Золотые ласточки Картье Лесина Екатерина
Купил. И себе, и Стасу, резиновые, фирменные и до жути неудобные, но стало легче.
…И снова работа. И дни летят, и месяцы уже собираются в годы, а фирма не новорожденная, обрастает потихоньку и клиентами, и персоналом, только работы не становится меньше. А Ольга капризничает.
Ольга тоже устала.
Она замужем, а живет одна. И считает копейки от зарплаты до зарплаты, а ведь Стас мог бы не маяться дурью… Видно же, что у них ничего не получается. Бросать надо. С отцом помириться. Отец подыщет Стасу хорошее местечко, там, где работы мало, а платят много. Ольга ведь молодая.
Ей хочется жить не хуже, чем остальные.
Чтобы если не шубу, то хотя бы пальто новое и сапоги нормальные. И сумочку. Обыкновенные женские желания, и Стас, не способный их исполнить, чувствует себя виноватым.
А Василий твердит свое:
– Погоди чуток… Еще немного – и заживем, как белые люди… Купишь своей шубу из каракульчи.
– Почему из каракульчи? – К бессоннице Стас привык, как и к скандалам, которые теперь случались ежедневно, став чем-то обыденным, сродни супружескому долгу…
– Не знаю, – пожал плечами Василий. – Каракульча – это круто.
Василия Ольга возненавидела. Именно он в ее воображении стал тем человеком, который сбил Стаса с пути истинного. И бесполезно было рассказывать, что идея-то как раз принадлежала Стасу…
Шубы Ольга не дождалась.
Поклонник. И букеты.
Она – почти свободная женщина, потому как дома Стас бывает редко. Она просит развода… Поклонник обещает жениться и увезти на отдых, а отдых Ольге нужен. У нее почки. И язва. И нервы истрепаны вконец…
– Оно к лучшему, – сказал Василий. – Мы тебе потом другую жену найдем. Или любовницу. С любовницей – оно удобней, поверь опытному холостяку…
Стас не поверил, но развод дал и из дому ушел.
– У меня перекантуешься, – бодро сказал Василий.
У него – это в коммуналке, где Василий снимал десятиметровую комнату.
– Я себе потом дом куплю, – сказал он в первый вечер, когда Стас пытался улечься на раскладушке, слишком короткой для него.
– Вот увидишь… Виллу, чтоб как в Италии.
Василий вытащил откуда-то из-под кровати картонную коробку, пояснил:
– Тут я храню всякое… ну, для души…
Пара старых фотографий не то родственников, не то людей незнакомых, но Василию чем-то приглянувшихся – Стас никогда-то не мог разобраться в его симпатиях, грошовая пластиковая зажигалка, игрушечная машинка и мятый журнал «Твой дом» с закладкой.
– Вот, – он раскрыл журнал на развороте. – Вот такую виллу построю…
…Девять лет – и построил.
Девять лет – много или мало? Стас не знал, для него эти годы промелькнули быстро, оставив горькое послевкусие и усталость, которую не вытравишь пятидневным туром на Мальдивы. И там, на берегу океана, безбрежного, сине-зеленого, словно из стекла отлитого, он продолжал думать о работе.
Отдыхать разучился.
У Василия с виллой его не ладилось. Нет, он построил точь-в-точь такую, какую видел на картинке, но на российских просторах итальянская беломраморная красавица смотрелась чуждо. И Василий впал в тоску.
– Ты не понимаешь, Стас, – он вдруг перестал улыбаться, и Стас удивился этой перемене.
Постарел друг Василий. Седина в волосах, морщины эти… и вид у него поистаскавшийся, несчастный совершенно.
– Мне это очень нужно… Я ведь не просто так решил вдруг, что наверх надо… Я ведь доказать хотел… Всем им доказать хотел, что Васька Струпинин – тоже человек, а не…
– Я ж согласился.
– Согласился, – Василий кивнул и поскреб левой рукой правую. Руки у него были длинные, мускулистые и волосатые. – Но я хочу, чтоб ты меня понял. Считай, что мне очень важно, чтобы ты меня понял. Иначе не получится.
– Что не получится?
– Ничего, – ответил Василий и, нацепив старую маску, продолжил: – Вторым номером Артемка, пусть посмотрит… Помнишь, как он в универе рассекал весь такой… Просто спасу нет… В рот все глядели, а ты не глядел. И я не глядел. И потому вышло, как оно вышло…
Воспоминания заставляют Василия ерзать.
– Потом Маргоша… и Вероника… еще Павел… Ты Пашку помнишь?
Стас кивнул.
– Ну да… вы ж корешились вроде… ну и еще пара девиц левых, для массовки. Регина говорит, что если я с каждой разберусь, то и жить дальше смогу для себя.
– А сейчас ты для кого живешь?
К Регине, с которой довелось встретиться из-за Васькиной настойчивости, Стас относился скептически. Не верил он ни психологам, ни психотерапевтам, ни тем более профессиональным свахам.
Ольга ушла. И была счастлива в новом своем браке. Во всяком случае, когда в прошлом году встретились, она утверждала, что очень даже счастлива…
…Двое детей.
А Стас, как бирюк, по-прежнему один. Так и живет в коммуналке, которую, правда, выкупил и расселил.
– В общем, – Васька потер руки, – я решил так. Участвуешь?
Идиотская все-таки затея. Две недели собственной жизни можно было бы потратить с куда большей пользой, но Василия, коли уж он чего себе в голову вбил, с пути не своротишь.
– Дурак ты, Васька, – только и сказал Стас.
– Какой уж есть…
1904 г., Петербург
– Ах, папенька, вы только поглядите, до чего прелестно! – воскликнула Оленька, указав на очередную безделушку, каковых на нынешней выставке было с избытком. И она от этакого избытка совершеннейшим образом растерялась.
Стрекоза.
Как есть стрекоза, неугомонная и безголовая, пусть и прехорошенькая. Последнее обстоятельство донельзя огорчало Надежду, пусть бы и изо всех сил убеждала она себя, что нисколько сестрице не завидует.
– И тут… папенька, вы только гляньте! – восторг Оленьки был столь заразителен, что Михайло Добронравов, в обычной жизни человек строгого нрава, на эмоции и вовсе скупой, лишь усмехался, бороду оглаживая да нахваливая себя за то, что привел дочерей на выставку.
Забылось уже, что мысль сия была подброшена Аглаей Никифоровной и что поначалу сама мысль показалась нелепой, да и то, занят был Михайло Добронравов, не до выставок ему. У него контракты, и дела на многие тысячи рублей, и за всем-то пригляд хозяйский нужен, а выставка… это пустое.
Однако же Аглая Никифоровна напомнила, что дочери батюшку родного видят редко, а ведь подросли уже, по двенадцать-то годков им… и тринадцатый скоро будет, до того скоро, что впору и о подарках задуматься.
А это дело непростое.
Вот пущай сходят, на украшения посмотрят, глядишь, и придется что по сердцу. Оно конечно, что в Петербурге и своих мастеров в достатке, но все ж интересно, чего французы удумали. И ныне, глядя на Оленьку, Михайло Добронравов искренне радовался да примерялся: безделушки и вправду были хороши, но и стоили немало. Нет, оно конечно, для любимых дочерей, единственной отрады в жизни, ему ничего-то не жаль, но вот натуру купеческую не так-то просто переломить…
– Ах, папенька! – воскликнула Оленька в очередной раз. Надюша лишь поморщилась.
Двойняшки.
В один день на свет появились, Надюша – первой, а Оленька следом, но уже тогда разными были… Одна темненькая, другая – светленькая. Одна хмурится, смотрит исподлобья с недоверием, другая всему миру улыбаться готова.
Сестры.
А матушка их, пусть Господь душу ее примет, преставилась…
Сиротами росли. И быть может, недолюбил их Михайло Илларионович, недоласкал, недодал чего, оттого и видится порой за светлою улыбкой Оленьки печаль, легкая, осенняя. И за упрямством Надежды обида невысказанная. Оно конечно, были дома и няньки, и тетки, и вот Аглая Никифоровна, сродственница по матушке, сама овдовевшая, из Сибири приехала, смотрела за ними, как за родными… и девки-то любили ее, да… не та любовь, не к матери.
Чувствовал Михайло Илларионович неизъяснимую за собой вину и, пытаясь заглушить ее голос, баловал дочерей…
– Вы только посмотрите! – Оленька всплеснула руками, а Надюша вновь скривилась и демонстративно отвернулась, будто бы и неинтересно ей вовсе.
Ах, до чего разные!
Оленька легкая, светлая и красивая.
Волос золотой вьется.
Личико кукольное с чертами мягкими, с глазищами синими вполлица… И все-то ей радостно, все-то удивительно, и от этого детского еще удивления кажется она не то чтобы красавицей, но… хочется на нее смотреть.
Надежда хмурая, серьезная не по возрасту.
И некрасивая. Нет, нельзя сказать, что вовсе уж нехороша собой, та же Аглая Никифоровна твердила, что будто бы старшая дочь женщиной весьма интересной стать обещается…
– Папенька! – Оленька застыла у очередной витрины. – Ты только посмотри, какая прелесть!
И в синих очах – мольба…
…А той прелести – ласточка золотая на тонюсенькой цепочке. И Михайло Илларионович лишь плечами пожал: мол, не понять ему девичьих чаяний. Вон, на иных витринах-то кольца с каменьями драгоценными, серьги, браслеты, часики… а она – ласточку.
И добре бы солидную, а так – глянуть не на что.
– Вижу, мадмуазель иметь хороший вкус, – меж тем из-за витрины вышел молодой человек вида весьма благонадежного. Он был хорош собой и говорил пусть и по-русски, но с изрядным акцентом, каковой выдавал иностранное происхождение. – Эту подвеску сотворил мой дед Луи Франсуа. Для принцесс Матильда…
– Сколько? – спросил Михайло Илларионович, прикинувши, что оная простенькая подвеска обойдется ему дороже браслетика с алмазами.
– Не продавать, – француз покачал головой. – Семейный наследство.
…точно, дороже…
– Папенька, – Оленька вздохнула горестно-горестно, всем своим видом показывая, что об этакой ласточке мечтала не один уж год, ночей не спала, гадая, как бы ее приобресть. И ведь упряма, дочь любимая, теперь-то уж нипочем не отступится.
– Сколько? – со вздохом не менее тяжким повторил Михайло Илларионович. А французик знай себе головой качает да твердит, что продать ласточку никак не может.
Цену набивает.
– Она, – и голос у него сделался тоньше, нервозней, – особа. Особенный то есть. Ее делать мой дед. Дед мой основать дело. Мы все его уважать сильно…
– Уважать старших – это, конечно, правильно, – согласился Михайло Илларионович, вытаскивая чековую книжку, – однако же ты, любезный, цену-то назови… Мне для дочерей ничего не жаль.
Оленька захлопала в ладоши и уставилась на француза молящим взглядом.
Разве ж можно было ей отказать?
Он попытался, рассказывать принялся про деда своего, про то, что был он человеком исключительного таланта, а иные поговаривали, будто бы не просто таланта, но и знания тайного, масонского, достоверно неизвестно, состоял ли он при ложе или сие наговоры…
Несмотря на то, что чужой язык давался французу непросто, рассказывал он на удивление складно и бойко, Михайло Илларионович и сам заслушался. А что? Любил он послушать иные историйки, которые про жизнь, про людей достойных… А тут и послушать, и поглядеть…
…Луи Франсуа был единственным сыном Пьера Картье, каковой переселился во Францию по настоянию супруги, женщины достойной и норова воинственного. Некогда она ради собственного будущего, которого не мыслила без Пьера, избравшего неспокойную солдатскую стезю, совершила настоящий подвиг. История сия, рассказанная не единожды, обросла многими подробностями, переродившись в некую разновидность семейной легенды.
Как оно было на самом деле?
Пьер, названный в честь прадеда, этого не знал. Он лишь слышал о том, как его прабабка передала прадеду женское платье, а потом и вывела из осажденного города, помогла переправиться в Париж… Ну а там Пьер, взявши имя Картье, и открыл свою лавочку.
Делал он пороховые рожки, не чураясь, однако, и иной, куда более тонкой работы. Из рук его, которые все ж не были руками солдата, но обладали завидным чутьем, выходили чудесные рисунки. А уж по ним позже делали и дамские пудреницы, и не дамские пистоли.
Луи Франсуа с ранних лет подвизался в лавке – с годами матушка его не поумерила воинственного норова, но направила его на наведение порядка в подвластном ей семействе – и видел, как бумажные узоры перерождаются в металле. Это казалось ему настоящим чудом.
Он же, стремясь к чуду приблизиться, пожелал овладеть непростым ювелирным искусством. Но желание это шло наперекор материнским чаяниям. Разве ж можно прокормиться золотыми безделушками? Порох – оно куда как верней…
К счастью для Луи Франсуа, Пьер Картье впервые выступил против супруги, которой был весьма благодарен за спасение.
– Пусть ищет свой путь, – сказал он, проявив невиданное доселе упрямство. И слова своего держался, отдав сына на обучение к мастеру Пикарду, пусть и не самому лучшему в Париже, но согласному знанием поделиться. Следовало сказать, что учился Луи Франсуа весьма охотно…
Собственную лавку, купленную, как и мастерская, у мастера Пикарда, Луи Франсуа открыл в 1847 году, в Париже, на улице Монтергей.
Было ему двадцать восемь лет.
Конечно, могло случиться так, что мрачное предсказание матери, которая до последнего вдоха пребывала в уверенности, что Луи Франсуа совершил страшную ошибку, отказавшись от отцовского дела, сбылось бы, но Луи Франсуа вновь повезло.
Об этой встрече он сам рассказывал Пьеру с улыбкой.
А Пьер, слушая, задерживал дыхание, вновь и вновь переживая события давних дней. Он сам становился Луи Франсуа, молодым ювелиром, который все свои и не только свои сбережения вложил в открытие дела. И месяц минул, и другой, и третий. Люди, которым Луи Франсуа задолжал, заговорили о возврате долгов, а матушка ждала, когда же он, разочаровавшись в избранной стезе, явится в отцовский дом… и душу терзали нехорошие предчувствия, а в кошеле осталась одна медь.
И быть может, он и вправду не годен для нового дела?
Но зазвенел медный колокольчик, и в лавку вошла дама, по которой Луи Франсуа сразу понял, что дама сия – не из простых. Она была изящна, сильно напудрена и хорошо пахла, что по тем временам говорило о статусе больше, нежели дорогое платье.
Она смеялась и капризничала, требуя показать то одну безделушку, то другую, перебрав все, что имелось в лавке. Луи Франсуа почти уверился, что дама уйдет, ничего не купив, когда она указала тонким пальчиком на три броши, сказав:
– Их я возьму.
Пьер выдохнул, переводя взгляд с Оленьки на Надежду, которая стояла в отдалении, делая вид, что история сия, равно как и великолепные вещицы, окружавшие ее, нисколько ее не интересуют. На некрасивом лице Надежды появилось выражение скуки и еще, пожалуй, легкой брезгливости.
А вот Оленька слушала с превеликим восторгом, не пытаясь оный скрыть.
– Эта женщина, – продолжил Пьер, открыв махоньким ключиком витрину, – быть графиня Ньеверкерк[1]. Очень важный человек. А она сама сильно дружить с принцесс Матильда и еще принцесс Евгения, жена императора. Мой дед говорить, что женщины быть очень и очень сильные, умные и красивые.
При этих словах он смотрел на Оленьку, которая от этакого внимания зарделась, верно, примерив сей комплимент к себе. Конечно же, она красива.
Сильна? Оленька не знала. А вот в собственном уме нисколько не сомневалась, пусть даже Надька и полагает, что сестрица ее – полнейшая дурочка. Она-то со своим умом вечно с папенькой ссорится, и с Аглаей, и со всеми вокруг, а потом ходит разобиженная, злая, точно сычиха… Вот Оленька никогда и никому не перечила, а все одно получала то, чего хотела. И ласточку получит. И кто тут теперь дура?
– Мой дед много делать вещи для них. Очень красивый. Его знать весь Париж. Он первый стал делать украшения, которые звери.
– В виде животных, – поправила Надя.
Ласточка была красива. Надежда, которая полагала себя равнодушной к этаким женским безделицам, вынуждена была признать, что не способна отвести взгляда от этой ласточки.
А ведь ничего особенного.
Золотая птичка, крылья полумесяцем, хвост-игла… Глаз – желтый камень, не то топаз, не то алмаз – Надежда ничего-то в каменьях не понимала – посверкивает, переливается.
И все же тянет взять ласточку в руки.
Примерить.
И… и разве она не заслужила? Это у Ольги целая шкатулка украшений, где и перстни, и браслеты, и цепочки всякие, а в прошлом году папенька ей рубиновый гарнитур приобрел немыслимой стоимости. Надежде же просто чек выписал, мол, купи, чего сама пожелаешь. Обидно. И вдвойне обидней оттого, что и заветная ласточка достанется Ольге. А та, наигравшись – к украшениям она остывала быстро, впрочем, как и к людям, – бросит ее в шкатулке.
Ласточка одиночества не вынесет.
Откуда взялась эта странная уверенность, Надежда не знала.
– Этот ласточка дед делать для императрица. Но та сказать, что ласточка простой… И дед оставить ее для сам. Он хранить ее. И отдать нам. Продать неможно.
– Папа, – Наденька решилась. Она робко тронула рукав Михайло Илларионовича и шепотом попросила: – Купи ее мне, пожалуйста.
– Мне! – тотчас потребовала Ольга, окинув сестрицу ревнивым взглядом.
Михайло Илларионович растерялся.
– Нельзя, – со вздохом повторил Пьер, верно, уже смирившись с тем, что придется расстаться с ласточкой, которая, говоря по правде, особой ценности не представляла. В семейной коллекции имелись иные, куда более впечатляющие работы Луи Франсуа.
А ласточка…
Главное, цену хорошую взять.
Пьер окинул клиента цепким взглядом. Здешние люди отличались одновременно и скупостью, и невероятной же расточительностью, когда дело касалось каких-то капризов. И нынешний дорого станет Михайло Илларионовичу.
– Оленька, – взмолился он и, не найдя слов, обвел рукой выставочную залу.
Оленька нахмурилась и ножкой притопнула, сказав:
– Ласточку хочу!
– И я, – добавила Надежда, впервые в жизни отказавшись уступить сестре. Откуда взялось это упрямое желание во что бы то ни стало получить ласточку, она и сама не могла бы сказать. Но сейчас Надежда вдруг припомнила все обиды, и совсем уж детские, когда Оленька отбирала кукол, и иные платья ей доставались самые красивые, и ленты, и прочее…
– Я первая ее увидела!
– И что?
– Я младше, а младшим уступать надо!
– Я всегда тебе уступала, – усмехнулась Надежда. – Давай и ты хотя бы раз мне уступишь.
Предложение это Ольге пришлось не по нраву. Нет, конечно, на выставке имелось великое множество украшений, средь которых попадались и вовсе великолепные, к примеру, то колечко с крупным камнем… или брошь в виде скорпиона… или еще часики чудные, каковых ни у кого-то из подружек не было и не будет. И Оленька чуяла, что папенька, желая предотвратить грядущую свару, с преогромным удовольствием купит ей и колечко, и брошь, и часики, и еще с полдюжины безделиц, но…
Не могла она Надьке уступить, и все тут!
– Надюша, – Михайло Илларионович попытался было уговорить старшую дочь, впрочем, не особо на успех рассчитывая. Все ж таки упрямство – черта семейная.
– Папа, – строго ответила она. – Разве ж я когда и о чем-то вас просила?
Ее правда, никогда и ни о чем. Порой Михайло Илларионович думал, что дочери его старшей следовало бы родиться сыном, до того деловита, не по-женски холодна она.
А вот поди ж ты…
– Уважаемый, – со вздохом обратился Михайло Илларионович к французу, каковой наблюдал за разыгравшейся сценой с преогромным вниманием. – А вы бы не могли сделать вторую ласточку?
– Нет, – Пьер покачал головой. – Мы… не повторять. Каждый украшения эксклюзивен. В один число. Правило.
Правило правилами, а деньги деньгами… И неужто два человека, которые привыкли оные деньги своими кровью и потом зарабатывать, да не найдут общего языка?
Пьер сопротивлялся долго. Но Михайло Илларионович, чуя за собой правоту и раздраженные взгляды дочерей, которые упрямо избегали смотреть друг на друга, не собирался отступать.
А спустя три дня в преогромном особняке, купленном Михайло Илларионовичем в прошлом году для солидности и престижу, появился посыльный. Он принес два футляра, каковые выглядели совершенно одинаково. Черные. Сафьяновые. С крохотными замочками. Украшенные буквой «С».
Михайло Илларионович, заглянув сначала в один, а затем в другой, хмыкнул, погладил бороду, закрыл футляры и велел позвать дочерей.
– Балуешь ты их, – с неудовольствием произнесла Аглая Никифоровна, которая втайне рассчитывала получить подарок, хоть бы самое захудалое колечко.
– Балую, – признался Михайло Илларионович. – Грешен.
Оленька первой впорхнула в отцовский кабинет. Увидев футляры, она подпрыгнула и совершенно по-детски захлопала в ладоши.
– Ах, папенька! Спасибо преогромное! – воскликнула она и, силясь выказать благодарность, расцеловала Михайло Илларионовича в обе щеки. – Я так счастлива! А где моя…
– Погоди.
Заглянуть в футляры Михайло Илларионович не позволил.
Надежда вошла широким шагом. И снова оделась нехорошо, в серое скучное платье из грубого сукна. Волосы зачесала гладко. На нос за какой-то надобностью очки нацепила… пытается выглядеть взрослей, чем она есть.
– Добрый день, папа, – сказала она, присаживаясь. И держится строго, холодно, ни дать ни взять благородная дама… Аглая вон кивает, довольная, будто бы сама этакою воспитала.
Воспитала, конечно, тут ничего не скажешь.
– Вот, – сказал Михайло Илларионович, подвинув футляры к краю стола. – Доставили нынче… ласточки ваши.
Он лишь крякнул, припомнив, во что обошлись эти простенькие с виду подвески. Но полыхнули огнем Наденькины очи, и Оленька дыхание затаила…
А значит, стоили сии ласточки затраченных денег.
– Я мыслю, чтобы все по справедливости было, выбирать надобно так, – Михайло Илларионович погладил футляры. – Чтоб после без обид…
– Чур, я первая! – вскочила Оленька и, обернувшись к сестре, добавила: – Я младше!
Надежда ничего не ответила, и, пожалуй, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что она вовсе осталась равнодушна что к отцовской придумке, что к футляру. Вот только взгляд выдавал, жадный, ищущий.
Оленька же все не решалась.
Она протягивала руку то к одному футляру, то к другому, касалась и отдергивала, и вновь тянулась, оттопыривала капризно губу и на Михайло Илларионовича косилась: неужто не подскажет он своей любимице? Неужто не подаст знак какой тайный? Не подскажет. Не подаст.
Михайло Илларионович был человеком справедливым. И Оленька все ж решилась.
– Это моя! – воскликнула она, схватив левый футляр.
– Тогда это – моя, – Надежда взяла правый и, глянув на сестру с насмешечкой, предложила: – Открываем?
Оленька с готовностью откинула крышку и не сдержала возгласа не то восхищения, не то возмущения.
Михайло Илларионович вынужден был признать, что француз сработал безупречно, сумев и повторить дедову подвеску в мельчайших деталях, и все ж сделать ласточек разными.
Ту, которую Оленька сжимала в кулаке, точно желая раздавить, сделали из платины. Бледно-желтый благородный металл.
И сапфир с ним хорошо смотрится.
А Оленька все одно недовольна…
Хмурится. Губку оттопырила. И та дрожит, знать, вот-вот разразится Оленька слезами. Но, странное дело, Михайло Илларионович, всегда-то к дочерниным обидам относившийся нервно, ныне остался равнодушен.
– Сама выбрала, – сказал он, слегка поморщившись. – Оленька, это всего-навсего украшение! Ежели тебе не по нраву, выбери другое. А это я отошлю.
Но и сей вариант Оленьку не устроил.
– Из-за тебя все! – всхлипнув, кинула она Надежде, которая свою ласточку уже надела. – Чтоб ты… чтоб ты сдохла!
Выкрикнула и, сорвавшись с места, убежала.
Вот же…
Михайло Илларионович лишь головой покачал: этаких страстей из-за украшений он не ждал. И ныне на дочь любимую взглянул новыми глазами. Аглая же Никифоровна подтвердила, сказав:
– Избаловали вы ее.
Как есть избаловал. Да только ж разве можно было не баловать? Оленька-то завсегда была ребенком милым, светлым, что лучик солнечный… и тут вдруг этакое.
– Это у нее от нервов, – спокойно сказала Надежда, которую сестрина эскапада нисколько не испугала и не возмутила. – Она в последнее время дюже нервная.
На том и порешили.
Впрочем, доктор не понадобился. Оленька, проплакавши весь вечер от обиды, выпросила у папеньки пару браслетов с алмазами да поездку на воды, успокоилась…
К вопросу устройства Софьиной личной жизни Лялька отнеслась со всей ответственностью. Нет, собственная личная ее тоже беспокоила, но Софьина – больше.
– Ты что, эти платья потащишь? – возмутилась она, заглянув в почти упакованный чемодан. – Ты в них мышой будешь! Обморочной!
Платья были новыми, но серыми и, по словам Ляльки, – невыносимо скучными, а Софье нравились. Мама говорила, что женщину украшает скромность… Но мамы больше нет.
– Тебе нужен новый гардероб! – Лялька была непреклонна.
Софья хотела было отказаться, но… если жизнь менять кардинально, то почему бы не начать с гардероба?
Платье синее.
И красное, и желтое, расшитое ирисами… юбка-макси, потому как от юбки-мини Софья категорически отказалась, майки, блузки и купальник.
Чемодан отказывался закрываться.
– Пихай, – велела Лялька, – а не то опоздаем.
На виллу «Белый конь» отправлялись с вокзала, явиться на который следовало к одиннадцати часам. Было четверть восьмого, но Лялька все равно нервничала, сразу и за себя, и за Софью.
– Успокойся…
– Не могу, – сказала Лялька, усаживаясь на чемодан. И под весом ее тот жалобно хрустнул, но закрылся. – Надо прийти заранее.
– Зачем?
– Затем, чтобы занять выгодную диспозицию! Ну, Сонь, ты прямо как маленькая. Чтобы хорошенько всех рассмотреть…
– У тебя две недели будет… Насмотришься.