте. Время от времени она заваривала свежий чай. В комнату проникало немножко света от уличного фонаря, стоящего на углу. В деревне были яркие уличные фонари, с газоразрядными ртутными лампами. Роза видела свет фонаря, часть магазина, ступеньки церкви через дорогу. Церковь уже не служила построившей ее скромной и респектабельной протестантской конфессии, но провозглашала себя Храмом Назарета и Центром Святости, что бы это ни значило. Окрестная жизнь была не такой уж простой и правильной, но раньше Роза этого не замечала. В домах жили не фермеры, удалившиеся от дел; да и ферм, с которых они могли бы удалиться, в окрестностях больше не было — лишь скудные поля, заросшие можжевельником. Местные жители работали миль за тридцать-сорок отсюда — на фабриках, в психиатрической больнице — или вообще не работали, вели жизнь, составленную из размеренного безумия, под сенью Центра Святости. В здешней жизни явно прибавилось безнадежности, а когда женщина в возрасте Розы сидит ночью на темной кухне в ожидании любовника — что может быть безнадежней? И ведь она сама создала это положение, все своими руками, — кажется, жизнь ее вообще ничему не учит. Она сделала из Симона костыль, на который подвесила все свои надежды, и теперь ей ни за что не удастся превратить его обратно в человека.
Она подумала, что зря купила вино, и простыни, и сыр, и черешню. Тщательные приготовления — верная дорога к провалу. Но Роза не понимала этого до момента, когда открыла дверь и стук ее сердца обратился из радостного в унылый, словно бодрый колокольный перезвон комически (для всех, кроме Розы) перешел в скрежещущий вой туманной сирены.
За долгие часы в дождливой ночи она хорошо представила себе, что теперь будет. Она прождет все выходные, выдумывая разные оправдания для Симона, и ей будет все хуже и хуже от неопределенности. Она будет бояться выйти из дому, чтобы не пропустить телефонный звонок. В понедельник, вернувшись на работу — оглушенная, но слегка утешенная реальностью окружающего мира, — Роза наберется храбрости и напишет Симону записку, отправив ее на адрес кафедры классической литературы.
«Может, начнем посадки в огороде в следующие выходные? Я накупила семян [это была неправда, но она собиралась купить их, если бы он откликнулся]. Дай мне знать, приедешь ли ты, но если у тебя другие планы, то ничего страшного».
Потом она забеспокоится: не слишком ли холодно звучит это упоминание о других планах? А если его убрать — не будет ли записка слишком назойливой? Вся ее уверенность в себе, вся легкость на сердце начнут утекать через брешь, но Роза попытается их подделать.
«Если будет слишком сыро для огородных работ, можно поехать покататься на машине. Можно даже сурков пострелять. Пока. Роза».
Потом снова начнется ожидание, по сравнению с которым эти выходные — лишь несерьезная разминка, скомканное вступление в серьезный, всеобъемлющий, мучительный ритуал. Роза будет совать руку в почтовый ящик и не глядя вытаскивать ворох почты; упорно сидеть в колледже до пяти часов вечера; загораживать телефон подушкой, делая вид, что не обращает на него внимания. По принципу «если не смотреть на чайник, он закипит быстрее». Она будет засиживаться ночами над выпивкой, и эта глупость не надоест ей настолько, чтобы все разом прекратить, потому что ожидание будет перемежаться такими вечнозелеными, свежими надеждами, такими убедительными оправданиями его намерений! На определенном этапе она сама себя убедит, что он, конечно же, заболел — иначе никогда не покинул бы ее. Она позвонит в Кингстон, в городскую больницу, спросит о его состоянии, и ей скажут, что такого пациента у них нет. На другом этапе она пойдет в библиотеку колледжа, возьмет архивную подшивку кингстонской газеты и станет читать некрологи, чтобы узнать, не сыграл ли он случайно в ящик. Потом, окончательно сдавшись, холодная и дрожащая, она позвонит ему в университет. Девушка в канцелярии скажет, что он уехал. В Европу, в Калифорнию; он преподавал в университете только один семестр. Ушел в поход, уехал в свадебное путешествие.
А может, девушка в канцелярии скажет: «Минуточку» — и переключит Розу на него, вот так, запросто.
— Алло?
— Симон?
— Да.
— Это Роза.
— Роза?
Нет, конечно, все не будет так ужасно. Будет гораздо хуже: «Я собирался тебе позвонить», или «Роза, как ты поживаешь?», или даже «Как там твой огород?».
Лучше потерять его сразу. Но, проходя мимо телефона, она положила на него ладонь — может быть, пощупать, не теплый ли, а может, подбодрить.
В понедельник утром, еще затемно, Роза уложила все, что, по ее мнению, могло понадобиться, на заднее сиденье машины и заперла дверь, так и бросив слезящийся камамбер на кухонном столе. Она двинулась на запад. Она предполагала, что пробудет в отъезде дня два, пока не придет в себя и не сможет спокойно смотреть на простыни, вскопанные грядки и тот кусок обоев за кроватью, куда она положила руку, чтобы ощутить сквозняк. (Но если так, зачем же она взяла с собой сапоги и зимнее пальто?) Она написала письмо в свой колледж — она умела виртуозно лгать в письмах, но не по телефону, — в котором сообщала, что должна срочно ехать в Торонто, так как ее близкий друг смертельно болен. (Может, эта ложь была и не очень виртуозной, — может, тут Роза перехватила.) Она не спала почти все выходные и непрерывно пила — понемногу, но все время. «Я не собираюсь этого терпеть», — громко сказала она, когда грузила вещи в машину. Скрючиваясь на водительском месте, чтобы написать письмо — хотя это было бы гораздо удобней сделать в доме, — она думала обо всех безумных письмах, написанных ею за всю свою жизнь, нелепых отговорках, которые она придумала, покидая очередное место или боясь покинуть очередное место из-за очередного мужчины. Никто не ведал всех масштабов ее глупости; люди, с которыми она дружила по двадцать лет, не знали половины историй ее бегства, не знали, сколько денег она потратила, как и чем рисковала. Вот она я, думала она чуть позже, за рулем, выключая дворники, когда дождь наконец перестал, — в десять утра в понедельник, останавливаясь на заправке; останавливаясь, чтобы снять деньги со счета, когда открылись банки; она была деловита и бодра, она помнила, что ей нужно сделать, и кто бы догадался, какое унижение, какие воспоминания об унижениях и какие предчувствия бились у нее в голове? А постыдней всего была надежда — та, что поначалу так коварно роет подкоп, хитро маскируясь (впрочем, ненадолго). Через неделю она уже порхает и чирикает и распевает гимны у райских врат. Она и сейчас уже принялась за работу, нашептывая Розе, что, может быть, в эту самую минуту Симон заворачивает машину на дорожку у ее дома, стоит у двери, сложив ладони — умоляя, издеваясь, извиняясь. Мементо мори.
Но даже так, даже если это правда — что случится в один прекрасный день, как-нибудь утром? Как-нибудь утром она проснется и поймет по его дыханию, что он лежит без сна рядом с ней и не касается ее и что ей тоже не следует касаться его. Женские касания так часто бывают просьбами (Роза узнала бы это, или заново узнала бы, от него); женская нежность — это жадность, женская чувственность — корыстна. И Роза, лежа рядом с ним, начнет мечтать о каком-нибудь ярко выраженном изъяне: тогда ее стыд сможет свернуться вокруг этого изъяна, окружить его защитным кольцом. В отсутствие такого изъяна она вынуждена будет стыдиться себя всей, факта своего физического существования в целом, наглого, вездесущего, всепоглощающего, тлетворного факта. Ее плоть покажется обреченной: толстой и пористой, серой и пятнистой. Его тело под вопросом не будет, никогда; это он имеет власть осуждать или прощать, а откуда ей знать, простит ли он ее когда-нибудь? Он может сказать «иди ко мне» или «убирайся». После Патрика она уже никогда не была в отношениях независимой стороной, той, которая диктует свои условия; может, она исчерпала всю свою власть — весь запас, который был ей отпущен.
А может, она вдруг услышит его голос на очередной вечеринке: «И тогда я понял, что опасность миновала. Я понял, что это добрый знак». Это он будет рассказывать свою историю какой-нибудь шлюховатой девице в шелке леопардовой расцветки — или, что еще хуже, кроткой длинноволосой девушке в вышитой сорочке, и эта девушка рано или поздно возьмет его за руку и уведет через дверной проем в комнату или пейзаж, куда Роза не сможет за ними последовать.
Да, но разве не может быть так, что ничего этого не случится? Разве не может быть так, что будет только доброта, и овечий навоз, и непроглядные весенние ночи с хором лягушек? То, что он — в первые же выходные — не появился и не позвонил, может вообще ничего не значить. Просто у него другой темп; и это вовсе не зловещий признак. С такими мыслями Роза притормаживала каждые миль двадцать и даже искала место, где бы развернуться. Но все же не разворачивалась, прибавляла скорость, думая, что проедет чуть дальше, чтобы уже точно прочистить мозги. И ее опять затапливала память о том, как она сидит на кухне, и чувство потери. Так и продолжалось — туда-сюда, словно машину тянул назад огромный магнит, и притяжение то нарастало, то убывало, то нарастало, то убывало, но никогда не усиливалось настолько, чтобы заставить Розу развернуться. Через некоторое время она уже ощущала некое безличное любопытство — это притяжение стало казаться ей настоящей физической силой, и Роза начала задумываться, не слабеет ли оно с расстоянием. Вдруг где-то впереди, в какой-то определенной точке Роза вырвется из-под действия этой силы, почувствует момент, когда ее перестало тянуть назад?
И она все ехала вперед. Маскока; Лейкхед; граница с Манитобой. Иногда Роза спала в машине, поставив ее на обочине, по часу или около того. В Манитобе стало слишком холодно для этого, и Роза остановилась в мотеле. Она ела в придорожных ресторанах. Прежде чем войти в ресторан, она причесывалась, красилась и делала особое выражение лица, отстраненное, кроткое, близорукое, характерное для женщин, которые подозревают, что на них смотрит какой-нибудь мужчина. Не то чтобы она ждала, что в ресторане обнаружится Симон, но, кажется, не исключала этого полностью.
Притяжение в самом деле слабело пропорционально расстоянию. Все очень просто, хотя потом Роза думала, что для достижения нужного эффекта дистанцию следует покрывать на машине, автобусе или велосипеде; полет на самолете не поможет. В городке где-то в прериях, откуда уже виднелись Кипарисовые холмы, она ощутила перемену. Она ехала всю ночь, пока солнце не взошло прямо у нее за спиной, и чувствовала спокойствие и ясность мысли — так всегда бывает с людьми в похожем положении. Она остановилась у кафе и заказала яичницу и кофе. Она сидела у прилавка, разглядывая обычные вещи, которые бывают за прилавком кафе, — стеклянные колбы кофеварки, ярко окрашенные (скорее всего, залежалые) куски пирога с малиновой и лимонной начинкой, толстые стеклянные креманки для мороженого и желе. Именно при взгляде на эти креманки она поняла, что ее состояние изменилось. Роза не стала бы утверждать, что нашла их форму особо приятной или выразительной, — это означало бы погрешить против истины. Она могла бы сказать только, что увидела их взглядом, который никак не мог принадлежать человеку в какой-либо из стадий любви. Она с блаженством человека, приходящего в себя после долгой болезни, ощущала их плотность, вещественность, и тяжесть этого блаженства приятно оседала у нее в голове и ногах. Только теперь она поняла, что входила в кафе даже без намека на мысли о Симоне, так что, по-видимому, мир перестал быть сценой, где Роза могла бы его встретить, и стал опять сам собой. Во время этого дивно ясного получаса — пока от завтрака на нее не накатила такая сонливость, что она заехала в мотель и уснула в номере одетая, при распахнутых солнцу занавесках, — она думала о том, как любовь уничтожает для тебя весь мир: и счастливая любовь, и тем более несчастная. Это не должно было удивить Розу и не удивило; удивило ее то, что она так жаждала и требовала для себя всего и сразу — простого и грубого, как те креманки, и теперь ей казалось, что, может быть, она бежит не столько от разочарования, потерь, разрушения, сколько от противоположных им вещей — праздника и потрясения любви, ослепительного переворота. Даже если все это окажется безопасным, она не сможет его принять. Так ли, эдак ли, а что-то у тебя отнимается: пружина внутреннего балансира, маленькое сухое ядрышко самости. Так думала Роза.
Она написала в колледж, что в Торонто, навещая умирающего друга, встретила старого знакомого, он предложил ей работу на западном побережье и она немедленно выезжает туда. Роза допускала, что руководство колледжа может попортить ей жизнь, но также полагала (и правильно), что они не станут связываться — у нее с ними была очень неформальная договоренность, и платили ей тоже в нарушение каких-то правил. Роза написала в агентство, через которое снимала дом, и еще — хозяйке лавки, желая ей удачи и прощаясь. На шоссе Хоуп — Принстон она вылезла из машины и встала под прохладным дождем, поливающим прибрежные горы. Она чувствовала себя в относительной безопасности, а еще — усталой и полностью нормальной психически, хотя знала: в ее прошлом есть люди, которые не согласятся с последним пунктом.
Ей сопутствовала удача. В Ванкувере Роза наткнулась на знакомого, который как раз подбирал актерский состав для нового телесериала. Сериал должны были снимать на западном побережье. Это была история семьи — или псевдосемьи, — состоящей из эксцентричных людей, дрейфующих по жизни наугад и использующих дом на острове Солт-Спринг как жилье или что-то вроде перевалочного пункта. Розе досталась роль владелицы дома, псевдоматери. Точно как она написала в письме: работа на западном побережье, возможно лучшая, что у нее когда-либо была. Розу должны были гримировать с использованием особых технологий, чтобы состарить лицо; гример шутил, что если сериал окажется успешным и будет идти несколько лет, то в конце концов эти особые методы уже не понадобятся.
Модным словечком на западном побережье было «хрупкий». Люди говорили, что сегодня чувствуют себя «хрупко», или упоминали о своем «хрупком состоянии». Только не я, отвечала обычно Роза. Я точно знаю, что сделана из старой дубленой лошадиной шкуры. Она уже начинала осваивать кое-какие обороты речи, манеры, которые понадобятся ей по роли.
Через год или около того Роза стояла на палубе парома, одного из многих, что ходят по Британской Колумбии. На ней был поношенный свитер, волосы замотаны платком. Она должна была красться между шлюпок, следя за хорошенькой молодой девушкой, которая мерзла в джинсах с отрезанными штанинами и маечке с открытой спиной. По сценарию женщина, которую играла Роза, боялась, что эта девушка прыгнет в воду, потому что беременна.
Съемка собрала приличную толпу зевак. Когда эпизод отсняли и актеры пошли под навес на палубе, чтобы накинуть пальто и выпить кофе, какая-то женщина из толпы потянулась к Розе и коснулась ее руки.
— Вы меня не вспомните, — сказала она, и Роза действительно ее не вспомнила.
Женщина заговорила про Кингстон, про ту пару, что тогда принимала гостей, даже про смерть Розиного кота. Роза узнала ее — это она тогда собиралась писать о самоубийцах. Но теперь женщина выглядела совсем по-другому — дорогой бежевый брючный костюм, на голове бело-бежевый шарф. Она уже не была потрепанной, жилистой, в бахроме, утратила бунтарский вид. Она представила Розе мужа, который хрюкнул, словно хотел сказать: «Если ты думаешь, что я начну вокруг тебя плясать, то сильно ошибаешься». Муж пошел куда-то, а женщина сказала:
— Бедный Симон. Он умер, как вам известно.
После этого она осведомилась, будут ли сегодня снимать еще что-нибудь. Роза знала, почему женщина об этом спрашивает. Она хотела затесаться в толпу на заднем плане — а может, и на переднем, — чтобы потом позвонить друзьям и сказать: меня будут показывать по телевизору. Если она станет звонить людям, которые были на той вечеринке, то ей придется сказать: она знает, что сериал — полная дребедень, но ее очень уговаривали и она решила сняться шутки ради.
— Умер?
Женщина сняла шарф, и ветер сдул ей волосы на лицо.
— Рак поджелудочной железы, — сказала она и встала лицом против ветра, чтобы опять намотать шарф на голову устраивающим ее образом.
Розе показалось, что женщина хитрит и знает больше, чем рассказывает.
— Не знаю, насколько хорошо вы были знакомы, — сказала женщина.
Может, она это нарочно — намекает Розе, что сама-то с Симоном была близка? Может быть, эта хитрость — на самом деле просьба о помощи, а может, попытка измерить степень Розиной победы или удивления. Женщина прижала подбородок к груди, завязывая шарф узлом.
— Очень печально, — уже деловито сказала она. — Печально. Он давно болел.
Кто-то звал Розу: ей пора было обратно на съемки. Девушка не бросилась в море. У них в сериале такого не случалось. Всегда что-нибудь такое грозило произойти, но в конце концов не происходило, разве что изредка, и то с эпизодическими или неприятными персонажами. Зрители доверялись авторам сериала и знали, что их оберегают от предсказуемых трагедий, а также от внезапных сдвигов, ставящих под вопрос весь сюжет, от беспорядка, что требует новых суждений и новых решений, требует распахнуть окно, за которым — неподобающий, навеки врезающийся в память пейзаж.
Смерть Симона показалась Розе именно таким беспорядком. Было нелепо и нечестно, что такое важное известие утаили и что Роза даже до сего дня могла считать себя единственным человеком, который по большому счету бессилен.
По буквам
В былые дни, в эпоху лавки, Фло говорила, что может определить, когда какая-нибудь женщина вот-вот съедет с катушек. Первым признаком часто служило что-то необычное на голове или на ногах. Хлопающие галоши среди лета. Резиновые сапоги или тяжелые мужские рабочие ботинки. Женщины могли объяснять это мозолями, но Фло-то знала. Это было нарочно, чтобы возвестить всему миру. Потом появлялись старая фетровая шляпа, рваный плащ в любую погоду, штаны, подпоясанные веревкой, драные шарфы неопределенного цвета, многослойные свитеры с распускающейся вязкой.
Часто дочь повторяла сценарий матери. Это сидит в человеке с самого начала. Волны безумия — они подступают, как прилив, неумолимые, как хихиканье, идут откуда-то из глубин и постепенно завладевают тобой полностью.
Они часто рассказывали Фло свои истории. Фло поддакивала: «Да неужели? Это просто стыд-позор!»
У меня пропала терка для овощей, и я знаю, кто ее взял.
Когда я раздеваюсь перед сном, приходит мужик и смотрит на меня. Я опускаю жалюзи, и тогда он подглядывает в щелку.
У меня украли два бурта картошки. Банку персиков, целых, консервированных. Хорошие утиные яйца.
Одну из этих женщин в конце концов увезли в окружной дом престарелых. Фло рассказывала, что первым делом ее там искупали. Потом подстригли ей волосы, отросшие, как копна сена. Персонал дома престарелых ожидал, что в волосах что-нибудь найдется — дохлая птица или мышиное гнездо со скелетиками мышат. Нашлись репьи, сухие листья и пчела — должно быть, запуталась и билась, пока не погибла. Срезав волосы ближе к корням, санитарки обнаружили старую холщовую шляпу. Она сопрела на голове у женщины, и волосы пробились через нее, как трава через проволочную сетку.
Фло завела привычку постоянно держать стол накрытым, чтобы не трудиться накрывать его каждый раз перед едой. Клеенка была липкая, на ней вырисовывались очертания тарелки и блюдца — отчетливые, как контуры картин на засаленной стене. Холодильник был полон едко пахнущих остатков, темных корок, мохнатых мелочей. Роза принялась за дело — чистила, скребла, шпарила кипятком. Иногда на кухню заявлялась Фло — тяжко ступая, опираясь на две палки. Она могла вообще не обратить внимания на Розу. Порой она брала кувшин с кленовым сиропом и пила из носика, будто вино. Она стала сладкоежкой, ее неудержимо тянуло на лакомства. Коричневый сахар ложками, кленовый сироп, консервированные пудинги, желе — сгустки сладости, скользящие в горло. Курить Фло бросила — видно, боялась пожара.
Однажды она сказала:
— Что вы там делаете за прилавком? Скажите, что вам нужно, и я достану.
Она думала, что кухня — это лавка.
— Я Роза, — медленно и громко произнесла Роза. — Мы на кухне. Я убираюсь на кухне.
Распорядок в кухонном царстве: установленный издавна, загадочный, эксцентричный, отражение самой Фло. Большая кастрюля — в духовке, средняя — под горшком для варки картофеля на угловой полке, маленькая — висит на гвозде у раковины. Дуршлаг — под раковиной. Посудные полотенца, вырезки из газеты, ножницы, формы для выпечки маффинов — все развешано на гвоздях. Стопки счетов и писем — на швейной машине, на полочке у телефона. Можно подумать, что их положили туда день-два назад, но на самом деле они были многолетней давности. Роза наткнулась на собственные письма, вымученно-оживленные. Ложные вестники, ложные нити, протянутые в потерянный период ее жизни.
— Роза уехала, — сказала Фло. У нее появилась привычка в расстройстве или неприятном удивлении выпячивать нижнюю губу. — Роза вышла замуж.
На следующее утро Роза встала и обнаружила на кухне переворот, словно кто-то взял огромную поварешку трясущейся рукой и все перемешал. Большую кастрюлю засунули в щель за холодильником; ложка для вынимания яиц из кипятка лежала вместе с посудными полотенцами, хлебный нож — в кадушке с мукой, сковородку вогнали, словно клин, между трубами под раковиной. Роза сделала Фло овсянку на завтрак, и Фло сказала:
— Вы та женщина, которую послали за мной приглядывать.
— Да.
— Вы не здешняя?
— Нет.
— У меня нет денег вам платить. Кто вас послал, тот пускай и платит.
Фло посыпала свою кашу коричневым сахаром, пока слой сахара не закрыл всю кашу, а потом разровняла его ложкой.
После завтрака она заметила разделочную доску — на ней Роза резала хлеб для тостов.
— Что эта штука здесь делает? Только путается у нас под руками! — веско заявила Фло, взяла доску и прошествовала из кухни — ну, насколько можно шествовать, когда опираешься на две клюки, — чтобы спрятать доску неизвестно где: может, под крышкой скамьи у пианино, а может, под ступеньками заднего крыльца.
Много лет назад Фло пристроила к дому небольшую застекленную боковую веранду. С веранды она могла наблюдать за дорогой — точно так же, как когда-то из-за прилавка в магазине (витрина магазина теперь была заколочена фанерой, старые рекламные надписи закрашены). Впрочем, теперь, когда построили скоростное шоссе, эта дорога уже не была транспортной артерией, связывающей Хэнрэтти и Западный Хэнрэтти. Дорога стала мощеной, с широкими сточными канавами по бокам и новыми газоразрядными уличными фонарями. Старый мост исчез, его сменил новый, гораздо меньше бросающийся в глаза. Западный Хэнрэтти прихорошился — дома покрасили заново или покрыли алюминиевым сайдингом. Один только дом Фло торчал на этом фоне, как гнилой зуб.
Какими же зрелищами довольствовалась Фло, сидя на маленькой веранде — годами, пока медленно костенели ее суставы и артерии?
Календарь со щенком и котенком. Они были повернуты мордочками друг к другу и соприкасались носиками, а зазор между двумя телами образовал сердечко.
Цветная фотография принцессы Анны в детстве.
Ваза из гончарной мастерской «Блю маунтин», подарок Брайана и Фебы, а в ней три желтые пластмассовые розы. И ваза, и розы несут на себе слой пыли, скопившейся за несколько лет.
Шесть ракушек с тихоокеанского побережья, давным-давно присланных Розой. Впрочем, не собранных лично ею, как думала Фло сейчас или в прошлом, — Роза купила эти ракушки, когда отдыхала в штате Вашингтон. Они лежали в полиэтиленовом пакетике у кассы в ресторане для туристов — в надежде, что кто-нибудь, поддавшись порыву, их купит.
Надпись «Господь пасет мя», прорезная, на черном свитке, с блестками. Бесплатный подарок с молокозавода.
Газетная фотография — семь гробов в ряд. Два больших, пять маленьких. Родители и дети — их всех перестрелял отец семейства по никому не известной причине, среди ночи, на ферме где-то в глубинке. Тот дом непросто было найти, но Фло его видела. Ее свозили туда соседи — давно, когда она еще опиралась при ходьбе только на одну клюку. Соседям пришлось спрашивать дорогу сначала на заправке при скоростном шоссе, а потом еще в лавке на перекрестке. Им сказали, что до них многие допытывались о том же, столь же полные решимости. Хотя, признала Фло, там не на что особо было смотреть. Совершенно обычный дом. Труба, окна, черепица, двери. На бельевой веревке осталась гнить какая-то тряпка — то ли посудное полотенце, то ли пеленка, — видно, ее поленились вовремя снять.
Роза не навещала Фло почти два года. Занята была — разъезжала с небольшими театрами, существующими за счет грантов. Театры ставили пьесы или отрывки из пьес, выступали с литературными чтениями в актовых залах школ или домах культуры. По всей стране. В обязанности Розы входило в том числе появляться в программах местного телевидения и непринужденно рассказывать об этих постановках, чтобы пробудить интерес публики. Роза перемежала свой рассказ смешными историями, происшедшими в труппе во время разъездов. В этом не было ничего постыдного, но иногда Розу охватывал глубокий стыд, непонятно почему. Она не показывала своего замешательства. Выступая на публике, она была прямодушна и мила; удивленно и застенчиво переходила к очередному забавному эпизоду, словно вспомнила его только что, а не рассказывала уже сто раз. Вернувшись в гостиничный номер, Роза часто дрожала и стонала, словно в приступе лихорадки. Она валила это на усталость и близкую менопаузу. Она не могла вспомнить никого из людей, с которыми общалась, — очаровательных, интересных людей, которые в самых разных городах приглашали ее на ужин и с которыми она делилась интимными подробностями своей жизни за рюмкой спиртного.
С тех пор как Роза побывала у Фло в последний раз, запущенность дома перешла всякие границы. Комнаты были забиты тряпками, бумагой и грязью. Потянешь шнур жалюзи, чтобы впустить немного света, — и жалюзи разваливаются у тебя в руках. Встряхнешь штору — и она распадается на лоскуты, выпуская в воздух удушливое облако пыли. Сунешь руку в ящик комода — и она тонет в чем-то мягком, темном, гнилом.
Очень не хочется про такое писать, но, похоже, она уже сама не справляется. Мы стараемся к ней заходить, но мы и сами уже немолоды, так что, видно, ее время пришло.
Два таких, более-менее одинаковых, письма пришли Розе и ее единокровному брату Брайану (он стал инженером и жил в Торонто). Роза только что вернулась с гастролей. Она полагала, что Брайан и его жена Феба (с которой Роза виделась редко) приглядывают за Фло. В конце концов, Брайану Фло родная мать, а Розе всего лишь мачеха. Брайан был в Южной Америке и вернулся лишь недавно, но Феба звонила Фло каждую неделю, в воскресенье вечером. Фло была немногословна, — впрочем, она с Фебой никогда особо не разговаривала: «здорова», «все хорошо» и что-нибудь о погоде. Вернувшись домой, Роза имела возможность наблюдать за телефонными разговорами Фло и поняла, что ввело Фебу в заблуждение. Фло говорила по телефону совершенно нормально: «Здравствуй, как вы там поживаете, у нас все хорошо, вчера была большая гроза, да, и электричество отключали на несколько часов». Лишь человек, живущий рядом с Фло, мог знать, что никакой грозы вчера не было.
Не то чтобы Роза в эти два года напрочь забыла о Фло. У нее бывали приступы беспокойства о мачехе. Просто эти приступы находили на нее с перерывами. Однажды такое беспокойство накрыло Розу во время январской метели, и она проехала двести миль в густом снегопаде, мимо машин, брошенных на обочинах, и наконец — с облегчением, что добралась благополучно, и беспокойством за Фло, бурлящей в груди приятной и тревожащей смесью чувств — припарковалась на улице у дома Фло и протоптала дорожку к дому в снегу, который Фло уже не могла убирать. Фло открыла дверь и предупреждающе рявкнула:
— Тут нельзя парковаться!
— Что?
— Нельзя парковаться!
Она объяснила, что город издал новый закон, запрещающий ставить машину на проезжей части в зимние месяцы.
— Тебе придется расчистить место перед домом.
Роза, конечно, взорвалась:
— Если ты еще хоть слово скажешь, я сяду в машину и уеду обратно!
— Но ведь нельзя…
— Еще хоть одно слово!
— Что ты тут стоишь и пререкаешься? Весь дом выстудишь!
Роза шагнула через порог. Домой.
Это была одна из историй про Фло, которые Роза часто рассказывала. У нее получалось хорошо: собственная тяжкая усталость и сознание выполненного долга; рявканье Фло, взмах клюки, яростное нежелание, чтобы ее спасали.
Прочитав письмо, Роза позвонила Фебе, и Феба попросила ее прийти на ужин, чтобы поговорить. Роза твердо решила вести себя хорошо. Ей казалось, что Брайана и Фебу окутывает вечное облако неодобрения по отношению к ней, Розе. Что они не одобряют ее успех, пускай даже ограниченный, шаткий и провинциальный; и что ее неудачи они не одобряют еще больше. Роза прекрасно знала, что, скорее всего, Брайан и Феба не живут с мыслью о ней и не питают таких четко обозначенных чувств.
Роза надела простую юбку и старую блузку, но в последний момент переоделась в длинное индийское платье из тонкого красно-золотого хлопка — самое оно, чтобы дать Брайану и Фебе основания обвинить ее в театральности.
Тем не менее она пообещала себе — как всегда — говорить тихо, придерживаться фактов и не ввязываться в застарелые дурацкие споры с Брайаном. И, как всегда, остатки здравого смысла вылетели у нее из головы, стоило ей переступить порог, погрузиться в размеренное спокойствие их жизни, ощутить поток довольства, самодовольства, полностью оправданного самодовольства, которое в этом доме источали, кажется, даже вазы и шторы. Роза нервничала, когда Феба спросила ее, как прошли гастроли. Феба тоже чуточку нервничала, потому что Брайан сидел молча, не то чтобы хмурясь, но давая понять, что такая легкомысленная тема разговора его не устраивает. Брайан неоднократно заявлял при Розе, что не понимает смысла существования людей ее профессии.
Впрочем, Брайан не понимал смысла существования очень многих людей. Актеров, художников, богачей (он ни за что не признал бы, что сам богат), абсолютно всех преподавателей гуманитарных наук в университетах. Целые классы и категории годились только на свалку. Брайан не сомневался, что у них в голове труха, что они ведут себя напоказ, несут всякую чушь и позволяют себе излишества. Роза не знала, действительно ли он так думает или просто считает нужным заявлять подобное в ее присутствии. Он подсовывал Розе наживку, выражая спокойным голосом свое презрение; Роза ее заглатывала; начиналась очередная стычка; Роза уходила в слезах. Впрочем, Роза чувствовала: где-то в глубине души они друг друга любят. Но никак не могут прекратить давнее-давнее соперничество: кто из них лучше другого? Кто выбрал лучшую профессию? Чего добивался каждый из них — да, наверно, доброго мнения другого, и каждый был готов даровать его сполна, но только не сейчас, а чуть позже. Феба — спокойная, заботливая женщина с великим талантом приводить окружающий мир в норму (полная противоположность семейного таланта Брайана и Розы — творить скандал из ничего) — подавала на стол еду, наливала кофе и смотрела на мужа и золовку с вежливым удивлением: их соперничество, уязвимость, боль, вероятно, казались ей такими же странными, как приключения героев комикса, сующих пальцы в розетку.
— Мне всегда хотелось, чтобы Фло приехала к нам погостить еще раз, — сказала Феба.
Фло уже однажды приезжала и через три дня попросила отвезти ее домой. Но потом, кажется, с удовольствием перечисляла все чудеса во владениях Брайана и Фебы, все черты их дома. Брайан и Феба вели ничем не примечательный образ жизни в Дон-Миллз, и все то, что без конца вспоминала Фло, — дверной звонок с переливами, автоматические двери гаража, бассейн — было совершенно заурядным для пригородных домов. Роза однажды так и сказала Фло, а та решила, что Роза просто завидует.
— Ты бы небось не отказалась от такого, если б тебе дали.
— Отказалась бы.
p>Это была правда. Роза верила, что это правда, но как объяснить Фло или кому-либо еще в Хэнрэтти? Если ты жил в Хэнрэтти и не становился богачом, это было нормально — ты живешь как на роду написано. Но если ты уехал и не разбогател или, как Роза, разбогател, но не удержал богатства — зачем вообще было уезжать?После ужина Роза и хозяева дома сели на заднем дворе у бассейна, где плескалась на надувном драконе младшая из четырех дочерей Брайана и Фебы. Пока что все проходило мирно. Решили, что Роза поедет в Хэнрэтти и уладит все формальности для устройства Фло в ваванашский дом престарелых. Брайан уже навел справки об этом доме, точней, его секретарша навела справки, и теперь он сказал, что, судя по всему, этот дом не только берет дешевле, но и лучше управляется, и там больше удобств, чем в частных домах престарелых.
— Наверно, она там найдет старых друзей, — сказала Феба.
Кротость Розы и ее хорошее поведение отчасти подкреплялись образом, который она весь вечер строила у себя в голове. Она представляла, как уедет в Хэнрэтти и будет ухаживать за Фло, жить с ней, заботиться о ней — столько, сколько нужно. Она представляла себе, как вычистит и перекрасит кухню Фло, заменит черепицу на крыше, на местах протечки (об этом тоже упоминалось в письме), посадит цветы в горшки и будет варить питательный суп. Роза не заходила настолько далеко, чтобы представить, как Фло радостно вписывается в эту картину и живет, испытывая вечную благодарность. Но чем сварливей будет Фло, тем больше кротости и терпения будет проявлять Роза, и кто тогда сможет обвинить ее в эгоизме и легкомыслии?
Эта картина не продержалась и двух дней по возвращении Розы домой.
— Ты хочешь какой-нибудь десерт? — спросила Роза.
— Мне все равно.
Тщательно выстроенное безразличие с проблеском надежды — многие люди так реагируют на предложение выпить.
Роза сделала трайфл. Ягоды, персики, заварной крем, бисквит, взбитые сливки, сладкий херес.
Фло съела полмиски. Она жадно загребала ложкой, даже не позаботившись отложить себе порцию в отдельную посуду.
— Это было прекрасно, — сказала она; в первый раз в жизни Роза услышала от нее подобное выражение удовольствия и благодарности. — Прекрасно, — повторила Фло и откинулась на стуле, предаваясь счастливым воспоминаниям и по временам тихонько рыгая. Утонченная мечтательность заварного крема, острота ягод, мощность персиков, роскошь пропитанного хересом бисквита, щедрость взбитых сливок.
Роза еще никогда в жизни не подходила так близко к тому, чтобы мачеха была ею довольна.
— Я скоро сделаю еще.
Фло опомнилась:
— Ну что ж. Поступай как хочешь.
Роза поехала в окружной дом престарелых. Ей устроили экскурсию. Вернувшись, она попыталась рассказать об этом Фло.
— Чей дом? — переспросила Фло.
— Это не чей-то дом, это дом престарелых.
Роза перечислила людей, которых там видела. Фло не пожелала признаться, что знакома с ними. Роза стала рассказывать об удобных комнатах и красивом виде из окон. Фло явно рассердилась: она потемнела лицом и выпятила нижнюю губу. Роза протянула ей мобиль, купленный за пятьдесят центов в доме престарелых и сделанный кем-то из обитателей в тамошнем «Центре рукоделия». Птицы, вырезанные из синей и желтой бумаги, прыгали и танцевали на невидимых струях воздуха.
— Засунь его себе в жопу, — сказала Фло.
Роза повесила мобиль на веранде и сказала, что при ней обитателям дома разносили ужин на подносах.
— Кто может, идет в столовую, а кто не может, тем подают ужин в комнату. Я видела, чем там кормят. Ростбиф, хорошо прожаренный, картофельное пюре и зеленая фасоль. Фасоль замороженная, из пакетов, а не из консервной банки. Или омлет. Можно заказать омлет с грибами, с курицей или просто так, если хочется.
— А на сладкое что было?
— Мороженое. И если попросишь, добавляют соус.
— Какой у них там соус?
— Шоколадный. Карамельный. С грецкими орехами.
— Я не ем грецкие орехи.
— Еще маршмеллоу.
Обитатели дома престарелых были организованы по этажам. На первом жили те, кто сохранил ясность мышления и опрятность. Они расхаживали по дому (обычно — опираясь на палку). Навещали друг друга, играли в карты. Еще они пели хором и занимались всяким рукоделием. В «Центре рукоделия» они рисовали картины, вязали крючком коврики, шили лоскутные одеяла. Кто этого не умел, делал тряпичных кукол, мобили вроде купленного Розой, пуделей и снеговиков из пенопластовых шариков, с блестками вместо глаз. Еще они делали картинки-силуэты, вдавливая кнопки в обведенные на картинке контуры: рыцари на конях, военные корабли, самолеты, замки.
Они устраивали концерты, танцевальные вечера и шашечные турниры.
— Кое-кто из них говорит, что никогда еще не жил так весело.
Этажом выше телевизор смотрели больше и больше народу передвигалось в инвалидных креслах. У некоторых голова свисала на грудь, вываливался язык, неудержимо тряслись руки и ноги. Тем не менее и здесь люди были весьма общительны (исключая отдельные провалы и периоды отключки).
На третьем этаже приходилось быть готовым к разного рода сюрпризам.
Кое-кто из здешних обитателей перестал говорить.
Кое-кто перестал двигаться, только по временам дергал или тряс головой и махал руками — по-видимому, бесконтрольно и бесцельно.
Почти всем было все равно, сухие они или мокрые.
Тела подвергались кормлению и вытиранию, их поднимали и привязывали к креслам, потом отвязывали и укладывали в постель. Тела вдыхали кислород, выдыхали углекислый газ и продолжали участвовать в окружающей жизни.
В кровати с высокими стенками скрючилась старушка — упакованная в памперс, смуглая, как орех, с тремя пучочками волос, похожих на пух одуванчика. Она издавала долгие дребезжащие звуки.
— Добрый вечер, бабушка, — произнесла нянька. — Сегодня будем произносить слова по буквам. Я сейчас перешла через порог.
Она склонилась к самому уху старой женщины:
— Ну-ка, скажи по буквам: «порог».
Улыбаясь, нянька показывала десны — а улыбалась она все время; она производила впечатление хронически веселого больного с деменцией.
— Порог, — повторила старуха. Она с натугой подалась вперед, сопя, чтобы уловить слово. Розе показалось, что сейчас старуха сходит под себя. — Пэ-о-эр-о-гэ.
Тут она вспомнила о чем-то еще:
— Пэ-о-эр-о-ка.
Неплохо.
— Теперь вы дайте ей слово, — обратилась нянька к Розе.
У Розы в голове клубились одни непристойности или безнадежно архаичные выражения.
Но тут старуха по собственной инициативе выдала новое слово:
— Роща. Эр-о-ща-а.
— Праздник, — вдруг осенило Розу.
— Пэ-эр-а-зэ-дэ-эн-и-ка.
Чтобы расслышать старуху, приходилось напрягаться — у нее почти не осталось сил, чтобы выталкивать из себя звуки. Казалось, то, что она говорит, исходит не от губ и не из гортани, а откуда-то из глубины — легких, живота.
— Ну не чудо ли? — сказала нянька. — Она ничего не видит, а это — единственное доказательство, что она еще что-то слышит. Например, если ей сказать «вот ваш ужин», она не обратит внимания, но может начать говорить «ужин» по буквам.
— Ужин, — сказала она, чтобы проиллюстрировать свои слова, и старуха подхватила:
— У-же-и…
Иногда от одной буквы до другой приходилось ждать очень долго.
Казалось, что старуха идет по тончайшей путеводной нити, блуждая в пустоте или хаосе, о которых мы, люди по эту сторону, можем только догадываться. Но она не теряла нить, доходила по ней до конца, даже с длинным или очень сложным словом. Готово! И сидела в ожидании; ждала в своей безвидной и бессобытийной вселенной, пока не прилетит неизвестно откуда очередное слово. Она вберет его в себя и устремит все силы на его покорение. Интересно, подумала Роза, как она воспринимает слова. Несут ли они свое обычное значение или хоть какое-нибудь? Может, они для старухи — как слова во сне или в сознании очень маленьких детей, каждое — удивительное, непохожее на другие и живое, как новое животное? Одно вялое и прозрачное, как медуза, другое жесткое, вредное и скрытное, как улитка с рожками. Слова могут быть суровыми и комичными, как шляпы-цилиндры, яркими и нарядными, как ленты. Нескончаемый парад личных гостей.
Назавтра что-то разбудило Розу рано утром. Она спала на маленькой веранде — единственное место в доме, где запах можно было хоть как-то терпеть. Млечное небо набирало яркость. Деревья на том берегу реки — их скоро должны были срубить, чтобы расчистить место для стоянки трейлеров, — сбились в кучку на фоне рассветного неба, как темные косматые звери, бизоны. Розе приснился сон. Явно связанный со вчерашней экскурсией по дому престарелых.
Кто-то вел Розу по большому зданию, где в клетках сидели люди. Сначала все было сумеречно и покрыто паутиной, и Роза протестовала, что так не годится. Но по мере ее продвижения клетки увеличивались и оказывались все более затейливыми — они были как огромные, плетенные из прутьев птичьи клетки, викторианские, гротескных форм, причудливо украшенные. Сидящим в них людям приносили еду. Роза присмотрелась и увидела, что им дают на выбор: шоколадный мусс, трайфл или торт «Черный лес». Потом она заметила в одной клетке Фло, торжественно восседающую на некоем подобии трона. Фло повелительно и громко называла слова по буквам (проснувшись, Роза не смогла вспомнить, что это были за слова). Видно было, что Фло очень довольна демонстрацией способностей, которые доселе держала втайне.
Роза напрягла слух — доносится ли дыхание Фло, ее шевеления из выстланной мусором комнаты? Ничего не было слышно. А если Фло умерла? Что, если она умерла в тот самый момент, как явилась Розе во сне — довольная, сияющая? Роза выскочила из постели и босиком помчалась в комнату Фло. Кровать была пуста. Роза пошла на кухню. Фло сидела за столом, парадно одетая, в темно-синем летнем жакете и подходящей по цвету шляпке-тюрбане, в которой была на свадьбе Брайана и Фебы. Жакет был мятый и нуждался в чистке, а тюрбан сидел криво.
— Я готова ехать, — сказала Фло.
— Куда?
— Туда. — Фло мотнула головой. — В этот… как его там… работный дом.
— Дом престарелых, — поправила Роза. — Тебе не обязательно туда ехать сегодня.
— Вам заплатили, чтобы вы меня отвезли, так шевелитесь, везите, — сказала Фло.
— Мне никто не платил. Я Роза. Я сейчас сделаю тебе чаю.
— Хотите — делайте, я его пить не буду.
Она показалась Розе похожей на женщину, у которой начались родовые схватки. Такова была ее устремленность к цели, решимость, настойчивость. Розе казалось, что Фло чувствует, как внутри у нее шевелится смерть, будто ребенок, готовясь разорвать ее пополам. Так что она перестала спорить, оделась, быстро собрала сумку для Фло, довела ее до машины и отвезла в дом престарелых. Но в том, что касалось смерти, мгновенно раздирающей, несущей освобождение, Роза ошибалась.
Незадолго до того Роза участвовала в телевизионной постановке, которую показали по всей стране. «Женщины Трои». У нее была роль без слов, и вообще она согласилась, только чтобы выручить подругу, которую пригласили играть куда-то еще. Режиссер решил слегка оживить рыдания и скорбь, заставив женщин Трои выступать с голой грудью. Каждая должна была обнажить одну грудь — правую в случае царственных персонажей вроде Гекубы и Елены и левую для обычных дев или жен, таких как Роза. Роза не думала, что это сильно украсит ее выступление, — в конце концов, она уже немолода и ее грудь приобрела сходство с ушами спаниеля. Но смирилась с новой идеей. Роза не рассчитывала на то, что постановка вызовет сенсацию. Она не думала, что пьесу посмотрит столько народу. Она забыла про те части страны, где люди не могут выбрать шоу-викторину, гонку полицейских за бандитами или американские ситкомы и вынуждены довольствоваться лекциями о международной политике, обзорами картинных галерей и амбициозными творениями театральных режиссеров. К тому же она не ожидала, что нагота произведет такой фурор, — в конце концов, на каждой стойке с журналами в каждом городе страны уже предлагаются щедрые порции голой плоти. Как могла вызвать такое всенародное возмущение унылая коллекция троянских грудей — сперва сморщенных от холода, затем потных от жара софитов, плохо накрашенных гримом, похожим на мел, и выглядящих без пары довольно глупо, жалко и неестественно, больше похоже на какие-то опухоли?
Фло даже взялась за перо и бумагу, через силу ворочая окостенелыми, изуродованными артритом, почти не гнущимися пальцами, и написала слово «позор». Она писала, что, будь отец Розы еще жив, он пожелал бы себе смерти. Это была правда. Роза читала письмо Фло — отдельные части — вслух гостям, которых пригласила на ужин. Она читала ради комического эффекта, а также ради драматического — чтобы показать, какая пропасть лежит у нее за спиной, хотя и понимала, что, если вдуматься, здесь нет ничего особенного. Многие из ее друзей — Розе они казались обычными тружениками со своими страхами и надеждами — могли бы рассказать о том, как разочарованные родители отреклись от них или подчеркнуто обещали за них молиться.
Но на середине письма она замолчала. Не потому, что поняла, как некрасиво смеяться над Фло и выставлять ее на всеобщий позор. Роза не впервые так делала и отлично знала, что это некрасиво. Остановила ее, в сущности, эта самая пропасть: Роза вдруг заново осознала ее, переосмыслила и поняла, что смеяться тут не над чем. Упреки Фло были столь же бессмысленны, как протест против использования зонтиков или употребления в пищу изюма; но они были искренни и вырывались с болью. Они были единственно возможным плодом трудной жизни. Позор женщине, обнажившей грудь.
Другой раз Розе вручали награду. И еще нескольким людям вместе с ней. По этому случаю в одном из торонтовских отелей устраивалась торжественная церемония. Фло тоже послали приглашение, но Роза не думала, что Фло приедет. Просто, когда организаторы попросили список родственников, Роза подумала, что надо кого-нибудь назвать, а Брайан и Феба явно не подходили. Возможно, конечно, она втайне хотела, чтобы Фло приехала, — хотела ее впечатлить, подавить и наконец вырваться из-под ее тени. Это было бы вполне естественно.
Фло приехала на поезде, никого не предупредив. И добралась до отеля. Тогда у нее уже был артрит, но она еще ходила без палки. Она всю жизнь одевалась пристойно, сдержанно, в дешевую одежду, но тут, видимо, потратилась и с кем-то проконсультировалась. Она была в брючном костюме в сиреневую и лиловую клетку и в бусах, похожих на зерна желтой и белой кукурузы. Волосы закрывал массивный голубовато-седой парик, натянутый низко на лоб, как шерстяная шапка. В вырезе жакета и из-под слишком коротких рукавов виднелись шея и запястья — темные и бородавчатые, словно покрытые корой. Увидев Розу, Фло застыла. Она как будто ждала — не только чтобы Роза к ней подошла, но и чтобы кристаллизовались ее собственные чувства по поводу разворачивающегося перед ней зрелища.
Скоро это произошло.
— Ух ты, негра! — сказала Фло громким голосом, когда Роза еще не успела до нее добраться.
Эти слова прозвучали простодушно, удивленно и радостно, будто Фло любовалась Большим каньоном или увидела апельсины, растущие на дереве.
Фло имела в виду актера по имени Джордж, которому в этот момент вручали награду. Он обернулся поглядеть: может, это кто-то подает ему комедийную реплику? Фло в самом деле выглядела комическим персонажем, но ее изумление и ее подлинность пугали. Заметила ли она, какой поднялся переполох? Возможно. После этого единственного выкрика она замолчала — в крайнем случае отвечала односложно, не пожелала отведать ничего из еды и напитков, не пожелала сесть, но стояла, пораженная и непреклонная, среди толпы бородатых и увешанных бусами, одетых в стиле унисекс и бесстыдно демонстрирующих свое неанглосаксонское происхождение. Стояла, пока не пришло время посадить ее в такси, довезти до вокзала и отправить на поезде домой.
Тот парик Роза нашла под кроватью во время грандиозной уборки, которую устроила после отбытия Фло. Роза привезла парик в дом престарелых вместе с кое-какой одеждой, предварительно выстиранной или побывавшей в химчистке, а также запасом только что купленных чулок, талька и одеколона. Иногда Фло принимала Розу за врача и говорила: «Я не признаю женщин-докторов, убирайтесь!» Но при виде Розы с париком воскликнула: